Вы здесь

Одна жизнь – два мира. Как у Христа за пазухой (Н. И. Алексеева)

Как у Христа за пазухой

В Москву, в институт цветных металлов и золота

Подходило к концу чудесное южное лето в теплом уютном городе Геническе.

Город постепенно пустел. На пляжах все меньше и меньше появлялось народа. Курортники и все приехавшие отдыхать, купаться и загорать отпускники рано разъезжались. С продовольствием становилось все хуже и хуже, да и цены становились менее доступными, и в поисках лучшей жизни местная молодежь стала быстро разъезжаться, кто куда. Большинство уезжало в большие города учиться, там и со снабжением было лучше. Рабочим выдавали 1 кг хлеба, служащим 600 г и кое-что из продуктов.

Я решила, не дождавшись ответа на мое заявление о приеме в Московский институт цветных металлов и золота, тоже ехать в Москву.

Я была так уверена, что меня примут, что другой мысли мне даже не приходило в голову.

Против моего решения ехать в Москву запротестовали родители, а особенно отец, он категорически заявил:

– Близкий свет Москва, где ни одной знакомой души нет. Никуда ты не поедешь.

– Подожди ответа, – упрашивала меня мама.

Мне было странно. Ведь я почти всегда, с детства, могла ехать куда угодно, и они относились всегда к этому спокойно. Полностью доверяли мне, и вдруг как-то «раскисли».

Отец первый раз в жизни холодно простился со мной. Брат тоже надулся: «Упрямая, ты все делаешь по-своему, даже если это огорчает родителей». Поцеловав меня, быстро убежал…

Мама крепилась, но я чувствовала, что ей было очень горько.

Почему всем так грустно? Я никак не могла понять. Я же еду на учебу в нашу родную столицу. Почему их так напугало мое решение? Ведь Шура тоже скоро уедет учиться, и они останутся одни. Им будет скучно без нас, но материально им станет немного легче, и они хоть разок сумеют воспользоваться отпуском и отдохнуть. Я вспомнила, что отец никогда-никогда не отдыхал, ему всегда было некогда.

С такими невеселыми мыслями я простояла в поезде у окна вагона всю дорогу до Мелитополя, пролетавшая перед моими глазами картина была удручающая. Недалеко от вокзала вдоль путей огромные бурты чистейшего зерна прели под открытым небом. От них шел пар, а кругом уже начала прорастать пшеница. Более преступного головотяпства нельзя было себе представить. Это было в годы бурной коллективизации, когда никто не знал по существу, куда ссыпать, куда сдавать зерно, когда не хватало или вовсе отсутствовали элеваторы, также как не знали, что делать с обобществленной, согнанной вместе под открытым небом скотиной без подготовленных убежищ.

Возле меня остановился пожилой мужчина и угрюмо произнес: «Горит пшеница, горит, яйцо положи – сварится». А я стояла, плакала и думала: зачем, зачем же такое творится у нас, когда хлеб уже становится дороже золота.

Мария

Очнулась я от этих невеселых мыслей, когда поезд остановился у вокзала в Мелитополе.

На перроне вокзала, как всегда, было оживленно, весело. По-провинциальному гуляли парочки, поглядывая с завистью на скорый «Севастополь – Москва», увозивший загоревших, закусанных комарами москвичей с курортов домой.

Здесь меня встретила веселая, шумная группа ребят, впереди всех с цветами бежала ко мне Мария, ребята за ней тащили чемодан, чайник и два арбуза.

Пассажиры, увидев такую веселую шумную компанию, с грустью подумали – прощай, спокойный сон. Но поезд тронулся и мы, распрощавшись, остались одни. Сразу стало тихо, моя неугомонная Мария тоже притихла. Она была старше меня лет на пять. К нам в дом влетала она, как вихрь, все вокруг нее смеялось и звенело.

Когда прошел первый бурный порыв нашей встречи, мы начали думать о нашем приезде в Москву. Ни у меня, ни у Марии ни родных, ни даже каких-либо знакомых в Москве не было. Мы, две наивные провинциалки, надеялись и думали, что нас примут в институт и тут же дадут нам общежитие.

Но все-таки, куда мы заедем прямо с вокзала? Не на улице же мы будем ночевать? Денег на гостиницу у нас, конечно, тоже не было. Да и попасть в гостиницу вот так, просто с улицы, без командировок и всяких прочих атрибутов было просто невозможно. Куда же мы заедем, хоть на одну ночь? К кому? Подсчитали наши капиталы. Их тоже было в обрез, в случае неудачи с трудом хватило бы добраться обратно домой.

Черт с ними, с деньгами. Как-нибудь не пропадем, а теперь – утро вечера мудренее – давай спать. В этот момент затормозил поезд и с верхней полки слетел арбуз и лопнул, как бомба. Сонные физиономии испуганно стали выглядывать с полок. Мария бросилась подбирать куски кроваво-красного арбуза. Пассажиры, поняв, что их жизни не грозит опасность, снова захрапели.

– Жалко арбуз, – заметила Мария, – но ничего, зато как он воздух освежил!

Рано утром, подъезжая уже к Москве, не успев еще глаза продрать, Мария вдруг весело завопила:

– Ты знаешь, мне пришла в голову гениальная идея! Одна знакомая моей мамы попросила меня передать вот это письмо какой-то ее знакомой даме.

– Ну и что? – удивилась я.

– Да как что? Вот мы с вокзала и поедем с этим письмом прямо к ней. Я надеюсь, что она войдет в наше положение и разрешит нам одну ночь у нее переночевать, а дальше видно будет.

Поезд затормозил, остановился, нетерпеливые пассажиры уже толпились у выхода. Нам было некуда торопиться, мы потихоньку собрались и последние вышли из вагона.

Провинциалки

Москва нас встретила плаксиво, небо было затянуто сплошной свинцовой пеленой облаков, шел мелкий, угрюмый дождик. На привокзальной площади стояла вереница промокших извозчиков. Мы решили взять одного из них. Чемоданы наши были тяжеленные, мы везли в них не одежду, а главным образом продукты: хлеб, масло, рыбу сушеную. Мы знали, что снабжение в Москве было по карточкам, а получить продуктовую карточку могли только московские жители или студенты с пропиской. Мы тоже надеялись получить их, как только станем студентами, а пока что… Подойдя к одному из извозчиков, Мария твердо произнесла адрес, написанный на конверте письма: «Тверская, 67».

Прокатав нас добросовестно, как нам показалось, за наши 15 рублей по ухабистым улицам Москвы, а взял он с нас в три раза дороже, как нам потом сказали, извозчик остановился у серого пятиэтажного дома на Тверской, 67.

В этом доме и жила знакомая знакомой Марииной мамы.

Когда мы поднялись на третий этаж и позвонили, нам открыла дверь молоденькая, лет 15-ти, девушка. Возле нее стояли двое ребятишек в возрасте четырех-пяти лет. Хозяйки дома не оказалось, она проводила свой отпуск на юге в Крыму.

Мы попросили у нее разрешения оставить вещи и, если можно, остаться переночевать.

Вся «квартира» состояла из одной чистой, уютной комнаты с хорошей мебелью, приблизительно 20–25 кв. м., в ней жила семья из пяти человек.

Оставив, с разрешения Наташи (так звали нашу новую знакомую), наши вещи у нее, мы тут же помчались: я – в бывшую Горную академию на Большую Калужскую, 14, Мария – в МГУ на Моховой.

В трамвае по дороге на Калужскую меня, провинциалку, поразила грубость москвичей. Как могут так грубо обращаться друг с другом совсем незнакомые взрослые люди?

Отказ

Огромное, с колоннами у входа здание Горной академии, выкрашенное в желтый цвет, было расположено в глубине двора, отгороженного от улицы высоким железным забором. У входа стояла будка, очевидно для сторожа, чтобы не растащили строительный материал, которым был завален весь двор. С двух сторон этого здания достраивались два новых корпуса.

Шесть главных факультетов Горной академии – горный, нефтяной, геологоразведочный, стали, цветных металлов и золота и торфяной – стали самостоятельными институтами. Количество студентов увеличилось почти в сто раз, но все они продолжали оставаться в одном здании Горной академии, под одной крышей. Снаружи общая картина была серая, неприветливая.

Внутри помещение мне так же показалось угрюмым. Какой-то сухой, мрачной ученостью веяло от этих полутемных аудиторий и коридоров, в которых еле-еле мерцал электрический свет.

Студенты, профессора, служащие пробегали мимо меня с занятым, озабоченным видом. Никому не было до меня дела. Чистая русская речь резала мне ухо. По-видимому, так же, как и им мой явно украинский акцент.

Я растерялась. Какие все чужие, неприветливые. Если бы в это время я вдруг услышала, как кто-то заговорил по-украински, я подошла бы к нему, как к старому знакомому.

Наконец объявление привело меня к цели, я прочитала: «Приемная комиссия». С громко бьющимся от волнения сердцем я вошла в кабинет. За столом, заваленным папками, сидел симпатичный молодой человек, один из членов приемной комиссии. Порывшись в списках и взглянув на меня, он грустно и ясно произнес: «Отказано».

Меня бросило в жар, у меня подкосились ноги.

– Отказали, не приняли. Почему?! – волнуясь, возмущенно спрашивала я.

– Очень просто, – ответил он, – большой наплыв, на каждое вакантное место подано почти 30 заявлений. Народ пожилой: парттысячники, профтысячники, все прямо с производства, с огромным производственным стажем, многие из них прервали свою учебу в силу различных обстоятельств во время или после гражданской войны. Надо всех обеспечить стипендиями. Нет общежитий – это главное. А потом, ты такая молодая, что тебе стоит подождать один-два годика.

Это я уже слышала не первый раз, слышала при отборе кандидатов в летную школу, и вот теперь.

Он отдал мне все документы. «Все документы» содержали: заявление с просьбой принять меня в институт, справку об окончании девятилетки, справку об окончании девятимесячных курсов по подготовке в вуз при каком-то коммерческом техникуме в городе Геническе и рекомендацию от комсомольской организации. Все написаны не на гербовой бумаге, а на листочках из школьных тетрадей в клеточку, без печатей, с какими-то неразборчивыми подписями, которые даже я разобрать не могла.

Шла сюда с надеждой, окрыленная, а вышла за ворота с подбитыми крыльями. Что же дальше? С чего начинать? К кому обратиться? В этом чужом, незнакомом городе. И потом, все доводы приемной комиссии были настолько убедительны, что казалось, нет никакой надежды переспорить, переубедить кого-либо. В этом году особенно трудно было встретить мало-мальски грамотного человека в возрасте до 40 лет, кто бы ни подал документы в какое-либо учебное заведение. В связи с развернувшейся индустриализацией страны и с усилением (почему с усилением, а не ослаблением, тоже было не понятно) недоверия к старым специалистам, правительство решило подготовить новых «красных» специалистов и широко открыло двери для всех желающих учиться.

Мысль о том, чтобы вернуться домой, мне даже в голову в эту минуту не приходила. Я уже здесь и должна добиться того, ради чего я сюда приехала. Да, но к кому я могу обратиться, с кем поговорить, кому объяснить свое положение в городе, где нет ни одного знакомого мне человека? И я, конечно, решила обратиться в комсомольскую организацию.

Безнадежное дело

И прямо из Горной академии на Большой Калужской, 14 я помчалась в ЦК ВЛКСМ. Здесь я настояла на том, чтобы меня принял не кто-либо, а сам Генеральный секретарь ЦК ВЛКСМ А. В. Косарев.

Он выложил передо мной целый список институтов: педагогический, медицинский, какой-то кустарно-промышленный и еще какие-то, где тоже перебор, но куда все-таки легче попасть.

– Вот, выбирай любой. Может быть, туда тебе повезет.

– Но ты понимаешь, Саша (до чего же в те дни все было просто, не Александр Васильевич, а просто Саша, независимо от занимаемой должности, ведь мы – и он, и я – были комсомольцами, и это было главное), что я уже твердо решила: никуда, ни в какой другой, кроме того института, куда я подала заявление, не пойду.

– Желаю тебе успеха, но я ничем помочь не могу. Ты решила бороться за безнадежное дело. Передумаешь, заходи.

Из упрямства я решила: пойду по всем инстанциям нашего народного образования, где-нибудь, у кого-нибудь добьюсь того, чего я хочу, а именно, поступить и учиться в этом институте. Так я добилась приема у Андрея Сергеевича Бубнова – наркома просвещения, у его заместителя Эпштейна, у Надежды Константиновны Крупской.

Сейчас можно только удивляться, насколько простые, демократичные в то время, в конце двадцатых и начале тридцатых годов, были отношения с так называемым высоким начальством. Ведь я, девчонка, появившись откуда-то из глубокой украинской провинции, могла без всяких затруднений получить прием и попасть ко всем этим высокопоставленным лицам не по какому-нибудь чрезвычайно важному для человечества вопросу, а просто по вопросу важному в тот момент лично для меня. И я искренне считала, что все они для того здесь и сидят, чтобы помогать всем, кто к ним обращается вот в таких критических, как у меня, случаях.

До чего же просто было тогда попасть к кому угодно, никакой особой охраны, никаких заграждений. При отсутствии паспортов и вообще каких-либо вразумительных документов, верили так просто, на слово. Ведь вот у меня никаких, ну просто никаких документов не было на руках, чтобы, как говорится, доказать, что я – это я. И все меня без всяких затруднений принимали и отвечали на мои жалобы, что я вот приехала черт его знает откуда, а меня вот не приняли в институт. И все мне вполне серьезно отвечали: «Ты стараешься попасть туда, куда невозможно попасть, где на каждое место подано десятки заявлений». Но, сейчас даже трудно поверить, я вспоминаю, что никто, ни один из этих высокопоставленных лиц не сказал мне, девчонке: «Это не наше дело, нас это не касается». Нет, они все терпеливо со мной разговаривали, старались убедить меня подумать и подать заявление в тот институт, куда можно легче попасть.

Марию Биншток приняли в МГУ, но общежитие даже не обещали. Там тоже общежития были переполнены.

И несмотря на то, что все меня упорно отговаривали и старались убедить, что попасть в этот институт безнадежное дело и мне нужно примириться и подать документы в какой-либо другой институт, я упрямо решила подать заявление в апелляционную комиссию и ждать результатов.

Не имей сто рублей, а имей сто друзей

Жить было негде. Мы целый день бродили, как бездомные, а вечером стеснялись идти ночевать к той милой Алле Сергеевне, которая даже после приезда с юга нас так мило приютила.

Несколько ночей мы спали на вокзале под видом транзитных пассажиров, несколько раз чуть ли не в какой-то пустой аудитории. И когда, мне казалось, мы дошли уже до точки, больше нет никаких сил, мы решили – ну все, я вдруг встретила во дворе академии Володю Корина, тоже из Геническа. Он был уже на третьем курсе нефтяного института, занимавшего левое крыло Горной академии…

– Вот здорово, никак не ожидал. Ты что же, решила к нам по цветным металлам и золоту? – широко улыбаясь, тряс мою руку Володя. – До чего же рад тебя видеть!

– Да, Володя, очень хотела, но не приняли. Мария тоже здесь, и мы уже подумываем как-нибудь потихоньку сматываться обратно.

– Обратно?! Ну, это дудки, не для того я тебя встретил, чтобы разрешить тебе ехать обратно! А ты брось хандрить, это тебе не к лицу. Правда, народ здесь суровый, неприветливый. Да не нам с тобой пугаться. Об отъезде слышать не хочу, никуда ты не уедешь, иначе учеба пиши – пропало. А там только рады будут, цап-царап и запрягут в комсомольскую работу, знаю я…

– Ты знаешь, мы уже бродим целую неделю, как бездомные собаки, негде умыться, переодеться, ночуем, где попало.

– Да… Москва может быть хуже мачехи. Вот, на тебе адресок, вечерком заходи к нам в общежитие на Никольской, что-нибудь обмозгуем.

И вот, вечером мы сидим в каком-то студенческом общежитии нефтяного института, тоже временном, и чаевничаем… Большая комната в старом, запущенном доме, два ряда железных узеньких кроватей, накрытых жесткими солдатскими одеялами. Под кроватями ящики, чемоданы, а посреди комнаты табуретка вместо стола, и на ней огромный чайник. На разостланной газете мелко наколотый сахар, маргарин, расплывшийся по газетной бумаге, хлеб, нарезанный огромными ломтями…

Володя наливал чай в большие жестяные кружки. Все пили, обжигаясь, угощали нас.

Это был обычный студенческий ужин.

– Вам, как прикажете, с лимончиком или так? – зубоскалил красивый грузин, передавая кружку с чистой горячей водой здоровому скуластому сибиряку.

– Лимончика? – переспросил тот, – это, я полагаю, что-то вроде клюквы нашей будет?

– Какая там клюква, – глаза грузина затуманились, видно, от воспоминаний о жарком юге. – Это, брат мой, цитрус – вечнозеленое растение, а аромат… – он поднес щепоть пальцев к носу, глубоко вздохнул, как будто держал этот ароматный фрукт в руке. – А аромат, какой аромат…

– Не понимаю, – глядя на его экстаз, произнес сибиряк, – вот ежели, к примеру, нашу клюкву, да после заморозков в рот возьмешь, так что твой сахар…

– Эх ты, клюквенный кисель, – как будто обиделся грузин. – Да когда твой сахар-клюква, в рот берешь, так наш Тифлис видать отсюда.

– Да к черту, хватит вам, а то и так уже слюнки текут, – прервал их угрюмый парень из угла.

Чайник пустел и несколько раз наполнялся из «Титана», стоявшего недалеко в коридоре.

Уже было поздно, голоса и шаги в общежитии давно утихли. На дворе лил противный мелкий дождь, кривыми струйками сбегали отяжелевшие капли по оконным стеклам, иногда задерживались, как будто задумывались, и бежали дальше. Эта грязная и накуренная комната, при мысли, что сейчас нам надо уходить в эту ненастную, темную ночь, казалась нам уютнее рая. У меня было только одно желание – свернуться в комочек и крепко надолго уснуть где-нибудь.

Мы встали, начали прощаться.

Володя, вдруг скомандовал:

– Ну ребята, выкатывайтесь из комнаты, нашим гостям спать пора. Вот вам кровать, – указал он на левый угол возле двери, – а мы вас сейчас загородим «японской ширмой».

Все ребята оживились, бросились отгораживать наш угол ширмой – старым одеялом. Володя продолжал:

– Встретил сегодня я Нину, и слышу: уезжать решили, деваться некуда.

Подошел сибиряк:

– Вы что же, девчата, москвичам на радость бежать решили? Они никуда не уедут, у них здесь все: квартиры, папы, мамы, и учиться будут, – и быстро вышел покараулить, чтобы случайно не пришел комендант общежития, так как оставаться в общежитии посторонним строго-настрого всюду воспрещалось.

Так за этой ширмой, которую вешали на ночь и убирали утром, мы прожили целую неделю и, кажется, даже дольше. Восемь студентов, со всех концов нашего необъятного Советского Союза, относились к нам тепло и внимательно, как к родным сестрам.

Откуда брались силы? Денег практически уже не было, даже три копейки на трамвай приходилось экономить, обувь износилась. Я заходила иногда в какие-то московские учреждения, где, я думала, могут помочь. У меня было странное отношение ко всем этим высокопоставленным учреждениям, такое же, как и к любому провинциальному учреждению. То есть, мне даже трудно сейчас все это объяснить, именно было чувство, что все эти люди сидят в этих учреждениях, чтобы выслушать и оказать, если они могут, какую-нибудь помощь тем, кто обращается к ним. Но пока никакого просвета ниоткуда не было. Домой я ничего не писала о своих мытарствах, не хотела расстраивать родных.

Мы с Марией долго искали «угол». «Угол» – это просто возможность у кого-то в комнате, в каком-нибудь углу поставить кровать или просто раскладушку, так же, как у ребят за ширмой, только за плату. Но не нашли, московские жилищные условия в то время были потрясающие. Я помню, как у кого-то в общей, закопченной, как пещера, коммунальной кухне я стояла и думала, какая бы я была счастливая, если бы мне разрешили вот за этой страшной плитой поставить раскладушку.

И в это время мне сообщили, что заседание апелляционной комиссии состоится в следующий четверг в Ветошном переулке, 13 и что всем нам предстоит небольшая переэкзаменовка, так как очень много желающих.

