Вы здесь

Одевая эпоху. III. В армии (Поль Пуаре, 1930)

III. В армии

Два месяца спустя настало время выполнить долг перед отечеством, и я почти на год отправился на военную службу. Вообще говоря, срок службы тогда составлял три года, но имелись льготы, например для кормильцев семьи, учащихся некоторых институтов. Мне как бывшему студенту Института современных восточных языков – там изучали новогреческий, тамильский, хинди, мальгашский, яванский, арабский – срок службы сократили до десяти месяцев. Для меня это стало тяжким испытанием, и неудивительно: я уже приобщился к миру роскоши и элегантности, а теперь попал в серый и унылый мир военных.

Когда я прибыл на место службы в Руан, меня поместили в казармах возле Марсова поля. Я выбрал койку поближе к двери, чтобы создать иллюзию свободы. Тогдашние кровати были сделаны из трех досок, уложенных на металлическую подставку. Спал я хорошо, но в первое же утро, когда в половине шестого, еще до рассвета, меня разбудил звук рожка, первая мысль была о матери и доме, о тканях, платьях и моих мечтах, с которыми мне пришлось расстаться.

Я сразу же понял, насколько бессмысленна армейская жизнь. Поскольку моя койка была первой в ряду, в тот день наступила моя очередь зажигать свет и подметать помещение.

Капрал крикнул: «Дневальный, зажечь лампу, подмести под койками и принести воды!» Я вежливо заметил, что лампы в помещении уже нет, но капрал прослужил два года, поэтому ответил: «А мне плевать! Зажечь лампу!» Так я познакомился с вековыми традициями, неизменно царившими в этой специфической среде.

Позднее всех льготников (тех, кому срок службы сократили до года) объединили в особый взвод и перевели в казарму Пелисье. Там я оказался в более приятном обществе: моих товарищей звали Трарье, де Вогэ, де Лессепс, Жийу, Алькан, П. Истель, О. Жалю и так далее… Однажды, после долгого марша под дождем, мы вернулись вконец обессиленные и промокшие; и вдруг нам приказывают привести в порядок форму, наваксить обувь и построиться во дворе. Но как наваксить ботинки, если в них полно воды и грязи?

В то время как более усердные служаки, пыхтя, натирали ваксой задрызганную обувь, я предложил спуститься как есть, поскольку, добавил я: «Лейтенант поймет, что дело тут не в лени». Так я рассудил, не приняв во внимание дух воинской дисциплины. В итоге кто-то наваксил ботинки, а кто-то просто отчистил их от налипших комьев земли.

Когда рота построилась, лейтенант назвал мое имя и приказал выйти из строя. «Рядовой Пуаре, – сказал он, – мне передали, что вы сейчас говорили в казарме, и чем больше я над этим думаю, тем более вопиющим я нахожу ваше поведение. Вы сказали солдатам: “Если мы все сговоримся и не будем ваксить ботинки, нам ничего не сделают”. Надо ли объяснять, какое это возмутительное, а в некотором смысле даже опасное заявление? Ведь вы, по сути, хотели сказать, что если солдаты объединятся с целью невыполнения приказа, то командир ничего не сможет с ними сделать.

Вы пытались внушить солдатам, что они имеют право на забастовку. Это чрезвычайно серьезный проступок, и мне придется вас примерно наказать. Я задаюсь вопросом: до чего вы докатитесь, если будете продолжать в том же духе? От меня лично вы получите восемь суток карцера, и я не удивлюсь, если майор добавит вам еще. А наш полковник не любит смутьянов и наверняка даст вам это почувствовать». Затем он пустился в рассуждения о праве на забастовку и угрозе анархии. Его звали Шово-Лагард[100], один из его предков удостоился высокой чести – дать свое имя улице в Париже.

С этого дня мне уже не хотелось быть сознательным гражданином, да и служебного рвения у меня сильно поубавилось.

