© Макс Фрай, текст
© ООО «Издательство АСТ», 2017
Жизнь и сновидения – страницы одной и той же книги.
Виленские истории
Жить где-нибудь в маленькой стране, на окраине Европы, в небольшом, причудливо устроенном жилище, говорить одинаково скверно, но бегло на десятке языков, писать изредка на русском, отшлифованном долгим молчанием до хрустального блеска, видеть циферблат часов трижды в неделю, не чаще, определять время года, выглядывая в окно, разбрасывать зонтики по кофейням, а неделю спустя собирать их, поневоле повторив давешний маршрут, поселить события в сновидениях, а наяву пусть не будет ничего или почти ничего – вот вам мой рецепт бессмертия. Вильнюс – вполне подходящее место, чтобы попробовать осуществить его на деле. Хотя бы потому, что Вильнюс – единственный известный мне город, официальная история которого начинается со сновидения. Князь Гедиминас уснул под одним из здешних холмов, увидел сон про железного волка, рассказал волхвам, и они, благо дело было задолго до рождения доктора Фрейда, сочли волка хорошим знаком и велели немедленно строить город.
Есть и другая, неофициальная версия. Дескать, князь до сих пор спит под холмом, и пока он видит во сне город, мы есть. Поэтому реальность здешняя дрожит-рассыпается и тут же снова складывается в картинку – всегда, не от случая к случаю.
Зыбкость мира очевидна в городе Вильнюсе как нигде, легкость бытия, от которой ступни не всегда касаются земли, достигается тут без видимых внутренних усилий. Достаточно выйти на улицу, все остальное город сделает сам.
Иногда нам, жителям Вильнюса, кажется, что князь наш спит беспокойно, ворочается с боку на бок, вскрикивает и стонет во сне. А иногда он встает, чтобы попить или справить нужду. В такие моменты мы, разумеется, исчезаем, а потом, когда князь, угомонившись, закрывает глаза, появляемся снова как ни в чем не бывало, вместе с глиняными ангелами, соломенными колокольчиками, пустыми костелами, вечнозеленым плющом, чайными лавками, джазовыми концертами, чернокрылыми речными стрекозами, ледяным грушевым сидром, непомерными счетами за центральное отопление, колокольным звоном, жареным сыром и немыслимыми облаками; даже нелепые рогатые троллейбусы всякий раз снова и снова материализуются на наших улицах, хотя, как по мне, лучше бы все-таки князю снились трамваи.
До первой русалки
– Ты что, лебедям хлеб крошил? Я знаю, что запрещающих табличек тут нет, но лучше не надо бы, хлеб – не самая полезная еда для водоплавающей птицы. Ну ладно, немножко можно, я имею в виду чуть-чуть, по маленькому кусочку, а не полбатона на рыло, как…
Джем? Какой, вишневый? Малиновый? Конечно, держи.
А вот русалкам хлеб давать можно. Они, правда, сами его неохотно берут, боятся растолстеть, что с них возьмешь, девчонки… Ты чего смеешься? Ну да, русалки растолстеть боятся, а что тут такого?
Нет, не издеваюсь.
Ты когда приехал? Вчера вечером? А, тогда понятно. Увидишь еще. Конечно, увидишь, они особо не прячутся. То есть некоторые прячутся, по личным каким-то причинам, обижаются или стесняются, а сейчас еще луна на ущербе, у многих депрессия, ну а что ты хочешь, жители воды от нее чаще страдают, чем люди, хотя, казалось бы, куда уж чаще…
Я тебе вот что хочу про русалок сказать. Ты их, конечно, корми, если увидишь, на здоровье, они забавные и все жрут, еще и благодарят словами, совсем как люди – ну, почти. Но если ты дашь им суши…
Да, конечно, у нас есть японские рестораны, а где их сейчас нет? Даже прямо здесь, на набережной, видишь, где желтая крыша? Не то «Цветок сакуры», не то «Лепесток жасмина», не помню. Но он, честно говоря, не очень, суп у них лучше не заказывай, и храни тебя бог от тамошнего омлета, зато суши с лососем захочешь – не испортишь, лишь бы рыба была свежая, а у них свежая… Что? Нет, суши с русалками никто не делает. Равно как и с человечиной. Шутки у тебя дурацкие.
У меня? А я не шучу. Все знают, что русалки обожают суши. То есть, если ты дашь русалке суши, она не просто корм слопает и спасибо скажет, она потом на берег к тебе полезет, особенно если ей покажется, что у тебя в руках еще что-то есть. А когда нажрется до отвала – все, твоя навеки. Ну как, очень просто. Всюду будет потом за тобой таскаться, ну да, и домой к тебе пойдет, залезет в ванную и останется там жить долго и счастливо, пока смерть не разлучит вас. Вот у Кривого Томаса в лавке уже лет восемь русалка живет, он ее на суши с угрем приманил, это все знают. Страшно доволен.
Ну как – зачем? Дурацкая постановка вопроса. Какая польза? Вот, можно подумать, горожане домашнюю живность ради пользы держат. Какая такая великая польза от кошек? Ни шерсти, ни молока, только мяв бессмысленный, а у каждого третьего в доме кошка или кот.
Хотя вообще-то русалки, если их вежливо попросить, могут ловить для тебя рыбу или, скажем, добывать со дна ракушки. Ну да, и с жемчугом тоже, только жемчуг у нас речной, мелкий, миллионов особых на нем не заработаешь, так что закатай губу. Ничего, и без миллионов можно прожить, никто еще без них не умирал, насколько мне известно… И еще они здорово поют. Да ну тебя, не деньги поют, а русалки. Правда, не все, это уж как повезет. Так, на глаз, певчую русалку от обычной сразу не отличишь. Но если приманишь певчую – все, считай, пропал.
Ну что ты, в самом деле. Никто от русалочьих песен пока не умирал. «Пропал» – значит так заслушаешься, что обо всем на свете забудешь, пока она не заткнется, а это может случиться очень не скоро, некоторые ночи напролет поют. Говоришь: поздно уже, спать пора, – а ей, глупой, дела нет. И сам сидишь, как дурак, слушаешь, и еще соседи под окна сбегаются и несут с собой свечи, сидр и пироги, разбредаются по твоему саду, подпевают русалке, приплясывают, тискают друг дружку по кустам, так что живешь, считай, в центре карнавала, какой уж тут сон.
Вот Томас с тех пор, как у него русалка поселилась, свою лавку раньше полудня не открывает, отсыпается. И между прочим, правильно делает, потому что кому с утра может понадобиться карта пиратских кладов, чучело осьминога или, скажем, кораблик в бутылке? Они и так-то мало кому нужны, но после обеда люди все же бывают склонны к мелким безумствам. После обеда, повторяю, а не с утра.
Нет, почему, я-то как раз люблю утро. Но не настолько, чтобы вскочить на рассвете и, едва продрав глаза, побежать к Томасу за этим его дурацким осьминогом.
Да нет, ничего особенного, чучело как чучело, просто мы поспорили, что Томас от этого чудища сорок лет не избавится, и если осьминог продержится в лавке еще две недели, я выиграю… Ха, даже не помню, что именно, но что-то очень полезное в хозяйстве. Может быть, карту пиратских кладов? Ну да, еще две недели. Правильно посчитал, мы с ним сорок лет назад поспорили, а что? Мало ли, кто как выглядит, подумаешь.
Нет, я не русалка. И больше никогда никого так не называй, люди обычно обижаются. Все равно что тебя дураком и вонючкой обругать, русалки – они все же глупенькие создания и рыбой пахнут… Нет, я не обижаюсь, ну что ты. Я же понимаю, ты просто пошутил неудачно. Но не все такие понятливые.
Лучше скажи, а ты чучела осьминогов не коллекционируешь? Не за этим, случайно, приехал? Ну и слава богу, обидно было бы проиграть наш с Томасом спор в самый последний момент.
Давай, чашку подставляй, чаю еще налью, тебе же хочется. И не косись ты на меню, это уже не заказ, а комплимент от заведения.
Черный шоколад? Да, еще бы! Ой какое спасибо! Давай только поделимся, кусочек мне, кусочек тебе, вот так, а остальное я заверну и вечером Томасу отнесу, он сладкое любит – прямо с ума сходит, а покупает редко, потому что русалку прокормить – это, знаешь, непросто для человека, который торгует никому не нужными сокровищами вместо нормальных человеческих сувениров.
Ну, по крайней мере, про русалок тебе теперь, надеюсь, все более-менее ясно. Если не готов заводить дома русалку, то и суши им не давай, а то потом не будешь знать, куда деться. Пусть вот батоны лопают, а лебеди перебьются, их и так приезжие раскормили дальше некуда, это уже не птицы, а свиньи в перьях, смотреть больно. Да ладно тебе, не переживай, что сделано, то сделано, просто больше их хлебом не корми, лучше уж русалок, в самом деле, или котов – вот они у нас прожорливые и ненасытные, впрочем, как везде. А если у тебя куска колбасы при себе нет, просто вспомни, что ел на завтрак или вчера на ужин, все равно, лишь бы что-то вкусное с кошачьей точки зрения, про ватрушки им, конечно, не очень интересно, хотя разные бывают коты и разные ватрушки.
Если честно, я не думаю, что котам достаточно одних наших воспоминаний, но они это любят, факт.
Еще чаю? Ну смотри, как хочешь.
Ты вот знаешь что? Ты мне скажи, где поселился. Нет-нет, твой адрес мне даром не нужен. Просто скажи, на каком берегу. На том? В пансионе «Люси»? О, так это аж за Красным мостом! Ладно, тогда про будильник можно не…
Что именно про будильник? Говорю же, тебе это не надо. На том берегу можешь ставить будильник хоть каждое утро, да хоть каждые полчаса, если приспичит.
Ну и мало ли, что отпуск. Подумаешь. Некоторые и в отпуске встают по будильнику, я точно знаю, мне Черная Эва рассказывала, она на том берегу, где ты поселился, всю жизнь проработала, в гостинице «Тихий лев». Говорит, съедутся отдыхающие, ну, туристы вроде тебя, казалось бы, какие у них могут быть дела, куда им спешить? А с шести утра трезвон начинается.
Ох, да нет же! Не выдумывай. Черная, потому что волосы у нее темные. А у меня есть еще одна знакомая Эва, блондинка, туфли для сна шьет и продает у Нового моста, так вот эта Эва – Белая, чтобы не путать.
Ну как – что за туфли? Теплые, матерчатые, с такими, знаешь, специальными метками на подошвах, чтобы во сне не заблудиться и проснуться там, где заснул, а не где попало, у нас все в таких спят… Да ты сам сходи к Новому мосту, погляди, приценись, расспроси Эву, она поговорить любит, все тебе расскажет.
Нет. Эва не русалка. С чего бы мне с русалками дружить, я пока в своем уме.
Напрасно сомневаешься.
Да, так вот. Будильники. На том берегу можно ими пользоваться сколько влезет, а на этом не стоит. Строго говоря, нельзя ни в коем случае, но у нас тут не любят открыто запрещать, считается, это грубость, дурной тон. Поэтому когда тебе говорят «не стоит» – имей в виду, что подразумевается «ни в коем случае». Вот, да, это мало кто из приезжих понимает, а когда объясняешь, пропускают мимо ушей и вечно влипают в неприятности.