«Ну что ж, – думала я, – экзамены, так экзамены. Надеюсь, сдам, лишь бы учиться приняли».

У Марии занятия начинались только через месяц, и она решила уехать на это время в Харьков. Я осталась одна ожидать решения моей судьбы. Она увезла с собой свою неудержимую жизнерадостность, веселый смех, который подбадривал меня и помогал нам в самые отчаянные минуты наших с ней скитаний.

Отчаянный шаг

Со мной вместе экзамен сдавали человек 20. Все постарше меня, я была самая молодая из всех. Это были дети московской интеллигенции, успевшие закончить рабфаки, техникумы. В общежитии и стипендии, по-видимому, не нуждались. Я же окончила какие-то скороспешные девятимесячные курсы по подготовке в вуз. Переэкзаменовка была также одним из методов фильтрации для тех, кто подал апелляцию, так как во все институты принимали без экзамена.

Хотя экзамен прошел, кажется, нормально, я все-таки чувствовала, что у меня нет никаких преимуществ перед москвичами.

Когда меня попросили зайти в кабинет, где заседала апелляционная комиссия, я почти была уверена – это все. Откажут.

За столом сидели пожилые, солидные профессора, человек пять.

Первым долгом они попросили меня перевести им мои «документы» с украинского на русский. Я была удивлена, я думала, что им украинский язык так же понятен, как мне русский. Задали несколько незначительных вопросов, и после долгой паузы председатель апелляционной комиссии обратился ко мне:

– Вы знаете, что мы не можем обеспечить всех студентов стипендиями и общежитиями.

Но я не просила стипендию и общежитие.

– Да, слышала, – с глубокой грустью ответила я.

И вдруг он спросил:

– А вы можете дать нам расписку, что вы не нуждаетесь в стипендии и общежитии?

Я просто остолбенела – в моем положении давать такие расписки?

Я была уверена, что каждый сидевший здесь считал, что я, конечно, откажусь. Я могла ожидать всего, чего угодно, но мне даже в голову не приходило, что могут предложить такое в том жутком положении, в котором я находилась – без денег, не зная вообще, куда я пойду ночевать, выйдя отсюда. Родители мои, я знала, не могут мне помочь.

И я вдруг ответила, не то со злости, не то от отчаяния.

– Да могу!

И на предложенном мне клочке бумаги написала: «Прошу принять меня в институт без предоставления стипендии и общежития».

«Значит, это еще один способ отказать», – твердо решила я.

Вышли мы все из этого здания веселой гурьбой, ребята шутили, смеялись, поздравляли друг друга. «Чему они радуются?» – удивлялась я. Это все, в основном, были москвичи, условия приема их не угнетали, и никто-никто из них не догадывался, что творилось у меня на душе. Но жребий был брошен. «А если примут? О, если только примут, моя борьба за тяжелую, самостоятельную, полную неожиданных превратностей и лишений жизнь только начнется. Ну, а если не примут?»

Итак, мне надо было ожидать решения апелляционной комиссии.

Распрощавшись с этой гурьбой веселых ребят, я шла не знаю куда. Что же я буду делать дальше? Если откажут, будет обидно, больно. Надо будет сразу же решать, в какой другой институт я подам заявление, ведь я приехала учиться и хоть, как говорят, «кровь из носа», буду (о возвращении домой в Геническ мне не хотелось даже думать).

А если произойдет чудо, и меня примут, что же я буду делать тогда??? Ведь это все равно, что повесить меня без веревки. Куда я денусь? Разве смогу я даже одну неделю прожить без общежития и стипендии? И я сама же лишила себя этой возможности. Зачем же я дала такую расписку?

Тетушки «из бывших»

С такими невеселыми мыслями я пришла в общежитие, где было не «восемь девок – один я», а восемь парней – одна я. Все ухаживали за мной, но ни один меня даже пальцем не тронул.

Когда я вошла, все закричали: «Танцуй, тебе письмо».

Письмо было от мамы. В мамином письме какая-то знакомая мамы просила меня зайти к какой-то Кити Юрьевой, которая живет у своей тетушки из «бывших». По существу, мы все тогда были еще «бывшие», но это было подчеркнуто, поэтому ребята сразу решили, что это была не просто обычная тетушка, а какая-то в прошлом либо графиня, либо княгиня. Нужно передать ей, что ее Юрочка уже здоров и ходит в детский садик. Моя мама была директором этого детского садика.

Я прочла всем письмо вслух. Первым отозвался красавец грузин, Вано.

– Можно пайти на княгиня русский посмотрэть. Я видал только князь грузинский – одын баран – одын князь (я поняла это так, что все грузинские князья такие бедные, что, имея одну овцу, он уже чувствует себя князем), русский князь я не видал, – он говорил с «балшим» грузинским акцентом.

Я пошла. Жила она недалеко, на Пятницкой улице.

Вошла во двор – грязь непролазная, не двор, а сплошная лужа. На маленьком островочке в виде летней клумбы носился чумазый, лет шести, мальчишка.

– Ты не знаешь, – называю фамилию, – как их найти?

– Знаю, вон иди по-над домом, до того угла, – указал он в правую сторону дома.

Пошла я «по-над домом» и остановилась перед сплошным озером воды, доходящим до самой двери, спускающейся куда-то в подвал.

– Здесь что ли? – спрашиваю опять.

– Да ты, тетенька, не бойся, прыгай вниз, там направо, – командует он.

Прыгнула и спустилась. Темно, сыро – прошла по темному коридору и уткнулась в черное отверстие кухни в конце коридора.

Сразу в этой темноте трудно было что-либо различить. На потолке шоколадного цвета за проволочной сеткой тускло мерцала электрическая лампочка. Две женщины стояли спиной друг к другу и любезно переругивались:

– Не успею войти в комнату, как вечно крышка моей кастрюли хлопает, кто заглядывает в чужие кастрюли?

– Да что вы, господь с вами, я стою одна здесь, никто не заходил, вам просто показалось.

– Хорошее – «показалось», а намедни мясо исчезло у меня из супа – это тоже показалось?

Я прервала «идиллию» вопросом, как попасть к таким-то.

Агрессивная сторона указала на дверь и продолжала:

– Если бы мне попался тот, кто это делает, я бы горячую кастрюлю на голову ему вылила, не пожалела бы супа.

В этой проходной черной, закопченной кухоньке стояло несколько тесно прижатых друг к другу столов, загроможденных посудой. И даже она показалась мне уютной, и я даже подумала: и здесь бы я могла ночевать, если бы мне разрешили вон в тот угол втиснуть раскладушку.

Но в это время кто-то очень приятным голосом крикнул «войдите».

Я вошла в комнату, пропахшую сыростью и нафталином. Окон в ней не было, она освещалась очень красивой хрустальной люстрой, свисавшей над столом.

В комнате были две женщины, очень молодые, но ярко противоположные по внешности. Я спросила Кити, ко мне подошла чудесная блондинка, я отдала ей письмо, и пока она его читала, я разглядывала обстановку.

Вся комната была заставлена, как антикварный магазин, старинной тяжелой мебелью. Огромный буфет с великолепной резьбой из черного дерева. Дамский письменный стол розового дерева. В углу кровать из карельской березы, роскошные хрустальные вазы на полках и масса старинных фарфоровых безделушек, запыленных и засиженных мухами.

И среди обломков этой «богатой старины» в светлом платье, с красной косынкой на плечах сидела на кровати, высоко закинув ногу на ногу, красавица-брюнетка Серафима.

Кити кончила читать письмо, на глазах у нее были слезы.

– Ты извини нас Сима, пойдемте, Нина ко мне.

Это «ко мне» была в полном смысле конура. Прямо напротив двери было окно ниже уровня тротуара. Вся стена была сырая, с обвалившейся штукатуркой. С левой стороны огромный гардероб с провисшей дверью, туалетный столик и тахта с правой стороны.

– Вы извините, – обратилась Кити ко мне, намекая на слезы, – это всегда со мной, когда вспоминаю наш солнечный юг.

Она мне понравилась. Какая прелесть, подумала я. И такие красивые чистые синие глаза.

– Пойдемте, погуляем, – предложила она, и часа через два мне уже казалось, что я знаю ее целую вечность.

Кити и Сима, обе предложили мне остаться у них до приезда их тетушки, Надежды Николаевны, которая отдыхала в Крыму.

Приняли!!! Приняли!!!

Ждать пришлось недолго.

Когда я позвонила, Ротман из Ветошного переулка, 13 закричал мне: «Приняли! Приняли! Зайди за документами».

Я не пошла, я помчалась. Господи, после всех моих сверхчеловеческих мытарств – приняли! Ведь это я так коротко описываю свои скитания, а ведь я уже целый месяц моталась по всем учреждениям, и к кому-кому я только не ходила, и все утверждали, что я трачу силы на абсолютно безнадежное дело и, вдруг — приняли!

– Ты одна из самых счастливых. На, получай свои документы и отнеси в институт, – протянул мне папку Ротман.

На первой странице, сверх выписки из протокола апелляционной комиссии «Принять без предоставления стипендии и общежития», было мое заявление. «Прошу приять без…» и так далее. Я, не долго думая, здесь же, вырвала свое заявление и на глазах у всех порвала и выбросила в мусорный ящик.

– Ты, что с ума сошла, что ты делаешь?! – закричал Ротман, секретарь апелляционной комиссии. – Ведь там все равно все написано!

– Ну и пусть написано, но не моей рукой. А потом, ведь ты понимаешь, что без стипендии и общежития я не могу. Да я сегодня не знаю, где ночевать буду.

С этими моими документами на пяти страничках из школьных тетрадей и с выпиской из протокола апелляционной комиссии я помчалась на Большую Калужскую, 14.

Двор, заваленный стройматериалами, мокнувшими под уже прохладным московским дождем с его лужами, показался мне уже родным и близким. Здесь уже что-то принадлежало мне, а я ему. Я вся буквально трепетала от радости. Все москвичи мне тоже вдруг показались более приветливыми. Хотелось смеяться и кричать всем вслух: «Приняли!!! Приняли!!!»

Я бегом поднялась на второй этаж, переступая через две ступеньки, не обращая внимания на вечно текущую по ним жижу из вечно засоренного туалета, находившегося прямо напротив ступенек второго этажа.

Без всяких церемоний я так же вихрем влетела в кабинет директора и положила перед ним на стол папку. Он, не открывая, прижал ее ладонью и сказал: «Занятия начнутся через две недели».

Не успела я выскочить из кабинета, как за мной выбежал сидевший в кабинете директора человек и окликнул меня. Подойдя ко мне, он спросил:

– Вы на какой факультет подали?

Факультет? Об этом я совсем не думала. Я поступила в институт, а факультет? Мне было все равно, я даже думала, что факультеты выбирают после того, как начнутся занятия.

– Никакой, – ответила я.

Он рассмеялся.

– Тогда, с вашего разрешения, я вас приму на мой горно-металлургический– по обогащению руд цветных металлов и золота.

Я с восторгом ответила:

– Согласна!

– Значит, через две недели я вас здесь увижу.

Это был профессор Станислав Вячеславович Ясюкевич.

Первый поцелуй

Залетев к Кити за своим незатейливым чемоданом, я, больше чем через сутки, очутилась в теплом, уютном, солнечном Геническе. Из всех наших многочисленных переездов Геническ мне казался самым близким. Он стоял на берегу моего любимого спокойного, богатого вкусной рыбой Азовского моря.

Обрадовав родных, что принята, я промолчала на каких условиях. Да и зачем было их расстраивать, я ведь очень хорошо знала, что, при всем желании, помочь они мне не смогут. И была какая-то чертова уверенность, что я в своей стране никогда, нигде не пропаду.

У нас уже несколько дней гостил сын папиного друга, погибшего во время гражданской войны. Я помнила Мишеньку в светлом костюмчике по фотографии, которую когда-то прислала моим родным его мать. Сейчас я познакомилась с красивым молодым человеком, только что закончившим Военно-морскую академию в Ленинграде и успевшим побывать уже в короткой командировке в Англии. Он заехал в Геническ к нам, чтобы забрать свою мать Евгению Николаевну из дома отдыха, в котором она отдыхала.

Как только я приехала, наш дом превратился в клуб. Каждый день ребята собирались у нас в доме. В основном это были студенты, которые так же через пару недель должны были разъехаться кто куда. Кто в Харьков, кто в Ленинград, кто в Одессу, а кто в Москву, по институтам. Мы всей гурьбой, загородив почти всю улицу, с веселыми песнями мчались вечером в порт, хватали на лодочной станции пять плоскодонок и уплывали в открытое море.

После этих прогулок мы возвращались домой поздно, наплававшись, накупавшись, с мозолями на руках и с беззаботной радостью на сердце. Гитары, как будто устав за ночь, звучали глухо во влажном предутреннем воздухе. Михаил не ездил с нами в эти прогулки. Он проводил время с моими родными. Но однажды, возвращаясь как обычно, я заметила его знакомую фигуру, бродившую по берегу моря, и я страшно смутилась.

– Вы очень долго сегодня задержались, и папа попросил меня встретить вас.

Он взял меня за руку:

– Скажи, тебе не стыдно оставлять меня одного скучать?

И мне действительно стало стыдно, что я даже не старалась чем-нибудь развлечь его, как гостя.

– Ты знаешь, Миша, я думала, что наша шумная, полувзрослая-полуребячья компания тебя совершенно не интересует.

– Да, но в ней же ты, – сказал он.

И я твердо ответила:

– Честное пионерское, мы не дадим тебе больше скучать.

И Миша громко расхохотался.

– Согласен.

Время настало, все уже потихоньку начали разъезжаться.

Последние несколько дней мы много времени проводили вместе. В день его отъезда мы все стояли на перроне, шутили, смеялись, все вокруг казалось каким-то празднично веселым. Поезд пыхтел и готов был вот-вот тронуться. И Миша, стоя на подножке вагона, вдруг сильно обнял меня, почти поднял в воздух и крепко-крепко поцеловал и с такой нежностью опустил на перрон, что мне показалось, что не поезд двинулся от меня, а я вместе с перроном уплываю куда-то от поезда.

Во мне вдруг вспыхнуло еще никогда-никогда не испытанное чувство к этому до сих пор чужому человеку. Он в одно мгновение стал мне дорогим, близким, не просто Мишей, а «моим, моим и только моим Мишей». И сразу исчезло чувство, которое, мне казалось, я испытывала к нему, как к старшему брату. Я вдруг перестала быть девчонкой, легко шутить, без причины смеяться, иногда влюбляться и дразнить ребят: «Знаете, ребята, я люблю Колю, Женю, Юру, да я всех вас, ребята, люблю».

Иногда я думала, ну кого бы я выбрала из этих ребят? У каждого было что-то хорошее, и всем нам вместе было очень весело. Мы играли во множество всяких игр, катались на лодках, купались, загорали, пели почти до утра и очень бережно относились друг к другу. Никогда никто никого не обидел из нашей компании. И вот я уходила с этого вокзала другим человеком. Я как будто сразу повзрослела, исчезла юношеская неуверенность, мне казалось, теперь я знаю, что я буду делать. Я стала взрослая, и чувство это было и радостное и грустное, как будто я что-то очень хорошее потеряла и что-то очень дорогое приобрела.

Через пару дней кое-как собрали мне на дорогу деньги. Одежды у меня было в обрез и никакой теплой для московской зимы. О шерстяном свитере я только мечтала. В одном чемодане я везла с собой все, вплоть до постельного белья: простыни, наволочки, полотенца, даже подушку. Второй тяжеленный чемодан был опять с продуктами.

И все, что было у меня в кармане – это несколько рублей и письмо для Тамары Гасенко, студентки какого-то не то коммерческого, не то торгового института, от ее мамы. Тамара была дочерью священника, который «расстригся», бросил больную жену и двух детей сбежал с молоденькой уборщицей куда-то в Крым.

Мой брат Шура очень крепко дружил с братом Тамары, тоже Шурой. Они вместе добровольно и в армию пошли.

Эксперименты в области образования

Тамара

Сдав в камеру хранения свой багаж, я пошла бродить по городу, стараясь обмозговать, что же мне дальше делать. Попроситься переночевать у Кити, но ее тетушка уже приехала, или зайти по «старому знакомству» на Тверскую, 67? А завтра в институте, может быть, кое-что выяснится. Я была уверена, что меня и те, и другие не оставят на улице ночевать. Но сама мысль, что надо просить, была мучительно тяжела.

Наконец, проголодавшись, я зашла в какую-то булочную на Тверской недалеко от Почтамта. Хлеб уже давно в Москве давали по продуктовым карточкам, а всякие булочки, ватрушки еще можно было купить без карточек. Пока я сосредоточенно разглядывала, что купить, кто-то тихонько подошел ко мне сзади и закрыл мне глаза. Я обернулась – передо мной стояла Тамара:

– Откуда ты свалилась? Вот не ожидала. Когда приехала? Давно ты здесь? – засыпала меня вопросами Тамара.

– Остановись на минутку, тебя ко мне прямо бог послал.

– Ну, ты моя безбожница, – расхохоталась Тамара.

– Да и ты не шибко верующая. А я собиралась искать тебя, на, тебе письмо от мамы. Мама сказала мне, что ты вышла замуж, правда?

– Вот поедем ко мне, познакомлю со своей половиной. Но мы живем не вместе, я живу в общежитии с девчатами, он в мужском общежитии.

В трамвае я пересказала ей, как мне рассказывала Тамарина мама о ее замужестве:

– Приехала Тамара с молодым человеком, студентом, тоже из Москвы. Я, конечно, предложила ему (места у нас много) остановиться у нас. А утром, когда он вышел во двор умываться, Тамарочка поливала ему на руки, он и спросил: «Тамарочка, где наше мыло?» – Тут я все и поняла.

Тамара расхохоталась так, что все пассажиры на нее оглянулись.

Так мы добрались до Волоколамского шоссе, которое действительно было «у черта на куличках».

В комнате общежития, где жила Тамара, было 12 студенток, меня приняли очень приветливо: ничего страшного, будешь тринадцатой, будет у нас «чертова дюжина». Вместе с ними, в этой маленькой тесной комнате, мне пришлось прожить довольно долго.

Кризис недопроизводства

Долгожданный день настал – я студентка, и сегодня первый день занятий. Всю ночь я нервничала, не могла уснуть. Что же будет дальше? Что ждет меня, как смогу я преодолеть все трудности? Но это нисколько не омрачало то чувство счастья, которое я испытывала от сознания того, что я добилась своего и теперь я студентка не какого-то Кустарно-промышленного института, а того института, куда хотела поступить. Я знала, какие трудности придется мне испытать, но я была готова и дала себе слово все перенести.

Сегодня я увижу всех тех, с кем придется делить горе и радости студенческой жизни долгих пять лет.

Поднявшись наверх на второй этаж, я прочитала в списках, в какую аудиторию должна войти.

Подойдя к аудитории и открыв дверь, я просто растерялась. В узенькой комнатке стоял один стол, три стула, а пришедшие раньше меня студенты озабоченно бегали где-то в поисках стульев и стола. И только когда появились студенты старших курсов, они нам весело объяснили, что удивляться тут нечему, что это обычная история.

– У нас, видите ли, это обычная канитель, – утешали нас старшекурсники. – Горняки тащат у металлургов, металлурги у технологов, а те у кого попало, поживете, привыкнете. У вас еще ничего, есть стол, а то, бывало, только к концу занятий кое-как укомплектоваться удавалось. А если стул удавалось достать, так и сидели на нем, боясь расстаться, как бы кто не упер.

Стало как-то легче на душе. Растерянность на лицах новичков исчезла, все заулыбались.

– Ну, что ж, давайте привыкать. Привыкать, так привыкать, – сказал кто-то еще. И мы стали столы и стулья отвоевывать с боем, и к началу занятий кое-как «укомплектовались».

После реорганизации Горной академии прием студентов увеличился во много раз, и пришлось все большие аудитории разделить на маленькие, в которых с трудом помещалось 20 студентов. Сидели мы, как сельди в бочке, плечом к плечу, локоть к локтю, а через тонкие фанерные перегородки с успехом можно было слушать лекцию в соседней аудитории. Оборудования, столов, стульев и многих других вещей так же не хватало.

– Да, товарищи, – со вздохом заметил один из студентов, – это кризис недопроизводства.