Я перестал надеяться на продвижение по службе, если буду честно исполнять свой долг, зато обрел уверенность, что военные никогда не смогут понять меня, а я – их. Солдат из меня получился неважный, я отлынивал от дела как только мог. И регулярно попадал в санчасть с очень странным недомоганием: когда врач куда-нибудь отлучался, у меня резко поднималась температура, достигая опасных для жизни пределов, но, как только он возвращался, температура сразу же становилась нормальной. Обеспокоенный такими симптомами, врач поставил диагноз – малярия, и отправил меня в госпиталь. Там мне дали предусмотренную уставом дозу слабительного и одели в смешную форму – огромные больничные туфли, необъятных размеров пижаму из грубой шерсти коричневого цвета с красной оторочкой и хлопчатобумажный колпак. Это напоминало одежду заключенного.

Я попал в палату, где лежали главным образом туберкулезники. Ночью меня разбудил парень с соседней койки и спросил, нет ли у меня сигарет. Он жаловался на странное покалывание в горле и полагал, что от дыма это пройдет. А получилось наоборот. Он стал харкать кровью и через два часа скончался.

Как-то раз, воскресным утром, я пошел на мессу в больничную капеллу и сел рядом с сестричкой, которая присматривала за нашей палатой. Мне удалось подружиться с ней, и она помогла мне добиться того, за чем я стремился в госпиталь, – отпуска по выздоровлении.

Каждое утро, в шесть часов, к нам в палату заходил главный врач в сопровождении практикантов. Он показывал им мои селезенку и печень: по его мнению, состояние этих органов свидетельствовало о том, что я страдаю перемежающейся лихорадкой, которую подхватил в какой-то нездоровой местности. Чтобы угодить доктору, пришлось выдумать, будто я жил в окрестностях Рима (я знал, что местность там болотистая). «Ага! Вот видите! – обрадовался он, а затем добавил: – Если это будет продолжаться, я сделаю ему пункцию селезенки». В результате на следующее утро, во время обхода, он застал меня на ногах, а когда спросил, как я себя чувствую, я ответил, что мне гораздо лучше. Он поверил и назначил мне отпуск по выздоровлении на несколько недель. Это дало мне возможность через некоторое время уехать в Париж, где я вновь посвятил себя рисованию и изучению того, что мне так нравилось, – женской элегантности.

Когда я вернулся в часть, там начиналась подготовка к празднику, если не ошибаюсь, в честь столетия битвы при Вальми[101]или чего-то в этом роде. Я сказал своим товарищам, что берусь написать пьесу в трех актах, где будут показаны все основные приметы армейской жизни. Во дворе казармы подручными средствами был выстроен театр. Я набрал труппу, которой распоряжался по своему усмотрению и в которую хотел попасть каждый, поскольку за это давали освобождение от строевой подготовки. На нашем спектакле присутствовали префект и военный комендант Руана. Сюжет был такой: Французская Армия (эту роль играл ваш покорный слуга) принимает к себе новичка-льготника, юного графа Бутон де Бретеля, и знакомит его с радостями армейской жизни – Жратвой, Карцером, Отхожим Местом и так далее. Каждый из этих аллегорических персонажей исполнял свои куплеты. Во время антракта комендант, истинный парижанин по фамилии Галлимар, зашел за кулисы, поздравил меня, обнял и предложил бокал шампанского, который я выпил, сидя у него на коленях, словно певичка из кафешантана. Я исполнил на сцене куплеты патриотического содержания, это понравилось начальству, и меня перестали считать анархистом.

Вряд ли этот период жизни можно назвать приятным, но какие-то забавные воспоминания от него все же остались. Например, история рядового де К., который благодаря своему таланту пианиста сделался собственным тапером генерала, затем был принят в доме, стал учить музыке его дочерей и обручился с одной из них; с этого момента мы больше не видели его в казарме. Он жил, словно влюбленный голубок, ворковал с утра до вечера, а иногда мы встречали его в городе – верхом на генеральской лошади, в генеральских сапогах с золотыми шпорами и в сопровождении генеральского ординарца.

Он катался по лесу, собирал цветы и привозил их невесте.

Но в день демобилизации роль пианиста и жениха закончилась, он вернулся в Англию, где жил до призыва, а впоследствии, как я слышал, стал супругом мадам Стенель[102], к тому времени вышедшей из тюрьмы.