Вы здесь

Одиссей, сын Лаэрта. Человек Космоса. Итака,. Западный склон горы этос;. дворцовая терраса. (Кифаредический ном[1]) (Г. Л. Олди, 2000)

…Если сопутник мой он, из огня мы горящего оба

К вам возвратимся…

(Илиада. X, 246; Диомед об Одиссее).

Когда я вернусь, я пойду в тот единственный дом…

А. Галич


Не сравнивайте былое с грядущим, вход с выходом, смертного с вечным и рождение с тризной – иначе быть вам тогда подобным Фемиде Неподкупной, дочери Урановой, что добровольно отказалась от зрения телесного, получив взамен беспристрастие судьбы, ибо суждено зрячим судьям ослепление красотой и уродством, мольбой и гневом, отвагой и трусостью; слепым же – никогда, и в том отличие судьи от судьбы.

Не сравнивайте былое с былым, вход со входом, смертного со смертным и рождение с рождением – иначе быть вам тогда подобным Линкею Афариду, герою-прозрителю, чей взор легко проникал сквозь землю и камень, дерево и кость, воду и металл; лишь собственная участь была темна для остроглазого Линкея, как темен день завтрашний для дня нынешнего, и гибель усмехалась, стоя рядом.

Не сравнивайте былое со входом, смертного с тризной, грядущее с вечным и выход с рождением – иначе быть вам тогда подобным Аргусу Золотые Ресницы, звездному титану, чья неисчислимость взглядов находила рыбью чешуйку в водах Океана и пушинку в просторах эфира, но уже таится под фригийским колпачком серп из адаманта, вот-вот блеснет исподтишка: украшать отныне мириадам ваших глаз – суетную прелесть хвостов павлиньих.

Не сравнивайте былое с рождением, грядущее с тризной, не сравнивайте входы, открытые смертным, с выходами для вечных – иначе быть вам тогда подобным вещунье Кассандре, видевшей приближенье бед, слышавшей шелест их горестных крыльев; но слепцами становились люди рядом с Кассандрой, и тщетно было взывать к слепцам.

Не сравнивайте ничего с ничем – и быть вам тогда подобным самому себе, ибо вас тоже ни с чем не сравнят.

А иначе были вы – все равно что не были…

Итака,

Западный склон горы этос;

дворцовая терраса

(Кифаредический ном[1])

Я войду в дома просторные,

Сердце встречами обрадую

И забуду годы черные,

Проведенные с Палладою.

Н. Гумилев, «Возвращение Одиссея»

Я вернусь.

Слышите?..


Они смеются в ответ. Все. Деревья за перилами – каждым листом, каждой каплей ночной росы на этом листе. Птицы на ветвях – каждым озябшим перышком. Небо над птицами – наимельчайшей искоркой во тьме. Смеются. Небо, звезды, птицы, деревья. Море бьется о скалы – хохочет. Скалы безмолвно стынут над морем – ухмыляются. Я не осуждаю их. Есть ли у меня право на осуждение, если я и сам-то едва сдерживаю смех: страшный, холодный, как ползущая с алтаря змея?

Улыбка сушит губы.

Я вернусь.

Я, Одиссей, сын Лаэрта-Садовника и Антиклеи, лучшей из матерей. Одиссей, внук Автолика Гермесида, по сей день щедро осыпанного хвалой и хулой, – и Аркесия-островитянина, забытого едва ли не сразу после его смерти. Правнук молнии и кадуцея[2]. Сокрушитель крепкостенной Трои; убийца дерзких женихов. Муж, преисполненный козней различных и мудрых советов. Скиталец Одиссей. Герой Одиссей. Хитрец Одиссей. Я! Я…

Вон их сколько, этих «я». И все хотят вернуться. Возвратившись для других, ощутив под ногами каменистую твердь Итаки, теперь они хотят вернуться по-настоящему: для себя. Иначе возвращению суждено обернуться самой долгой и беспощадной из всех разлук. Небо! звезды! птицы и деревья… – смейтесь над нами! Глумитесь! Но ответьте: может ли случиться иначе?!

Нет.

Не может.