Нет, ну дались же тебе эти будильники! И кто меня вообще за язык тянул?
Ну ладно, ладно. Но ты же сейчас опять начнешь от меня шарахаться и глазами вращать, как будто я невесть что плету… Конечно, неприятно, а ты как думаешь? Любому неприятно, когда от него шарахаются.
Хорошо, смотри. Видишь, два холма? Считается, что под тем, который чуть ближе, спит Князь. Ну как – какой? Который наш город приду… тьфу, то есть построил. Сперва во сне увидел, а наутро вспомнил во всех подробностях и построил – так, во всяком случае, в летописях записано. Но летописи наши – дело темное, потому что в одних документах действительно говорится, будто Князь проснулся, построил город, правил много лет, а потом умер и его под холмом похоронили. А есть и такие свитки, где черным по белому написано, вернее, процарапано, что Князь с тех пор вообще не просыпался. Ну да, спит себе сладко и видит наш город во сне. Умные княжеские волхвы быстро смекнули, что город ему снится хороший и в стратегически правильном месте, поэтому Князю лучше бы теперь вовсе не просыпаться. Ну и спрятали его в пещере под тем холмом, там тихо, спокойно, не шумит никто над ухом.
Как – и что? Ну ты даешь. Никто же не знает, какая из летописей правдивая. Историки, конечно, спорят. Вот сколько город стоит, примерно столько они и спорят, однако холм рыть и княжий гроб на свет вытаскивать даже самые упертые не решаются. Потому что всегда есть крошечное такое сомнение: а вдруг? Я имею в виду: а вдруг про сон – правда, и если Князь все-таки проснется – город исчезнет, и мы все вместе с ним?
Да нет, теперь-то никто в такие глупости особо не верит, но старинное «а вдруг?» все по привычке держат в уме. Поэтому лучше не рисковать, археологов к холму близко не подпускать, а продолжать теоретические споры, от них точно никакого вреда.
А три года назад мы выбрали нового мэра. Хороший такой мужик, молодой совсем – я имею в виду, для такой должности молодой, – и правильно, ему пока все интересно, а это для города важно. Так вот, его дед по матери – историк, причем той школы, которая считает, что Князь все-таки спит и видит сон. И дед внука соответствующим образом накрутил. Так что не успел наш мэр вступить в должность, тут же появилось предписание: на этом берегу – никаких будильников. Вернее, не предписание, а «официальная просьба», так это у нас называется, я же говорю, тут прямые запреты считаются грубостью, и начальству приходится изворачиваться, чтобы никого не оскорбить.
Ну да, конечно, смешно. Еще как! Когда вышли утренние газеты с новостью про будильники, мы тут в кафе от хохота под столы сползали, и не только мы. Но будильники все-таки попрятали, потому что одно дело – нарушить предписание и в случае чего заплатить штраф, а просьбу, пусть даже официальную, не выполнить – некрасиво. Пожили немного без будильников, а потом как-то незаметно привыкли, что так надо, теперь даже волнуемся немного. Все гостиницы и пансионы, конечно, за рекой, но вдруг кто-нибудь из туристов снимет комнату на этом берегу, а хозяева забудут сказать ему про будильник? И что тогда?
Это, знаешь, такой хитрый момент: если очень долго исполнять ритуал, который искренне считаешь бессмысленным, со временем начинаешь думать, что ритуал этот нужен и даже важен, потому что – ну вот если я столько лет это делаю, значит, без этого никак нельзя. Знакома тебе такая логика? Понимаешь, о чем я?
Хорошо, что ты хоть что-то понимаешь. Знал бы ты, как мне надоело – слова на ветер, вечно слова на ветер, ветер от моих слов уже тучен, как лебеди от булок, хоть на Рождество его режь, а я продолжаю его кормить, и конца этому не видно. Ну хоть сегодня будет у нашего ветра разгрузочный день, спасибо тебе.
Это как раз ничего. Ты молодец, слушаешь внимательно, верить не веришь, но запоминаешь, потом еще небось в тетрадку запишешь, чтобы, к примеру, приятелей дома насмешить, а мне все равно, главное, что на ус волей-неволей мотаешь, до первой русалки как-нибудь на одном любопытстве продержишься, а уж потом, когда поймешь, что к чему, вернешься небось расспрашивать, что тут да как. Может, завтра же и вернешься. Или послезавтра, или через неделю. Кто тебя знает.
Конечно, расскажу.
Да ну что ты, не выдумывай. Город как город. Таких больше нет, конечно, тут ты прав. Но только потому, что все города разные. Про любой можно сказать, что таких больше нет. Если я приеду туда, где ты живешь, мне, наверное, тоже многое покажется удивительным.
В таких случаях принято говорить: «тебе виднее», но, поверь на слово, виднее все-таки мне. Всякий город – таинственное и удивительное место, но это мало кто замечает.
Ну как. У кого глаза открыты, а ушки на макушке, тот и замечает. Знание всегда награда за доверчивость и любопытство, иных доблестей не требуется. Когда человек хоть немного любопытен – вот как ты нынче утром – ему непременно достанется пригоршня новых сведений, по большей части забавных, но бесполезных… хотя, конечно, как поглядеть. Это как наш речной жемчуг, который русалки со дна таскают, – невелико богатство, а все же иметь его куда приятнее, чем не иметь.
Знакомая песня. Все говорят: «ни за что теперь не уеду», а у самих куплен заранее обратный билет. И все, конечно, уезжают как миленькие, потому что ближе к сроку обратный билет начинает ныть в нагрудном кармане, а людям кажется, что это ноет сердце, никто этой муки не выдерживает, а билет выбросить не догадываются, да и жалко, наверное, он все-таки денег стоит. У тебя есть обратный билет?
Ну вот видишь.
Два пятьдесят с тебя за чай. Нет-нет, больше не возьму, и не уговаривай. Мало ли что в меню написано. Меню – для тех, кто не умеет слушать, я от них устаю, вот пусть и платят вдвойне.
Конечно, иди. А если все-таки увидишь русалку, ни в коем случае не давай ей суши, а то полезет к тебе, дурочка, станет по утрам ракушки в постель таскать, а ты через месяц уедешь, и как она тогда?
Солнечный кофе
Покончив с последним клыком, Юль отходит на несколько шагов и внимательно оглядывает дело рук своих. Саблезубый снеговик с перекошенной от злобы физиономией возвышается над сияющими ядовитой цинковой белизной сугробами. На голове у чудища черное, нет, чорное эмалированное ведро, в тонких ручках-веточках огромная коса – не то ржавая, не то окровавленная. Отличная вышла картинка. «Белая смерть» называется. Такую фиг продашь, конечно. Зато можно повесить над собственным, с позволения сказать, ложем. Или даже одром. А что, и повешу, думает Юль, пусть только просохнет. Буду любоваться перед сном. Ненависть согревает, в отличие от электрокамина, который только киловатты жрать горазд.
«Ненавижу зиму, – вслух говорит Юль. И с наслаждением повторяет по слогам: – Не-на-ви-жу!»
И зима отвечает тебе взаимностью, мрачно добавляет она уже про себя, разглядывая обветренные руки: сколько уже кремов и мазей перепробовала, сколько денег выкинула на этот сырой, промозглый ветер – никакого толку, хоть плачь. И в зеркало лучше не глядеть, потому что зимой там живет бледная мымра с тусклыми, как паутина, волосами, потрескавшимися губами и вторым подбородком, наметившимся уже в декабре и изрядно с тех пор подросшим на сладких, жирных, горячих зимних харчах. Не Юль, а самая настоящая «поня Юлия», экая пакость.
Летом не так, и даже весной уже совсем другое дело. Каждый год в начале апреля Юль вылезает из тяжелого, толстого серо-бурого пуховика, как бабочка из кокона – еще блеклая, измятая, вялая, но уже живая и с крыльями, которые вот-вот раскроются, дайте только время, дайте дожить до первого жаркого дня, до первого сарафана, и голые плечи мгновенно станут бронзовыми, руки тонкими, глаза сияющими, а светло-русые волосы выгорят еще в мае, до цвета небеленого льна.
Себя летнюю Юль любит, бережет, холит и лелеет, себя зимнюю ненавидит почти так же, как саму зиму, – за то, что живет, как дура, здесь, за тысячи верст от ласковых южных ветров, и ничего не может с этим поделать.
Январь заканчивается, думает она, теперь пережить бы февраль. Достать чернил, поплакать, как предписывает традиция, и пережить. Долбаный февраль. Самый короткий зимний месяц по календарю, самый длинный по ощущениям, невыносимый, нескончаемый, не зря февраль по-украински «лютый», ох какой лютый, святая правда. Но даже до этого страшного февраля еще надо дожить, дотерпеть, сегодня у нас какое? Двадцать седьмое? Значит, еще четыре дня. Ох ты господи.
Юль слоняется по дому, ищет теплые носки, напевает себе под нос: «За что, за что, о боже мой, за что, за что, о боже мой?» Если бы композитор Штраус знал, как отчаянно будут фальшивить некоторые неблагодарные потомки, пытаясь воспроизвести его развеселые мотивчики, он наверняка отказался бы от идеи писать оперетты, и от идеи жить дальше он тоже, пожалуй, отказался бы. Но человеку не дано заглянуть в будущее, думает Юль, и это обычно к лучшему.
Ее собственное будущее, по крайней мере ближайшее, безрадостно. Да что там, оно просто ужасно. Потому что вот прямо сейчас, как только найдутся носки, надо собрать волю в кулак, надеть все, что есть, обмотаться шарфом и выйти на улицу. И пойти. По морозу. Далеко-далеко, четыре квартала до офиса телефонной компании, потом еще два – до ближайшего банка, а потом, получается, целых шесть обратно до дома, даже думать не хочется. Однако надо, надо, надо, уже три дня надо позарез, но невозможно было себя заставить. И сейчас, честно говоря, невозможно, но из телефонной компании прислали последнее предупреждение, сегодня крайний срок, если не заплатить, отключат – ладно бы телефон, но и интернет тоже, а это никак нельзя допустить, в интернете живет работа. Не настолько хлебная, чтобы позволить себе проводить зиму в теплых краях, но хоть за квартиру заплатить хватает, и даже второй подбородок отрастить на сдачу, как показывает практика, вполне получается. Поэтому – два свитера, кофта, носки, сапоги, шарф. И мерзкая колючая шапка. И пуховик, который с каждым днем становится все тяжелее. Как будто тоже отъедается за зиму.
А что ж, думает Юль, конечно, отъедается. Меня жрет, сволочь ненасытная. Уже почти всю сожрал. Весной, обещает она себе, я вынесу эту дрянь на улицу и сожгу. Сперва потопчу ногами, а потом плюну и сожгу. С песнями и плясками. Вонища небось будет… А все равно.
Она уже шестой год тешит себя этим сладостным обещанием. Но весной Юль так счастлива, что не вспоминает о мести. Оно и к лучшему, честно говоря: зимняя одежда стоит дорого, а радости от нее все равно никакой, наряжаться зимой бессмысленно, так что пусть уж будет пуховик, серый, как мышь, бурый, как медведь, уродливый, как помойное ведро, черт с ним.
