ГЛАВА 1
Жил Яромилыч, весёлый и хитрый одноногий старик лет шестидесяти, бобыль-бобылём на самой окраине города. Не всегда так было, не всегда. Прежде имелся у него дом в самой середке города, можно сказать настоящие хоромы, ещё дед с отцом строили, да потом так случилось, что подальше от людских глаз стало жить в самый раз. И бобылем он жил не всегда. Как-то недолго, года этак три назад, жила с ним вдова Людоты-охотника, которого заломал медведь-шатун в тот год, когда Зибуня горели. Да так, надо сказать, заломал, что и хоронить было почти нечего. Когда по его следам искать пошли, только и обнаружили что рогатину сломанную, одежку разорванную, всю в крови, да валенки. Немила, бабёнка сорока годов, особо и не тужила по мужику. На погребальное кострище собрала то, что в лесу нашли, да ещё снасти ловчие мужнины, помыкалась маленько одна-одинешенька (детей им с Людотой Боги не дали), а потом к Яромилычу жить пошла, сказав, что вдвоем хозяйство вести легче. Понятно, что не от любви она к нему перебралась, а того ради, что после Яромилыча домишка евонный ей бы отошел. Легче жить, оно, может, и легче, да только ндравом они не сошлись. Яромилыч сам по себе на язык зол да остёр, а когда в доме Немила эта появилась, то совсем бранчливый стал – в избе то и дело, что ругань столбом. Яромилыч грешным делом подумывал уже, а не от жены ли в зимний лес удрал тогда Людота на свою голову? Это поначалу вдовица тихой была – обвыкалась, присматривалась, а потом как начала Яромилычем помыкать да приказывать ему – и это в своем-то доме! Да как стерпеть такое дело?
Плюнул дед на приличия, свернул из немилиных вещей большой узел и за дверь его вместе с хозяйкой! Уж как та бранилась, как в двери колотилась! Страсть! Глядя на столь небольшую бабёнку, просто диву даешься, откуда в ней силища такая взялась?! Грозилась даже избу спалить, если не отопрет, окаянный. Дверь уже даже колом подперла, и давай поленницу под стены перетаскивать, сено в щели закладывать. Яромилыч не на шутку испугался такому обороту, ведь и впрямь спалит, дура набитая! Спасибо соседям, выручили. Пока Немила вопила в голос, что её грабят и убивают, тщетно призывая на помощь, соседи и в ус не дули – семейное дело, ссорятся-мирятся, тут чужому лучше не лезть. А если и впрямь Яромилыч свою приживалку выкинул, так и пусть её – ему, должно быть, виднее. Но вот когда вредная баба красного петуха пустить удумала, тут соседи встревожились. Домишки же рядышком все стоят, полыхнет у Яромилыча, так огонь к ним перекинется. Не божеское дело баба творит! Набежало тут народу, скрутили Немилу, та уж совсем в придурь впала, лицо скособочилось, слюна течет, вырывается да верещит:
– Я вам всем отомщу! Права такого не имеете, чтоб мешать правый суд вершить!
– Да мы тебя сами под суд! – ругались мужики, но под суд отдавать не стали, а лишь выгнали бабу прочь, слегка намяв бока. Кол из-под двери вышибли, а оттуда Яромилыч с ухватом наперевес кинулся, но, увидев спасителей своих, спрятал оружие за спину и виновато улыбнулся:
– Видите, мужики, как бывает…
– Бывает, – сказали мужики и разошлись по домам.
Немила позже приходила ещё несколько раз, вернуться пыталась. Клятвы всяческие давала, что такого больше не повторится. Да Яромилыч ей всегда одно отвечал:
– Во-во, не повторится! Потому как не пущу тебя больше. Иди, откель пришла…
И всегда одним и тем же заканчивалось. Та сразу в крик! Как из мешка дырявого обвинения сыплются: и гад он этакий подколодный, и негодяй, и мерзавец, обманул её, молодость сгубил! Ну, про последнее, так это она, наверное, его с Людотой-покойником перепутала. Один раз пришла требовать назад свои вещи, дескать, старый вор, не всё отдал бедной вдове, небось, обогатиться за её счет решил, а не выйдет! Яромилыч запустил дуру-бабу в дом, а сам, пока она там рыскала да котелками громыхала, на улицу посидеть вышел. Та через час с мешком большим выбралась, заявила, что часть своих вещей она так и не нашла, видать, одноногий негодяй успел пропить их, а за это она забирает у него кое-что из имущества, тем более оно ей и так положено, ибо сколько она с этим старым мерзавцем намучалась, одни Боги только и знают! А потом ещё потребовала, чтобы он помог дотащить мешок до её дома.