Над западными утесами болтается неприкаянная звезда. Все прочие звезды оставили ее, бросили на произвол судьбы во тьме полуночи, и зеленый глаз отчаянно подмигивает мне: эй! тля-однодневка! видишь ли?! Вижу. Подмигиваю в ответ. Ты постарела, звезда. Истрепалась. Бахрома лучей вытерлась, будто кисти ветхого пояса, обреченного истлевать в недрах сундука. Блеск потускнел. Эй, тля-однодневка! – Да-да, это я тебе, моя звезда… И нечего моргать. Ты же видишь: я молод! прекрасен! силен! Конечно, ты видишь. Просто не в силах понять: это сегодня превратилось во вчера, или просто тьма морочит твой колючий взгляд?

Не тьма. Я морочу. Я вернулся, звезда.

Я вернусь.

Так не бывает, моргаешь ты. Бывает. Если ты там, а я здесь – значит, бывает. Глупо расплескивать мрак удивлением. Еще глупее, чем висеть без смысла над утесами.

Со стороны моря – тишина. Лишь горестный вздох прибоя: шшшли-пришшшли… Спрашиваю: вышли? Вышшшли, раболепно соглашается прибой. Врет, ясное дело. Кличи смолкли, луженые глотки навеки онемели, хлебнув из Леты. Тысяча врагов убита давным-давно. Тысячи врагов; десятки тысяч. Может быть, даже сотни. Некому горланить: «Я! убью!..», ибо тысяча друзей убита тоже. Одинокий колос посреди сжатой нивы, я качаюсь у перил, опьяненный кислым хмелем возвращения.

Хочешь, я сорву тебя, звезда? Вот сейчас подымусь на небо, шлепая босыми пятками, и сорву? Тысячу звезд; десятки тысяч. Может быть, даже сотни. Боишься? Правильно делаешь.

Ладно, свети пока.

Мне двадцать с небольшим, и я скучный человек. Повторяю, как заклинание: я! скучный! человек!.. Слова теряют смысл, рассыпая его вдоль дороги хлебными крошками, и недоуменно переглядываются. Что значит «Я»?! Что значит «Скучный»?!

Что значит: «Человек»?!


– …вы неправильно начинали. Дело не в силе. Дело не в мастерстве. Дело совсем в другом; в малом. Просто надо очень любить этот лук…

Роговой наконечник скользнул в ушко тетивы сам собой.

– …очень любить эту стрелу…

Тетива, скрипя, поползла назад, к плечу.

– …надо очень любить свою родину, этот забытый богами остров на самой окраине…

Медное жало вопросительно уставилось на красавчика-Антиноя: ты понял? не понял? жаль…

– …надо очень, очень любить свою жену… своего сына…


Мне понравилось убивать. К чему лгать самому себе? – Понравилось. Я плохо помню, как это происходило; вернее, я вовсе ничего не помню. Но главное осталось: удовольствие. На войне убивают иначе. По-человечески. В спину, исподтишка; как получится. А вчера я убивал, как бог. У себя дома. Смеясь. «Радуйся!» – приветствовали родные стены, мерцая копотью; «Радуйся!» – приветствовала чужая смерть. Я радовался. Дом и бойня слились воедино, перепутались, словно два локона на одной подушке: рыжий и… рыжий. Мой спутник! друг детства! мой буян Эврилох, мечтавший о заветной тысяче и пошедший на корм лупоглазым рыбам – ты бы оценил. Жаль, не дожил. И нечего пялиться из дальнего угла, обиженно дергая щекой.

Вокруг меня – царство мертвых.

Я в Аиде.

Тени смутной толпой бродят по террасе. Ждут. Вон тщеславный забияка Агамемнон, надгробный памятник державе Пелопидов от эфиопов до гипербореев. Голый, только что из ванной; шея рассечена секирой до ключицы. Вон малыш Лигерон: пузырится черной, ядовитой кровью. Как и Парис-троянец: в смерти Не-Вскормленный-Грудью и Петух Мужей сделались похожи больше, чем близнецы. Вон Аякс-Большой: меч смешно торчит из подмышки. Мама. Отвернись, мама! Пожалуйста… Ладно, я отвернусь вместо тебя. Измочаленный Паламед лежит грудой падали; чудом сохранилась кисть правой руки. Блеск перстней режет глаза. Рядом тихо плачет Эней Анхизид. Он всегда плачет: в бою, на пиру, при смерти. Сколько помню, всегда.

Мы звали его – Дакриостат.

Плакса.

Мне больно вспоминать. Их несуразно много вокруг – теней. Ждущих. Жаждущих. Грядущим аэдам, этим ангелам-пройдохам, придется тяжко: слушатели не запомнят даже половины имен. Слушатели будут браниться. Вместо ломтя свинины швырнут черствую корку. Запутаются в нити чужой жизни, в нитях, в клубке, в паутине, сетях, тенетах…

Меня это беспокоит?