Зима начинается прямо в подъезде, промерзшем как пустой холодильник. Зря я ругаю свой обогреватель, думает Юль, он старается как может, по сравнению с этим ужасом у меня дома практически тропики, мамочки, как же хочется зайти обратно, захлопнуть дверь, не раздеваясь нырнуть под одеяло, в тепло, господи боже мой, в тепло. Но она все-таки идет вниз, скользит на обледеневших ступеньках, цепляется за перила. Наконец распахивает дверь подъезда, а там, конечно же, ветер, черт бы его побрал. И солнце – бледное, лживое зимнее солнце, светит, но не греет, сволочь, лучше бы уж пасмурно и слякоть, но хоть на полградуса выше нуля.
«Мороз и солнце, день чудесный», – вслух говорит Юль.
Сейчас она очень жалеет, что Пушкина убили на дуэли. В смысле что это сделал какой-то посторонний дяденька, а не она сама. Вот бы своими руками гада такого, а! Зима ему нравится. Солнышко ему подавай с морозцем. Тьфу!
Полтора часа спустя, отогревшаяся сперва в хорошо протопленном офисе телефонной компании, а потом в банке, ограбленная, но чертовски довольная собой Юль выходит на улицу, готовая мужественно противостоять морозу и ветру – целых двадцать минут. Или пятнадцать, если время от времени переходить на бег. Но это вряд ли, почти вся дорога в гору, и еще пуховик этот чертов, два килограмма дополнительного веса, а по ощущениям – целый пуд. И сапожищи по полкило каждый. Ненавижу, привычно думает Юль. Ну, зато спорт, неуверенно, почти заискивающе говорит она себе. Хоть какая-то физическая нагрузка. Полезно.
И, приободрившись, ускоряет шаг.
Телефон зазвонил, как только Юль вынырнула из тихого пешеходного переулка на узкую, но людную и шумную улицу Траку. Словно бы только и ждал момента, когда ей будет неудобно разговаривать, мерзавец. Номер незнакомый, но заграничный, в смысле украинский, а значит, наверняка звонят из Киева. Те самые ребята, которые еще в октябре дизайн сайта заказали, потом передумали, месяц спустя вернулись с извинениями – дескать, давайте все-таки работать – и после этого снова исчезли.
Юль беспомощно огляделась по сторонам – куда бы нырнуть, чтобы поговорить спокойно? Магазинчик с кальянами и бронзовыми Буддами закрыт, в крошечной табачной лавке топчутся пять здоровенных дядек, все пространство заняли, не втиснешься, а в роскошный бельевой бутик в этом жутком пуховике заходить неловко, продавщицы, конечно, на улицу не выгонят, но та-а-ак посмотрят… Ну их.
В итоге она свернула в ближайшую подворотню, достала из кармана телефон, поспешно нажала зеленую кнопку: я вас слушаю! Алло! Говорите! Но в ответ раздавалось только приглушенное сопение, сопровождаемое развеселой музыкой на заднем плане – не то Бреговичем тешится анонимный молчун, не то взаправдашние цыгане его похитили и теперь празднуют удачное завершение дела, поди разбери. И надо бы убрать телефон в карман, захочет – перезвонит, да любопытство не позволяет – кто же это, интересно? И вдруг все-таки про работу?
– Девочка! – звонко сказала какая-то женщина в глубине двора. – Видишь? Я выиграла! И ты идешь за конфетами.
– А она еще не зашла во двор, – ответил спокойный мужской голос. – В подворотне стоит. Так что не считается.
Они говорили довольно тихо, но акустика здесь будь здоров, так что Юль все равно услышала. И поскольку неведомый молчун с цыганами наконец дал отбой, завершил так и не начавшуюся беседу, она обернулась, чтобы поглядеть, что там у нее за спиной делается.
А за спиной у нее самый обыкновенный виленский двор: крепкие кирпичные стены, ветхие дровяные сараи, проволочные параллельные прямые, многократно пересекшиеся при помощи бельевых прищепок, низенькие оградки вокруг мертвых сейчас палисадников, невысокие раскидистые деревья и дремучие кусты. Летом-то они зеленые, а сейчас голые, еще и обледеневшие, и сосульки нагло, вызывающе сверкают на солнце, как бриллианты-самозванцы. А возле подъезда, дверь которого выкрашена в жизнерадостный оранжевый цвет, сидят на очищенной от снега скамейке дедушка и бабушка. Вроде симпатичные. Но, несомненно, сумасшедшие: установили на деревянном ящике газовую горелку, на горелку водрузили кастрюльку, варят что-то, вместо того чтобы дома сидеть, на теплой кухне. Впрочем, может быть, у них дома дети, внуки и другие домашние животные, вот и спасаются бедняги на улице, в такую холодрыгу, помоги им боже.
– Или сюда, девочка! – бабушка, закутанная в цветастый платок и рыжую лисью шубу, приветливо помахала ей рукой в яркой зеленой варежке.
Голос ее звучал приветливо и одновременно властно, так что Юль, не помышлявшая ни о чем, кроме поспешного бегства домой, невольно сделала несколько шагов по направлению к скамейке. Сама не поняла, как это вышло.
– Все, она во дворе! Где мои конфеты?
– Ты ее позвала. Так нечестно, – проворчал дедушка. – Но ладно уж.
Поднялся и зашел в подъезд. А Юль нерешительно потопталась на месте и наконец спросила:
– Вы поспорили, кто первым во двор зайдет, мужчина или женщина?
Бабушка заговорщически ей подмигнула и рассмеялась.
– Совершенно верно. Заключили пари. И благодаря тебе я только что выиграла конфеты, да какие! Мартин их из Барселоны привез, у нас такие не купишь. Он бы меня, конечно, и так угостил, но выигранное в сто раз вкуснее. Особенно если немножко сжульничать.
Юль только теперь поняла – никакая она не бабушка. Просто платок сбивает с толку, а снять его, и поймешь, что «бабушкой» эту женщину называть глупо, даже если у нее и правда внуков полон дом, вон какая красивая, глазищи синие и ямочки на румяных от мороза щеках.
– Погоди, Мартин сейчас вернется с конфетами, попробуешь, – сказала женщина. – И кофе с меня причитается, конечно. Даже не думай возражать.
– Кофе?!
Юль ушам своим не поверила. Так это они, получается, кофе варят. Во дворе. На морозе. Совсем больные на голову, подумала она, хотя не употребляла это выражение с детства, а тут вдруг вспомнила, очень уж случай подходящий.
– Кофе, – кивнула «больная». – Подожди буквально минуту, он уже почти готов… Меня зовут Майя, а тебя?
– А меня Юлия. – Юль по привычке приделала к имени, которым называет себя сама, тягучее, сонное окончание. Чтобы лишних вопросов избежать. Ей сейчас не до вопросов, ей сейчас надо вежливо улыбнуться, отказаться от кофе и конфет и бежать домой. Ноги уже практически отнялись на этом чертовом морозе.
– Юля-июля, – улыбнулась женщина. – Да у нас тут практически собрание братьев-месяцев. Хотя преимущественно – сестер. И кворума, конечно, нет, и не предвидится. – И заметив наконец, что Юль ничего не понимает, снисходительно пояснила: – Мартин, Майя и ты, Юль-июль. Два весенних месяца и один летний. Неплохо, по-моему.
Ну и фигли тогда так холодно, мрачно подумала Юль, но вслух, конечно, ничего не сказала. И даже попыталась улыбнуться, насколько позволили одеревеневшие на морозе лицевые мышцы.
– Совсем замерз ребенок, ты что, не видишь? – укоризненно сказал Мартин.
В руках у него был плед. Красный, в зеленую клетку. Очень яркий. И очень толстый. От одного взгляда на него стало теплее, а дедушка Мартин – уж он-то все-таки именно дедушка, бодрый и подтянутый, но явно гораздо старше своей подружки – развернул плед и одним ловким движением закутал в него Юль, как ребенка в полотенце после бани.
– Ой, – смущенно пискнула она. И умолкла. Потому что вдруг стало тепло – вот прямо сразу, раз – и все! Как будто в натопленную комнату вошла. Как наброшенный на плечи плед мог согреть торчащие наружу ноги и нос, совершенно непонятно. Но здорово.
– Вот это ты молодец, – одобрительно кивнула Майя. – А конфеты?
– Здесь, – дедушка Мартин похлопал себя по груди, вернее, по тяжелому полушубку. Звук получился гулкий, как будто под овчиной скрывались рыцарские латы. – Ты жульничала, поэтому отдам только в обмен на кофе. Третью кружку я, кстати, принес.
– Сообразительный, – обрадовалась Майя. – Давай ее сюда, все уже готово… Ребенок, ты жив? Садись сюда, – и выразительно похлопала по скамейке ярко-зеленой шерстяной ладошкой.
Юль послушно села. Сейчас она была готова на все, лишь бы плед не отобрали. Не мерзнуть – вот в чем смысл жизни, радость и благодать. Не мерзнуть – это и есть счастье. Оно, оказывается, достижимо – при жизни и даже в январе. И пусть длится, сколько возможно, а еще лучше – вообще всегда.
– Вкусно? – требовательно спросила Майя.
Она, конечно же, про кофе. Юль кивнула, молча, но страстно, с полной самоотдачей. Потому что кофе действительно сказочно вкусный, хоть и варили его на улице, на газовой горелке, в алюминиевой кастрюльке с мятым боком и, похоже, вовсе без пряностей. А может быть, как раз именно поэтому. На таком морозе даже безмозглый напиток вполне может решить, что всему конец, и расстараться напоследок. В смысле проявить себя наилучшим образом. Пропадать, так с музыкой.
– Вкусно? – спросил Мартин.
Это он про конфету. Юль закивала еще более страстно. Потому что конфета невероятная оказалась, не шоколадная, не карамель, не леденец и не мармелад, вообще ни на что не похожа. Прессованная ореховая пыль, почти не сладкая, тает во рту – что-то немыслимое, короче.
– Я три коробки из Барселоны привез, – сказал Мартин. – Теперь жалею, что так мало. Когда еще снова туда попаду.
– Там зимой тепло, наверное, – вздохнула Юль.
– Я был перед самым Рождеством. Плюс пятнадцать.
Юль почувствовала, что сейчас заплачет от зависти и жалости к себе. И, чтобы отвлечься, спросила:
– А почему вы на улице кофе варите? Потому что так вкуснее?
– Действительно получилось вкуснее, чем дома, – закивала Майя. – Я тоже впервые в жизни этим занимаюсь, – объяснила она. – Мартин меня подбил. В честь праздника.
– У кого-то из вас день рождения?
Странный способ праздновать день рождения, конечно. Но они уже довольно старые, думает Юль. В смысле давно живут. И им, наверное, все надоело, хочется чего-то новенького. Вот и пошли с кастрюлей на мороз.
– Не день рождения, – они заговорили наперебой.
– Другой праздник.
– Исландский.
– Так и называется: «Солнечный кофе».
– У них же там зимой темно, солнца пару месяцев вообще не видят.
– А когда оно наконец появляется на небе, все варят кофе на улице, чтобы солнечный свет с водой смешался, – Мартин наконец перехватил инициативу. – Я в прошлом году, как раз в конце января, оказался в Рейкьявике. И угодил на этот праздник. А сегодня посмотрел в окно – солнце. А на календаре двадцать седьмое. Ну и подумал – чем мы хуже исландцев? У нас тоже зима длинная. И дни короткие. Правда, исландцы еще и блины на улице пекут, но мы трезво оценили свои возможности.
– Вот это да!