– Ну, тебя к лешему! – ругнулся Яромилыч, сплюнул и ушел в дом, чтоб не видеть больше эту каргу.
В доме царил полнейший разгром, часть вещей и впрямь пропала, в основном всякая посуда, одно нарочно поломано, ему на досаду, другое порвано и на виду брошено… Впрочем, оставшегося вполне Яромилычу хватало – гости в его дом всё одно не частили, а что и попорчено, так дело наживное. Отделался от Немилы малой кровью, и ляд с ней. Подумаешь, утварь какую-никакую потаскала, кубышка под половицей ведь цела! Баба не раз и не два пытала, есть ли у него где копилка какая-нибудь, говорила, что знать хочет на тот случай, если он сам вдруг забудет, и вообще, она ж ему, почитай жена, а какие тайны от жены могут быть? Старик всегда отшучивался, и, как время показало, правильно делал.
Немила, часть добра получив, вроде как угомонилась и больше Яромилычу на глаза не попадалась. Но с той поры тот совсем зарекся иметь дело с женским полом. Жил он себе холостяком, не тужил, и впредь собирался той же дорожкой следовать.
Бобылем он, конечно, не сам жить пожелал. Вовсе нет. Когда был молодым парнем, так на него всяка девка заглядывалась. Любую, небось, за себя замуж взять мог бы. Хоть простую, хоть купецкого рода, а может даже и Светлу, дочку самого воеводы Вышаты, засватал бы. А что, заслал бы дружков своих верных – были у него на ту пору и такие – а там, глядишь, и сговорили б. Стоило пройтись Яромилычу – хотя нет, Яромилычем его стали звать уж много позже, по бате – Яромилу, а Яромил сына своего нарек совсем по-другому – Вятшей… Так вот, стоило пройтись Вятше по Зибуньским улочкам, с ватагой товарищей, в новехоньких красных смазанных сапогах, в расшитой рубахе, из-под шапчонки чуб торчмя завихренился, в правой рученьке щегольская железная тросточка – верная в драке помощница, а левая рученька на поясе, нож-треску придерживает, как все девки спешили к окошкам, прихорашиваясь на бегу. Походка важная у Вятши со товарищи, в развалочку, на каждом перекрёсточке малом, а то и напроть окошка дома, где дюже приглядная девчушка живет – а много их на одной даже улочке обреталось, ой много, – кивнет Вятша головой и верный приятель, – Бронькой, кажись, его звали, – тотчас подскакивал с мехом доброго вина и разливал всему честному собранию по маленькой чарке. Чарочки тоже были загляденье, серебряные, с чеканным восточным узором, батя Вятши из дальних стран привез таких цельный набор. Все други-сотоварищи такие наперстушечки выдували за один глоток, раз и сухо на дне, а Вятша не так. Он пил, едва касаясь чарочки губами, маленькими глоточками, поглядывая искоса на оконце – смотрит ли подруженька? Смотрит! Тут уж Вятша делал вид, что заметил её, склонял голову, и чинно выпивал чарочку до дна, показывая девице, за чье здоровьице пьет.
Ну, какие из девиц, может, и чванились, фыркали да от окна отворачивались, – поди, не взаправду, – но уж другие-то всяко понять давали, что по нраву им такие знаки внимания. Какая подмигнет, какая край платка закусит, а были и такие, что из окошка бросали Вятше пригоршню орехов каленых – к винцу на закуску. Товарищи кинутся орешки подбирать, а Вятша стоит, с девой-павой улыбками обменивается. Чего ему по орехи бегать, товарищи подберут. А раз орехи кинула, так это, почитай знак того, что в пору и сватов засылать – отказу не будет. Тряхнет Вятша чубом, затянет голосом сильным:
Эх, прошли богатыри
По Дону, по Дону…
А товарищи верные подхватят, кто звонко, кто гулко, в разнобой, но стараясь слаженно вытянуть вслед запевале:
Со вечора до зари
Дать врагам разгону!