Ни капельки.

Черная овца моей памяти блеет в испуге, предчувствуя ласку бронзы. Был корабль, стала – овца. Было море, острова, ветер и небо – теперь овца. Жертва. Скоро отворятся жилы, и воспоминания густой струей брызнут наружу. Жизнь за память. Я буду поить вас, друзья мои, враги мои, я буду гнать одних и привечать других, по своему выбору поднося чашу со странным, чудовищным, умопомрачительным напитком: кровью памяти Одиссея. Хитреца Одиссея. Героя Одиссея. Ах да, я уже говорил…

Чтобы вернуться, я должен был уйти.

Теперь, чтобы вернуться, мне надо вернуться.


– Боги, за что караете?


Раньше так взывали чуть слышно, подразумевая меня. Скоро будут взывать громко, опять-таки подразумевая меня. Раньше – это значит давно, когда мир был большим, а я маленьким. Мир, собственно, и тогда был мал. Итака – вот и весь тебе мир, окруженный кипящим пределом моря. Но для рыжего сорванца ничего большего не представлялось. Скоро – это значит близко, на пороге, когда мир станет маленьким, а я большим.

Сейчас – это значит сейчас. Между «раньше» и «скоро».

Между движущимися скалами Симплегадами.

Вот-вот сомкнутся.

– Дядя Одиссей, мне надоело играть, – говорил малыш Лигерон, прежде чем отречься от гнева и надеть новый доспех. – Я устал, дядя Одиссей. Я боюсь, что выиграю.

– Не бойся, – отвечал я.

– Дядя Одиссей, мне надоело играть, – он повторяет это вновь и вновь, тенью отступая в седую мглу, едва я подымаю на него взгляд. – Здесь скучно. Это плохая игра. Можно, я поиграю во что-нибудь другое? Например, буду пахарем? Или рыбаком?

– Поиграй в царя мертвецов, – отвечаю я. Зная, что это жестоко, но не в силах поступить иначе.

– Ладно. Только недолго, хорошо?

– Хорошо.

Навсегда – это ведь недолго, правда?

Вчера они клялись, что воздвигнут храм Одиссея Возвращающегося. Я испугался. Я не знал, что делать. Я и сейчас не знаю.

Пока еще не знаю.

Я вижу его, этот храм. Пустынный, каменистый распадок, и среди щебня – алтарь, с которого ползут змеи. Одинокий алтарь; многие змеи. Свиваются в клубки, остро пахнущие мускусом, визгливо шипят, переплетают гибкие тела. Трепещут раздвоенными язычками. И после каждого моления змей становится больше. Хватит на сотни жезлов-кадуцеев. Какой бы храм ни воздвигли, на самом деле он будет таким. Папа, ты говорил, что гранатовую яблоньку из земель хабирру надо укреплять таинственным змием…

Не мной ли?

– У тебя хорошая жена, – ворчал носатый зазнайка Агамемнон, недовольный ласками очередной пленницы. – Моя стерва, дай ей волю… А у тебя – хорошая. Ты всегда умел устраиваться.

– Поэтому я здесь, – соглашался я. – Моя жена там, а я здесь. Устроился.

Агамемнон раздраженно глядел на меня, ища подвох.

– Тебя ждут. – Помню, голос его вдруг перестал быть брюзгливым. И лицо изменилось. Резче обозначились мешки под глазами, даже знаменитый нос перестал торчать стенобитным тараном. – Тебе есть куда возвращаться. Хитрюга, ты и здесь устроился: тебя ждут. А я уже и не знаю, зачем пришел под Трою.

– За победой, – напоминал я.

– Победа… – Агамемнон повторил это слово, словно забыв, что оно означает. – Моя стерва… а у тебя – иначе.

Я до сих пор плохо понимаю, что он хотел сказать.

Иногда кажется: мы все погибли под Троей. Все. Победители, кто на обратном пути утонул близ Эвбеи, обманувшись Каферейскими лже-огнями, или пошел на дно под угрюмым Теносом. Братья по оружию, в запале позабывшие, что войне конец, – и павшие от братской руки. Смертные, неся смерть во все пределы, куда бы ни двинулись.

И Глубокоуважаемые, чья западня оказалась столь вместительна, что в ней хватило места и для добычи, и для ловца.