Юль не знала, что еще тут можно сказать. Разве что «больные на голову». Но такие комментарии лучше держать при себе.
– Вы много ездите? – спросила она. – И в Рейкьявике были, и в Барселоне…
– И еще черт знает где. Я и здесь ненадолго, проездом. Такая работа.
Надо же, какой сладкий хлеб у некоторых людей бывает, подумала Юль и снова чуть не разревелась от зависти. В ее голове толкались локтями и оглушительно верещали маленькие, злобные, подлые мыслишки: он такой старый, зачем ему, лучше бы мне, мне, мне!
Стыдно, ой как стыдно-то, старательно думала Юль, очень громко думала, почти кричала, в надежде заглушить всю эту из темных углов поналезшую пакость. Поэтому спросить, что это за работа такая – по разным городам ездить, – так и не решилась.
– Я бы тоже так хотела, – наконец пробормотала она. И совсем тихо добавила: – Особенно по теплым странам.
– Ну и кто тебя держит? – рассмеялась Майя. – Семеро по лавкам и поросенок в сарае? Что-то непохоже. Ты кто по профессии?
– Ну так, всего понемножку, сайты делать могу, переводить, шить на заказ, бижутерию всякую мастерить, кукол… – Юль окончательно смутилась, но все-таки добавила, почти шепотом: – И рисовать. Я… ннну… как бы немножко художник.
– Художник? Вот это повезло! Так у тебя, считай, весь мир на ладони.
Майя так сияла, словно это она была художником и мир лежал на ее ладони, а не на Юлиной. Впрочем, похоже, именно так оно и было. На такой ладони – узкой, длинной, ухоженной, украшенной сверкающими кольцами – что ж не полежать.
– Чтобы путешествовать, нужны деньги, – мрачно заметила Юль. – А я неизвестный художник. Нас таких больше, чем кисточек…
– Брось, – отмахнулась та. – Не прибедняйся, это во-первых. А во-вторых, чтобы путешествовать, не нужно ничего, кроме желания.
– Еще нужна решимость, – неожиданно вмешался Мартин. – И деятельная воля. И, конечно, точка отсчета.
– Точка отсчета? – переспросила Юль. – Это как?
– Это очень просто. Смотри, что получается: почти всякий человек, кого ни возьми, не слишком доволен своей жизнью. Одному не нравится работа, другому семья, третьему место жительства, четвертому, вот как тебе, климат. А некоторым – все вышеперечисленное и еще куча вещей. И люди говорят себе: ничего, однажды все изменится. Такое обещание дает им силы жить дальше. Но оно же мешает настоящим переменам. Понимаешь, о чем я? Человек думает: «Однажды все изменится», – как будто это должно случиться само, без его участия. А так не бывает. Надо не думать, а делать. Сказать себе: мое «однажды» уже наступило, откладывать больше некуда, давай, действуй! Вот это и есть точка отсчета, о которой я говорю, – тот день, когда наступило твое «однажды». Понимаешь?
Юль молча кивнула. А что тут скажешь, когда все так и есть. Сколько раз себе обещала: в следующем ноябре меня здесь уже не будет. Ну и толку от этих обещаний?
– Ты, конечно, ужасно умный, – улыбнулась Майя. – И все очень правильно говоришь. Ты только одно упустил из виду: мы с Юлей девочки. Нам менять жизнь гораздо проще. Иногда достаточно просто переодеться. А в некоторых случаях, – выразительно добавила она, – это просто жизненно необходимо.
Юль почувствовала, что краснеет.
– Его уже давным-давно пора выбросить, – пробормотала она, вцепившись в рукав своего серо-бурого пуховика. – Который год собираюсь, но летом не до того, а потом приходит зима и становится все равно… По крайней мере, он теплый.
– Понимаю, – сочувственно кивнула Майя. – Думаю, ты просто никогда не пробовала наряжаться зимой. А это, поверь мне, очень помогает. Тебе нужно что-нибудь яркое – желтое, оранжевое, красное…
– Или зеленое, как трава, – мечтательно улыбнулась Юль.
– Как скажешь, – согласилась Майя. – Пусть будет зеленое. Погоди, я сейчас. Подержи.
Поднялась, сунула ей в руки свою кружку с кофе и скрылась в подъезде.
Юль хотела спросить старого Мартина: «Куда это она?», но он как раз отвернулся, достал сигарету и теперь возился со спичками, пытаясь прикурить на ветру. Без говорливой Майи Юль вдруг почувствовала себя лишней, запоздало застеснялась, да так, что удрала бы отсюда немедленно, если бы не плед. Из-под такого пледа добровольно вылезать на мороз – ох нет, пожалуйста, не сейчас. Никто ведь не гонит? Вот и сиди.
Майя вернулась так быстро, что Юль даже помучиться толком не успела. С охапкой ярко-зеленого меха в руках. Юль сперва подумала, это она еще один плед принесла, себе, потому что замерзла. И только когда Майя скомандовала: «Вставай, раздевайся!» – поняла, что это не плед, а дубленка. Крашеная. Цвета майской травы. Зачем это? А вставать зачем?
По-своему истолковав Юлино замешательство, Майя сочувственно затараторила:
– Да-да-да, я знаю этот плед, с ним по доброй воле не расстаются. И тут, снаружи, по-прежнему очень холодно. Но мы сейчас, быстро-быстро. Март, помоги ребенку… нет, лучше помоги мне. Давай, давай!
Юль глазом моргнуть не успела, как эти двое подняли ее со скамейки, вытряхнули из пледа, а потом и из пуховика. Она почти задохнулась от холода, но тут на плечи навалилась новая теплая, мягкая тяжесть – зеленая дубленка сидела на ней как влитая, а Майя заботливо застегивала пуговицы.
– Хороша, – сказала она. – Сама бы носила. Но на мне она едва сходится. Пять лет я верила, что это поправимо. Только подумай – пять долгих лет самообмана, оскорбительного для всякого мыслящего существа. Пора бы уже расстаться с иллюзиями – в честь праздника. И ты мне поможешь.
Юль чувствовала себя окончательно сбитой с толку. И одновременно согретой. В зеленой дубленке было тепло – в точности как в пуховике под пледом. А может быть, еще теплее, она была слишком потрясена, чтобы беспристрастно анализировать и сравнивать ощущения.
– Как я вам помогу? – наконец спросила она.
– Очень просто. Уйдешь отсюда в этой шкурке. Чтобы глаза мои ее больше не видели. И тогда воспоминания о былом сорок втором размере перестанут терзать мою душу, – скороговоркой выпалила Майя.
– То есть вы хотите мне ее отдать? – Юль ушам своим не верила.
– А ты думала, просто подразнить?
– Но я не… не… не могу, – запинаясь, забормотала Юль.
– То есть не хочешь? – строго спросила Майя.
Это был удар ниже пояса. Юль закусила губу, чтобы не заорать: «Хочу! Еще как хочу!» – и промычала что-то невнятное про «слишком дорогой подарок» и «вы же меня совсем не знаете».
Из состояния шока ее вывел едкий запах дыма. Аромат паленого дерьма, сказала бы она наедине с собой. Но в присутствии своих новых «больных на голову» знакомых Юль старалась выражаться как можно деликатнее, даже в мыслях. Поэтому пусть будет «едкий запах дыма», хотя для таких случаев есть гораздо более точное слово «вонища».
– Это я виноват, – объявил дедушка Мартин, размахивая перед носом Юль наполовину выкуренной и теперь погасшей сигаретой. – Стряхивал пепел, а выпал уголек – в смысле горящий табак. А я не заметил. Какая беда! Твою куртку уже не спасти.
Только теперь Юль поняла, что это тлеет ее сброшенный на землю пуховик. Дымит и смердит, как несвежие простыни из самой дешевой адской гостиницы. А виновник катастрофы поспешно отпихивает его ногой прочь, подальше от скамейки. Вид у него при этом не виноватый, а чрезвычайно довольный. Ясно, что нарочно поджег.
– Ну вот, теперь без вариантов, – удовлетворенно констатировала Майя. – Теперь это не подарок, а компенсация ущерба. Твоя совесть чиста. Наша тоже. Все довольны. На этой оптимистической ноте можешь…
И тут зазвонил телефон. Юль не понимала, каким образом он оказался в кармане зеленой дубленки. Ну, видимо, машинально схватила, когда эти двое ее раздевали. И машинально же сунула в новый карман. Еще бы, так растерялась. Она, собственно, до сих пор в себя не пришла. Только пискнула: «Я сейчас, мне надо ответить» – и почти бегом устремилась в подворотню, повинуясь инстинктивной потребности всякий раз уединяться для телефонного разговора.
На этот раз киевским заказчикам удалось пробиться сквозь помехи. Они больше не сопели в трубку, а деловито пытались выяснить, не согласится ли Юль сделать дизайн за половину оговоренной прежде цены. А получив решительный отказ, предложили уменьшить объем работы. Торговались долго, в конце концов пришли к более-менее приемлемому для всех сторон компромиссу, распрощались, назначив на вечер деловое свидание в скайпе, и только тогда Юль поняла, что все это время стояла на месте и не замерзла. Не замерзла! Совсем! Она! Надо же, какая теплая оказалась дубленка.
Наверное, я все-таки могу ее взять, подумала Юль. Пуховик-то испортили, действительно. Какой молодец этот дедушка Мартин. Я столько лет не могла собраться спалить эту дрянь, а он раз – и все. И вопрос закрыт.
Она пошла было обратно во двор, чтобы поблагодарить Майю за дубленку, а Мартина за пожар и, если хватит смелости, предложить им в подарок свои картинки, а вдруг возьмут? Но во дворе никого не было, только Юлин потемневший пуховик агонизировал у подножия мусорного бака, источая ядовитый дым. Ушли уже, получается, растерянно подумала Юль. И горелку унесли. И кастрюльку. И плед. И кому же я теперь спасибо скажу? Вот же… больные на голову. Такие хорошие!
Юль идет по улице Траку, подставляя лицо бледным лучам зимнего солнца. То и дело косится на свои отражения в витринах – какая-то незнакомая красотка в ярко-зеленой дубленке до пят повторяет все ее движения: шагает, поправляет шапку, вертит головой. Теперь, получается, я такая? Ну и дела.
Поднимаясь на холм, на вершине которого стоит ее дом, Юль думает: как-то странно я себя чувствую. Как-то необычно. Лицо горит, и кажется, спина под свитером влажная. Это мне, что ли, жарко? Как летом? Ну и дела. Тогда, получается, можно не торопиться?
Она понемногу сбавляет шаг и наконец усаживается на теплую от солнца лавку возле Русского театра. Думает – жалко, что я не взяла сигареты. Мне же в голову не могло прийти, что зимой можно курить на улице. Впрочем, и без сигарет неплохо.
Жила-была девочка я, думает Юль. Собственно, не то чтобы такая уж девочка. Здоровая корова, если называть вещи своими именами. И было этой девочке-корове ужас как холодно. Поэтому она целыми днями сидела под одеялом и страшно себя жалела. И вот однажды, всего полчаса назад, все вдруг – хлоп! – чудесным образом переменилось. И теперь совершенно непонятно, что будет дальше. Но что-то будет, это точно.