В общем, всё шло к тому, что скоро Вятша и впрямь женился бы, да только вышло совсем не так. Гуляючи с шумом да с важностью по зибуньским улочкам-переулочкам, где ему никто не перечил (кто перечил, те красными возгрями умылись), убедился Вятша всерьез и окончательно, что парнище он как есть удалой, и что ему если море не по колено, то уж по пояс – это точно. Посему, отцовского да материнского дозволения не спросясь, с друзьями верными не прощаясь, отправился он славы себе поискать на широкой земле славянской. Только и оставил записку на бересте: «Когда славы богатырской себе добуду, тогда токмо домой и ждите».
Много верст отмахал Вятша от родного дому, много дней-месяцев прожил в чужих краях. Серебро, что в дорогу взял, скоро вышло, так не беда. Был он к работе привыкший, все ж не только по улочкам с друзьями прогуливался, бывало и с отцом работал, плотничал, избы да бани строил, а когда дед был жив, так он огольца-внука как печки выкладывать наставлял. Тоже уменье особое, не всяк за него брался. Дед по матери, бывало, хлопал внучка перепачканным мастерком по вихрастой макушке, когда случалось тому отвлечься от работы, и поучал: «Печка, она ж как женщина. Ты вот, хоть хмыкай, хоть нет, а точно тебе говорю. Баба она и есть. Вишь как хитро внутри устроена, так же и у женщин внутри все. Это у нас, мужиков, устройство простое, как дверной засов, туда-сюда, вот и вся песня. А тут, брат, наука! Все должно быть на своем месте. Вызубри наизусть, что и как там размещёно! А то всю печку сложишь до конца, а один камень не так поставил, и всё, пропала твоя работа. Дым в обратку пойдет, или стенка перекалится и лопнет. А бывает и так, что все сложишь как надо, а тепла печка не дает. Почему так? А потому что с душой делать надо. Как себе! Да куды ж ты смотришь, бестолочь белобрысая! Опять деда не слушал?» И снова – хрясть по маковке.
Так что с плотницким да печным уменьем жилось Вятше не худо. Едва ли не вся его дорога от Зибуней оказалась украшена новенькими банями и печками, за которые, надо сказать, платили, весьма и весьма не плохо. Однако ж, все это было совсем не то. Не для того ведь он из дому почти сбежал, чтоб сельчанам было где мыться, а на подвиги ратные, за славой богатырской. Поначалу робко, осторожно вызнавал Вятша, нет ли где в окрестностях чудищ каких лютых, привидений-мороков, заколдованных замков, проклятых домов, пещёр со змеями, не рассказывают ли о том, где такие места есть. Народ расспросам не дивился, мало ли кому чего нравится, кто-то пиво с солеными груздями любит, а кто-то, вишь, сказками интересуется. Завсегда находился краснобай, который с удовольствием рассказывал Вятше старинные сказки про битвы чудищ с богатырями, богатырей со змеями и змеев с чудищами, в общем, полный набор древних преданий. Потом уж, наслушавшись этаких сказок по самые уши, Вятша начал выспрашивать прямо – нет ли таких мест, где и поныне нечистые дела творятся? По большей части оказывалось, что такие места либо расположены совсем уж далеко, либо были совсем недавно, но лет десять назад там проезжал богатырь такой-то и всех бесов, чертей и волкодлаков в придачу, разгромил наголову.
Вятша печально продолжал свой путь, надеясь, что эти бесконечные богатыри все же не осилили заглянуть в каждый уголок, и что хоть где-нибудь нежить все-таки затаилась, в ожидании его, Вятши, прихода. Два года минуло с того дня, как ушел он из родного дома, два долгих года искал он приключений. И нашел, на свою голову… Что там было? Сам Яромилыч о том не то что рассказывать, но даже и про себя вспоминать не любил. Слухи доходили разные, подчас похожие друг на друга в отдельных подробностях, а подчас настолько разные, что можно было усомниться, в здравом ли рассказчик уме? Как и что было на самом деле, знал один только Вятша, но он молчал…
Вятша вернулся в Зибуня ранним летним утром, понурив голову с поседевшими прядями на голове и неумело работая двумя костылями. Левой ноги не было по колено. Он спешил домой, но дома его никто не ждал. Дед отошел к праотцам задолго до этого, мать умерла от лихоманки ещё в прошлом году, а отец тихо сгорел от горя. Его схоронили соседи за три дня до возвращения Вятши из странствий. Вятша затворился в доме и долго оттоль носу не казал, да и старые друзья-товарищи тоже не особо его старались на улицу выкликать. По большей части все уже женами успели пообзавестись, и даже детишек нарожали, а те, что покамест холостяком хаживали, так на кой им одноногий приятель? На улице с таким пройтись – одна стыдобища! Да и нелюдимый стал, сыч сычом. Нет, оно понятно, горе, чай, свалилось не шуточное, и все ж чего сразу в домоседы записываться?