Год за годом осколки поколения обреченных бросаются к оракулам. С одним-единственным вопросом: где безопасно жить? Где поселиться, чтобы не испытывать вечного страха?! И оракулы честно отвечают: там, где падающее небо не причинит вам вреда. Многие понимают это буквально: берут семьи, имущество и переезжают, например, в Херсонес Карийский, окруженный горами со всех сторон. Мне смешно. Мне постоянно мерещится: Олимпийская Дюжина вопрошает и получает ответ – живите там, где вам не повредит падающее небо! После чего Глубокоуважаемые с семьями и имуществом переезжают в Херсонес.

Когда земля грозит разверзнуться, она поглощает живущих на ней. Когда проваливается небо, синева топит в себе горстку небожителей. Когда-то, давным-давно, небо упало на землю, буйный Уран покрыл зрелую Гею – и родились первые дети. Где они сейчас? Кто умер в те дни, ложась перегноем под новые зерна? Оскопленное небо молчит, хмуря седые брови облаков, и молчит земля, баюкая во тьме усталую утробу.

Море пахнет гнилым обещанием покоя.

Мы погибли под Троей.


– …вы неправильно начинали. Дело не в силе. Дело не в мастерстве. Дело совсем в другом: в малом. Просто надо очень любить этот лук…

Роговой наконечник скользнул в ушко тетивы сам собой.

– …очень любить эту стрелу…

Тетива, скрипя, поползла назад, к плечу.


Тела убитых уже убрали из мегарона. Часть для погребения вывезли рыдающие отцы, остальных я распорядился сжечь утром с подобающими почестями. Жаль, забыл уточнить – с какими именно. Могут неправильно понять. Из дюжины петель вынули дюжину рабынь, еще недавно через край полных кипящей жизни, а теперь годных лишь на корм воронам. Виновных в том, что любили заезжих женихов больше, чем следовало бы. Тринадцатая, самая дерзкая, оправдав свое имя – Черноцвет[3], – вчера родила сына. Надеюсь, крики совпали: первый детский и последний отцовский, когда стрела пронзила его грудь. Эвриклея велела закопать дитя вместе с матерью; я не стал возражать.

Падающее небо уже не причинит мне вреда. Во всяком случае, больше, чем причинило.

Я вернулся, но я еще вернусь.

– Остров Заката

Манит покоем,

Ручьями плещет.

Не пей, о странник,

из тех ручьев.

Покой опасен,

Покой обманчив,

Покой – покойным.

Ты жив, мой странник,

спеши уйти…

Мне бы хотелось свести тени с тенями. Как сводят счеты. Убитых женихов – с погибшими в долине Скамандра. И пусть одни жалуются на неудачную смерть, а другие хвастаются удачной гибелью. Пусть меряются славой и бесславием. Наверное, я бы мог это сделать. Но знаю: пройдет миг, другой, и мне станет скучно. Лук и жизнь – одно[4]; лук и смерть – одно. Сын Гектора, сброшенный со Скейской башни, един с сыном рабыни, умерщвленным в день своего рождения. Дочери Приама, заколотые на могилах ахейцев, – и мои любвеобильные красотки, развешанные на столбах. Приам-троянец, кощунственно убитый у алтаря Зевса Оградного, – женихи моей супруги тоже пытались прибегнуть к защите родового очага…

Озноб крадется вдоль хребта.

Если все повторить, я бы снова натянул лук. Лук Аполлона, с некоторых пор – лук Одиссея. Тайный голос убеждает меня в этом, и, разучившийся бояться, я боюсь, что он прав.

Остров Восхода

Манит лавиной,

Прельщает бурей.

Беги, о странник,

Не жди обвала.

Жизнь человека

посередине,

На тонкой нити

Между покоем

И ураганом…

В последнее время, когда я вслушиваюсь в детский плач у предела, мне часто приходят на ум удивительные песни. Приходят и исчезают, расплываются утренней дымкой. Я забываю их почти сразу. Что-то подсказывает изнутри: эти песни запретны. Надеюсь, рано или поздно они забудут дорожку к Одиссею, сыну Лаэрта.

Но не сейчас.

Сейчас – это значит сейчас. Между «раньше» и «скоро». Блей, овца моей памяти! Дрожи в ужасе! Литься крови – густой, черной! Пейте, тени… вспоминайте…

Я буду пить с вами, судорожно глотая память.

Я вернусь.