Черные и красные, желтые и синие
Лето, думает Тереза, проснувшись среди скомканных, влажных от пота простыней, еще одно дурацкое лето. Вот почему, почему в апреле всегда кажется, еще немножко – и все наконец-то будет хорошо. И в мае, когда начинают цвести вишни, кажется: да-да-да, вот-вот-вот, оно, оно, еще чуть-чуть – и… И! Неизвестно что, непонятно как, неведомо зачем, но будет-будет-будет, сбудется, и тогда начнется настоящая жизнь, сейчас и вообразить невозможно, какая она, только тосковать оттого, что еще не началась.
Но вместо неизвестно чего наступает просто июнь, а потом июль, постепенно становится жарко, поначалу радуешься, что наконец-то можно спрятать куртку в шкаф, выскакивать из дома в майке и шлепанцах, а потом на радость не остается сил, их вообще ни на что не остается, жара изматывает, по крайней мере, городская жара, и никакая река не спасает, не спасают даже две реки, была бы третья, и это, пожалуй, ничего бы не изменило.
Говорят, в жару надо пить зеленый чай. Ерунда. В жару надо пить кофе. Кофе, впрочем, надо пить всегда и везде, при всяком удобном случае, он превращает существование в жизнь – это Тереза знает точно. Но в жару кофе надо пить в два раза больше, чем обычно, если не хочешь целый день проваляться в постели ватным чучелком, сердитым, горячим, мокрым от пота чучелком, брррр.
А вот кофе-то в доме и нет. Ну как – нет, две чайные ложки, неприкосновенный утренний запас, на одну чашку. Но это – все. Потом придется бежать в лавку, в самый солнцепек, не откладывая до наступления прохлады, потому что до вечера на одной чашке не продержаться. Вернее, продержаться-то можно, а вот работать уже не получится. А перевод надо сдавать завтра. А с четырех до одиннадцати смена в кафе, нашла подработку на свою голову, корова, жадина несчастная, ругает себя Тереза, еще одно лето псу под хвост, а платят там копейки, и чаевые, на которые так рассчитывала, оказались копеечные, а время уходит, лето заканчивается, жизнь твоя тратится на ерунду, и другой жизни у тебя, между прочим, нет, ты в курсе?
Тереза в курсе. Но это ничего не меняет. В любом случае работа нужна, спасибо еще, что в кафе летом людей всегда не хватает. Переводов летом мало, заработка едва хватает на оплату жилья, а на что покупать еду и кофе? То-то и оно. Кофе, кофе, где же ты, мой кофе, вздыхает Тереза, допив последний глоток. Ладно, ничего, сейчас сбегаю.
Перед тем как выйти из дома, она умывается холодной водой и, не вытираясь, выскакивает на улицу, с мокрым лицом, влажными волосами, в забрызганной футболке. Первые пять минут будет полегче, а за это время, если постараться, можно добежать до улицы Пилес, хотя бы до лотков с сувенирами, где плавятся на солнце янтарные бусы, того гляди, снова станут смолой, прольются на булыжную мостовую тяжкими, горячими каплями. Тереза бежит мимо не останавливаясь, у нее хорошее дыхание, она еще долго может так бежать, не любит, но может, чего уж там.
Кофейная лавка «Гурман» на другом конце Пилес, но улица короткая, ее даже пешком за три минуты можно пройти насквозь, а бегом – вообще не вопрос. Когда древняя старушка, торгующая на площади букетами синего цикория и оранжевых ноготков, поднимает наконец трясущуюся голову, чтобы обстоятельно ответить на традиционное «здрасьте», Тереза уже тянет на себя тяжелую деревянную дверь, заходит внутрь и с наслаждением ежится от холодного кондиционированного воздуха.
– Давно вас не было, – улыбается полная рыжая женщина, такая красивая, что у Терезы всякий раз дух захватывает. Тереза совершенно уверена, что рыжая продавщица из «Гурмана» – бессмертная лисица-оборотень, как в старинных китайских новеллах. Мало ли что у нее муж, четыре дочки-школьницы, домик в Жверинасе и скучное имя «Бируте», китайские лисы-оборотни тоже иногда развлечения ради селились среди людей и перенимали человеческие повадки, что им, бессмертным, какие-то сорок-пятьдесят лет, подумаешь.
– Я заходила недавно, – говорит Тереза. – Дня четыре назад. Просто вы в тот день не работали.
– Двести граммов кении, как всегда? – спрашивает рыжая.
– Сегодня триста. Я его в жару больше пью, – объясняет Тереза.
– Тогда сделаю вам два пакета, – кивает рыжая. – В один больше двухсот пятидесяти не помещается.
– Хорошо. А все, что не поместилось, смелите, пожалуйста, – просит Тереза.
Она всегда мелет кофе сама, непосредственно перед варкой. Но сегодня даже это делать лень, очень уж жарко.
Рыжая кивает, засыпает кофейные зерна в допотопный агрегат, антикварная машина издает нечеловеческий рык и ужасающий вой, но кофе мелет на совесть, не хуже, чем Терезина ручная мельничка, даже лучше, честно говоря, но мельничке об этом знать не следует, думает Тереза, ни за что ей не скажу, а то обидится и сломается, только дополнительных расходов мне сейчас не хватало.
На прощание рыжая продавщица-лиса протягивает Терезе леденец из зеленого чая. Такой презент полагается всем покупателям, по крайней мере, всем постоянным клиентам, но Терезе приятно думать, что зеленая конфета – очень личный подарок, только для нее.
Обратно она идет медленно, глазеет по сторонам, напоминает себе: Вильнюс очень красивый город, ты же с детства мечтала тут жить, с тех пор, как с классом на экскурсию приехала, и вот теперь живешь, у тебя, деревенской девчонки, есть мансарда в самом центре и работа, чтобы ее оплачивать, радуйся же, глупая, не переводи добро! Радость получается, прямо скажем, не очень искренняя, но даже такое настроение – гораздо лучше, чем обычная утренняя тоска. Кисловатый леденец перекатывается за щекой, вот тебе и завтрак, думает Тереза, отличный завтрак, щадящий кошелек и фигуру. Знакомая старушка на площади обрызгивает свои букеты водой из пластиковой бутылки с проделанной в крышке дырочкой. И меня, просит Тереза, и меня! Старушка укоризненно качает головой, дескать, не подобает одной элегантной даме просить о такой услуге другую элегантную даму, но просьбу исполняет, щедро поливает Терезу нагревшейся на солнце водой. «Je vous remercie»[1], – говорит Тереза, прикладывая руку к мокрому сердцу, отпечатанному на футболке, и элегантные дамы – одна в обрезанных выше колена джинсах и тряпичных тапочках на резиновой подошве, другая в пожелтевшей от времени ажурной кофте и древней соломенной шляпе с пыльными розами – расстаются, довольные друг другом.
Миновав заставленную сувенирными лотками площадь, Тереза сворачивает на Бокшто, здесь всегда тень, можно подумать, жители этой улицы обладают какой-то специальной привилегией или просто скидываются и оплачивают дополнительную услугу, летнюю тень. Но улицу Бокшто мы любим не только за это, думает Тереза. А еще, к примеру, за то, что вооон в том дворе, за высокими, потемневшими от времени деревянными воротами когда-то жил василиск. Чертовски приятно знать точный адрес василиска! Веский повод для самоуважения. Двор ей показали друзья-старшекурсники, давным-давно, когда она только поступила в университет; ясно, что ребята просто шутили, но Терезе плевать, что сказано, то сказано, в любом случае реальность – это то, о чем я с собой разговариваю, думает она, а значит, василиск жил в этом дворе, и точка.
Возле Барбакана Тереза невольно ускоряет шаг – на крепостных стенах загорают студенты и туристы, их праздный вид служит ей напоминанием о собственных делах, которые никто за нее не сделает. Она неприязненно косится на загорающих – вот ведь бездельники, целыми днями тут сидят, я бы на их месте… Что именно, Тереза не формулирует, и так ясно, она знает тысячу прекрасных способов распорядиться свободным временем, которого у нее никогда нет, черт, черт, черт! И пиво с самого утра, неодобрительно думает она, пиво, с утра, в такую жару, и ведь совершенно добровольно, никто их не заставляет, брррр.
Миновав Барбакан, она ныряет во двор. К дому можно пройти мимо заброшенных гаражей, а можно по тропинке, между чужими огородами и дровяными сараями. Тереза выбирает тропинку, через гаражи она сегодня уже ходила, результат налицо: все штаны в репьях и свежая царапина на щиколотке.
На тропинке нет ни репьев, ни чертополоха, зато здесь иногда встречаются соседи. Тереза не любит соседей. Здесь, в старых двухэтажных бараках, каким-то чудом сохранившихся в самом центре города, обитают те еще персонажи. Для Терезы они не столько живые люди, сколько неиссякающий источник отвратительных звуков. Пьяная ругань, детский визг да русский шансон – прекрасный набор. И все это, заметьте, с шести утра до двух часов ночи. У большинства алкоголиков проблемы со сном. А уж какие проблемы со сном у их соседей, знал бы кто, сердито думает Тереза. А я-то еще удивлялась, что хозяйка так дешево мансарду сдает. Зря удивлялась, за такое прекрасное окружение еще литов двести надо бы скостить. И ведь даже ругаться с ними бесполезно, таких ничем не напугаешь, вот уж кому действительно нечего терять, а если и захотят пойти навстречу, к вечеру забудут обещания, с памятью у них проблемы почище, чем со сном, вернее, у них-то как раз никаких проблем…
Вот не надо, никогда не надо заранее думать о неприятностях, говорит себе Тереза. Только подумаешь, а они – хлоп! – и материализуются у тебя на пути. Натурально на пути: тропинка перегорожена тремя ветхими табуретами, хороший хозяин такими камин топить и то побрезгует. На двух сидят дочерна загорелые мужички неопределенного возраста, больше похожие на крестьян, чем на городских забулдыг, на третьем установлена газовая горелка с баллончиком, греется вода в древней эмалированной кастрюльке. Еще один мужичок взирает на происходящее сверху, со ступеньки лестницы, ведущей на крышу дровяного сарая.
– О! – завидев Терезу, он торжественно поднимает к небу палец. – Пани, вы замуж случайно не собираетесь?
– Спасибо, я уже, – сухо говорит Тереза. Вообще-то, после слова «уже» должно следовать слово «была». И уточнение: «Три года назад». Но говорить все это вслух Тереза не намерена. А то сразу выяснится, что у нее теперь есть целых три жениха, готовых – не факт, что вот прямо сейчас жениться, но уж выпить по случаю помолвки – непременно!
– Жалко, – говорит он. – А я-то думал, такая красивая пани, вдруг замуж собирается? А мы бы вам голубей к свадьбе организовали, по-соседски, недорого.
От удивления Тереза останавливается и внимательно глядит на своего собеседника.
– Голубей к свадьбе? Это как? Их, что ли, теперь на свадьбах едят?
– Упаси боже, – басит один из сидящих внизу. – Еще чего. Голубей, пани, на свадьбах выпускают. На счастье.
– Надо же, – говорит Тереза. – А я и не знала. А у вас тут, получается, голубятня?
– Ну, – деловито кивает первый мужичок, тот, который сидит наверху.
– А почему никто не летает?
– А мы сюда только перебрались, – объясняет он. – Вот, сидим, новоселье отмечаем. Кофе варим. Хотите кофе?
Тереза с недоверием глядит на эмалированную кастрюльку, в которой греется вода. Да уж, эти красавцы, пожалуй, наварят.