Когда Вятша малость попривык к тому, что теперь он сам по себе, то стал думу-думать, как дальше жить? Это вон раньше девки ему чуть ли не шею вешались, а теперь, когда без одной ноги, какая ж пойдет? Прежде по улице гоголем хаживал с шумом да с песнями, а нынче проковыляет тихомолком, и никакая девица не взглянет, а если и взглянет, так лучше б уж и вовсе не глядела – в глазах-то жалость! Товарищи к нему не сказывались, и сам он к ним не напрашивался, девицы нос воротили, а кумушки-соседки, до чего ж бабы любопытные, любой разговор норовили на то вывести, чтоб рассказал, как обезножел. Не любо стало Вятше тут жить, ой не любо… Продал он тогда отцовские хоромы и прикупил себе невеликую хибарку на окраине Зибуней, аккурат под самым городским тыном. Народ тут особо в душу не лез – не сказывает новый сосед, что у него за беда приключилась, ну, стало быть, так и надо.
Обжился Вятша на новом месте, с соседями мало-помалу перезнакомился, начал им по хозяйству помогать. Все ж хоть и без ноги, а руки-то целы, сноровка на месте. Опять принялся баньки рубить и печки складывать. Пригодились дедово да отцовское ремесла. Зажил он не богато, но и не бедно, не токмо что на одного хватает, а и вдвоем прожить можно. Да только, опять же, кто ж за калеченного пойдет? Хоть и сварганил заместо пустой ноги калабашку деревянную, так что без костылей ходить можно стало, да штаниной её прикрыл, но ведь и так все знают, что колченогий. Прежним зазнобам уж не до него, по три люльки качают да мужьям кашу варят, к соседским дочкам, что в невестин возраст вошли, тоже свататься не с руки – за седые пряди да за руки умелые давно уже его не Вятшей называют, а уважительно – Яромилычем, словно старика какого…
Может, со временем и нашёл бы Яромилыч себе жену – ведь не дряхлым дедом он вернулся в родные Зибуня, даже не середовичем ещё. Пусть и без одной ноги – но руки, голова и всё прочее, что для семейной жизни нужно, при нём осталось. А что нелюдимый – ну, так иной бабёнке оно и лучше. Разудалому весельчаку, у которого шило в одном месте, как бы не стало тесно в тихом семейном гнёздышке – чего доброго, пойдёт по чужим бабам шататься, да серебро, в хозяйстве нужное, в кружале спускать. Может, и согласилась бы выйти за одноногого угрюмца какая девка с изъянцем – косенькая, рябенькая либо пухлая сверх меры, над которой подружки посмеиваются, а парни-женихи стороной обходят. Или перестарка, что в пору расцвета из-за гордости своей женихов распугала. Или, напротив, ласковая дева, которая однажды не в меру податлива оказалась и от проезжего молодца байстрюка прижила. Или честная вдовица, без мужа горюющая…
И на возраст, давно уже не жениховский, и даже на увечье не посмотрела бы. В конце концов, всякое в жизни бывает. Кого бес под руку толкнёт, да так, что трезвёхонький да сноровистый мужик самому себе топором пальцы оттяпает, кто в стычке с лихими людьми глаза лишится, кого зверь погрызёт, кого на рати посекут. Но всякий телесный изъян внятную причину имеет. А Яромилыч наотрез отказывался рассказывать о том, как и почему лишился ноги.
Вот это и пугало. Шептались – давным-давно, будто бы, вышла одна девка за мужика однорукого, легли они спать, и ночью девка почувствовала, как отсутствующая мужняя рука её оглаживает. Липкая, склизкая, холодная… А всё потому, что жених её с тёмной силой спознался и руку не на честной рати утратил, и даже не по несчастливой случайности, а сам пожертвовал её на недоброе дело. В эту брехню, понятно, никто не верил. Однако соседи, даже те, чьих подросших дочек женихи по разным причинам не баловали вниманием, не заводили с Яромилычем приличных окольных разговоров: мол, мужик ты уже не молодой, а всё без пары, пора бы… И сам он ни к кому сватов не засылал.