И тут же задал вопрос:

– А что, товарищи, лучше – кризис недопроизводства или перепроизводства?

Один из сидящих на подоконнике подвел итог:

– Перепроизводство – это феномен загнивающей капиталистической системы. Например, Америка задыхается от перепроизводства, зерно сжигают, зерно выбрасывается в океан, а рабочие голодают, товаров много, а покупательная способность трудящихся сведена к нулю. У нас кризис недопроизводства, что это значит? Это значит, что благосостояние трудящихся улучшается с каждым днем, спрос превышает предложение. При разумном государственном планировании мы подойдем к идеальной системе, то есть к такой, когда спрос будет равен предложению.

Когда первые хлопоты утряслись, я с большим интересом принялась разглядывать своих новых товарищей.

Тысячники

Вместо здоровой жизнерадостной молодежи я увидела вокруг себя пожилых, уставших и мрачных людей. У многих были огромные портфели, по которым более или менее можно было судить, какой раньше пост занимал его хозяин. Многие из них были старше моего отца. У некоторых были дети старше меня. Это были парттысячники, профтысячники и многие другие, не успевшие завершить свое образование до начала войны, революции и гражданской войны, а затем работавшие на восстановлении разбитого, разрушенного народного хозяйства. Некоторые из них занимали очень крупные хозяйственные и партийные должности в разных автономных республиках. Они все имели право в первую очередь получать общежитие и повышенные стипендии.

Ко мне отнеслись они с особым отеческим вниманием, а я с грустью думала: пропали мечты о веселой студенческой жизни, когда «хоть есть нечего, зато жить весело».

Занятия кончились, и все стояли в нерешительности – что же дальше, неужели и завтра начинать занятия с поисков стульев и столов?

Выручил небольшого роста студент казах Куинджанов, он заявил:

– Не волнуйтесь, товарищи, мне ведь все равно ночевать негде, после второй смены я останусь и буду караулить.

Но на следующее утро, когда мы пришли на занятия, оптимизм его исчез, и нам снова пришлось отвоевывать свои стулья.

Лабораторно-бригадный метод обучения

В нашем институте в то время «свирепствовал», как тогда говорили, лабораторно-бригадный метод обучения. Он заключался в том, что группу разбивали на бригады из пяти-шести человек, которая ежедневно оставалась после окончания занятий на два-три часа для общей проработки материала.

В нашей группе был 21 человек, 18 мужчин и 3 женщины. Обе, кроме меня, москвички. Нашу группу сразу же разделили на четыре бригады. Наиболее подготовленная часть студентов терпеть не могла этот метод, так как в большинстве это сводилось к тому, чтобы кому-то, окончившему учебу много-много лет назад и забывшему все на свете, вдалбливать в голову какую-либо ясную, как божий день, теорему. Для индивидуальных занятий просто не оставалось времени.

Увильнуть или отказаться от этих занятий было просто невозможно. Об успехах студентов судили больше по тому, как успевает вся бригада. Отсутствие на занятиях бригады было почти равносильно непосещению института. Даже отметки ставили огульно: например, бригада № 1 – отличники, бригада № 2 – так себе или плохая, тянет всех на черную доску. А в этой плохой бригаде могло быть один или два студента, с которыми вся бригада билась, как «рыба об лед», и ничего сделать не могла. Вообще, за пять лет нашей учебы на нас перепробовали столько новых методов обучения, что мы в шутку называли себя кроликами.

Прозаседавшиеся

Первые месяцы учебы были сумасшедшие. Отнюдь не в смысле учебы – нет, а в смысле бесконечных собраний, заседаний, долгих, утомительных. Фактически, не было ни одного дня без каких-либо собраний. Проводились они по любому поводу, во время перемен между уроками, во время обеденного перерыва, в конце уроков, очень часто до 10 часов вечера. Собрания были всякие: групповые, факультетские, комсомольские, партийные, профсоюзные и всевозможные другие. Почти на всех этих собраниях и заседаниях строго полагалось присутствовать. По этому поводу у Владимира Маяковского был очень удачный стих «Прозаседавшиеся», который очень удачно подходил к нашей ситуации.

Был еще один бич у студентов. В любую минуту во время занятий вас могли вызвать и отправить куда-нибудь на производство или просто на какую-либо общественную работу. Например, рано утром занятия начинались при полном составе, а часам к 12 аудитории пустели. Общественная работа считалась настолько важной, что профессора и преподаватели были обязаны освобождать студентов от занятий и продолжать читать лекции полупустой аудитории. Таким был первый семестр нашей учебы.

Я считала, что от общественной работы отказываться нельзя. Ведь это для пользы всего коллектива, и ее надо выполнять честно. Если для этого надо даже отказаться от всех личных удовольствий, от этого пострадаю только я, а вот если я откажусь от проведения какого-либо общественного мероприятия, то я сорву какое-либо общественно-полезное дело. Короче говоря, участие в общественно-полезном деле на меня действовало магически. И через месяц на меня, кроме всего прочего, навалили уже шесть общественных нагрузок.

Не подумайте, таким «недугом» страдала не только я или такие активисты, как я. В этот водоворот в те годы были втянуты все: одни – по партийной линии, другие – по комсомольской, а беспартийные – по профсоюзной.

Бездомная

В первые дни все мое внимание поглощено было знакомством с новыми людьми, с новой обстановкой, мне даже некогда было подумать о себе.

Но как только выходила я за ворота академии, мне становилось страшно, а что же дальше? Где я буду ночевать сегодня? У кого? Опять у Тамары? Я уже несколько недель каждый вечер мчалась на Волоколамское шоссе к Тамаре в общежитие. Но их тоже перевели в общежитие в самый центр города, возле Политехнической библиотеки. В комнате теперь у них было не 12, а 8 девчат, но здесь каждую ночь к ним заходил комендант проверять, нет ли у них в комнате посторонних. И какие же нервы надо было иметь, чтобы это перенести, чтобы каждый вечер дрожать и бояться, что ты вдруг среди ночи можешь очутиться где-то на улице. Как долго я смогу так существовать, без денег, без общежития?

На Украине жизнь с каждым днем становилась все более и более дорогой. Мои родные не могли мне помочь, а из моих писем они не имели ни малейшего представления, в каком положении я нахожусь. Но как же мне быть? Без стипендии я не протяну и недели, а без общежития и того страшнее. Положение было очень тяжелое. Не только я, но и многие студенты ночевали на вокзалах, в пустых аудиториях, в коридорах. Неужели после стольких страданий и мук я должна бросить учебу и уехать обратно? Эта мысль была страшнее всех.

Я ходила по этой угрюмой, суетливой Москве, и такой она мне казалась неуютной, холодной, неприветливой. Я думала, думала – никому, ни одному человеку здесь нет дела до того, что делается на Украине, да и вообще во всей стране. И перед моими глазами стояли эти растерянные женщины, раздраженные, растерянные мужчины и присмиревшие, со своим скорбным взглядом, дети, и как будто все спрашивали:

– Что случилось? Зачем так сломали нашу жизнь? Зачем перевернули все вверх дном?

Это была коллективизация, и никто не понимал, не мог понять, откуда она взялась и кому и зачем она нужна в этой прекрасной, родной для всех нас стране. И именно вот сейчас, в это самое тяжелое для страны время, в момент усиленной индустриализации. Зачем? Разве нельзя было подождать, дать возможность людям подумать и самим решить, что же лучше?

И если бы все это было к лучшему, а то сразу стало хуже.

На моих глазах все люди с каждым годом стали жить все лучше и лучше. Я видела, с каким азартом люди трудились, стараясь улучшить свою жизнь, а значит, жизнь всего общества, всей страны.

Зачем же не оставили их в покое? Зачем же из уверенных, веселых, жизнерадостных, трудолюбивых тружеников сделали злых, раздраженных людей… Перевернули все вверх ногами, как после стихийного бедствия. И эти трудолюбивые люди, если не сосланы за свое трудолюбие, растерянно сидят у развалин с таким трудом, с таким тяжким трудом построенного ими хозяйства. И моя Зоя была бы живая, и сколько пользы она принесла бы с ее незаурядным талантом. И откуда появилось это противное, проклятое слово, которое я ненавидела – «лишенец», «лишенцы».

– Если бы был жив Ленин, никогда-никогда бы это не произошло, – твердо решила я. Сталин заявил – «произошло головокружение от успехов», каких успехов? Успехов коллективизации? Ведь никаких успехов и в помине, не было. Было насилие и упорное, угрюмое сопротивление. Люди не понимали, что с ними происходит и кому это так внезапно нужно.

Удочерили

На Добрынинской площади меня кто-то окликнул. Здесь ожидала трамвая Аннушка Кочеткова:

– Ты куда? Поедем ко мне. Кстати, позанимаемся спокойно вдвоем, – попросила она.

Из трех женщин в нашей группе самая старшая из нас была Аннушка (как ее все ласково называли). Бывшая московская ткачиха жила с мужем у родителей мужа – оба профессора Ветеринарного института. Это я узнала по дороге к ним. Родители Севы (так звали ее мужа) приняли меня очень тепло, были очень приветливы, как будто они так и ожидали нас вдвоем. Жили они в старинном двухэтажном деревянном доме, предназначенном на снос. Квартира была типично старомосковская, обитая темными обоями, со старинной мебелью. Мы занимались с упоением. Часов в 10 я собралась уходить.

Клавдия Тимофеевна, мать Севы, обратилась ко мне:

– Ниночка, где вы живете? Как далеко вам ехать?

Я сказала, что ехать мне не так далеко, а живу пока я в общежитии у знакомых студенток.

– Значит, своего общежития у вас нет. Вы у нас «бездомная», – заявила Клавдия Тимофеевна. – Я же знаю, что творится в наших университетах. Так, вот что, снимайте пальто, мы вас никуда сейчас не отпустим, места у нас достаточно, а девочкам позвоните, чтобы они не волновались.

Мне стало до слез больно от их такого трогательного участия. Неужели я вызываю такую жалость к себе? Я попробовала отказаться, у чужих я всегда очень стеснялась. Но они настаивали.

– До получения общежития мы вас удочеряем, я думаю все со мной… «Согласны»!!! – раздался из другой комнаты голос Владимира Николаевича.

– Согласны, согласны, – засмеялись все. – А теперь давайте, снимайте с нее пальто.

Ударная группа

В это время в нашем институте происходили радикальные перемены. По всей стране правительство, через средства массовой информации, требовало выполнить первую пятилетку экономического и социального развития досрочно в четыре года. Для быстро развивающейся индустрии требовались специалисты, которых, по существу, было очень мало. Многие институты разукрупнялись, переходили на сокращенные учебные программы. Наш институт, как и многие другие, решил не отстать от общего темпа, и на общем собрании приняли решение выполнить нашу пятилетку, то есть пять лет учебы, в четыре года. Но в нашей группе нашлись суперэнтузиасты, которые выдвинули встречный план и предложили «по-ударному» окончить институт в два с половиной года. И администрация института, поверите или нет, согласилась. Нас сделали ударной группой, записали на красную доску. И теперь все мы ломали голову, разрабатывали методы, каким образом мы сумеем окончить институт в два с половиной года и с какой программой.

И выход был найден. Решили заниматься в две смены. С восьми часов утра до часу дня и после двухчасового перерыва от трех до восьми вечера без выходных и без отпусков. Сокращения срока учебы мы еще собирались достичь путем удаления из программы некоторых дисциплин второстепенного значения, а также тесной связью с производством и перенесением на производство изучения некоторых теоретических дисциплин во время производственной практики.

Старые почтенные профессора пришли в ужас и, хватаясь за седые головы, стонали:

– Помилуйте, непрерывная практика ни в коем случае не заменит тех дисциплин, которые должны быть отменены за недостатком времени.

Такой крупный профессор, как В. А. Пазухин, заявил:

– Я считаю своим долгом доложить деятелям высшей школы, что такое изменение программ приведет к снижению квалификации. В этом случае мы будем готовить мастеров, а не инженеров. И ответственности за такое качество подготовки специалистов взять на себя не могу. Переубедить меня и доказать целесообразность данного мероприятия невозможно. Я буду работать с вами вопреки всякому здравому смыслу, а только подчиняясь приказу.

Другой профессор также заявил:

– Если директор института издаст приказ о сокращении сроков учебы в два раза, мы можем не подчиниться ему, так как он ошибается в силу своей некомпетентности. И мы обязаны указать на его ошибки. Я убежден в том, что через год правительство свой приказ отменит, и мы будем опять удлинять сроки.

Тем не менее, почти два месяца, до производственной практики, мы занимались с таким напряжением.

В это время я почти целую неделю наслаждалась гостеприимством этих замечательных людей и чувствовала себя не как гостья, а как член семьи. И в дальнейшем меня всегда принимали, как члена семьи. И даже когда они переехали в какой-то бывший роскошный особняк на Большой Димитровке, у них всегда стояла в углу у входа кровать-раскладушка для меня, и встречали меня всегда радостным возгласом:

– Наша Нинца приехала (или пришла)!

Дали общежитие!

И вот в один прекрасный день, месяца за полтора до окончания первого семестра, по институту прошел слух, что где-то на Калужской площади в бывшей сапожной мастерской отремонтировали помещение для женского общежития.

В тот же день я помчалась на разведку.

Всю Калужскую площадь окружали старые покосившиеся двухэтажные домики, требовавшие усиленного ремонта. На нижних этажах были пивные забегаловки, продовольственные, булочные, бакалейные магазины, а также всевозможные пошивочные и сапожные мастерские.

Вот одну такую сапожную мастерскую на углу Калужской площади и Большой Калужской улицы решено было переоборудовать под общежитие для женщин. Это была мастерская, в которой я чинила свою обувь, пока ее можно было чинить и пока пальцы не вылезли из протертой подошвы, а потом я просто надела на них галоши и не снимала, пока не получила ордер на обувь.

Дверь со стороны площади замуровали и оставили вход со двора. Когда я нашла вход и открыла дверь, то просто отшатнулась от неожиданности.

Темная, как подвал, прихожая, напротив вдоль стены три-четыре вечно текущих в продырявленный под ними жестяной желоб крана, на полу озеро. Справа засоренная уборная, из которой тоже лилась на пол зловонная жижа. От порога входной двери до следующего порога наискось проложена доска, по которой с акробатической ловкостью можно было пройти в другое помещение, не утонув в этой зловонной жиже под доской. Открыв дверь с левой стороны, я вовсе оторопела. Это здесь или я не туда попала? Я очутилась, как в угольном забое. Маленькая электрическая лампочка освещала небольшой пятачок на потолке, напротив голые темные нары, на которых кто-то храпел, жуткий запах табачного дыма и пота от немытых тел мог сбить с ног даже слона. Я готова была бежать обратно, но вдруг справа открылась дверь, и из ярко освещенной свежевыкрашенной комнаты вышел комендант общежития нашего института. Он пропустил меня внутрь. После того ада, который я видела у входа, она показалась мне царственно солнечной. За ней была вторая комната, с печкой, которую еще не успели оштукатурить, и которая должна была обогревать обе комнаты. Весь пол был еще заляпан краской.

– Значит, ты тоже зашла обследовать, вот завтра мы и будем заселять общежитие, – гордо заявил он.

– Это завтра, – сказала я, – а на чем же мы спать будем?

– Как на чем? Пойдем, покажу тебе кровати.

Мы вышли во двор. В конце двора под огромным сугробом снега лежали какие-то полузаржавевшие, как мне показалось, прутья.

– А это вот кровати для вашего общежития. Выбирай любую.

Твердо решив про себя, что я должна попасть сюда, или вся моя учеба, после стольких невероятных усилий, кончится печально, больше мне некуда идти, и что сегодня же я буду ночевать здесь, я попросила:

– А знаешь что, помоги-ка мне внести одну из них внутрь.

Он немного поколебался, но, увидев мою решимость не отступать, ответил:

– Ну что ж, давай внесем.

Мы с трудом втянули это холодное, обледенелое сооружение внутрь.

– Куда тебе поставить? – спросил он.

– А вот давай в тот самый дальний угол у окна возле печки.

Когда кровать была поставлена на место, он вдруг спросил у меня:

– А ордер у тебя есть?

– О чем ты спрашиваешь, если нет, то завтра будет, – уверенно ответила я, про себя подумав, что отсюда меня смогут выдворить только силой и с нарядом милиции.

Поблагодарив его, я помчалась собирать свои пожитки – часть у Тамары в общежитии, часть у Аннушки.

Когда часов в 10 я вернулась, на нарах в комнате, напоминавшей забой в угольной шахте, запах в которой выворачивал все внутренности, уже храпело человек 10 сезонных рабочих.

А когда я открыла дверь и вошла в наше теперь общежитие, была очень приятно удивлена. В несколько часов тому назад пустых комнатах было уже человек 15 студенток. Некоторые кровати были уже застелены, кое-кто, весело болтая, застилал свои кровати. Меня встретили радостными возгласами: «Добро пожаловать. Вот пустая кровать, располагайся, как дома».

– Спасибо, девочки, но у меня уже есть, – ответила я и вошла в другую комнату.

Наш новый сырой, неоштукатуренный «камин», затопленный сырыми дровами, весело трещал, распространяя дым и вонь.

На моей кровати кто-то уже уютно разостлал свою постель, но я, будучи в весьма возбужденном состоянии, недолго думая, собрала чью-то постель и переложила на пустую соседнюю кровать, а на появившиеся откуда-то соломенные матрасики постелила свою постель. «Оккупантка», захватившая мою кровать, оказалась Зиной – очаровательной, красивой спортсменкой, с которой мы довольно крепко подружились.

Настроение у всех было такое, как будто мы все поселились в каком-то замке или в первоклассной гостинице. Смех, шутки, пение не прекращались до полуночи.

У красивой, с ямочками на щеках, Танюшки оказался замечательный голос, и она запела:

Степь да степь кругом,

Путь далек лежит.

В той степи глухой замерзал ямщик.

Зинка, запела свою любимую песню:

Есть Россия, свободная страна,

Всем защитой служит она…

И наша дальневосточница Раечка, недавно, после продажи КВЖД, выехавшая из Китая, тоже запела:

Я знаю песнь о верном сыне, в одной из дальних, дальних стран

Простой китаец жил в Пекине, простой китаец Ли О Ан.

На свете странного немало, в Пекине есть такой закон.

Что вдоль посольского квартала проход китайцам запрещен.

«Назад»! Схватив его за ворот, вскричал английский капитан.

«Но ведь Пекин родной мой город» – ответил тихо Ли О Ан.

Рая после наших веселых бравурных песен спела эту песню почти со слезами на глазах, даже все притихли.

Но наш «камин» уже разгорелся, стало тепло. Все притащили в нашу комнату у кого что было, устроили общий полуночный ужин.

Видно не одна я, а все достаточно намучились без жилья.

Лиза, самая старшая из нас, беременная, которую мы все называли: «Наша парттысячница», грустно заявила:

– Знаете, товарищи, мы с вами самые счастливые, а ведь многие ребята едут куда-то в Расторгуево под Москву. Эти поездки отнимают у них уйму времени, и живут они там в таких деревянных бараках, которые защищают их только от ветра.

И все мы знали, что даже там не было достаточно места. Это были годы, как будто где-то плотину прорвало. Все, кто мог и не мог, прямо с каким-то ожесточением набросились на учебу. В некоторых институтах было подано почти 30 заявлений на одно место. На такой наплыв не хватало ни общежитий, ни даже учебных помещений. Ведь вместо одной Горной академии сейчас было шесть переполненных институтов, не хватало всего: стульев, столов и всего прочего, но энтузиазма было столько, что можно было горы свернуть.

Заселялись недостроенные общежития, строились институты. Мы рыли котлованы, разгружали и таскали стройматериалы для здания нашего будущего института на Крымском валу, 3. Ни дождь, ни снег, ни морозы – ничто нас не останавливало, строительство шло полным ходом.

Такие были в то время тяжелые материальные условия и такая неукротимая жажда учебы.

На следующий день, с бьющимся от волнения сердцем, я шла бороться за свое право на общежитие. И была очень приятно удивлена, когда, ни о чем не спрашивая, мне выдали ордер.