– Спасибо, – вежливо говорит она. – Не хочу.
Разворачивается, чтобы уйти, но в последний момент, не удержавшись, спрашивает:
– А… какие у вас голуби? Белые?
– И белые тоже, – охотно соглашается басовитый мужичок. – Всякие!
– Черные и красные. Желтые и синие, – подхватывает третий, который до сих пор молчал.
Тот, кто сидит наверху, начинает хохотать, да так заразительно, что Тереза тоже хихикает, прикрыв рот кулаком, как-то очень по-девчачьи, в смысле как в детстве, когда с тобой вдруг начинают шутить чужие взрослые, – и смешно, и стыдно, и немножечко страшно, бог весть почему.
Хорошие какие мужички, думает Тереза. Голуби для свадеб, ну и бизнес! Придумали же…
– А ну покажите, какой у вас кофе, – строго, чтобы скрыть смущение, говорит она.
С отвращением смотрит на полупустую пачку дешевой молотой дряни, пахнущей лежалыми опилками, – и ведь некоторые люди совершенно добровольно соглашаются это пить, никто их не заставляет. Немыслимо.
– Ладно, раз так, вот вам подарок на новоселье, – объявляет Тереза. И достает из кармана пакетик с кенией.
Ничего, не жалко, тут совсем немного, граммов пятьдесят, пустяки, не разорюсь, думает она. И не зря, выходит, попросила смолоть, у этих красавцев, сразу видно, никакой кофемолки даже дома нет, вообще вряд ли в руках ее хоть когда-нибудь держали.
– Только смотрите, чтобы не закипел! – Тереза обводит притихших мужичков суровым взглядом. – Как только пенка появится…
– Сразу снимать! – хором подхватывают сидящие на табуретах, а третий веско добавляет: – А как же иначе?
– Ну и хорошо, – вздыхает Тереза. – Пейте на здоровье. А мне работать надо, извините, что не составлю компанию.
– Спасибо, соседка, вы же тут живете, а где ваше окно, спасибо, приходите, когда будет время, кофе попить, а если замуж надумаете, сразу скажите, мы вам за полцены… – хором галдят они, пока Тереза идет к дому, толкает скрипучую калитку, взбирается по лестнице на второй этаж.
Первым делом она открывает окно, потом включает плитку, достает из кармана пакет, пересыпает кофейные зерна в мельничку, ставит джезву на условный электрический «огонь». Тереза мелет кофе и смотрит в окно, туда, где только что пировали ее новые знакомые. Но тропинка между сараями и огородами пуста, там нет ни табуретов, ни походной газовой горелки, ни самих мужичков. Интересные дела, думает Тереза, куда они подевались? Не могли же вот так сразу, залпом заглотить кофе и убежать, пока я с ключами возилась… Или могли?
В небе появляется стая голубей. Тереза не успела заметить, когда и откуда они взлетели. Большая пестрая стая. Что-то с ними не так, думает Тереза. Но что именно?
Что-что. Цвет, конечно же. «Пестрая стая» – это еще слабо сказано. Черные и красные, желтые и синие голуби, яркие, как детские игрушки, кружат над двухэтажными бараками, огородами и сараями в бледном, вылинявшем от солнца июльском небе, выполняют какие-то сложные пируэты, то и дело перестраиваются, как цветные стекляшки в калейдоскопе, образуя бесконечное множество неповторимых узоров.
Еще одно хорошее лето, думает Тереза, пока черные и красные, желтые и синие голуби кувыркаются в звенящем от зноя воздухе. Очень хорошее лето.
Птицы и соль
– Сейчас, – говорит, – сейчас, погоди, я только вот эту возьму и еще вооон ту достану…
В корзинке уже пять разноцветных деревянных птиц, но Фаина тянется за шестой, а я смиренно топчусь рядом, думаю: не забыть бы спички, за которыми мы, собственно, зашли в супермаркет. На секундочку, – конец цитаты.
– Зачем тебе столько?
Мы уже, слава богу, на улице. В моем кармане три коробка спичек. В пакете у Фаины дюжина деревянных птиц.
– Одну соседям с первого этажа на дверь повешу. – Она принимается загибать пальцы. – Вторую отнесу в булочную, которая у нас внизу. Третью ювелирам из подвала. Четвертую девочке, у которой дверь напротив моей. Еще две соседям с третьего этажа. Это уже сколько? Шесть? Ну вот.
– А остальные?
– Остальные? – Фаина морщит лоб. Пытается сообразить, зачем столько нахапала. – Ннну… на всякий случай. Должен быть стратегический запас. Вдруг я почтальоншу завтра утром встречу? Или на такси буду сегодня ехать.
– Подаришь таксисту?
– Может быть. Если он мне понравится. Или просто оставлю на заднем сиденье. Кто-нибудь потом найдет. А еще вдруг мы зайдем в кафе? Можно там спрятать на вешалке под пальто или просто на блюдце положить, вместе с чаевыми.
– А в чем смысл?
– Ни в чем, – удивленно говорит Фаина. – А нужен какой-то смысл? Просто мне нравятся эти птицы. И здешний обычай украшать ими окна, двери и сады на Пасху. По всей остальной Европе зайцы и цыплята скачут; православные, по-моему, вообще без фауны обходятся, строгие они. А у нас в Литве дурацкие деревянные птицы. Везде, даже в супермаркетах. Товар первой необходимости, а как же. Такие прекрасные.
– Мне и в голову не приходило, что ты празднуешь Пасху, – говорю.
– Я? Конечно, нет. Но они празднуют.
– Кто «они»?
– Мои соседи. И тетки из булочной. И ювелиры. И почтальонша. И, наверное, таксист, хотя тут, конечно, не угадаешь.
Фаина хмурится каким-то своим мыслям, но миг спустя сизые виленские сумерки снова озаряются ее безмятежной улыбкой.
– Понимаешь, – говорит она, – я же их всех не очень-то люблю. Ну как – люблю, не люблю… Просто думаю, что они все дураки. Я, конечно, тоже, но… в какую-то другую сторону. Вот, точно, мы все дураки, но глупости у нас разные, поэтому между нами пропасть. Та самая, куда вечно норовит свалиться Шут из колоды Таро. И только оказавшись на дне, мы найдем общий язык. Да и то не факт. А пока ходим по краю, точно ничего не получится, можно и не стараться. Но и без общего языка иногда получается как-то радовать друг друга. По крайней мере, надо пробовать. Это еще не любовь, конечно. Но шаг в правильном направлении. А поскольку я, по большому счету, такая же злая дура, как все остальные, вспоминаю об этом только время от времени. Например, перед Пасхой. За календарем я не особо слежу, но это и не нужно. Все равно в один прекрасный день прихожу в магазин – вот, скажем, как сегодня, за спичками, – а там лотки с деревянными птицами у входа. И наборы крашеных яиц для особо ленивых христиан. И фабричные куличи в коробках. Я один раз купила, попробовала – полная фигня. С домашними не сравнить. Я в этом смысле балованная, у нас дома всегда пекли куличи на Пасху – притом что в церковь даже бабушка не ходила, пока была жива. Однажды, когда мне было лет семь или восемь, я спросила: как же так, зачем все это, если в книжках написано, что Бога нет? А папа, помню, ужасно удивился: при чем тут Бог? Ему, похоже, даже в голову не приходило, что наши куличи хоть каким-то боком связаны с Богом. То есть теоретически он, конечно, все про Пасху знал, просто никогда специально об этом не думал… Ой, смотри!
Внезапно отвлекшись, Фаина толкает меня локтем в бок и бурно машет руками, требуя, чтобы я поглядел – судя по ее жестикуляции, во все стороны сразу. Верчу головой – что случилось? А вот что: из кафе «Рене» вынесли на улицу столики, постелили скатерти из плотной белой бумаги и поставили стаканы с карандашами для желающих рисовать в ожидании заказа. А еще вазы с нарциссами и пепельницы. Это значит, пришла весна, окончательно и бесповоротно, плевать, что на термометре всего плюс шесть, владельцы кафе ошибаются в этом вопросе реже, чем перелетные птицы.
– Они всегда первые, – говорит Фаина. – Такие молодцы. Ну да, кто попало в честь Магритта[2] кафе не назовет… А что кофе у них фиговый, это не беда. На улице все равно будет вкусно, и с вот этим ощущением, когда берешь горячую чашку холодными руками, ничего не сравнится… О чем я только что говорила?
– О куличах. И о Боге, к которому они не имеют отношения, с точки зрения твоего папы.
– А, ну да. У нас это была просто домашняя традиция, не имеющая никакого отношения к религии: разноцветные яйца и куличи на Пасху. Символ того, что с нами все в порядке, не хуже, чем у людей, – как шампанское и оливье на Новый год, как бабам-цветы на восьмое-марта, как этот их жуткий праздничный холодец во все времена.
– Два капучино, пожалуйста, – говорю я выпорхнувшему из кафе небесному созданию в белой крахмальной блузе и черном котелке, точно таком же, как изображенный на вывеске. – И… о, что я вижу! У вас есть crème de cassis[3]. А ну давайте его сюда.
– От этого напитка у тебя, чего доброго, появятся серые клеточки, – ворчит Фаина. – Но это еще полбеды. Они же и у меня появятся. И как я тогда?
– Будет нелегко, – соглашаюсь. – Но мы сильные, мы справимся… Ты, кстати, начала рассказывать про куличи. И почему-то сбилась на холодец. Это непорядок.
– Конечно, непорядок, – вздыхает она. – Холодец – самая страшная еда в мире. Но по тем временам тоже, как ни крути, символ благополучия. Не так уж много их тогда было, этих символов, но как же за них все цеплялись!.. Когда умерла бабушка, а еще через год мама и мы с папой остались вдвоем, это стало для него особенно важно – делать вид, что с нами все в порядке, не хуже, чем у людей. Не то чтобы он в это действительно верил, но старался как мог. Когда твой мир рушится, делать вид, что это не так, – дурацкая стратегия. Но достойная уважения, это я даже тогда понимала. Так вот, оливье, холодец и бабам-цветы – это папа всегда умел, а перед первой нашей Пасхой без мамы он нашел в кладовке бабушкины тетрадки с рецептами и стал печь куличи. И у него с первого раза получилось, прикинь. То есть куличи даже поднялись в духовке; я до сих пор ни черта в этом не понимаю, но помню, что о папином достижении долго еще судачили пожилые дальние родственницы: гляди-ка, мужик, а куличи испек, и они у него в духовке поднялись! – Да ну?! – А вот!
Несколько лет подряд папа, как бы бурно ни складывалась его личная жизнь, перед Пасхой непременно объявлялся дома. Красил яйца и пек куличи. И его куличи поднимались в духовке как миленькие. И это каким-то таинственным образом означало, что у нас все хорошо. И даже я иногда в это верила, вот что поразительно.
Однажды накануне очередной Пасхи папа заявился домой, что называется, на рогах. Во всяком случае, так он сам говорил на следующий день. Я-то не знаю, меня дома не было – ни вечером, ни даже ночью. Но судя по тому, что папа этого даже не заметил, – таки да, на рогах.
И вот прихожу я домой под утро. Папа мирно спит в гостиной на диване, на весь дом сладко пахнет куличами – идиллия, короче. И я тоже быстренько заваливаюсь спать, как будто всю ночь так и было. А наутро просыпаюсь от сдавленных рыданий, и волосы мои становятся дыбом, потому что такого у нас в заводе не было – чтобы взрослый мужик в голос ревел.