Вот так и остался Яромилыч сам по себе, живёт пусть и один, так зато в почете и уважении. Человек, говорят, ко всему привыкает, вот и он привык к тому, что есть. Хоть и немало времени после его возвращения прошло, а опять нрав на старое повернулся, снова балагурить начал, как в молодости, снова песни веселые запел. И соседям это по нраву, когда под боком не угрюмый однонога обитает, а весельчак, лёгкий на всякую помощь, хоть делом, хоть советом. Годков тем чином пробежало долой немало, стар стал Яромилыч, никто уж и не помнил, небось, что некогда его Вятшей звали, спина согнулась, головушка буйная облысела, как клен по осени, зубов осталось не так уж много, но чтоб жевать – в самый раз. Обзавелся Яромилыч палочкой хорошей, чтоб хромать сподручней было. Сам её из ветки могучего дуба вырезал. Намаялся, что не приведи Боги. Дуб, должно быть, на рудной жиле вырос, такой крепкий оказался. Зато теперь в любую непогоду с ней ходить самое милое дело: не снашивается, не ломается, ни древоточец её не берет, ни сырость. Во какая трость!
Макушку у палочки вырезал он в образе бородатого Велеса, такого, что видел в детстве на посохе у бродячего волхва, ночевавшего в их доме. Всю ночь протетешкался он тогда с посохом тем, разговаривая с Велесом и представляя, что тот ему отвечает. В сурово открытые уста пытался вложить крошки, чтоб Боженька поел, а потом таскал посох по всему дому, чтоб Он познакомился, как и где семья Вятшина поживет. Но увы-увы… Много годков спустя палочка запропала, всего-то разок оставил её на пороге, забыл в дом внести. А на следующий день хвать-похвать, а её и нету нигде. Толи покрал кто, толи Велес разобиделся, и прибрал вещицу…
И вот в то летнее ласковое утречко, ничем не предвещавшее грозные события, что последовали вскоре, Яромилыч вышел на крылечко, потягиваясь и зевая. Верная палочка (новая, уже без бородатого лика Вещего Бога) была как всегда при нем. За пазухой, немилосердно холодя старое тело, плескалась полнёхонькая медовухой кожаная пляшка. Одет он был обыкновенно, как и большинство зибуньских мужичков его лет: синие холщовые порты, пусть и латанные, но ещё как новые, чистая, мало-мальски вышитая рубаха да пояс с кистями. Приставив ко лбу мозолистую руку, дед глянул на солнышко, только-только встающее от краезёма1.
– Да, – протянул про себя, – Чего-то я сегодня совсем уж рано вскочил.
Ночь выдалась какая-то неспокойная, мерещилось что-то из прошлого, из того случая с ногой. А когда совсем ото сна проснулся, вдруг ощутил Яромилыч, что у него жутко чешется пятка. И не просто пятка, а пятка на отсутствующей ноге! Яромилыч недоумевал. Вот ведь хреновина! Никогда ничем о себе пропавшая ноженька не напоминала (Яромилыч слыхал, что отсечённые руки-ноги порой ноют да зудят, но сам за всю свою одноногую жизнь ни разу такого не переживал и, как полагается, почитал такие рассказы досужей брехнёй), а тут вдруг зачесалась. Да ещё как! Чтобы хоть как-то утихомирить нещадный зуд, он почесал существующую пятку, чем только ещё более раззадорил воображаемую чесотку.
– Ну, что мне теперь, калабашку чесать прикажете? – недоумевал он.
Это было заведомо бессмысленно, но Яромилыч на всякий случай почесал и её. Не просто почесал, а крепко поскреб по деревяшке со всех сторон. Толку никакого. Отсутствующая пятка чесаться и не думала переставать. И вот Яромилыч, крепко стиснув зубы, вышел из дому, намереваясь посидеть на завалинке, не обращая внимания на зуд, в надежде, что этакая досада какое-то время погодя пропадет сама по себе. Пляшка с медовухой должна была помочь в этом начинании, а если бы и не помогла, то за второй сходить не долго – всего-то два шага до дома. Время шло, утро помалу разгоралось, пастух погудел рогом, собрал коров и убрел на луга, соседки к колодцу, что стоял через три дома от яромилычева, потянулись. Мужички по делам да по огородам разбрелись, детвора на улицу играть высыпала. Когда тени от домов стали показывать полдень, а пляшек, валявшихся кучкой рядом с завалинкой, насчитывалось уже целых пять, Яромилыч понял, что чесотка не уйдет.