Только бездомные могут понять то чувство, которое испытала я. Это было чувство счастья, радости и облегчения. Да именно, счастья, что вот я могу прийти после занятий, сесть или лечь на свою постель и делать все, что я хочу. И если я раньше благословляла все заседания, все собрания, благодаря которым имела возможность до 10 часов ночи торчать в институте, то теперь я с нетерпением ожидала их конца, чтобы скорее уйти в свой уголок, лечь на свою кровать, почитать, пописать или просто, забросив руки за голову, немного помечтать, не чувствуя ни страха, ни неловкости.

Воскресники и субботники

У студентов кроме изнурительно долгих собраний и заседаний был еще один бич. Каждое воскресенье устраивались так называемые «воскресники». В субботу нас предупреждали явиться ровно в 8 часов утра в институт, попроще одеться, прихватить с собой пару старых перчаток, если есть. Мы уже имели удовольствие в одно прекрасное воскресенье разгружать вагоны с загнивающими овощами, которые через некоторое время с успехом можно было бы отправить на свалку или на удобрение. Или рыть котлованы, перетаскивать строительные материалы, кирпичи, цемент, песок. Таким же способом мы помогали строить наш институт, который до конца нашей учебы так и не был полностью достроен.

Самое неприятное было разбирать гнилую картошку. От запаха гнили кружилась голова, тошнило. Помню, как-то появился упитанный чистенький зав. складом, мы все набросились на него:

– Зачем же вы продукты гноите, не отправите покупателям?

– Видите, до сих пор разрешения от «Пищеторга» не пришло. Овощи попахивают гнильцой, но ничего не поделаешь, начальству виднее.

Обувь, одежда, руки покрывались липкой гнилью. Я лично предпочитала таскать цемент, кирпичи, все что угодно, так как после таких «прогулок» даже помыться было негде. Бани по воскресеньям не работали. Горячей воды и в помине не было. Достать кусочек мыла было невозможно, а в нашем общежитии просто подойти к умывальнику было трюком высшего пилотажа. Весь пол был загажен, залит водой и грязью из вечно невообразимо засоренной уборной. Чтобы пройти к нам со двора и не утонуть в этой грязи, от порога до порога были проложены дощечки, и, как я раньше сказала, по ним надо было пройти с акробатической ловкостью.

В ответ на наши просьбы и жалобы приходил комендант, заколачивал огромными гвоздями дверь в уборную. Сезонные рабочие тут же ее отрывали, и так продолжалось до тех пор, пока дверь не отлетела совсем.

Как мы умудрялись следить за собой и соблюдать чистоту, уму не постижимо. А ведь умудрялись. Ходили в баню, простаивали там в длиннющих очередях. Шаек и мыла там тоже не хватало и приходилось за них воевать, и радостные, веселые, с таким облегчением возвращались в общежитие.

Мы все уже успели привыкнуть к этой нестерпимой вони в проходной комнате, от которой даже крысы могли подохнуть, и к пьяному галдежу строительных рабочих, и к тесноте и духоте наших полухолодных, вечно наполненных едким дымом комнат, в которых было уже 22 студентки – и все это ни капельки не мешало нам не только радоваться жизни, но даже заниматься.

Каждое крохотное улучшение заставляло думать и верить, что все изменится к лучшему. Не сразу, правда. Но вот неделю тому назад я приходила в отчаяние, а теперь я уже в общежитии. Ведь принять с резолюцией «без предоставления стипендии и общежития» было равносильно «отказать».

Стипендия

Итак, я уже преодолела одно препятствие. Вопрос с общежитием решен. Надо было бороться дальше. Я давно уже существовала на голодном пайке, и если бы я в этих тяжелых, стесненных условиях не сумела бы иногда подработать в одной строительной конторе (размещением на чертежах размеров), то, наверное, умерла бы с голоду. 16 копеек стоил наш студенческий обед, 12 копеек батон хлеба. И часто, очень-очень часто у меня не было денег даже на это. Мой рацион был до предела ограничен. По натуре я довольно замкнутый человек. Не люблю говорить о себе много. Я никогда никому не жаловалась, никогда ни у кого ничего не просила, ни у кого денег не одалживала. Вела себя так, как будто ни в чем не нуждаюсь, если даже была голодна до обморочного состояния. Такой я была с детства, такой и осталась на всю жизнь.

Но студенты, которым всегда не хватало денег от стипендии до стипендии, и которые постоянно ходили «стрелять» друг у друга денег, всегда говорили:

– У Нины? Да, у Нины денег куры не клюют.

Потому что никто из них никогда не слышал от меня ни жалоб на безденежье, ни просьбы одолжить.

Шел уже четвертый месяц нашей учебы. Я дошла до точки, когда без стипендии не могла прожить больше ни одного дня. Считая, что на стипендию, так же как и на общежитие, я имею полное право, я в один прекрасный день решилась. Была не была, один у меня выход – подать заявление, просить стипендию.

И до сих пор вспоминаю и забыть не могу, как после подачи заявления я ночи не спала, нервничала, готова была, как львица, бороться за свое право на учебу. И не просить, а уже требовать.

И вдруг ко мне подошел староста нашей группы Ваня Шалдов и, как ни в чем не бывало, так запросто, сказал:

– Иди получать стипендию.

Сначала я даже подумала, что это злая шутка. Но у кассы мне выдали ровно 55 рублей, даже без вычетов. И никто меня никуда не вызывал, никаких вопросов не задавал. Мне сказали: «Иди получать стипендию» – и точка.

Это было накануне Нового 1931 года.

Стенгазета

Мы с Аннушкой помогали ребятам оформлять новогоднюю стенную газету нашего института на 1931 год.

– Тебе нравится? – любуясь газетой, спросила Аня.

– Знаешь Анечка, красивое оформление еще не все, главное содержание. Я хочу, чтобы была правда в каждой букве, в каждой строчке. Я не хочу лживой мишуры. За что мы распекали Юрия? Честного, умного и самого смелого и справедливого из всех, кого я знала.

– Да, я с тобой согласна. Но он не должен был так резко выступать, он мог бы высказаться не в такой форме о том, что видел на практике, и тем самым не компрометировать авторитет нашего правительства и нашей партии.

Уже несколько недель подряд, чуть не каждый день вечером, после занятий, в огромной аудитории Горной академии проходил общественный суд над только что вернувшимися с практики студентами Юрой и двумя его товарищами. И мы после занятий должны были сидеть и слушать бесконечные наставления «шибко умных» активистов, которые умели, в буквальном смысле, делать из мухи слона и которых я впоследствии просто ненавидела. В конце концов, этот «общественный суд» вынес им приговор. Их отправили на два года на перевоспитание на производство с правом окончить институт после того, как они исправятся и «наберутся ума-разума». Всем этот суд надоел до чертиков, он шел по принципу «тебе дочка говорю, а ты невестка слушай». Для этого мы все и сидели там по два-три часа после утомительных занятий. Я за это время успевала получить уйму записочек от ребят. Одни приглашали в кино, другие просто хотели познакомиться, а некоторые даже успевали объясниться в любви. Сидевший рядом со мной парень пожаловался:

– У меня уже руки отсохли записки тебе передавать.

Уже это говорит о том, с каким «вниманием» относились все ребята к этим судам.

Тогда еще было более или менее мягкое отношение к таким студенческим выступлениям: ругали, выносили выговор, устраивали «общественный суд», как вот сейчас, выносили приговор, но до арестов еще не доходило. Вот это событие и было освещено в стенгазете.

– Я с тобой не согласна, народ и все должны знать о наших ошибках и недостатках. Мнение народа – это закон для партии…

Раздался звонок.

– Ну, Нинок, дискуссия окончена, мы едем встречать Новый год. Уже пол-одиннадцатого. Давай скорее, скорее. Ты не одета? Фу, какое мещанство. Вот только пятно от краски на лице сотри. Да не ходи в уборную, ее всю залило, туда не подступись, – пока я приводила себя в порядок, она без устали тараторила. – В довершение хочу предупредить, что там будет чудесный мальчик, новый друг моего Севы. Смотри, не влюбись, потеряешь покой, сон, аппетит. Даже я во сне и наяву его вижу, прошу Севку: «Да не приводи ты его к нам».

– За трамвай плачу я, у меня есть трамвайные билеты.

Новый, 1931 год

Новогодняя Москва особенно хороша. Кузнецкий мост под пышным покровом новогоднего снега. Третий этаж – и мы в роскошной гостиной. Шумно, весело встречает нас уже немного подвыпившая компания.

– Мы старый год уже спровадили, сейчас пробьют кремлевские куранты, и мы выпьем шампанское за новый год.

Бой часов, «Интернационал» и голос диктора из репродуктора:

– С Новым годом, товарищи… Желаем вам новых подвигов и новых побед на пути к построению социализма и нового бесклассового общества.

Так наступил новый 1931 год. ГОД ВЕЛИКОГО ПЕРЕЛОМА, ГОД КУЛЬТУРНОЙ РЕВОЛЮЦИИ, ГОД РЕШИТЕЛЬНОГО ИДЕОЛОГИЧЕСКОГО НАСТУПЛЕНИЯ.

Это был мой первый Новый год в Москве, вдали от родных и близких, старых друзей и знакомых. Компания была интересная, но я никого не знала и не чувствовала себя так свободно, как среди моих знакомых.

Я никогда не умела быстро знакомиться с людьми, не умела вести светские разговоры, не умела, абсолютно не умела кокетничать. Я немного, по-хорошему, завидовала девчатам, кто умел это делать. Но сама всегда старалась быть как можно менее заметной, спрятаться, как рак, в свою скорлупу.

Потихоньку я подошла к огромному трюмо, на столике перед которым стояли удивительно красивые косметические баночки, флакончики, совсем не похожие на наши «Метаморфозы». Это была заграничная косметика племянницы хозяина, которая недавно приехала к нему в гости из Парижа. (Тогда еще можно было приезжать и даже уезжать за границу, железный занавес еще не прочно опустился).

Ко мне подошел хозяин этой роскошной квартиры, обнял меня за плечи, кивнул на батарею этих косметических принадлежностей и сказал:

– Тебе совсем все это не нужно, ты у нас без этого самая красивая.

Это и был тот «чудесный мальчик», в которого Аннушка предупреждала не влюбиться. Я не влюбилась, но мы стали большими друзьями. Мы любили встречаться, ходить, гулять и долго-долго разговаривать. Он мне нравился, но никакого чувства, что называется любовью, у меня к нему не было. Он это знал, и мы просто остались хорошими друзьями. Гуляли мы здесь всю ночь, за мной тогда настойчиво ухаживал наш студент Петя Бельский, без пяти минут инженер, как мы тогда говорили. Утром после завтрака все отправились в парк на каток, обедали в ресторане «Шестигранник» в парке и ужинали снова у Даниэля (так звали этого красавца).

Первая производственная практика

В конце 1930 и в начале 1931 г. мы, студенты первого курса института Цветметзолота, уже проходили практику в Казахстане на гигантском Риддерском комбинате по добыче и обработке свинцово-цинковых руд, на Красноуральском медеплавильном комбинате, Магнитогорском металлургическом комбинате на Урале и на многих других, только что отстроенных, недостроенных или находящихся еще в процессе строительства предприятиях. Обновлялись или строились новые гиганты: новокраматорские заводы в Донбассе, Березинский и Солекамский химкомбинаты, а также в таких городах, как Запорожье, Мариуполь, Ростов.

Осуществление всех поставленных перед нами и перед страной задач в области развития народного хозяйства и такого огромного капитального строительства за 6–7 лет после окончания гражданской войны требовало не только миллиардных вложений, для чего были мобилизованы все внутренние ресурсы, но и сверхчеловеческих усилий теперь уже советских людей.

Комсомол весь свой неугасимый энтузиазм вложил в дело индустриализации нашей страны.

В эти годы десятки, сотни тысяч партийной и беспартийной молодежи, юноши и девушки по призыву комсомола со звонкими песнями и веселыми улыбками отправлялись на самые тяжелые далекие новостройки Сибири, Дальнего Востока, Урала, Кузбасса, Донбасса, на Северный полюс и во многие другие далекие, еще необжитые места. И каждый из них чувствовал себя винтиком этой огромной родной страны. Такого гигантского энтузиазма в таких невыносимо тяжелых условиях, я думаю, никогда нигде, ни в одной стране на нашей планете не было, все, что строилось, все, что добывалось, все, что плавилось, создавалось и производилось – производилось для НАС для ВСЕХ, для НАШЕЙ СТРАНЫ, на благо всех. Казалось, вся страна принадлежит НАМ, и МЫ принадлежим стране, все было НАШЕ. НАШИ недра, НАШИ шахты, НАШИ заводы, НАШИ необъятные просторы, степи, реки и леса – где хочу, остановлюсь, куда хочу, поеду, за это «НАШЕ» все готовы были жизнь отдать. В этот период миллионы рабочих были охвачены пафосом гигантского строительства, охватившего всю страну.

Я помню стихи моего любимого поэта Владимира Маяковского, который писал их о таком именно народе и его энтузиазме:

Я знаю —

Город будет,

Я знаю

Саду цвесть,

Когда

Такие люди

В стране

советской есть.

Или Тихонова:

Гвозди бы делать из этих людей,

Крепче бы не было в мире гвоздей…

Эти стихи были написаны до сталинских массовых репрессий. Когда еще во главе нашей страны находились такие крупные руководители как Орджоникидзе, Пятаков, Серебровский Бухарин, Рыков, Косиор, Постышев и многие, многие другие, которых ликвидировал Сталиным.

Сборы

Первый семестр первого курса нашей теоретической учебы подходил к концу. 31 января 1931 года мы должны были уехать на 4 месяца на производственную практику. Вся эта система называлась НПО – непрерывное производственное обучение. Эта система давала нам возможность ознакомиться с предприятиями, на одном из которых, вероятно, впоследствии пришлось бы кому-нибудь из нас работать. Это были те годы и то время, когда, взамен старых методов обучения, шли усиленные поиски новых более рациональных методов, при которых старались сблизить теорию с практикой. Поэтому студенты так едко шутили, называя себя кроликами, над которыми проводятся бесконечные эксперименты.

До отъезда оставались считанные дни. Идея поездки была очень приятна, всем очень нравилась, и собирались мы на нее, как на увеселительную прогулку.

В конце семестра преподаватели без экзамена, на основании результатов текущих занятий, ставили всем просто зачет.

Когда наш профессор по высшей математике Брауде поставил всем, и мне, зачет, я запротестовала, попросила не ставить мне зачет, так как из-за общественной работы, которая всегда приходилась на уроки математики, на занятиях я присутствовала всего 3–4 раза, следовательно, считала я, математику я знала недостаточно хорошо. Вся группа зашипела на меня, между группами шли соревнования, и я тем самым подвела бы всю группу. Но я категорически настаивала, чтобы мне не зачли математику. И только после долгих препирательств со стороны группы профессор согласился со мной. Так я получила «хвост» по математике, который должна была сдать осенью, кстати, он был первый и последний.

Итак, в самый разгар зимы, в конце января, мы должны были поехать на производственную практику в Казахстан на Риддерский горно-металлургический комбинат по добыче и обработке полиметаллических руд. За неделю до 31 января нам выдали дополнительные продовольственные карточки на дорогу и ордера на обувь и на некоторые вещи первой необходимости.

Я разбогатела, получила стипендию, купила полотенце, простыню, а главное, ботинки, и считала, что теперь я могу хоть на Северный полюс отправиться.

Но только что приехавшие оттуда студенты, глядя на нашу обувь и наши пальто «на рыбьем меху», горько улыбались:

– Разве можно в такой одежде на Алтай ехать? Вы же понятия не имеете, что такое сибирские морозы, в таком виде вы туда и носа не суйте, это вам не Москва.

Одежда наша зависела главным образом от снабжения московских магазинов. Теплой одежды достать было невозможно: перчаток, теплых носков и в помине не было, а о валенках и мечтать нельзя было, но нам просто повезло.

У нас в группе учился Коля Кротков, он работал в ГПУ еще при Дзержинском, и даже потом каждое лето он пристраивался к какой-либо группе, уезжавшей в Крым или на Кавказ, что они там делали и кого они там охраняли – неизвестно. Хотя, как он сам нам тогда еще рассказывал, охрана в то время там была еще та, «липовая».

Но когда он заявил:

– Ребята, собирайте деньги, валенки будут.

Мы поверили ему. И он где-то и как-то сумел достать для всех нас валенки-чесанки, не тяжелые, грубые, а уютные, легкие, красивые, как картинки.

На продовольственные карточки мы купили: маргарин, консервы из дельфиньего мяса, колбасу из конины (все шутили, колбаса у нас фифти-фифти пополам, один рябчик, один конь), колбасу сильно прожарили, насушили сухарей. Едем в Казахстан, значит, надо привыкать есть конину, там это любимое мясо.

Сахар, который получила по карточке, я отправила родным на Украину, решила сделать им подарок, так как там давно уже нельзя было достать его.

Накануне отъезда я получила посылку от дедушки: бутылку топленого масла и бутылку меда с его пасеки. Этой бутылке меда все очень обрадовались, и мы решили устроить чаепитие.

Посреди нашей комнаты стоял длинный стол из плохо обструганных досок, стульев не было, были длинные скамейки по бокам. На стол поставили ведерочко с горячей водой, чтобы растопить застывший мед и масло. По мере оттаивания каждый наливал масло и мед прямо на хлеб, никакой посуды у нас просто не было. Несмотря на убожество нашей обстановки и сервировки, чаепитие было очень веселое.

Даже такое небольшое событие, как бутылка меда, могла создать среди 22 человек столько радости, хохота и песен. И действительно, нет более счастливой поры в жизни, чем студенчество. Никакие лишения не страшны, каждый был уверен, что все это только временно, до окончания института, а затем – работа в свое удовольствие по специальности, при полном материальном благополучии. И только тогда, когда мы окончили университет, то все, с кем мне пришлось встретиться, вспоминали:

– Вот дураки, мы-то не ценили, а жили ведь как у Христа за пазухой.

И я должна без излишней скромности сказать, что наш институт за эти годы, несмотря на тяжелые условия учебы и жизни, выпустил огромное количество крупных, замечательных специалистов. Почти все гигантские предприятия в области цветной горнодобывающей металлургической промышленности были подняты, достроены, отстроены и поставлены на ноги выпускниками наших институтов. Каждое предприятие было, как наше общее детище, мы вкладывали всю свою душу в эти наши предприятия.

Иногда работы – как в Норильске, Красноярске, Риддере, в Красноуральске и многих других местах – начинались почти с нуля, на ровном месте. Начальники главков, главные инженеры, директора, профессора, научные сотрудники, преподаватели были питомцами наших выпусков.

При встречах все рассказывали, какие невероятные трудности им приходилось преодолевать, за что они получали Ленинские и Сталинские премии, становились Героями труда. Ведь такое предприятие, как Норильский горнометаллургический комбинат по добыче и обработке никеля, кобальта, меди, золота, серебра и других редких и цветных металлов, был буквально создан и поставлен на ноги лучшим другом Кирилла, замечательным, гениальным инженером Николаем Селиверстовым. Они вместе учились, вместе кончили наш институт, и Николай Селиверстов был один из тех светлых, блестящих умов, которыми восторгались профессора нашего института.

И там же он стал героем и лауреатом тех же пресловутых премий. И, потеряв здоровье на тех же предприятиях, парализованный, заработал себе право лечиться в Кремлевской больнице, где и находился под конец своей жизни чаще, чем в бедно обставленной квартире где-то далеко за городом. Он с гордостью рассказывал нам о тех трудностях, с чего и как начинал он строительство этого гиганта, очутившись после окончания нашего института в 1935 году в этом самом пресловутом Норильске, куда якобы до сих пор засылали только самых заядлых преступников.

– И вот один я, вольнонаемный, и человек пять заключенных в пустом помещении с какой-то игрушечной муфельной печью.

Так началось строительство и так был построен гигантский Норильский горно-металлургический комбинат. И точно так же на наших глазах были построены и многие другие, подобные ему. И работая в этих тяжелых сверхчеловеческих условиях, он заработал паралич ног. Лечили его, правда, в Кремлевской больнице, но дома за ним ухаживали жена, дочь и его внуки. Жили они на какую-то крохотную его пенсию, и Тоня, его жена, мучительно старалась получить пенсию за время, проработанное в нашей институтской лаборатории до замужества, чтобы хоть как-нибудь улучшить условия жизни. Умер парализованный Николай в Кремлевской больнице, а вскоре после него умерла и Тоня, его жена, от рака мозга. Такой ценой осваивались эти предприятия.