Несусь на кухню – что случилось? Папа кое-как взял себя в руки, рыдания приостановил и с трагизмом, достойным шекспировского театра, воскликнул, заламывая руки: куличи!
А что – куличи? Стоят на столе – румяные, пышные. Небось опять поднялись в духовке, что бы это ни означало на тайном языке домохозяек.
Сахар, твердил папа. Сахар! Соль! Сахар, соль.
Объяснить более внятно он не мог: зверское похмелье было у человека. И похоже, горе. Большое, настоящее горе, как бы нелепо это ни выглядело со стороны.
Но я уже сама поняла, что случилось. Вместо сахара папа положил в тесто соль. Очень много соли. Три стакана. Или два, неважно. Все равно много. И теперь все пропало, еще бы.
Мне было ясно, что ему не продуктов жалко и тем более не собственного труда. Потери были куда существенней: у человека только что мир рухнул. Наш с ним убогий, неустроенный домашний мир, который он все эти годы собирал по кусочкам, латал как мог, держал обеими руками, взглядом, верой и волей. А теперь – все, конец, не удержал. Куда уж хуже: на дворе Пасха, а у нас куличи не удались. И значит, усилия тщетны, все у нас плохо, не как у людей. Ничего не получилось.
Мне в ту пору вся эта ерунда «как у людей – не как у людей» уже была до одного места. Примерно до того же самого, что и сейчас, только тогда я выражала свою позицию гораздо жестче. «Бессмысленные ритуалы тупоголовых обывателей» – это еще самая сдержанная из моих тогдашних формулировок. Но одно дело абстрактное презрение к чужим ритуалам, и совсем другое – живой человек, мой папа, сильный, взрослый мужик, у которого все рухнуло, потому что он перепутал соль с сахаром и дурацкие куличи не удались.
И тогда я взяла в руки нож, отрезала кусок. Прожевала соленую дрянь, сказала: а что, мне нравится. Даже и хорошо, что несладко. И, собравшись с духом, снова откусила. Папа уставился на меня, как на ангела, спустившегося с небес. Наконец тоже отрезал себе кусок. Попробовал, подумал, сказал неуверенно: ну да, жить можно. Но знаешь, мне все-таки сладкие больше нравились.
И поскольку черная бездна отчаяния, на краю которой мы оба только что топтались, к тому времени скукожилась до размеров фронтового окопа, где плечом к плечу вполне можно пересидеть любую бомбежку, я честно признала: да, так солоно, что много, пожалуй, не съешь. И, выдержав паузу, предложила: а давай мы из них сухарики сделаем, к пиву.
Слушай, а точно, сказал папа. И наконец-то улыбнулся. Взял нож, и мы начали резать куличи на кубики.
Такие классные сухарики получились, кстати. Я в тот же день добрую половину прикончила, причем без всякого пива, терпеть его не могла, да и сейчас не особо – ну, ты знаешь…
Фаина умолкает, растерянно глядит на меня и наконец спрашивает:
– Слушай, а зачем я тебе все это рассказываю?
– Наверное, затем же, зачем подсовываешь своим соседям деревянных птиц, – говорю я. – То есть просто так. Но с задней мыслью: а вдруг обрадуюсь. Это, как ты сама справедливо заметила, еще не любовь. Но шаг в нужном направлении.
Полиция города Вильнюса
Все было хорошо, пока Янина шла через двор, белый от вишневого цвета, разглядывая пестрые пропеллеры, развешенные на столбах вместо фонарей. Даже три старухи, несущие вахту на лавке, ее не насторожили – ну, бабки, подумаешь, надо же им где-то сидеть, а что вид неприветливый, так в их возрасте почти все так выглядят, особенно в сумерках.
Она не устояла перед искушением, уже в подворотне обернулась и показала зловещей троице язык, а потом побежала, разгоняясь, чтобы взлететь, в таком настроении это обычно сразу получается, но сейчас не вышло – ноги налились свинцом и словно бы прилипли к земле. При этом они не стояли на месте, а продолжали идти каким-то неведомым, самостоятельно выбранным маршрутом; Янина не знала, куда направляется, а они, похоже, знали, и как же ей это не нравилось.
Двор с вертушками и старухами находился, по ее ощущениям, где-то на спуске с холма, между улицами Басанавичюс и Калинауско, однако вышла Янина возле центрального рынка, и сердце ее сжалось в маленький, твердый, зеленый, как неспелое яблоко (цвет она ощущала как-то особенно отчетливо), комок, тяжелый и вязкий, как пластилин. Обычно в это место ее заманивали хитростью, здесь назначали свидания любимые, сюда ее приводили за руку друзья, в этом направлении всегда бежали сорвавшиеся с поводка щенки и летели бабочки, которых ей поручали пасти. Но сегодня обошлось без ухищрений, Янину предали собственные ноги. Теперь они вероломно шагали по направлению к троллейбусной остановке. Минуты не пройдет, и Янина будет стоять там по стойке «смирно», лицом к проезжей части, не в силах заставить себя уйти или хотя бы обернуться и посмотреть в глаза убийце. Не то чтобы она верила, будто это может помочь, а все-таки хотела попробовать, но до сих пор ни разу не получилось.
Воздух стал густым и тошнотворно сладким, кислый запах страха Янины смешался с терпким звериным ароматом невидимого убийцы, и это интимное соединение телесных испарений было, кажется, хуже всего, хотя в таком деле, конечно, все – хуже. Янина содрогнулась от омерзения, попыталась повернуть или хотя бы остановиться, но ноги по-прежнему шли вперед, ей не удалось даже замедлить шаг, и тогда она наконец закричала от ужаса и отчаяния, но так и не проснулась. Ей никогда не удавалось проснуться от собственного крика. Наоборот, начиная кричать, Янина еще глубже увязала во сне, как в трясине, – похоже, здесь действовало поганое болотное правило: не трепыхайся, тогда проживешь на целых три минуты дольше. Может быть.
До троллейбусной остановки оставалось всего несколько шагов, когда Янина услышала стук. Она встрепенулась, прислушалась и вдруг, о чудо, застыла на месте, так и не переступив роковую, черт бы ее побрал, черту. Стук становился громче, теперь он грохотал повсюду – впереди, позади, в небе и под землей, гудел в Янининой голове, вибрировал в животе, заполнил ее тело, и когда оказалось, что там больше не осталось свободного места, Янина взорвалась, и глаза ее наконец открылись.
Она не вскочила, а выкатилась из постели на ковер, уткнулась лицом в его колючий ворс и только тогда осознала: спасена. На этот раз – спасена.
А потом Янина поняла, что стук раздается по-прежнему. И ладно бы просто стук – дверь ее, того гляди, вот-вот слетит с петель.
За окном чернильная тьма безлунной ночи начала наливаться свинцово-синим предрассветным мраком. Значит, где-то около шести утра. Кого, интересно, принесло в такую рань? В любом случае благослови его Боже!
Янина встала на все еще непослушные ноги, набросила поверх пижамы старое вязаное пальто, заменявшее ей домашний халат, и поковыляла к двери.
– Кто там?
– Это полиция, – ответил женский голос. – У вас все в порядке? Мы проходили мимо и услышали крики…
– Понимаю. Это я кричала, – сказала Янина. – Подождите, я открою. Сейчас.
Их было двое: худенькая остроносая молодая женщина с очень густыми каштановыми волосами, подстриженными и уложенными так неудачно, что они больше походили на огромную валяную шапку, чем на прическу, и седой мужчина лет пятидесяти, по-крестьянски кряжистый, флегматичный и основательный. Они с недоверчивым удивлением разглядывали сияющую Янину, которая сбивчиво повторяла:
– Спасибо! Спасибо вам, что зашли! Такое спасибо!
– А что случилось-то? – настороженно спросила женщина. Перейдя на шепот, уточнила: – В доме еще кто-то есть? – И, поколебавшись, почти не размыкая губ, добавила: – Муж?
– Нет-нет, никакого мужа. Я одна живу. И сейчас одна. Это я во сне кричала. Кошмар приснился. Очень страшный сон. А вы услышали, пришли и разбудили, спасибо вам за это… А знаете что? Давайте я вас кофе напою. Хотите?
Полицейские изумленно переглянулись и снова недоверчиво уставились на Янину.
– Я просто еще боюсь оставаться одна, – честно сказала она. – А вы, наверное, всю ночь дежурили, кофе не помешает. Правда же?
– Не помешает, – наконец решил мужчина.
А женщина просто улыбнулась.
Янина тоже заулыбалась в ответ и метнулась на кухню, бормоча:
– Проходите-проходите, разуваться не надо, я сейчас, я быстро-быстро, вот увидите.
Поставила джезву на самую мощную конфорку – не по правилам, конечно, хороший кофе надо томить на медленном огне, чем дольше, тем лучше, но сейчас, честно говоря, сойдет и просто умеренно неплохой. Не до жиру.
Полицейские нерешительно остановились на пороге кухни.
– Садитесь, садитесь! – затараторила Янина. – В кресло или на диван, все равно, куда нравится… Вы все-таки разулись? Ой зря, не надо было! У меня тапочек нет…
– Ноги устали, – сказала женщина. – Вроде удобные туфли, но я их только второй раз надела. И уже часов семь не снимала. Мне сейчас разуться даже нужнее, чем кофе.
– Нехорошо в обуви на кухню, – добавил мужчина. – Обувь грязная, а на кухне еду готовят.
Он сел в кресло, его напарница с ногами залезла на диван, достала сигареты и нерешительно посмотрела на Янину.
– Курите, курите, я сама тут курю, – закивала она.
Женщина чиркнула зажигалкой, жадно затянулась дымом и наконец представилась:
– Меня зовут Таня.
– А меня Альгирдас, – сообщил ее напарник.
– А я Янина. И наш кофе уже почти готов. Еще минуточку.
– Да вы не спешите, пани Янина, – хором сказали полицейские.
– Будем считать, что все это время мы делали обыск в вашей квартире, – добавила Таня. – Искали злоумышленника. Но так и не нашли.
– Найдешь его, как же, – вздохнула Янина. – Он, зараза такая, во сне остался. И ужас в том, что рано или поздно я снова туда засну.
Она разлила кофе по пестрым керамическим стаканам, привезенным когда-то из Гранады, поставила на стол сахарницу, достала из холодильника сливки, заглянула в буфет – порой там можно обнаружить какой-нибудь отбившийся от рук шоколад. И сейчас он, к счастью, нашелся – белый, с орехами. Янина раздробила плитку на мелкие осколки, чтобы гостям было удобно их брать, села на диван рядом с Таней, закурила и только тогда окончательно поверила, что проснулась. И чуть не заплакала от облегчения и одновременно от жалости к себе. Теперь, когда страх был побежден, на Янину навалилась усталость. Неудивительно – и трех часов не поспала. И ясно, что больше уже не получится. День, можно считать, пропал, в таком состоянии много не наработаешь.
– Снова туда заснете? – переспросил Альгирдас. – То есть этот сон вам регулярно снится?