– Хорошо, – решил он. – Попробуем скумекать, от чего этакая закавыка приключилась.
Причин, наверняка, могло быть множество, но ни одна из них в голову не приходила. Яромилыч одна за одной перебирал все мысли подряд, пока, наконец, не вспомнил о приметах. Приметы однозначно толковали зуд в пятках, как предвестие дальней дороги, что в случае Яромилыча было явной ерундой. После того случая он зарёкся куда-либо отлучаться из родных Зибуней и посмеялся бы в лицо любому, скажи тот, что идти – причем далеко – все-таки придётся. Впрочем, примета приметой, но говорилось в ней о чесотке в настоящих пятках, а у Яромилыча настоящая-то как раз и не чесалась.
– Это, несомненно, знак, – продолжил размышления дед. – Но вот что он предвещает на самом деле, так это без полпляшки и не разберешься.
Глянув на опорожненные пляшки, Яромилыч устыдился, ибо сегодняшний «пьяный урок» он давно уже перевыполнил.
– Но, с другой стороны, такие знаки тоже бывают не каждый день! – строго заметил Яромилыч неизвестно кому, и отправился добывать необходимые полпляшки.
Долгие размышления, увы, не привели ни к каким выводам. Было совершенно ясно, что своим умом тут не обойтись, и нужно искать того, кто бы мог разгадать примету. Точнее даже не найти, а идти к тому, кто наверняка знает, в чем дело. И не к тому, а к той. К колдунье Любаве. Очень не хотелось бы Яромилычу идти к ней. Видят Боги, тяжело это…
Не все, кто Вятшу молодым помнил, позабыли о нем. Любава-краса, когда Вятша после возвращения у себя дома отсиживался да горе горевал, частенько мимо его окон прогуливалась, рядом на завалинке сиживала. Раньше-то он мимо её окошек сам ходил, бывало и чарочку выпивал, да все это не всерьез было. Всем Любава хороша, статью вышла, рукодельная, словно с иголкой в руке родилась, а не все гладко. Коса как смола черна, глазища зеленые, как у зверя-кошки и глубокие, как море-окиан. Бабка у нее была колдунья, вот внучка мастерство потихоньку, говорили, и перенимала. Так что, хоть и ходил мимо Вятша, да больше для виду, а чтоб и впрямь полюбилась – так не сказал бы. Скорее даже боязно было, а ведь и отступать нельзя. Парни-то вон, сотоварищи разлюбезные, то и дело подкалывают:
– К ведьминой внучке клинья побивает! Экий ухарь!
Вернувшись из своего несчастливого похода, Вятша на окрай города переселился, а она и туда дорожку протоптала. Все уж и без намека понятно.
– Хороша парочка выйдет, – горько усмехался тогда Вятша. – Ведьмачка да калека одноногая. Да нас же весь город бояться будет!
Бабка, правда, Любаву предупреждала, что ничего у нее не выйдет, и предлагала применить такой приворот, чтоб уж до самой смерти держался, каким она, в своё время, деда её приворожила. Да только внучка вся в бабку пошла, не переупрямить – решила по-честному любви добиваться, судьбу чтоб переспорить:
– Или Вятша замуж позовет, или одна век проживу!
Устал Яромилыч от её хождений, случавшихся чуть ли не через день. И ладно бы ещё возле его дома крутилась, так нет же. Будет он где у соседей печку бить, так и Любава рядом, всё в глаза заглянуть пытается. А в её глаза, ей-ей, лучше не заглядываться, затянет в этот омут зеленый с головой и готов у ведьмы жених. Соседи тоже примечать стали:
– Что это, Яромилыч, ведьмина внучка за тобой как привязанная ходит? Не приворожил ли часом?