С мечтой в кармане

Накануне нашей первой поездки на практику староста нашей группы объявил, что мы все должны подписаться на государственный заем, и что из нашей стипендии ежемесячно будут вычитать 10 процентов, а также что мы должны покрыть нашу задолженность с 1 октября, с начала учебного года. Мы все согласились единогласно.

Итак, 31 января 1931 г., в самый трескучий мороз, мы заняли почти целый вагон в поезде «Москва – Новосибирск». В кармане у меня осталось 20 копеек. Но мы не унывали.

Поезд мчал нас мимо Вятки, мимо Перми, мимо Свердловска по заснеженным лесам. На остановках ребята бегали за кипятком и прикупить кое-что к нашей, уже достаточно всем осточертевшей, колбасы. На одной из остановок ко мне подошел Хохлов – наш профуполномоченный:

– Что же ты не выходишь? Хочешь, я принесу? А лучше вот, – он положил на столик передо мной 25 рублей, – в получку ты мне вернешь. Договорились?

И быстро ушел. Такое внимание было трогательно до слез. Никаких «спасибо», никаких «не надо, не хочу» – ничего этого, а просто положил и вышел.

Наконец, ночью мы прибыли в Новосибирск. Выгрузились со всем нашим скарбом. На следующий день мы должны были пересесть на поезд «Новосибирск – Семипалатинск». Здесь мы решили переночевать в городе в гостинице. Ночь, темень и никакого транспорта, мне до сих пор кажется, что мы шли по открытому полю, утопая в сугробах снега, в жгучий сибирский мороз -50 °C. Когда мы добрались до гостиницы «Сибирь», мы хорошо прочувствовали, что такое сибирская зима. У многих были отморожены носы, уши, щеки, и все усиленно бросились растирать снегом побелевшие от мороза части тела.

В гостинице не было ни одного свободного места, и все мы расположились спать в коридоре, прямо на полу.

Утром Новосибирск произвел на меня впечатление глухой деревни. Длинный, утопавший в снегу бульвар и два ряда невзрачных домиков по сторонам. Ну, просто, захолустье.

Из Новосибирска на поезде мы доехали до Семипалатинска – сердца Казахстана. В Семипалатинске мы остановились в доме-конторе главного управляющего «Цветметзолота».

А дальше из Семипалатинска до Усть-Каменогорска, расположенного в предгорьях Рудного Алтая, мы должны были, передохнув пару дней, ехать почти 75–80 км на санях по замерзшему Иртышу.

Нас разместили на пяти санях-розвальнях. Мы все старались как можно глубже зарыться в наваленное здесь сено и сверху укрыться чем попало – одеялами, подушками. Когда уже все были готовы тронуться в дорогу, управляющий «Риддерзолота» взглянул на меня, быстро вернулся обратно в контору и вынес оттуда огромную волчью доху и сибирские валенки «пимы», они были такого размера, что я прямо всунула в них ноги в моих «красивых» чесанках. Я до сих пор думаю, что если бы не это, то вместо меня привезли бы сосульку, да не только я, а все мы с трудом выдержали это путешествие.

Лошади выглядели как сахарные. Ямщики были мертвецки пьяны. Одеты они были в длинные овчинные тулупы и огромные овчинные шапки, повязанные сверху башлыками, и с поллитровками за пазухой. Когда становилось невмоготу от холода, они останавливали наш транспорт, прикладывались к поллитровкам и, широко размахивая руками, пританцовывали на месте, чтобы согреться. Мы вылезали тоже, бегали вокруг саней, чтобы размять онемевшие и окоченевшие ноги.

Иногда наши ямщики, разогретые водкой и задремав на козлах, летели на ухабах в такие огромные, глубокие сугробы, что мы их еле-еле оттуда вытаскивали. А бывало даже так, что седоки летели в сугробы так, что одни ноги оттуда торчали.

Температура в начале февраля доходила до -50 °C. Дышать было трудно, струя воздуха леденила все внутренности. То и дело мы натирали чей-либо отмороженный нос, щеки, уши. Лица у всех потрескались от мороза и были в ранах от усердного натирания снегом.

Но это было не все. Наше путешествие еще не кончилось и продолжалось дальше. Из Усть-Каменогорска нам надо было преодолеть, кажется, еще 28 км до Риддера по узкоколейной железной дороге. Этот почти игрушечный поезд шел черепашьим шагом, то и дело слетая с рельсов, мужчины водворяли его на место, паровоз пыхтел, скрипел и иногда даже не мог двинуться с места, как будто примерзал к рельсам. Топливом служили дрова, и мы, чтобы окончательно не замерзнуть в этих игрушечных вагончиках, бегали вокруг поезда, собирали и таскали дрова для паровоза.

Риддерский металлургический комбинат

Обустройство

И когда рано утром на рассвете мы наконец достигли цели, перед нашими глазами широко развернулась потрясающей красоты, ярко освещенная солнцем панорама Риддерского поселка. Эта живописная долина, окруженная со всех сторон отрогами Алтайских гор, утопала в сугробах свежевыпавшего снега, сверкавшего на солнце так ярко, что больно было смотреть. Вот этот Риддерский поселок, расположенный в Рудном Алтае в Восточно-Казахстанской области и стал центром по добыче и обработке богатейших полиметаллических свинцово-цинковых руд. На этой белоснежной поверхности, как темные заплаты, чернели трубы, из которых лениво шел дымок. А с правой стороны поселка с высокой горы сверху вниз опускались металлургический завод и обогатительная фабрика новенького Риддерского металлургического комбината.

Нас разметили в новых стандартных двухэтажных кирпичных домах без особых удобств, правда, в кухне был один водопроводный кран на весь этаж и огромная никогда не затухавшая плита. А вот женские и мужские туалеты, внушительных размеров деревянные сооружения, находились во дворе возле каждого дома и, почему-то, вдоль улицы. Полуоткрытые двери этих уборных намертво примерзли к ледяным глыбам янтарного цвета льда. Протиснуться внутрь можно было с огромным трудом, но и там все кругом было покрыто полуметровым слоем льда из мочи и человеческих отходов. Это было зимой, что же летом?

Первые дни мы, наша женская часть, устраивались. Надо было вымыть, вычистить невероятно грязную комнату, достать кровати, стол стулья. Когда мы все закончили и решили отдохнуть, наша чистая комната привлекла внимание жителей этого дома, и к нам в комнату повалили непрошеные гости. Шумно, без стука, отлетал запор, широко открывалась дверь, и на пороге появлялся рабочий-казах, а за ним выглядывал второй – в этих домах также были общежития для рабочих-казахов. Они входили, бесцеремонно оставляя за собой огромные следы грязных сапог, с размаху садились на наши кровати, подпрыгивали на них, разводили руками, широко улыбались, что-то лопотали на своем родном языке. Уговорить их уйти было бесполезно. Их надо было просто вытолкнуть. Они не сопротивлялись и не пытались вывернуться, а просто стояли, как предмет, который надо выставить.

Опасаясь таких налетов ночью, мы выработали некоторые способы защиты – каждая клала под подушку горсть соли или какой либо острый предмет (например, вилку), связывали все кровати веревкой и привязывали их к двери и бросали жребий, кому лечь на ближайшую к двери кровать. Это было до тех пор, пока они не привыкли к нам, а мы к ним.

Я иногда заходила к ним. Большие комнаты почти до дверей загорожены голыми нарами. Эти нары служили им и столом и постелью. Работали они в шахтах, на обогатительной фабрике, металлургическом заводе – работа не из чистых. О каком-либо купанье после работы они и понятия не имели. Возвращаясь с работы в мокрой от шахтной сырости одежде, пропитанной грязью и металлической пылью, не раздеваясь, они валились на голые нары и засыпали мертвецким сном.

Я даже решила просвещать их, старалась учить грамоте и русскому языку.

Здесь же на втором этаже была большая общая кухня с огромной плитой, на которой можно было готовить 24 часа в сутки, и кубовая, где мы брали кипяток и горячую воду для питья и для мытья, это было удобно для всех работавших в разных сменах.

Наконец, кончив уборку, мы решили прогуляться по поселку.

Магазины были открыты, ничего съестного, пустые полки, но, к нашему всеобщему изумлению, в изобилии были… духи «Манон». В то же самое время в Москве ни за какие деньги нельзя было достать духи, и мы увозили отсюда в Москву по несколько флаконов «Манон». Трудно представить, какому безмозглому идиоту понадобилось, неизвестно для кого и для чего, завезти сюда такое количество духов. Неужели нельзя было потрудиться и доставить сюда что-либо более необходимое и полезное?

Нас прикрепили к неуютной общественной столовой. В огромной, как сарай, комнате стояли длиннющие столы и деревянные лавки, на столе блюдо, полное жареного мяса. Мы все с дороги с жадностью набросились на это изобилие. И только когда кончили нашу трапезу, кто-то заржал в конце стола, выразив предположение, что лошадка была довольно пожилая. На следующий день вместо мяса на стол была подана просто селедка и больше ничего. С продовольствием здесь было очень трудно, но все-таки хоть что-то, где-то и как-то еще можно было достать.

Предрассудки

Наша практика начиналась с шахты. Когда мы пришли утром, нам выдали спецодежду, огромных размеров сапоги и брезентовые куртки, ношенные-переношенные, но без такой спецодежды даже появляться на этом производстве было немыслимо. Нас прикрепили к бригадам шахтеров. Мы должны были ознакомиться со всем процессом добычи и отправки руды на-гора, на обогатительную фабрику. Когда бригадир узнал, что я должна спуститься в шахту с шахтерами, он покачал головой и сказал:

– Шахтеры откажутся спускаться, так как среди шахтеров, как и среди моряков, спокон веков существует суеверие: женщина в шахте – неизбежная авария.

После долгих пререканий, что это наша студенческая практика, и в результате моей настойчивости мне разрешили спуститься в шахту. Бригадир взял меня под свое крыло:

– Ты же от меня ни на шаг не отходи, – твердо заявил он.

Студентов-мужчин пропустили запросто.

Но через несколько дней произошла небольшая, как горняки говорили, рутинная авария. Эту горную породу, как уголь, киркой нельзя взять. Бурильщики алмазного бурения пробуравливали 10–12 глубоких скважин, в них загоняли динамит, запальщики производили взрыв, предварительно отправив всех рабочих в безопасный забой. После взрыва забой проветривали и приступали к отгрузке руды конвейером или вагонетками «на-гора».

И снова приступали к бурению новых скважин. Вот в это время и происходили эти, так называемые, «рутинные аварии». После взрывов в породе оставались небольшие углубления от прежних шурупов, с которых строго-настрого запрещалось бурильщикам начинать бурение, но, несмотря на запреты и стараясь облегчить свой адский труд, они начинали бурение с этих скважин, а вся опасность заключалась в том, что в некоторых из них оставался чуть-чуть динамит, и он, конечно, взрывался. Это случалось не часто, но случалось.

Такой вот взрыв и произошел при мне. К счастью без несчастного случая – но все равно, чувство было жуткое.

Взрыв был далеко не мощный, но достаточный, чтобы погасить все наши карбидные лампочки и оставить нас в кромешной темноте. Что-то стукнуло меня по голове, боли я не почувствовала, но в заводском отделении «Скорой помощи», куда оправили всех поднявшихся на-гора, врач сказал, что у меня на голове небольшая шишка, а из-за ворота моей рабочей куртки извлек кусок руды:

– А это ты сохрани на память.

Несмотря на то, что правительство в это время, на основании закона о равноправии мужского и женского труда, стремилось внедрять женский труд повсюду, в том числе и на шахтах и на металлургических предприятиях, большого успеха оно не добилось. Да и я, сейчас оглядываясь на прошлое, твердо могу сказать: быть горно-металлургическим инженером – еще куда ни шло, но работать шахтером или металлургом у раскаленных печей – не женское это дело.

Инженеры-вредители из Промпартии

Следующим, и основным, этапом нашей практики была работа на обогатительной фабрике.

Свинцово-цинковая руда прямо из шахты поступала в крупно-дробильное отделение и дальше проходила весь процесс обогащения до получения отдельных концентратов свинца и цинка, и даже золотую амальгаму– «сплав Доре» получали.

После шахты даже обогатительная фабрика, с ее невыносимым грохотом дробилок, тяжелейшим запахом химических реактивов, грязью флотационных ванн, шумная, грохочущая, вредная, опасная для здоровья, но захватывающе интересная, произвела на нас благоприятное впечатление.

На этом заводе работало два инженера-«вредителя» из «Промпартии» Рамзина. Я очень хорошо помню, как мы, студенты, даже партийные, относились к ним с каким-то особым уважением и любопытством. Они отбывали здесь ссылку. Говорили, что сначала они были приговорены к расстрелу, но чистосердечно покаялись, выдали все свои планы, и наш пролетарский суд заменил им расстрел ссылкой.

Они были всегда изысканно вежливые, приветливые. Общаясь с ними, мы даже подружились. И я вспоминала, как только три месяца тому назад, 3 декабря 1930 года, когда вся засыпанная пушистыми хлопьями снега, как белой ватой, Москва приобретает особую прелесть, у Колонного зала Дома Союзов была организована грандиозная демонстрация протеста. Там шел суд над группой вредителей «Промпартии» Л. К. Рамзина и другими, их обвиняли в создании антисоветской подпольной организации, целью которой было проведение подрывной деятельности в промышленности и на транспорте. Мы, студенты, веселой гурьбой влились в огромную колонну поющих демонстрантов.

Проходя мимо Дома Союзов, все кричали: «Смерть вредителям!», «Смерть предателям!», «Смерть шпионам французского империализма!», «Смерть Рамзину!», «Смерть Ларичеву!» и т. д. Громкоговорители разносили эти призывы по всей Москве.

Честно, видя всеобщее негодование народа, я тоже верила, что все они вредители, стремившиеся к свержению советской власти и возвращению старого режима.

В те годы очень легко в это можно было поверить. Ведь прошло всего только семь-восемь лет после окончания гражданской войны. А все они были воспитаны при старом режиме, и у многих, очень многих интеллигентов еще была большая симпатия к прошлому режиму, а не к пролетарской революции и к всплывшей на поверхность полуграмотной, неотесанной, темной массе, наполнявшей все учреждения, при котором их уклад жизни совсем изменился.

По Москве в это время ходили упорные слухи, что «Промпартию» разоблачили потому, что произошла среди них неувязка и грызня из-за портфелей. А именно, кто какое министерство возглавит после падения советской власти (ведь в те годы еще многие верили, что советская власть скоро падет), и кто-то из этой компании якобы не выдержал и предал их.

Кто дал им право свергать советскую власть, которую народ завоевал такими страданиями и жертвами? Разве они спросили вот у этих людей, у этой толпы, желают ли они этого? Трудно сейчас, очень трудно, а разве раньше вот такому простому народу было лучше или легче? А ведь именно таким, как они, миллионам и принадлежит будущее. Ведь не капиталисты и не миллионеры создают богатство страны, а вот эти трудовые люди, вот они и вынесут на своих плечах все трудности. Какая беда, что вот у меня ноги промокли в прохудившихся башмаках? Зато мы живем, учимся, строим и чувствуем себя полноправными гражданами своей необъятной страны, не кланяемся, не гнем спину перед господами, будущее принадлежит нам. А им что до этого? Им нужны были титулы, министерские портфели, они делили шкуру неубитого медведя. Так думала я. Но также я слышала, как возмущались и как думали другие.

– Ведь они занимали крупные должности в правительстве. Правительство им доверяло, они пользовались уважением, вниманием и всеми доступными в то время благами, и им было всего этого мало, они носили нож за пазухой.

Ярко освещенный Дом Союзов остался позади. Колонны демонстрантов с хохотом и песнями весело рассыпались. Собралась группа ребят.

– Ну, а теперь куда? В кино?

Куда угодно, в кино, так в кино.

Всем хотелось увидеть что-то хорошее, услышать что-то хорошее, сделать что-то хорошее, хотелось жить, чтобы никто не мешал. Мне хотелось, чтобы все были добрые, любили друг друга. У Лизы, рядом со мной, с трудом застегивались пуговицы синего потрепанного пальто на ее вздувшемся животе, но лицо ее сияло, она пела громче всех.

Подошел Петя (студент 5 курса), уже давно и упорно он старался ухаживать за мной, обнял меня за плечи:

– Ты знаешь, Лиза, я очень люблю ее.

– И я люблю, – ответила я.

– Так в чем же дело? – повернулась ко мне Лиза.

– Но я люблю другого.

Все громко расхохотались.

– Вот, нашли место в любви объясняться. Пошли скорее в кино, – предложил кто-то из ребят.

Все это я вспомнила, когда пришлось встретиться с бывшими членами «Промпартии», вместе работать, подружиться, и проникнуться к ним глубоким уважением.

Английская пунктуальность

В свободное от работы на предприятии время мы решили заниматься некоторыми теоретическими предметами, в их числе был английский язык. Нам немедленно прислали преподавателя, это была жена инженера из Великобритании, работавшего в Риддере. Видите, насколько в то время было все проще. В те годы на многих наших предприятиях работали еще иностранные специалисты по контракту. Она не знала ни слова по-русски, но была пунктуальна до секунды, в любую погоду.

А погодки здесь были знаменитые, в пургу в двух шагах от дома вы могли потеряться, а весной, когда начинал таять снег и вода с гор стекала в эту котловину, лошади по брюхо тонули в жидкой грязи на самых центральных улицах. Тротуаров и мощеных улиц в то время в Риддере и в помине не было, мы с трудом добирались до обогатительной фабрики, буквально по колено утопая в грязи. Мы, как акробаты, вытаскивали из грязи один сапог, затем второй и, изнемогая от усталости от таких упражнений, добирались до предприятия в сапогах, полных этой грязной хлюпкой жижи, а она, как часы, приходила ровно в 10 часов утра. Нам нравилась удобная, практичная одежда нашей преподавательницы, и мы с удовольствием срисовывали фасоны ее платьев себе в тетради.

К нам прислали даже какую-то уборщицу, которая убирала, мыла полы и за наши незначительные подарки пекла нам очень вкусные пироги с алтайской облепихой. Я, южанка, до этого никогда даже не слышала о существовании такой ягоды. Как только наступила весна, нас приглашали на прогулки, нам старались показать все достопримечательности Великого Алтая. Хотя теплеет здесь довольно поздно (во время первомайской демонстрации шел сильный снег), но склоны Алтайских гор с южной стороны, освободившись от снежного покрова, уже покрылись ковром цветов небывалой красоты. Странно было видеть роскошные цветы с южной стороны гор, когда на северной стороне еще лежал глубокий снег. Мы поднимались верхом на маленьких, низеньких лошадках по крутым склонам гор к каким-то сказочным горным озерам, берега которых тоже утопали в цветах.

Кто платил уборщице и всем остальным за эти услуги? Мы понятия не имели и никогда не спрашивали. Но все это было, и всего только через десять-двенадцать лет после окончания гражданской войны и падения трехсотлетнего царского режима, и было это не для детей какой-то элиты, а для детей простых рабочих.

Пролетели четыре месяца, кончился срок нашей практики, и в один чудесный июньский день мы покинули этот великолепный по природе, тяжелый в то время для жизни, Алтайский край.

Возвращение по-царски

Обратно в Москву мы возвращались «по-царски». Вместо мучительной езды на «игрушечном поезде» от Усть-Каменогорска до Риддера, как это было зимой, мы на том же «игрушечном» поезде по узкоколейной железной дороге долетели обратно от Риддера до Усть-Каменогорска чуть ли не за час.

Город Усть-Каменогорск – пристань на реке Иртыш – расположен в предгорьях Рудного Алтая в Восточно-Казахстанской области. Здесь, я помню, нас предупредили быть осторожными, далеко от центра не отходить, так как где-то в окрестностях Усть-Каменогорска все еще рыскали какие-то бандитские группы басмачей, то есть война еще где-то как-то и кем-то продолжалась.

Переночевали мы в Усть-Каменогорске, побродили по магазинам. Теперь мы могли уже кое-что купить. Четыре месяца на практике мы получали на предприятии зарплату так же, как рабочие, «по занимаемой должности». В шахте как шахтеры, на обогатительной фабрике и металлургическом заводе как рабочие. В Усть-Каменогорске я купила себе очень красивый вязаный костюм, бордового цвета с бежевой отделкой из очень тонкой шерсти.