– Вот именно, – подтвердила Янина. – Чуть ли не с детства. В первый раз он мне приснился в четырнадцать лет, это я очень хорошо помню. Так перепугалась, что на Центральный рынок потом много лет не ходила, только на Кальварийский, хотя он гораздо дальше. Теперь, конечно, и на Центральный хожу, наяву-то он совсем не страшный. Хотя все равно неприятно…
– Что-то плохое всегда происходит с вами на Центральном рынке, я правильно понимаю? – деловито уточнила Таня.
– Не совсем там, но рядом. На троллейбусной остановке на Пилимо.
– Ясно, – кивнула Таня. Достала блокнот и принялась конспектировать Янинины показания.
Янина открыла было рот, чтобы спросить, зачем записывать, это же просто сон, но постеснялась и промолчала. Ну надо человеку. Может быть, эта Таня на психоаналитика учится в свободное от службы время. И как раз сейчас пишет курсовую про страшные сны городских жителей. Можно считать это большой удачей. Янина давно ждала случая выговориться. Близким как-то неловко эту чепуху рассказывать, а чужим людям, да еще и полицейским – в самый раз. Полицейские – это даже лучше, чем, скажем, попутчики. Их, пожалуй, ничем не смутишь, всякого навидались.
– Меня на этой остановке все время убивают, – пожаловалась она. – То есть по-настоящему убили только в первый раз, ножом в спину, и это было так ужасно! Я имею в виду не удар, а то, что за ним последовало, процесс умирания. Как будто меня жевали, вернее, перемалывали в мясорубке. Не тело, конечно, а – меня. Душу, что ли? В общем, не знаю, как сказать. То, что я на самом деле собой представляю. И сознание вытекало из меня, как сок. Постепенно. Медленно-медленно. Это было гораздо хуже физической боли, хуже вообще всего на свете… нет, я не смогу внятно объяснить. Это продолжалось так долго, что мне показалось – всегда, я почти забыла, что когда-то была жива и со мной происходили другие вещи, самые разные, приятные и не очень, но – другие… Неважно. Главное, что в тот раз меня все-таки разбудили. Папа проснулся, стал искать очки, зашел в мою комнату, спросонок задел книжную полку, все попадало, и от грохота я проснулась. Еле живая, руки-ноги ледяные, давление нулевое, сердце почти не билось, родители даже «скорую» вызывать хотели, но обошлось, я как-то сама ожила. И потом несколько дней боялась засыпать. Но усталость, конечно, взяла свое, и кошмаров больше не было, по крайней мере, этого, про убийцу на троллейбусной остановке, не было несколько лет. А потом сон повторился, только до убийства не дошло, я тогда уже более-менее взрослая была, ночевала у мальчика, он меня очень вовремя разбудил, спасибо ему… И с тех пор мне эта дрянь время от времени снится, раз в год, иногда чаще – как я иду мимо Центрального рынка, подхожу к троллейбусной остановке, а там уже ждет убийца с ножом. И я вспоминаю, что сейчас случится, но убежать не могу, ноги не слушаются, и тогда я начинаю кричать. Обычно на этом месте меня кто-нибудь будит, я просыпаюсь в холодном поту – и все, свободна. На какое-то время. До следующей серии.
Янина остановилась, перевела дух и опасливо покосилась на полицейских. Что они теперь считают ее идиоткой – это ничего, нормально, даже хорошо. Лишь бы не решили, что ситуация требует медицинского вмешательства. И не приняли меры.
Но во взорах полицейских она не обнаружила ничего, кроме сочувствия, причем скорее профессионального, чем человеческого. Так обычно смотрят на жен алкоголиков и матерей трудных подростков – дескать, жалко вас, пани, но таких, как вы, увы, много и помочь вам всем способен разве что Господь Бог, а уж никак не правоохранительные органы. Хотя мы, конечно, сделаем что можем.
– Ужасный сон, – наконец вздохнула Таня. – Действительно ужасный. Как вы спать одна решаетесь?
Янина пожала плечами:
– Я не то чтобы «решаюсь». Просто так сложилось. Не могу же я спать с кем попало, даже ради безопасности. Пробовала когда-то, думаете, нет? Очень не понравилось… А тот, который не кто попало, живет в другом городе. У него там работа. У меня тут. Ничего не поделаешь.
– Работа – это да, – авторитетно кивнул Альгирдас. – Такое дело. Работой в наше время не бросаются.
Помолчали.
– К сожалению, нам уже давно пора, – сказала Таня, с явной неохотой покидая гостеприимный диван. – Спасибо вам за кофе. И попробуйте еще немного поспать. Сами же говорите, этот кошмар вам редко снится. Так что сейчас бояться нечего, да?
– Мне почему-то кажется, что если я засну прямо сейчас, то вернусь на эту проклятую остановку, – вздохнула Янина. – А если попозже, то уже, наверное, не вернусь. Как будто есть какая-то невидимая дверь, ведущая прямо туда. И она еще открыта, а какое-то время спустя как-нибудь сама захлопнется. Глупости, конечно, но лучше я потерплю до вечера. Чтобы уж наверняка.
– А все-таки поспать вам бы не помешало, – заметил Альгирдас. И с отцовской заботой, замаскированной под строгость, добавил: – Вы же не просто бледная, вы зеленая. Краше в гроб кладут.
Но Янина не стала ложиться в гроб, а, напротив, по пояс высунулась в окно и долго махала своим новым знакомым, пока они не свернули за угол. И только тогда почувствовала, что осталась одна. Но страшно ей уже не было. Чего ж тут страшного, если не засыпать? А засыпать-то мы и не будем, пообещала она себе. Мы сейчас сварим еще кофе и с книжкой под одеяло… А еще лучше будет одеться и пойти в парк. На ходу я точно не засну. Я и сидя-то спать толком не умею, в автобусе вечно мучаюсь… Да, пойти погулять – это самое надежное.
Она сняла вязаное пальто и пижаму, ежась от холода, натянула свитер и носки, взяла джинсы и, прижимая их к груди, рухнула на постель как подкошенная. Ноги отказывались повиноваться, в ушах звенел сладостный, убаюкивающий гул. Какой уж тут парк.
Сейчас, сейчас, говорила себе Янина. Вот только одну минуточку полежу и сразу встану. И сварю еще кофе. И потом пойду. Ух как я пойду!
Глаза ее тем временем закрылись. Джинсы, с которыми она обнималась, были тяжелые и теплые, так что в какой-то момент Янине показалось – она больше не одна. И значит, можно немножко поспать. Буквально минуточку. Совсем чуть-чуть.
Когда Янина говорила: «Если я засну прямо сейчас, то вернусь на эту проклятую остановку», – она сама не очень-то верила в такую возможность. Боялась, да, но страх – чувство иррациональное, пробудившись после очередного кошмара, она поначалу вообще всего боялась, а потом снова почти ничего, как всегда.
Когда Янина представляла себе, что после ее пробуждения в спальне появляются невидимые открытые двери, ведущие обратно, в сон, и на то, чтобы они закрылись, требуется какое-то время, ей самой казалось, что это – просто причудливая игра воображения, нелепая фантазия, неожиданно звонкое эхо давнего юношеского увлечения сочинительством фантастических историй. В конце концов, любой сон – это то, что происходит у нас в голове, говорила она себе. Значит, и дверь в голове, а это, считай, нигде, просто образ, причем не то чтобы очень удачный.
Однако на сей раз здравый смысл был посрамлен.
Почувствовав, что уже почти заснула, Янина вздрогнула, открыла глаза и обнаружила, что снова стоит на улице Пилимо, возле Центрального рынка, всего в нескольких шагах от проклятой троллейбусной остановки. В свитере и носках, прижимая к груди джинсы, то есть точно в таком же виде, как заснула, и это испугало ее больше всего. До сих пор ничего подобного не случалось, по крайней мере, Янина не могла припомнить, чтобы ей приходилось слоняться по своим сновидениям голышом или, скажем, в пижаме. А то бы давно завела привычку засыпать при полном параде, причесавшись и наложив макияж.
Подвывая от страха, Янина принялась натягивать джинсы. Без штанов, с голыми ногами она чувствовала себя слишком жалкой и беззащитной. Нельзя сказать, что джинсы коренным образом изменили такое положение вещей, но пока Янина их надевала, она свято верила, что это вполне может произойти. И еще, конечно, надеялась, что проснется от предпринятых усилий, но ничего не вышло. Болото, проклятое болото, в отчаянии думала она, чем больше трепыхаешься, тем быстрее идешь ко дну.
Впрочем, сейчас Янина оставалась на месте. Не сделала ни шагу из тех пяти или шести, что отделяли ее от зеленой лавки под жестяным навесом, соседствующей с ней афишной тумбы и монументальной каменной урны в форме разевающего пасть льва; наяву такой, конечно же, не было, и ее присутствие, похоже, оставалось единственным отличием этой троллейбусной остановки от настоящей.
Лучше всего было бы убежать отсюда куда глаза глядят, но об этом не могло быть и речи. Ноги отказывались повиноваться, в этом сне они всегда сами решали, что делать, а интересы и намерения хозяйки были ногам до того самого места, откуда они, мерзавцы такие, росли.
В принципе, а что помешает убийце самому подойти поближе? – тоскливо думала Янина. Правильно, ничего. Зато на этот раз я его наконец увижу. И возможно, так перепугаюсь, что наделаю в штаны, зря я, что ли, их надевала. И вот тогда уж точно проснусь. Но, скорее всего, просто заору. И буду орать, пока кто-нибудь не разбудит. Хоть бы соседи в стенку постучали. Интересно, кстати, почему они никогда не стучат? Неужели их мои вопли совершенно не беспокоят? Немыслимо.
Занятая размышлениями, она неожиданно успокоилась – насколько вообще можно успокоиться в подобных обстоятельствах. И не закричала, а только зябко поежилась, когда увидела, как от афишной тумбы отделилась длинная гибкая тень, вернее, силуэт высокого человека, наделенного пластикой танцора. Широкие плечи, худые руки, длинные ноги, волосы собраны в хвост; лица пока не разглядеть, но и так понятно, что хорош, гад. Очень хорош. До сих пор Янина была уверена, что на нее охотится чудовище; она, впрочем, и сейчас так думала, но не могла не признать, что это чудовище выглядит чрезвычайно привлекательно. Так, наверное, лучше, беспомощно думала она. – Если бы он оказался уродом, мне было бы еще и противно. А так – только страшно. Но когда я его не видела, только слышала шаги за спиной, было гораздо страшнее…
– Ни с места! – женский голос, да такой звонкий, что с деревьев посыпались багряные листья и белые цветочные лепестки.
Гибкий красавец содрогнулся и как-то резко уменьшился в размерах. Теперь он казался подростком, по крайней мере издалека.
– Это полиция. Стоять. Руки за голову. А теперь, пожалуйста, бросьте ваше оружие на землю, – сказал другой голос, мужской.
Он звучал так флегматично, словно арестованный был, скажем, семьдесят третьим по счету на этой неделе.
Янина смотрела во все глаза, как двое полицейских надевают наручники на человечка, столь маленького и жалкого, что, будь она просто случайной прохожей, рассказывала бы потом знакомым, как сволочи полицейские истязают дошкольников, Бога не боятся, никто им не указ.
В этом сне всегда царили густые, мутные предрассветные сумерки, но все же Янина явственно различала в полумраке светлые волосы мужчины и огромную шапку на голове женщины. Все-таки у Тани очень неудачная стрижка, подумала она перед тем, как проснуться.