В общем, решился Яромилыч на обстоятельный разговор. Вечером за оконце глянул, ну точно, вон она, на завалинке сидит, печальная, худющая, одни только глаза на лице посверкивают. Вышел он во двор, в дом Любаву позвал. Напроть себя за стол усадил, долго с духом собирался, слова подходящие искал, чтоб объяснить, но и не обидеть при том совсем уж жестоко. А как ей скажешь, чтобы шла домой и больше не показывалась, когда она на тебя беспомощно глазища свои таращит, с надеждой и, чёрт её побери, с любовью?! Вот как, а?
Вскочил Яромилыч со скамьи, и Любава вслед за ним, а он того и не замечает вовсе, все с духом собирается, по избе мечется.
– Ты, знаешь, чего, Любава, ты это, ну сама погляди, что получается… – начал было он, найдя наконец хоть какую-то слабую мыслишку от которой можно было оттолкнуться.
Начал говорить да и осекся. Пока он от печи до двери и обратно шагал, скинула Любава с себя рубаху с вершником, в чем мать родила у постели яромилычевой стала, очи вниз потупила, и косу свою черную распускает прядь за прядью. Яромилычева постель, как у заправского холостяка, никогда застелена не была, и сейчас прямо-таки манила лечь на нее, подмяв нежное женское тело. От наготы Любавиной в избе словно светлее стало, вот ведь и впрямь ведьмина внучка! Взгляд Яромилыча так и прилип к груди её, округлой и вовсе не большой, внутри все затомилось, жаром пыхнуло. И не мудрено ведь, сколько уж времени совсем одинешенек! Хоть и калека, так ведь ногу потерял, а всё остальное при нем.
– Любавушка! – ахнул он, шагая ближе.
В глазах помутнело, дыханье словно украли – ни вдохнуть, ни выдохнуть, стиснуло ребра. А Любава косу дорасплела, чёрный ворох волос по плечам рассыпала и очи подняла. Глянул Яромилыч в зелень глаз и понял – пропал! Как есть пропал! Любавина краса так и зовет.
– Любавушка, что ж ты делаешь-то…
А она сама ближе подступает, зовет голосом нежным:
– Вятша, друженька…
Давно уж его Вятшей не кликали. Дружки-закадыки, с которыми с бесштанных лет знался – и те всё больше Яромилыч да Яромилыч, словно он им в отцы годился.
Как уж он рубаху скидывал, стеснялся ли калабашки, что заместо ноги, ремнями пристегнула была, как Любаву хватал за бок крутой, ничего этого Яромилыч и помнить не помнил, потому как голову потерял напрочь. Было все удивительно, красиво и нежно. Любава, словно, не колдовским ухваткам у бабки своей училась, а древнему искусству любви. А может колдовство это, бабское, и есть умение так вот любить? И взлетая на могучей волне в небесную высь, мнилось Яромилычу, что не зря Любава и любовь – от одного корня. Что Любава, верно, и есть любовь! Тугие пряди смоляных волос, нежно пахнущие хвоей, гладили его плечи, Любавины руки, словно соперничая друг с другом, ласкали Яромилыча, – нет, не Яромилыча, Вятшу! – сама она творила нечто незабываемое, змейкой ластясь по нему, грудь о грудь. Никогда ещё не было ему так хорошо, ни с одной из тех, что были когда-то допрежь, – да полноте, были ли другие? Есть ли? Не было никакого прошлого, и не виделось грядущее, было только здесь и сейчас. И хотелось, чтобы оно длилось вечно. Забыть эту неповторимую ночь было невозможно, но счастье исчезло также скоро, как и явилось…
Когда Яромилыч, полный невыразимой радости, проснулся, уверовав, что отныне начинается у него новая жизнь, рядом в постели никого не было. О присутствии женщины можно было лишь догадываться по витавшему в воздухе чуть слышимому запаху хвои. Он кинулся искать Любаву в её старом доме, в той части Зибуней, где и сам жил раньше. Многие удивлялись, завидев его снова, а бабка Любавы дала от ворот поворот:
– Неча, тебе, парень, тутова шляться. Нет Любавки, и весь сказ. И когда будет – не знаю. Из городу с утра подалась. Не ты ли, хромонога, отшил её? Пришла как не своя, вся качается, и лица на ей нет. А потом узелок собрала, распрощалась, и тикать из дому родного, словно гнался за ней кто. Ты смотри, коли внучку мою заобидел, так я тебе не спущу. Только от нее вестка придет, живо будет тебе сухота с ломотою!