Из Усть-Каменогорска до Семипалатинска мы проделали наш путь не на санях в пятидесятиградусный мороз по почти насквозь промерзшему Иртышу, а на пароходе, надраенном до умопомрачительной чистоты. Дорога была сказочной красоты. С левой стороны Иртыша высокий крутой берег, а с правой стороны весь берег утопал в цветах черемухи, от запаха которой кружилась голова даже на пароходике. Мы стояли на палубе, не в силах оторвать глаза от этой неописуемой красоты. Но оторваться пришлось.

Нас пригласили ужинать в застекленную с трех сторон уютную маленькую столовую, откуда мы могли продолжать любоваться неописуемой красотой Иртыша и его берегов. Посреди стола на огромном блюде лежал зажаренный… поросенок, который вызвал бурю восторга и аплодисментов. Оказывается, наши ребята решили «по-царски» отпраздновать окончание нашей первой практики. Появилось даже несколько бутылок вина. Все шумно и весело поздравляли друг друга с окончанием первой практики и первого года учебы.

В Семипалатинске мы с грустью распрощались с этим белоснежным речным пароходиком, с его капитаном и с его весело зубоскалившей командой.

Дорогу из Семипалатинска до Москвы по железной дороге я даже особенно не запомнила. Это была обыкновенная железнодорожная поездка, с беготней на остановках за кипятком и за покупкой чего-нибудь съестного у торгующих вдоль железнодорожного полотна местных жителей.

В Москву мы вернулись уже с деньгами, у каждого кое-что осталось от нашей зарплаты, а в институте нам немедленно выдали стипендию за четыре месяца, которые мы провели на практике.

Между небом и землей

Но, вернувшись с практики в Москву, я снова оказалась между небом и землей. Снова без общежития. Нашу бывшую сапожную мастерскую в наше отсутствие занял кто-то другой. Наш «Дом коммуны», наше будущее общежитие во 2-м Донском проезде все еще достраивали, и даже в недостроенное уже вселили студентов старших курсов, и оно было переполнено до отказа, а все остальные, кто туда не попал, расселялись где попало. Я сразу же решила уехать к родным в солнечный приветливый Геническ.

Нам, студентам, выдавали бесплатно железнодорожный литер, то есть проездной билет для поездки в каникулы домой. С этими литерами можно было ездить по железной дороге в любой конец Советского Союза. Я, например, три раза в год ездила бесплатно к родителям на Украину, на Кавказ и в Крым отдыхать.

В эти литеры ловкие ребята иногда вписывали самые невероятные фантастические маршруты, и шутили: «Знаешь, я через Челябинск во Владикавказе очутился». Никто, ну буквально никто не спрашивал и не требовал ни справок, ни документов кто, куда и зачем едет, выписывая студенческий проездной литер, просто спрашивали маршрут, верили на слово. Например, в каникулы со мной часто ездили студентки к морю, и им тоже выдавали проездной билет в противоположном от их дома направлении. Единственное ограничение было в том, что литер был годен для поездки в общем вагоне, но если студент хотел ехать в спальном, не в первом классе, а в купе на 4 пассажира, то он должен был доплатить какой-то пустяк. А вот достать билет на поезд считалось фигурой высшего пилотажа, наши поезда всегда были переполнены до отказа.

Каникулы дома

Лето в Геническе в начале июня было в полном разгаре. Погода стояла жаркая и ласковая. Геническ – небольшой провинциальный городок на берегу теплого Азовского моря, с замечательным пляжем. Широкие улицы и бульвары обсажены деревьями. В этом городе был маленький и уютный городской сад. Я его очень любила, особенно после дождя, когда листья были покрыты крупными прозрачными каплями влаги и цветы особенно благоухали. Здесь была сцена, где летом, в разгар курортного сезона, часто выступали приезжие хорошие артисты. В городе было три дома отдыха. Курортники задавали тон всему городу, концерты, вечера самодеятельности, кончавшиеся танцами и иногда выпивкой, хотя это удовольствие строго-настрого запрещалось.

Мои тяжелые испытания за этот год остались позади. С каким благоговейным чувством я переступила порог нашей скромной квартиры, где жили мои родители. Наша квартира за период моего отсутствия «обогатилась» мебелью, появился черный лакированный гардероб, торчавший, как вавилонская башня, в полупустой комнате. Это была первая в жизни моих родных своя мебель.

– Почему такой странный, черный цвет?

– Тебе не нравится? – грустно спросила мама, – а я так рада, что есть куда собрать вещи. Другой краски не было.

Несмотря на то что наш дом стал самым веселым местом в этом уютном городке, я как-то особенно болезненно ощутила всю бедность нашей обстановки. У таких ответственных, честных, преданных партийных «трудоголиков», как мой отец и вообще мои родные, которые никогда о себе не думали, не было никакой возможности, ни средств обзавестись каким-либо основательным имуществом. И я впервые почувствовала в голосе матери усталость от отсутствия элементарных житейских удобств. Гардероб был первой ласточкой. Уж если отец решил создать такую помеху в его вечных скитаниях, то это уже что-то значит, решила я.

Куда делся этот гардероб, я понятия не имею, вероятно, при первом же переезде его где-то оставили.

Скоро начали съезжаться студенты из Москвы, из Ленинграда, из Харькова, со всех концов нашего необъятного Советского Союза. Приехала моя Мария. И когда из командировки вернулся отец, то наш скромный дом с утра до ночи потрясал веселый смех как будто беззаботной молодежи. Но забот было много, очень много.

Трудно было с продовольствием, невероятно трудно было с промтоварами. Всем ребятам, я знала, хотелось приобрести самое необходимое, но это было невозможно, магазины были пустые, а если что-то и появлялось, то это немедленно каким-то магическим образам исчезало. Мама старалась перешить, перекроить какие-то старые вещи, чтобы какая-то смена у меня была. Так было у всех. Но когда собирались все вместе, кто об этом думал?

Все мы были слишком молоды, слишком много сил и энергии было у всех у нас, поэтому нам казалось, что в будущем мы горы свернем. А сейчас у нас во дворе каждый занимался, чем хотел: кто-то играл на гитаре, кто-то пел, шахматисты играли в шахматы, кто-то декламировал, кто-то сочинял стихи, кто-то рисовал. А когда нам надоедало заниматься всем этим, мы хватали полотенца и вперегонки неслись со всех ног вниз к морю.

И не успевали лодочники опомниться, как некоторые уже успевали переплыть канал, а из лодок все вываливались прямо в море, плавали, загорали и, уставшие от избытка движения, от нестерпимого солнца, возвращались, притихшие, домой, чтобы после непродолжительного отдыха и скромного ужина снова собраться и весело и шумно пойти в парк или с песнями в море на плоскодонках.

И вот в один из таких дней мама вручила мне телеграмму от Миши. Я радостно вспыхнула от неожиданности. В эту минуту мне вдруг показалось, что Миши мне недоставало, и что о нем я думала часто, и он мне стал особенно дорог:

– Что с тобой? – взглянув на меня пытливо, спросила мама. – Что-нибудь неприятное?

– Нет, мама, не знаю. Миша пишет, что на днях будет здесь.

Шурик взял телеграмму, повертел в руках, повернувшись к маме, заявил:

– Я тебе говорил мама, что нашелся чудак, который хочет на нашей Нинке жениться.

– Не говори глупости, он наш друг, с чего ты это взял? – обернулась к нему мама.

– Откуда, откуда, – обиделся он. – Я все знаю, вот увидишь, иначе бы он телеграмму прислал папе и тебе.

– Ну что ж, если так, то выдадим замуж, а то видишь, наша Нина засиделась в девках, – как-то грустно пошутила мама, и когда Шура вышел, добавила: – А я думала, что твоя главная цель – это учеба. Я хотела видеть тебя человеком независимым, образованным, а с замужеством, Нинок, не торопись, это ты всегда успеешь. Поверь мне.

– Зачем, родная, ты мне это говоришь? Я не выйду замуж до тех пор, пока не закончу институт.

Я поняла в эту минуту, сколько затаенной боли было у нее в душе, оттого что она в эти страшные годы, прошедшие через нее, не смогла получить то образование, которое хотела, и теперь она жаждала, чтобы мы восполнили этот пробел в ее жизни.

В этот момент в окно влетела Мария:

– Ты что, замуж, что ли, собираешься? Шура уже успел мне насплетничать.

Но увидев грустное лицо мамы, она присела возле нее:

– Софья Ивановна, и вы поверили ей? Да ее, ей-богу, кнутом не заставишь выйти замуж, я ее знаю. Она всех любит, все ей нравятся, но замуж ни-ни. Да что вы, вот тоже, придумали себе заботу!

В это время с подоконника на пол с шумом свалились корзина, и две огромные живые рыбины зашлепали хвостами. Мы бросились ловить их и снова водворять в корзинку. Мария была страстным рыболовом.

– Это я прямо с рыбалки. Можно, – обратилась она к маме, – мы их зажарим и вечером устроим у вас общий ужин?

– О, конечно, я все сделаю до вашего возвращения, а теперь, – развеселилась мама, – вы ступайте на море.

Белые лилии

Осталось несколько дней до моего отъезда, и я с трудом мирилась с мыслью, что мне нужно расстаться с морем, с пляжем, с солнцем в самое лучшее время года, в «бархатный сезон», и поэтому, стараясь запастись как можно больше солнечной энергией, проводила на пляже весь день с утра до вечера. Загорела так, что превратилась вся в бронзовую куклу.

Усталая, как разваренная рыба, я сидела в плоскодонке, которой мягко и ловко управлял перевозчик, перевозивший нас за пятачок через канал, с пляжа на крымском берегу, как мы шутили, на нашу украинскую сторону. Мария, обладавшая неиссякаемой энергией, выскочила, чуть не опрокинув лодку, и завизжала:

– Миша! Миша!

Наш перевозчик, с трудом удержав лодку, произнес:

– Ото, як скаженна.

По дощатому настилу пристани приближались две высокие мужские фигуры в ослепительно белых кителях. От неожиданности я растерялась, не знала, что мне делать, а Мария уже болтала в воздухе ногами, повиснув на шее у Михаила, а он широко и ласково улыбался, глядя через ее плечо на меня.

– Ну ты, чурбан, что ты стоишь, как застыла, ведь рада, знаю, что рада, – звенел голос Марии. Я действительно была так рада, что потеряла дар речи. Такое чувство было у меня впервые, мне казалось, что этого человека я люблю так же крепко, как мать, отца и брата, как будто он член нашей семьи.

Когда все успокоились, Михаил представил нам своего товарища:

– Виктор, мой друг, прошу любить и жаловать – известный альпинист. Нам показалось немного смешно: красивый сероглазый верзила в морской форме с огромным крабом на морской фуражке, и вдруг – известный альпинист, к тому же он тоже стоял, как будто растерянный от такой бурной встречи.

Когда мы шли мимо парохода, с которого они сошли, я вспомнила, что видела, как он приблизительно часа полтора тому назад приближался к пристани, но не обратила на него внимания – мало ли их здесь проходит. Михаил крикнул стоявшему на палубе товарищу:

– Спиридоныч, спустите цветы.

И огромный букет роскошных белых лилий плавно был спущен первым помощником капитана.

Второй курс

За время нашего отсутствия на практике Аннушкину семью переселили на Малую Димитровку, где в старинном, когда-то роскошном особняке им дали две большие комнаты, окна которых открывались, как двери, прямо на маленькие, красиво зарешеченные балкончики. На этом этаже жили еще четыре семьи. Здесь, жила элита: двое военных с семьями, два артиста Театра сатиры, занимавшие тоже по комнате, с общим для всех туалетом, с общей ванной, с общей кухней в огромной когда-то прихожей.

Родители Аннушкиного мужа, не знаю за что, относились ко мне так хорошо, что и в новой своей комнате отделили мне угол, за ширмой поставили раскладушку и тумбочку. А после отпуска встретили меня радостным возгласом:

– О, наша Нинца приехала.

Просили меня не стесняться, чувствовать себя как дома. Если бы не они, не знаю, куда бы я делась со своими двумя чемоданами. Возвращаясь из отпуска, я, как всегда, везла с собой не вещи, а чемодан с продовольствием: копченую рыбу, всякие мамины ватрушки, масло, мед, яблоки (купленную в дороге антоновку), помидоры и все, что могла мама достать, уже с трудом, на рынке. В Москве в те времена помидоров и в помине не было. Помидоры, огромные, сладкие, сахарные, произвели на всех самое лучшее впечатление.

Так начался 2-й курс института. Занятия уже шли полным ходом, а общежития как не было, так и не было. В институте просили потерпеть, обещали как только где-либо что-либо освободится, сразу же дать мне ордер. И на мою горькую долю захворала Клавдия Тимофеевна, когда она вышла из больницы, надо было взять человека, который мог бы ухаживать за ней.

Опять бездомная

Мои скитания продолжались. Меня приютили две студентки: Тамарочка Малявина, высокая, красивая, скандинавского типа блондинка, откуда-то чуть ли не из Финляндии, и Верочка Грызина из Тирасполя, в интересной внешности которой было много цыганского. Они также заняли кабинку временно отсутствовавших студентов, вот здесь у них я стала третьим человеком, в кабинке размером точно как купе в вагоне, где двери даже не открывались, а просто отодвигались. Спала я в узеньком проходе на чемоданах между двумя узенькими кроватями. Целый день я скиталась в институте, вечером шла в недостроенное, но уже густо заселенное общежитие. Не одна я скиталась, как бездомная, многие студенты старались приткнуться куда угодно. Сюда тоже не так просто было попасть, надо было иметь пропуск или, как тогда говорили, каждый вечер проникать «зайцем».

В «Доме коммунны» во 2-м Донском проезде (так называлось это недостроенное общежитие) спали в душевых, в читальне, в спортивных залах, даже в вестибюле. Самыми счастливыми были теперь те ребята, которые ездили куда-то к черту на кулички, в Расторгуево.

Ромео и Джульетта по-русски

Перед моим отъездом до окончания летних школьных каникул к нам в Геническ приехала знакомая учительница Ася Сторобина и попросила меня передать в Москве письмо и небольшую посылочку ее брату Феде Сторобину и его жене Соне Смоткиной. Федя работал следователем уголовного розыска, его жена Соня преподавателем физкультуры в спортивном клубе Динамо. Жили они на Малой Бронной, в старинном особняке, в одной маленькой комнатке на третьем этаже. На этом же этаже в каждой комнате жили еще пять семейств, по три-четыре человека в каждой семье, с общим туалетом, общей, даже не действовавшей, ванной и общей кухней. У них я обрела еще одну семью, которая буквально открыла мне свои объятия. Они в первый же день, даже не зная о том, что мне некуда приложить голову, дали мне ключ от квартиры и предложили приходить к ним в любое время отдохнуть, позаниматься, когда мне надоест шум и гам студенческого общежития.

От них я узнала семейную трагедию, которая произошла с Асей, когда ей было лет 16–17. Родители Аси жили в Германии, из Германии переехали в Россию, поселились в каком-то городе недалеко от черты оседлости. Федя родился в Германии, Ася родилась после приезда уже в России.

Ася, влюбилась в русского парня, и они объявили Асиным родителям, что решили пожениться. Реакция была жуткая. Пете запретили даже близко появляться возле Аси, а Асю прокляли и забили камнями до потери сознания. Парень от горя ушел в армию и там погиб, а от Аси семья отреклась. После смерти отца брат Асиной матери, профессор математики в МВТУ (Московское высшее техническое училище), перетащил свою сестру с сыном Федей в Москву.

Какими путями Ася, много лет спустя, оказалась учительницей в районе Геническа, я не знаю. Я была той соломинкой, которая связала ее с братом, но не с матерью.

Я познакомилась с Асей на какой-то учительской конференции, и с тех пор всегда, когда она приезжала из провинции в Геническ, она останавливалась у нас. Очень милая, веселая, остроумная, но могла вдруг как-то отключиться и стать по-детски странной, грустной, печальной. Вынимала из своей сумочки какие-то вещички и шептала: «Это от Пети». Кто такой Петя, я понятия не имела. Я даже думала, что она так невнятно произносит имя своего брата Феди.

И когда я уже была в Москве, мама написала мне, что Ася, как обычно, приехала к нам, и мама, поняв, что она очень больна, увезла ее в Днепропетровск в нервно-психиатрическую клинику на обследование. Мама ездила с ней не один, а несколько раз, пока врачи не сказали, что лекарств от такой болезни нет, и что постепенно ее состояние будет даже ухудшаться, и что никакое лечение ей не поможет. Летом Федя и Соня поехали к ней и провели у нее свой отпуск. Вот к ним я также могла зайти переночевать, но у меня не было угла, куда я могла бы прийти прилечь, отдохнуть и позаниматься.

Добрые люди

Я скиталась по библиотекам, читальням допоздна, и все время думала, где же я сегодня ночевать буду: у Клавдии Тимофеевны, Сони Сторобиной или у Тамарочки с Верочкой, которые так же, как и я, жили в этой кабинке на птичьих правах, так как временно уехавшие студенты могли вернуться в любое время. Я с детства была очень стеснительной, и для меня невыносимой пыткой было думать и решать каждый вечер, куда же я сегодня пойду ночевать, кого я должна сегодня побеспокоить, и это ведь было не на одну ночь, а уже второй год подряд. И до сих пор вспоминаю, как в холодную зимнюю стужу, бродя по Москве, как бездомная, я прошла мимо дома, где за окном в ярко освещенной комнате под ярко-оранжевым абажуром сидела за столом семья москвичей. И мне казалось, я была бы самая счастливая, если бы имела возможность быть в такой комнате, сидеть за таким столом.

Соня и Федя пригласили меня пойти с ними на какой-то юбилейный концерт. По дороге к ним в трамвае у меня сильно разболелась голова, а когда я вошла в комнату, первое, что услышала:

– Нина, ты вся горишь! Федя, дай термометр.

Температура была выше 39 градусов.

– В постель, немедленно в постель, – скомандовала Соня.

Хоть я и порывалась уйти, не знаю даже куда, но оставаться больной здесь, даже у таких милых людей, мне казалось, я ни в коем случае не должна. Они меня силой вернули, напоили чаем с медом, уложили и, взяв с меня слово, что я без них никуда не уйду, ушли на концерт. Когда они вернулись, температура у меня зашкалила за 40 градусов. Немедленно вызвали врача, и когда врач сказал, что нужно отправить сейчас же немедленно в больницу, Соня категорически заявила:

– Никуда я ее не отпущу, она останется здесь.

Врач выписал рецепты и уехал. Федин друг и начальник, с которым они меня познакомили раньше, тоже пришел с ними и сейчас помчался за лекарством искать какую-нибудь открытую в два часа ночи аптеку.

И здесь у них, в этой уютной маленькой комнатке, я проболела целую неделю. Соня спала со мной больной на одной кровати, Федя на диване. Они ухаживали за мной, как за самым близким, родным человеком, о больнице Соня и слышать не хотела. И это при моей стеснительности, когда я ушла бы даже с температурой 40 градусов, если бы хоть на секунду почувствовала, что я им в тягость. Разве такое забывается? Я всю жизнь храню в душе глубокую благодарность всем тем, кто так радушно и тепло меня принимал. Когда я приходила к Аннушке и слышала радостный, веселый голос Клавдии Тимофеевны и Владимира Николаевича:

– О, наша Нинца пришла!

Меня сажали скорее за стол, согревали горячим чаем и теплыми улыбками, так хорошо и легко становилось на душе, что я даже шутить и смеяться могла вместе с ними. А если я несколько дней не приходила к Соне с Федей, меня встречали вопросом:

– Куда ты пропала, мы тебя ждали!

По каким соображениям не знаю, быть может, потому, что выше головы не перепрыгнешь, или по каким-то другим соображениям, но вопрос об усиленных занятиях в две смены, без выходных и отпусков, для окончания института в два с половиной года, как-то сам собой отпал. И наши занятия начались со второго курса более или менее нормально. Эти нормальные занятия тоже были очень напряженные, мы не только слушали лекции, но нас просто заваливали заданиями для домашних и бригадных занятий, что заставляло нас сидеть до полуночи в читальнях или в опустевших аудиториях.

Так подходил к концу теоретический терм второго курса. До сих пор, когда вспоминаю, с трудом могу понять, как я могла, ведь я не просто баклуши била или гуляла, а занималась, причем очень напряженно, очень интенсивно, таскала с собой все учебники, когда даже тетрадь иногда не на чем было раскрыть. Торчала в читальнях до их закрытия, затем продолжала занятия на каком-нибудь подоконнике или где-нибудь прямо на лестничной клетке.

Ведь кроме этого надо было переодеться, умыться и вообще привести себя в порядок.

Трудно даже представить, что после таких тяжелых, напряженных занятий я даже не знала, где буду ночевать. В «Дом коммуны» ребята вернулись, Тамарочка ушла к своей сестре, которая училась в архитектурном институте, Верочку приютили родные из Тирасполя. Я опять очутилась между небом и землей. И вот в это время, когда Клавдия Тимофеевна уже поправилась, и женщина, которая за ней ухаживала, ушла, с ней вместе ушли все мои оставленные там вещи, и я даже ни словом не обмолвилась об этом, так я не хотела их беспокоить. И поэтому, когда пришло время ехать на практику, я восприняла это с огромным облегчением.

Красноуральский медеплавильный комбинат

В этот раз мы ехали на практику не всей группой, как раньше. Нас разделили на три бригады по семь человек. Наша бригада должна была поехать на производственную практику. Другие бригады студентов были направлены на другие предприятия с целью более широкого ознакомления со всеми предприятиями цветной металлургии, на которых нам предстояло в будущем работать.

В этом году перед поездкой на практику все студенты разъехались по домам на двухнедельные весенние каникулы, и на практику каждый ехал теперь самостоятельно, кто с Украины, как я, кто из Казахстана, кто с Кавказа, то есть, со всех концов нашей необъятной страны. Дорога нам полностью была оплачена, никто из своего кармана ни копейки не доплачивал.

Мне сказали, что в Красноуральск я могу ехать любым путем, через Свердловск или через Пермь. Дорога через Свердловск была мне хорошо знакома, и, желая увидеть что-нибудь новое, я решила поехать через Пермь.

Бурная ночь в поезде

Пермь – старинный город, расположенный на холме в живописной лесистой местности на берегу реки Кама и ее притока Чусовой. Суровая северная природа нехотя, с трудом уступала требованиям весны. Катила свои мутные воды красавица Чусовая, торопясь к полноводной Каме. Низко склонившиеся ивы полоскали в ней свои ветки. В лучах заходящего солнца ярко горел красноглиняный берег, и легкие челноки, управляемые опытными рыболовами-пермяками, скользили по реке. Эта дорога на Урал была фантастически красивая, особенно вдоль Чусовой.

«Какая неописуемая кругом красота! – думала я, глядя из окна медленно двигавшегося поезда. – Какая прелестная, прекрасная наша страна, какая природа! Жить бы и жить, наслаждаясь ею. Всем хватило бы ее щедрот и богатств».

Поезд без конца останавливался, казалось, что он нарочно решил у каждого пня стоять. Увлеченная мыслями и волшебным зрелищем северного заката, я не заметила, как в вагон постепенно, до отказа, набивался народ.

Скоро в вагоне стало совсем темно, свет никто не зажигал. Электрическое освещение в этом поезде отсутствовало. Свечей не было. Фонарь над дверью еле-еле мерцал. Народу набилось столько, что от спертого воздуха кружилась голова. На верхних полках сидели мужчины, свесив ноги над головой пассажиров, курили жгучую махорку и сплевывали вниз. Им повезло, они имели свои места. Между сиденьями и даже под лавками расположились пассажиры-«счастливчики» в самых непринужденных позах. Каждый лежал или сидел в обнимку со своим мешком или узлом. Куда эти люди ехали и зачем, непонятно. Внутри этого мрака и смрада раздавался детский плач. Так выглядел вагон, с наружной стороны которого было написано «Для женщин и детей».

Ночь была бурная, у кого-то утащили вещи, у кого-то украли кошелек с двадцатью целковыми. Одного ленинградского студента, ехавшего на практику, предупредили – будь осторожным, здесь воруют. Он и решил перехитрить воров, залез на верхнюю полку, привязав себя к чемодану, и уснул. Среди ночи раздался грохот, все всполошились, оказалось, всего на всего, вор дернул чемодан, а за ним с полки на головы спящих пассажиров свалился находчивый студент. Появившийся проводник с фонарем обнаружил нескольких мужиков волтузивших друг друга, а вора и след простыл.

Утром я даже не смогла пойти умыться, уборную за ночь так загрязнили, что вместо того, чтобы вымыть и почистить, проводник ее просто запер.

Рядом со мной сидела женщина с грудным младенцем, ее ребенок заплакал, она вытащила кусок черного хлеба, разжевала во рту, завязала узлом в тряпочку и сунула ему в рот. Ребенок жадно засосал и утих.

Вечером в наше купе зашел пассажир, на вид очень больной, утром среди пробудившихся пассажиров его не было видно.

– Куда девался наш сосед, он показался мне таким больным. Он, что сошел? Обратилась я к соседке.

– А тебе на что он нужен? Чать, вон под лавкой дрыхнет.

Но вскоре пришел контролер по проверке билетов и кондуктор начал толкать его, пытаясь разбудить.

Моя соседка не выдержала:

– Чего бьешь-то, погляди, может, он уже помер, вчера сидел здесь опухший, точь его целая колода пчел искусала.

Слова ее подействовали, мешки и узлы растащили в стороны и вытащили его мертвое тело.

Появился милиционер, врач – составили протокол.

Я подошла к молодому пареньку, которого все называли доктором:

– Скажите, вы местный врач?

Он посмотрел на меня, видно понял, что я студентка.

– Нет, я студент медик, здесь на практике. А вы куда едете? Тоже на практику?

– Скажите, отчего он так внезапно умер?

– Болезнь у всех одна – голод. А вы откуда, из Москвы?

– Из Москвы.

Труп унесли, и студент вышел вслед за ним.

– Равелин, – прервал мои мысли один из пассажиров.

Небо было затянуто низко нависшими свинцовыми тучами, шел мелкий частый дождик. Земля, деревья и серое здание Равелина были оплаканы дождем.

– Знавал я эту тюрьму, сидел там, как политический, три раза бежал, три раза ловили и снова сажали, – как бы про себя вспоминал мой сосед.

Тюрьма – это слово всегда вызывало у меня острое любопытство, пробуждало чувство жалости к тем, кто должен сидеть там. Как дорого должно быть слово «свобода» для тех, кого отделяет от внешнего мира высокий забор с башнями по углам.

Мой спутник рассказывал о своем прошлом, глаза его лихорадочно блестели, рассказ его то и дело прерывался удушливым кашлем.

В прошлом он был студент Томского университета, участвовал в подпольных кружках, за что сажали, а сейчас вот инвалид – едет искать работу.

– Говорят на Красноуральском медеплавильном предприятии снабжение лучше.

Красноуральск

Вот и приехали. По перрону вдоль поезда бегала баба, предлагая красные сочные ягоды – клюкву:

– Рубль стакан, два стакана полтора, сладкая, как сахар!

Дождь продолжал моросить, но на него никто не обращал внимания. Народ потащился с узлами на вокзал.

Я купила стакан клюквы, сначала от кислоты сводило челюсти, но она хорошо освежила, даже голова перестала болеть.

Ребята меня встретили гурьбой.

– Вы что, так здесь и дежурите? – поинтересовалась я.

– Да видишь ли, всегда кто-нибудь приезжает. Ну как бы ты без нас свой чемодан дотащила? – И правда, ведь никакого транспорта и в помине не было.

А несколько дней спустя из Кемерово приехала еще одна студентка из нашей группы и мой близкий друг Ольга Файер. Ее отец был директор гигантского коксохимического комбината в Кемерово, который должен был, так же как и наш Красноуральский комбинат, снабжаться продовольствием не только в первую очередь, но даже лучше.

Красноуральский медеплавильный комбинат был расположен в бывшем поселке Уралмедьстрой Свердловской области. В 1932 году его переименовали в город Красноуральск.

Здесь и была построена новая обогатительная фабрика, новый гигантский медеплавильный металлургический завод, административно-подсобные помещения комбината, а вокруг бараки, бараки, бараки с еще не выкорчеванными вокруг них пнями от срубленных деревьев, и все это окружено девственно дремучим лесом.

Бараки абсолютно неблагоустроенные, неосвоенные, необжитые. В нашем, студенческом, в большей его части размещались ребята – человек 60, а в меньшей половине – наша женская группа, 8 человек. Здесь были студенты из московского, ленинградского, владикавказского и даже дальневосточного институтов.

Наши койки в этих бараках стояли вдоль стен, сложенных из неотесанных бревен, щели в которых были забиты паклей. Посреди комнаты стоял стол и рядом «буржуйка», которую мы топили перед сном, чтобы теплее было раздеться и лечь в постель, а утром наши одеяла и простыни примерзали к бревнам и мы с трудом их отдирали.

Но не в этом еще была главная беда. Главная беда была в том, что все были голодные, а в магазинах было абсолютно пусто.

Здесь были студенты не только такие, как мы, младших курсов, но и студенты-выпускники, без пяти минут инженеры. Их прикрепили к столовой ИТР – то есть к столовой инженерно-технических работников, где давали еще какую-то похлебку, похожую на суп, и перловую кашу с клюквенным киселем. Эти ребята сразу предложили прикрепить меня к этой же столовке ИТР, но я категорически отказалась. А как же все остальные? А было нас всех, ни много, ни мало, человек 70–80, и все ходили голодные.

Перед началом смены мы вместе с рабочими заходили в столовую на предприятии, где рабочие должны были получать горячий завтрак, обед и ужин. Но здесь на стол всем подавали тарелку желтовато-прозрачной жидкости, где буквально плавала пара перловых крупинок, стакан мутной воды, заваренный какой-то травой – чаем даже не пахло – и тонюсенький ломтик хлеба. Не преувеличиваю ни капельки, именно так и было.

Мне было больно и жутко смотреть на этих здоровенных металлургов за столом с такой едой, после которой им предстояло стоять у раскаленного горла металлургических печей.

Здесь с питанием было гораздо хуже, чем в прошлом году в Казахстане. И так же, как в Риддере, на пустых полках в магазинах вдруг появились, правда, не духи, а роскошные… ковры. Такие красивые, что даже, когда мы вышли из магазина, Оля не выдержала и заявила:

– А что, если я продам свое кожаное пальто (в котором она ходила) – и куплю ковер?!

– Ты что, собираешься завернуть себя в ковер для тепла? – спросила я.

Кому в этих жутких бараках нужны были эти роскошные ковры? Какие идиоты, из каких соображений засылают в такие места, где живут в таких тяжелых условиях голодные люди, такие никому не нужные вещи роскоши, как духи, ковры?

Голодная забастовка

Через несколько недель после начала нашей практики, как всегда, наша утренняя смена шумно и весело шла на работу, но чем ближе подходили мы к заводу, тем тревожней всем становилось – к производственному грохоту мы уже привыкли и даже не замечали его, а вот тишины испугались. Нас поразила мертвая, абсолютно мертвая тишина. Что случилось, неужели авария? Неужели такая большая авария? Было также странно, что по пути мы не встретили никого из рабочих, идущих на смену или со смены.

Когда пришли на завод, мы все были потрясены. В пугающей тишине мы ходили из цеха в цех – ни одного рабочего, ни одной души, заброшенные агрегаты: перестали грохотать дробилки, застыли флотационные ванны и сгустители-сушилки. Начали остывать медеплавильные печи. Нам стало жутко, привычные вещи пугали, страшно было смотреть на умолкнувший гигант.

Ночная смена ушла, а утренняя смена не явилась на работу. Нам всем было ясно, почему. Значит, забастовка. Это слово было непривычно нам, и не только слово, а сама суть. За-бас-тов-ка… Где?!! У нас, в Советском Союзе!!! Я посмотрела на Ольгу, губы ее дрожали, глаза были полны слез. Я сама старалась крепиться, но горький ком застрял у меня в горле.

Нет слов передать, какую горечь испытывали мы с Ольгой.

Нам казалось, что в нашей стране при советской власти такой несправедливости к рабочим не может и не должно быть. Мы считали, что самая большая привилегия должна предоставляться тем, кто тяжело работает, стараясь накормить, напоить, одеть и обуть всю страну. И если трудно – то должно быть трудно всем в одинаковой степени.

Это не была забастовка с плакатами, с требованиями к администрации, рабочие просто не вышли на работу.

Так продолжалось несколько дней. И вдруг я увидела, как на территории завода у трансформаторной будки поставили стол и рабочим стали выдавать хлеб. На этом комбинате по контракту работал американский инженер мистер Кант. И самым потрясающим для меня было, когда я узнала, что он отправил лошадь с пролеткой (это был прикрепленный к нему лично «транспорт») на железнодорожную станцию «Верхняя» в 12 км от Красноуральска, где стоял эшелон с продовольствием, который кто-то загнал на запасные пути, и привез оттуда несколько мешков муки. Напекли хлеба, раздали рабочим. Рабочие, получив по буханке хлеба, покорно пошли на работу. Я помчалась к директору:

– Почему это сделал американец, а не вы? – кричала я, задыхаясь от слез.

– Ему дали для своих собственных нужд, а попробовал бы сунуться я… Я уже сколько раз телеграфировал в Москву, надеясь скоро получить ответ… – лепетал он, и еще что-то менее внятное.

У меня было чувство, как будто мы все получили пощечину. Мне казалось, все, что происходит, это чистой воды вредительство: за 12 км от Красноуральска загнали эшелон продовольствия куда-то на запасные пути, вместо того чтобы доставить это продовольствие в Красноуральск, и как в насмешку заполнили прилавки коврами.

На работе ко мне подошел рабочий:

– Знаете, – сказал он, – увидев поступок иностранца, мне стало стыдно, да стыдно, стыдно за себя, за нашу администрацию, за наше правительство, которое довело нас до такого состояния. Килограмм хлеба не избавил от голода ни меня, ни мою семью, но я почувствовал боль и стыд за всех нас и вышел на работу.

В ту же ночь я написала письмо Н. К. Крупской: «До какой низости опустились наши верхушки, чтобы инженер-иностранец так утер им нос. Достал муку, напекли хлеба, раздали рабочим, и рабочие вышли на работу. Как мы в нашей стране могли допустить до этого?» Я не думала о том, что мое письмо может попасть в другие руки. О том, что меня могут арестовать, сослать, мне даже в голову не приходило такое, за что? Ведь не о своем личном благополучии я волновалась, я болела за судьбу таких людей, от которых, как мне казалось, зависела судьба и благополучие всей нашей страны.

Что такое эксплуатация?

На практике я крепко подружилась с Олей. После рабочей смены мы шли с ней на прогулку подальше от ужасных рабочих бараков, от пней и катакомб, окружавших наш поселок, в прекрасный, девственно чистый дремучий лес, в котором так легко дышалось.

Возвращаясь с прогулки, мы выбирали пень поудобнее, садились на него и читали, читали, запоем читали, чуть ли не до утра, все, что можно было достать в здешней библиотеке: Шекспира, Пушкина, Достоевского, Драйзера, останавливались, перечитывали друг другу те абзацы и те мысли, над которыми уже давно задумывалось человечество.

В наши 18–20 лет мы думали, мучительно много думали о справедливости, о счастье для всех людей на свете. В Красноуральске в эти весенние и летние месяцы были белые ночи, и мы могли читать почти всю ночь до утра.

Пустые магазины, пустые рабочие столовые, которые довели рабочих до прекращения работ. Все это потрясло нас.

Я вспомнила, как, сидя на пенечке, мы с Олей обсуждали вопрос об эксплуатации. Что такое эксплуатация? Это значит, что рабочий не получает достаточное вознаграждение за труд, который он вложил. Если он работает на хозяина и хозяин ему недоплачивает, значит, хозяин его эксплуатирует, а если он работает на государство, значит, государство его эксплуатирует.

Да, это так, но ведь государство те деньги, которые недоплачивает нам, тратит на благо для народа. Строит заводы для всех, прибыль идет на улучшение жизни все тех же людей, которые строят эти предприятия. Ведь мы, народ, прямо или косвенно являемся хозяевами этих предприятий. Государство строит для нас школы, университеты, учеба у нас бесплатная, медицина бесплатная, лекарства тоже, квартиры бесплатные, санатории, дома отдыха, да и транспорт наш копейки стоит.

В наших санаториях ведь рабочие из самых отдаленных уголков нашей, ты понимаешь, нашей родины. Мне кажется, что весь мир живет в своих странах, как будто в снятой, арендованной квартире, мы же всюду, как дома. Кто же мешает нам жить нормально? Почему же надо доводить людей до забастовок? До голода? Ведь лучше нашей системы в мире нет.

Так рассуждали мы с ней, сидя в белые ночи на пенечке возле нашего барака на Урале.

Студенческая столовая

Тогда я решила (если кто остался жив, могут подтвердить) организовать столовую в нашем бараке для студентов. Заставила ребят построить с нашей, женской, стороны барака плиту, натаскать и наколоть дров, нашла кухарку, жену какого-то ссыльного. Кто-то из еще более ретивых подсказал мне: а знаешь, она жена ссыльного.

– Ну и что? – ответила я. – Готовить она, наверное, умеет.

Достала продукты, да, их действительно надо было доставать. Когда я пришла к заведующему по продовольственной части и потребовала подписать заявку на продукты, он заявил:

– Склад пустой, продуктов нет.

– Хорошо, – ответила я, – тогда мы пишем вот здесь вместе с вами в Москву рапорт о том, что мы, студенты, посланные сюда на практику со всех концов Советского Союза, немедленно разъедемся обратно, если вы не сумеете помочь нам организовать соответствующее питание. Кто-то за это должен будет ответить. Нас же прислали сюда не в шашки играть, за все это наше государство платит.

Он понял, что я не собираюсь уступать, и после долгого и упорного сопротивления, после долгих препираний, скрепя сердце, подписал мою заявку: на крупу, макароны, рис, масло, сахар и даже соль.

– Я выдаю вам продукты из продовольственных запасов для детей, – заявил он в свое оправдание.

Значит, на складах были какие-то продукты, их придерживали, и это еще раз убедило меня в том, что все, что происходит, это тоже вредительство чистой воды, и так было уже нестерпимо голодно, а здесь еще старались попридержать те маленькие запасы, которые еще где-то хранили. И так продолжалось три месяца до самого дня моего отъезда: каждую неделю со мной на склад шли пять студентов, они тащили оттуда продукты для нашей столовой, кололи дрова, приносили воду, и вообще, все по очереди дежурили и обслуживали нашу столовую с трехразовым питанием. И когда я уже была в Москве, встретив приехавших после нас студентов, спросила про организованную мной столовую. Они ответили:

– Как только ты уехала, сразу все распалось.

Мы с Ольгой до нашего возвращения в Москву решили собрать группу студентов, желающих поехать из Красноуральска в Магнитогорск на Магнитогорский металлургический комбинат провести на этом предприятии недельку нашей практики. Это был тоже один из первых строившихся гигантов нашей новой социалистической индустрии. Даже не достроенный, работая не на полную мощность, он производил грандиозное впечатление, его строительство было закончено только в 1934 г.

Полпути от Красноуральска до Магнитогорска мы прошли пешком. По дороге собирали ягоды, а их было здесь такое количество, что когда мы предложили какой-то женщине собранные нами ягоды, она напоила всех нас молоком.

Здесь, на этом комбинате, с продовольствием было благополучнее, чем в Красноуральске.

Гибель Марии

Возвращались мы обратно из Красноуральска в разгар лета не через Пермь, а через Свердловск. Наши проездные билеты были настолько гибкие, что позволяли нам пользоваться ими так, как нам было удобно. День мы провели в Свердловске, в походах по музеям, посетили даже дом Ипатьева, где в 1918 году был расстрелян последний царь России Николай II с семей, прошли по всем этажам, даже спустились в подвал, где произошла экзекуция.

– Неужели нельзя было поступить иначе? – спросил кто-то из нас.

– Нет. Колчак был уже у ворот Свердловска, и это решило их судьбу, – ответили нам.

Никому тогда и в голову не приходило, что найдется когда-нибудь кто-то, кто бульдозерами в течение ночи развалит этот дом. Он стоял при Ленине, он стоял даже при Сталине, и кому он помешал???