Видя, что зловредная старуха того и гляди так заведется, что и весточки от Любавы ждать не станет, Яромилыч поспешил назад. Случившееся было не понятно ни с какого боку. Что за напасть нашла на Любаву, ведь всё было так хорошо? Не только ему, но и ей, уж это Яромилыч, бывалый прежде сердцеед, видел своими глазами. Они и о будущем поговорить не успели, хотя, чего греха таить, в перерывах между ласками, грезил он о том, как вместе жить будут.
– Вот ведь не поймешь этих баб! – Серчал Яромилыч не знамо на кого, но не на Любаву это точно. – Сначала вьются, как будто медом намазано, а потом бегут, как заяц от тени!
Разбередила душу, пробудила тело, заронила надежду, на то, что все отныне будет по-другому. А потом исчезла в один миг.
Он не раз хаживал к Любавиной бабке, выспрашивал её – как там она? Та поначалу гоняла докучливого гостя, грозя то обсадить болячками, то обернуть жабой, но потом попривыкла и, хоть подробностей не пересказывала, но стала все ж отвечать, что у внучки всё в порядке. Хотел Яромилыч попросить бабку письмо от него ей переправить, а та лишь усмехнулась и разговор на другое перевела. Дак и кто их знает, этих ведьмачек, может они промеж себя не письмами общаются, а иначе как? Погоревал Яромилыч с полгода-год, а потом и забывать помаленьку стал. Новая рана затянулась поверх старых, он своими делами занялся и недосуг вышло через весь город каждый день туда-сюда мотаться.
Любава вернулась где-то через три года. Не скоро эта весть дошла до Яромилыча. Там кто-то слово обронил, на ярмарке ещё от кого-то услышал. За три года много воды утекло, но когда понял он, что о Любаве речь идет, екнуло сердце памятливое. В тот же день к её двору засобирался. У ворот мялся долго, стесняясь и своего мальчишечьего порыва, и деревянной ноги.
– Ну что я ей скажу? Что, вот мол, прибыл? Прошу любить и жаловать? Так ведь это не я пропадал, а она сама. А с порога с расспросами кидаться – ты где все это время была? – так ведь мы не муж с женой, обещанья друг другу не давали.
Додумать все остальное он не успел. Ворота сами отомкнулись и Любава вышла к нему. Яромилыч застыл как вкопанный, не зная, что теперь – кинуться обнимать ненаглядную, или пуститься в пляс, или может закружить её на руках, несмотря на то, что одной ноги как не бывало? И снова Любава опередила его. Она тихонько подошла к нему близко-близко. Все та же, но в чем-то неуловимо переменившаяся. Подняла на него свои зеленые глазищи, и узрев таящуюся там печаль, понял Яромилыч, – так же ясно понял, как и в ту ночь, – что ничего у них больше не будет. Кончилось. Любава нежно прижалась к нему, в душе ещё шевельнулась надежда, что это он, дурак, не так её понял, что все совсем наоборот. Но потом она жарко прильнула к его губам и тотчас отпрянула назад. Это всё! – понял Яромилыч. Что же ты? – хотелось кричать ему, бросая ей в лицо обвинения, – Другого нашла себе полюбовничка? Получше? Да? Без деревянной ноги? Но Любава, словно упреждая неосторожные слова, которые, вырвавшись, ранят хуже ножа, упорхнула во двор и ворота за ней затворились. Не пожелала по худому расстаться, – стало ясно Яромилычу. Делать ему здесь было больше нечего и он, сдержав все рвущиеся наружу злые и ненужные обиды, понуро пошёл домой.
Больше с ней Яромилыч не виделся ни разу, что, конечно, удивительно, ибо Зибуня городок небольшой, все там рано или поздно друг с другом сталкиваются, и тем более, что после того как Любавина бабка отправилась к пращурам, её место заняла сама Любава. Наверное, весь город перебывал у нее, ища лечения от хворей или помощи в разных делах, но только Яромилыч никогда к ней не обращался. Болеть ему не случалось, видать Боги решили, что потерять одну ногу было для него более чем достаточно. А к тем делам, что у него имелись, да заботам, что случались, колдовская подмога не надобна. Точнее говоря, была не надобна, а вот теперь, вишь ты, приходилось идти за помощью.