Проголодавшись, мы пошли искать прославленную фабрику-кухню. В этом колоссальном здании, напоминавшем снаружи скорее тюрьму, чем ресторан, постояв в длинной очереди, мы получили такой обед, что даже нас, студентов, привыкших ко всему, он поразил. И здесь же, на этой фабрике-кухне, нам, как студентам, выдали кое-какие продукты на дорогу.

Понятно, что по возвращении в Москву даже полупустая Москва показалась нам краем изобилия.

Вовсю торговали торгсины, в этих магазинах было все. Мне очень хотелось приобрести белый фетровый берет, но приобрести его можно было только в торгсине и, конечно, только за золото.

У меня была массивная золотая брошь, подарок моей бабушки на мой шестнадцатый день рождения, я решила эту брошь продать, тем более что носить золотые украшения считалось мещанством.

Мне было жаль расстаться с подарком, но желание щегольнуть в новеньком берете взяло верх, и я подала его в кассу, где золото обменивали на бонны. Поверите или нет, мне даже самой трудно поверить, но приемщик сказал мне:

– Ваша золотая брошь стоит 76 копеек.

А берет стоил 90 копеек. Золотая брошь величиной в полсигары не стоила одного фетрового берета!

Торгсины превратились в рай для спекулянтов, вместо помощи государству. При мне приходили женщины, приносили роскошные ювелирные изделия с драгоценными камнями, приемщики золота выдергивали драгоценные камни и выбрасывали их, как будто ненужный хлам, и взвешивали только золото. Немудрено, что эту лавочку довольно скоро прикрыли. На этом деле наживалась кучка ловких, мягко говоря, махинаторов.

До начала занятий я решила недели на две поехать домой в Геническ. По дороге в Геническ в Харькове я встретила Марию, и мы вместе решили провести эти две недели на море. Мария, вернувшись из Москвы в Харьков, решила в Москву не возвращаться и поступила в Харьковский мединститут.

Дома мне сообщили страшную весть, что где-то в горах погиб Миша, что старались и не могли со мной связаться. Его друг Виктор немедленно после похорон уплыл, а мать в жутком состоянии увезли к себе какие-то родственники из Одессы. Мне было нестерпимо тяжело, я не знаю, как бы я пережила эту уже вторую в моей короткой жизни тяжелую потерю, такого, как мне уже казалось, близкого мне человека, если бы не Мария. Смерть Миши ее тоже очень глубоко тронула, мы обе притихли.

По дороге обратно в Москву я остановилась на пару дней с Марией в Харькове. Здесь нас встретил наш общий друг Федя Михайлов, мы рассказали ему все, он изо всех сил старался развеселить нас и сделать наше пребывание в Харькове приятным. Через несколько дней я уехала в Москву, Федя в Ленинград. Это была моя последняя встреча и с Марией.

Очень скоро я получила от нашей общей подруги Клавы Пыляевой письмо, что наша общая любимая подруга Мария погибла, попала под автомобиль – бежала, чтобы не опоздать в театр. И откуда взялся этот автомобиль? Ведь было-то их тогда на весь Харьков столько, что можно было по пальцам пересчитать.

Это была уже третья трагическая потеря самых любимых, самых близких мне людей, и если бы не друзья, мне кажется, я бы не пережила. Федя, как услышал, моментально приехал из Ленинграда в Москву и всеми силами старался успокоить меня, привести в нормальное состояние. Мы вместе поехали в Харьков, навестили ее могилу, посадили цветы. Федя боялся оставить меня одну и всеми силами старался уговорить меня уехать с ним в Ленинград.

Третий курс

Вербовка на остров Шпицберген

Теперь я уже была студентка 3 курса, и после двух таких тяжелых, мучительных лет должна же была, наконец, получить общежитие в нашем знаменитом, так называемом «Доме коммуны», строительство которого вроде бы закончилось или подходило, наконец, к концу.

И вдруг в это время прошел слух, что Народный комиссариат образования издал приказ – видно приняв во внимание катастрофическое положение студентов с общежитиями – разрешить студентам получать годичный отпуск для работы на периферии с полным правом, вернувшись через год, продолжить учебу.

Мы с Ольгой немедленно решили отправиться на год куда угодно, в любую тьму тараканью, попробовать свои силы. Я – после всех моих таких тяжких испытаний, в надежде успокоиться, а также в надежде, что через год условия с общежитием улучшатся. Ольга – просто со мной за компанию. Кто-то в Наркомате образования подсказал нам, что идет большая вербовка персонала на острова Шпицберген, там в то время были совместные советско-норвежские концессии. Мы немедленно помчались туда и немедленно получили годичный контракт в «Арктуголь».

Архипелаг Шпицберген, расположенный в Северном Ледовитом океане, до 1920 г. считался «ничьей землей» и только в 1920 г. был подписан договор по Шпицбергену, провозгласивший над ним суверенитет Норвегии, но при этом любое государство также имело право вести там любую научную и экономическую деятельность. Советский Союз быстро присоединился к этим условиям, и Норвегия официально признала, что Советский Союз имеет на этом архипелаге особые экономические интересы.

Условия работы и оплата были великолепные, часть зарплаты выплачивалась даже валютой. Снабжение в это тяжелое для страны время было там просто царское. Здесь я должна не просто сказать, а даже подчеркнуть, что при советской власти там, где не вмешивались спекулянты, а государственные продукты направлялись прямо на снабжение экспедиций, все шло великолепно.

Нас не испугало даже то, что там три месяца полярная ночь, арктические морозы, а основные «аборигены» – белые медведи, и нам рекомендовали без вооруженных провожатых не выходить на прогулки. Ну что ж, решили мы, там тоже люди живут, поработаем, оденемся, соберем немного денег, вернемся и спокойно закончим образование. Так мы уже собрались в долгий путь.

Но так же вдруг и так же неожиданно этот приказ отменили и постановили вернуть всех студентов обратно на учебу. Это еще были те годы, когда быстро и просто издавались приказы, которые так же быстро и просто отменялись. Казалось, что вся жизнь идет еще как-то на ощупь.

Общежитие «Дома коммуны»

Итак, наконец, мне выдали временный ордер в общежитие «Дома коммуны» во 2-м Донском проезде на кабинку временно отсутствовавшего студента последнего курса, который вот-вот должен был вернуться с практики.

Наш «Дом коммуны» – теперь уже «наш», это оригинальное здание, шедевр современного архитектурного искусства, было похоже на корабль, на фабрику и бог знает на что еще. Углов у этого здания не было, они были закругленные, как башни, а круглые окна-иллюминаторы и овальные трубы на плоской крыше еще больше подчеркивали его сходство с пароходом. При входе обширный вестибюль, почта, студенческая столовая, кафетерий, огромный физкультурный зал, медицинский кабинет с дежурившим круглосуточно врачом, на втором этаже кинотеатр, библиотека, читальня, комнаты для занятий, а дальше шли жилые помещения.

Жилая часть здания делилась на две половины: южную и северную, вдоль длинных узких коридоров справа и слева были двери, которые не открывались, а просто отодвигались как в вагонах, и комнатки, которые мы называли кабинки… Кабинки были размером два метра в длину на два с половиной в ширину. Они напоминали матросские каюты на пароходах, в них нельзя было заниматься, считали, что студенты будут заниматься в учебных помещениях, в читальне, а здесь только ночевать. В этих кабинках помещались две узенькие кровати и между ними ровно столько свободного места, чтобы можно было пройти присесть или лечь на кровать.

А все подсобные помещения находились далеко. Так, например, принять душ можно было один раз в неделю, когда давали горячую воду. Чтобы сходить в туалет, умыться, помыть руки или просто выпить глоток воды, надо было бежать вдоль этого длиннющего коридора к середине здания, почти два блока, а чтобы достать горячую воду из кубовой для чая, вообще надо было спуститься в подвал. Удобства были «те еще». Но несмотря ни на что, здесь жили даже семейные студенты с детьми.

Новое здание

В это же самое время мы, наконец, переехали из здания Горной академии на Большой Калужской, 14 в новое, еще далеко не достроенное, здание теперь уже нашего Института цветных металлов и золота на углу Калужской площади и улицы Коровий Вал, 3. Так называлась улица, которая спускалась прямо к Парку культуры и отдыха им. Горького. Вокруг нашего нового непривлекательного, темного грязно-серого цвета здания были горы стройматериалов, цемента, глины, песка, кирпичей и глубокие котлованы, в которых легко можно было ноги сломать при входе.

Занятия наши начались в мрачном неоштукатуренном, неотапливаемом здании, где полным ходом продолжались строительные работы по монтажу отопительной системы. С первого до четвертого этажа в каждой аудитории были по углам дыры для прокладки труб, и, несмотря на наши лекции, стук и грохот не только не прекращались, а иногда с первого до четвертого этажа сопровождались такой сочной матерщиной, что заглушали даже голоса преподавателей.

Мы мерзли на лекциях, ноги-руки коченели, карандаш нельзя было держать в руках, сидели в пальто, в перчатках, поджав под себя окоченевшие ноги. Когда профессор вызывал к доске, то терпеливо ждал, давая время надеть обувь на окоченевшие от холода ноги. И только во время перерыва мы вылетали из аудиторий в коридор, где стояла наша буржуйка и, подбросив в нее дрова, окружали ее плотным кольцом, грели озябшие руки и, с трудом разжимая застывшие челюсти, пели охрипшими голосами. Каких мы только песен не перепели за это время – тоскливых, веселых, бодрых, боевых.

– Атмосфера вполне подходящая, чтобы мозги не протухли, – шутили студенты.

А на занятия в лаборатории почти до окончания института ходили в старое здание Горной академии на Большую Калужскую, 14 и на Шаболовку.

Было еще одно место, где требовалось затратить уйму времени и нервов – это на походы в столовую, на стояние в очередях, где, так же как и повсюду, не хватало мест, столов, стульев, посуды, стаканов, тарелок, ножей и вилок. Самыми радостными днями были походы в баню, где так же в раздевалках надо было стоять в очереди, не хватало мест, не хватало мыла (один из наиболее дефицитных продуктов), где за каждую шайку и за каждый кусочек мыла надо было бороться. Я до сих пор помню, как однажды я в центре города встретила знакомого из Геническа, который работал завхозом где-то у Измайловского парка, и я поехала в такую даль, чтобы получить кусок мыла по знакомству. И какое это было замечательное приобретение!

И в этих невероятно трудных условиях все старались помочь друг другу.

Встречи с женой Сталина

Приятная неожиданность

Почти в начале семестра, незадолго до Октябрьских праздников, сидя уже пару часов в томительном ожидании своей очереди в парикмахерской Гранд-отеля, в одном из красивейших зданий на площади Революции (парикмахерские даже для нас, для студентов, были вполне доступны), я увидела, как вошла женщина, у гардероба сняла пальто, шляпу, подошла к зеркалу и каким-то далеким, знакомым жестом стала поправлять волосы.

Московская жизнь в то время меня уже достаточно «разложила», хотя комсомольская этика, особенно в провинции, еще не поощряла применение косметических средств, но никто из моих московских друзей этой «этики» особенно не придерживался. И мне приятно было появиться среди своих друзей хорошо причесанной и с маникюром, а друзей и знакомых у меня в это время появилось уже очень много.

«Где я ее видела?» – начала напрягать я свою память. Что-то далекое-далекое промелькнуло в моей памяти. Голодный год, молодой, задорный адъютант с женственной улыбкой, потом Гуляйполе… и очаровательная Наташа.

Какое сходство. Она взяла в руки газету, потом журнал, но я чувствовала, что она, в свою очередь, тоже наблюдает за мной, и вдруг, быстро пересев на освободившийся возле меня стул, спросила:

– Как ваше имя?

– Нина, – и я очутилась в ее объятиях.

– Нина, родная, как я рада! Я Наташа, ты меня помнишь? Скажи, помнишь? Какая взрослая, красавица, вылитая мать, как я рада, какая приятная неожиданность… Как мама, папа, Шурик? У меня есть сын Майка, хороший мальчик… Я сейчас позвоню Косте… – и она снова бросалась меня целовать. – Нет, только подумать, где и как встретились, свет мал! Пойдем к нам, мы только что приехали, и живем еще здесь недалеко, в гостинице «Националь»…

Наташа говорила как фонтан, ей хотелось высказать все и сразу.

– А ты мне расскажешь все-все, обстоятельно, подробно дома.

Наташа пыталась поступить в Промакадемию им. Сталина. Костя работал в промышленном отделе Наркомтяжпрома, и его только что перевели из Днепропетровска в Москву.

Я сказала, что не могу пойти к ней сегодня, а завтра приду с удовольствием.

– Приходи завтра к обеду обязательно, я познакомлю тебя с Надей Аллилуевой, моей подругой, которую я знала еще в моем далеком детстве и тоже встретилась с ней случайно здесь, в Москве.

Для меня это имя было пустым звуком, я не помнила даже, чтобы когда-нибудь слышала его.

Знакомство с Надеждой Сергеевной Аллилуевой

На следующий день я встретила Наташу в дорогом, но неуютном номере гостиницы «Националь». Обедали мы одни, Надя позвонила, что придет к чаю. Обед Наташа получила в кремлевской столовой, в меню этого обеда меня поразил компот из консервированной черешни. Я знала черешню во всех ее видах, но никогда не слышала о консервированной черешне. Деликатес, который можно было достать только в правительственном магазине или в торгсине, и который каждый раз Наташа мне вручала, когда я заходила к ней.

Наташа стала рассказывать мне, что Костя недавно вернулся с Днепростроя, где только что закончилось колоссальное строительство Днепрогэса.

– И как всегда он в своем докладе, – говорила Наташа, – в резкой форме критиковал руководство и настойчиво требовал улучшения условий труда, снабжения и ускорения жилищного строительства для рабочих.

– Знаешь, Наташа, я Костю очень хорошо понимаю, – я стала рассказывать ей о нашей практике в Красноуральске.

– Вот я Косте и говорю, что новое поколение…

– Понимает, за что мы боролись, – раздался сзади меня мужской голос.

Я обернулась и увидела за своей спиной Костю, возмужавшего, ставшего еще красивей. Вот его бы я узнала где угодно.

Мы крепко расцеловались.

– Нет, это просто невероятно, – оглядывая меня со всех сторон, говорил он. – Ведь была вот такая, как Майк, сидела у меня на коленях, засыпала у меня на руках…

– Нина уже на третьем курсе института, была на практике в Красноуральске и рассказывает, что там то же самое, что и на Днепрострое.

– Все видят, разве слепой только не заметит, – с горечью заметил Костя.

Раздался звонок, Наташа поднялась:

– Ну, вот и Надя идет.

В комнату вошла молодая интересная, скромно одетая женщина. Темные, гладко зачесанные волосы, разделенные прямым пробором, большие, красивые темные глаза на овальном лице со смугловатым оттенком и приятная улыбка делали ее очень привлекательной.

– Познакомься – дочь нашего бывшего командира во время гражданской войны. А какой это человек, Надя, настоящий! Ну, а как себя чувствует благоверный?

Надя, глядя на Костю, крепко пожала мне руку.

– Я, товарищи, к вам на минутку, спешу, зашла только повидаться, особенно с Костей.

– Вот и хорошо, пошли скорее чай пить, у меня вкусное кизиловое варенье, с Кавказа прислали.

– Мое любимое варенье, напоминает мне лучшие годы моей жизни…

– Ну что за настроение? Как будто у тебя все в прошлом.

– Пожила бы ты на моем месте, – Надя повернулась к Наташе и начала ей что-то рассказывать.

Мы с Костей начали вспоминать прошлое.

Надя повернулась к нам:

– Расскажи, Костя, пожалуйста, что на Днепрострое? У меня, кстати, вчера был крупный разговор по этому поводу.

– Что тебе рассказывать, считаю, в таких случаях самим полезно туда съездить и посмотреть, тем более что Промакадемия как раз и готовит руководящие кадры для промышленности, – уклончиво ответил Костя.

– Ты совершенно прав. Действительно, хорошо самим съездить посмотреть. Я вот получаю сотни писем с жалобами, все пишут, как трудно. Пишут малограмотные Мани, Тани, Пети, разве можно им не верить, ведь им письмо написать труднее, чем котлован вырыть. Я показала несколько этих писем Орджоникидзе и Кагановичу. И знаешь, что мне Каганович ответил? «Стоит тебе обращать внимание на всякие контрреволюционные кулацкие вылазки. Я ведь тоже получаю сотни писем от кулаков. Никакие крупные государственные мероприятия не могут проводиться без жертв».

– Ну, знаете, – вскипел Костя, – такого цинизма трудно придумать. Он считает себя большевиком, а знает ли он, что из тех, кого мы раскулачиваем, 90 % были до революции бедняками или середняками. Новая экономическая политика дала им возможность окрепнуть, мы пошли им навстречу, поощряли – выдавали им субсидии, премировали образцовые хозяйства, чтобы за ними тянулись другие. Мы многое сделали для того, чтобы заинтересовать крестьянство к работе. Мы достигли того, что в деревнях не стало той части крестьянства, которое не хотело бы работать. Следовательно, мы дали возможность значительной части крестьян, да – значительной, подчеркиваю, стать зажиточными. А теперь… – Пусть подыхают, как классово-чуждый элемент, так получается?

– Зачем горячиться, разве нельзя потише, – вмешалась Наташа.

Надя нервно зашагала по комнате:

– Я понимаю Костю, спокойно об этом не скажешь, кричать нужно об этом. Беда наша в том, что мы окружены вражескими странами, подстерегающими каждое наше слово и со злорадством ожидающими наших ошибок и промахов. Это заставляет нас молчать в печати о наших недостатках, но между собой мы обязаны говорить откровенно, иначе притупится все наше партийное чутье и мы, привыкнув считать, что у нас все хорошо, перестанем стремиться к лучшему (мне эта ее реплика очень понравилась). Костя, ты докладывал о положении на Днепрогэсе?!

– Представь, доложил, что народ живет там в невыразимо тяжелых условиях: жилищные условия ужасные, снабжение отвратительное, оборудование до-по-топное, – протянул он. – Лопате надо дать орден, она все вывозит.

Ты знаешь, я предложил некоторые практические меры для улучшения жизни и условий труда рабочих, а некоторые умники, такие, как Каганович, знаешь, что ответили? «Мы строим там не курорт, а промышленный гигант, когда достроим, тогда выдадим путевки на курорт тем, кто этого заслужил».

– Вернее тем, кто жив останется, – присушиваясь к их разговору, не выдержала даже я.

– Если бы ты видела, как на меня набросились, от «твоего» досталось больше всех: «Ты еще партизан, на работе не нужна партизанщина, у нас все идет по плану».

– Да, Костя, тебе нелегкая борьба предстоит, держись крепче, пусть кричат «партизанщина», в этом ничего нет оскорбительного. Не уступай, ты хозяин производства.

– Я-то не уступлю, да меня могут «уступить», – засмеялся он. – Ты бы видела, какая радость была у этих людей, когда им выдали по буханке белого хлеба по случаю такого торжества.

Надя заторопилась.

– Ну, куда ты торопишься, посиди еще немного, – просила Наташа.

– Не могу, в другой раз, я и так засиделась.

Проводив Надю, Наташа вернулась и сообщила:

– Это жена Сталина, у нее разные домашние неприятности, а вообще она очень веселая и остроумная.

На меня не произвело никакого впечатления это сообщение, она мне просто сама понравилась.

Кто бы из присутствующих мог в эту минуту подумать, что эта молодая, цветущая женщина за два месяца до окончания Промакадемии покончит жизнь самоубийством. И что у этой, с виду такой хрупкой, женщины хватит мужества дважды нажать курок, когда она почувствует, что первый выстрел не смертельный.

Завидный жених

Вскоре после встречи с Надей, Наташа познакомила меня с Николаем Васильевичем Гриневым. Он преподавал в Военно-воздушной академии и в Промакадемии. Выглядел он очень солидно, мне казалось, старше моего папы. С первого дня нашего знакомства он начал усиленно за мной ухаживать. У него была жена где-то в Свердловске, с которой он не то разводился, не то уже развелся. Ходил он чаще всего в военной форме, иногда переодевался в гражданскую форму – желтое кожаное пальто, голубой шарф – и старался выглядеть моложе. У него была большая трехкомнатная квартира на Большой Пироговке. Продукты получал в правительственных магазинах, питался в правительственных столовых, от женщин у него не было отбоя.

Конец ознакомительного фрагмента.