Недельное чтение
Уличный торговец
Жером Кренкебиль, торговец овощами, возил по городу свою тележку и покрикивал: «Капусты, моркови, репы!» А когда у него бывал порей, он кричал: «Свежая спаржа!» – так как порей – спаржа бедняков. Однажды, 20 октября, в час пополудни, когда он спускался по улице Монмартр, из лавки вышла мадам Баяр, жена сапожника, и подошла к тележке с овощами. Презрительно подняв пучок порея, она сказала:
– Не очень-то хорош ваш порей. Почем пучок?
– Пятнадцать су, хозяйка. Лучше не найдете.
– Пятнадцать су за такой плохой порей?
И она с отвращением бросила пучок обратно в тележку.
В это время подошел полицейский, номер 64, и сказал Кренкебилю:
– Проезжайте!
Кренкебиль уже целых пятьдесят лет ездил с утра до вечера. Приказание полицейского показалось ему законным и вполне в порядке вещей. Готовый его исполнить, он попросил хозяйку взять поскорее, что ей было по вкусу.
– Мне нужно еще сначала выбрать товар, – сердито заметила сапожница.
И она снова принялась перетрогивать все пучки порея, выбрала себе тот, который показался ей лучше других, и крепко прижала его к груди.
– Я дам вам четырнадцать су. Этого вполне достаточно. Я сейчас принесу вам их из лавки, у меня нет с собой.
И, захватив свой порей, она вернулась в лавку, куда только что вошла покупательница с ребенком на руках.
В эту минуту полицейский, номер 64, во второй раз сказал Кренкебилю:
– Проезжайте!
– Я дожидаюсь денег, – ответил Кренкебиль.
– Я вам не говорю, чтобы вы не дожидались денег; я приказываю вам только проезжать, – строго сказал полицейский.
Между тем сапожница примеряла в своей лавке голубые башмачки полуторагодовалому ребенку. Покупательница сильно торопилась, и зеленые головки порея спокойно лежали на конторке.
Кренкебиль, в течение целых пятидесяти лет возивший по улицам города свою тележку, умел повиноваться представителям власти. Но на этот раз он попал в исключительное положение между правом и обязанностью. Он мало смыслил в законах и не понял того, что пользование личным правом не освобождало его от исполнения общественных обязанностей. Он слишком сосредоточил свое внимание на своем праве получить четырнадцать су и недостаточно серьезно отнесся к своей обязанности возить тележку и проезжать вперед, все вперед. Он не двигался.
В третий раз полицейский, номер 64, спокойно и без всякого раздражения отдал ему приказание проезжать:
– Разве вы не слышите, что я приказываю вам проезжать?
У Кренкебиля была слишком важная в его глазах причина оставаться на месте. И он снова просто и безыскусственно изложил ее:
– Господи, Боже мой! Да ведь я же говорю вам, что дожидаюсь денег.
Полицейский ответил ему на это:
– Может быть, вы желаете, чтобы я привлек вас к ответственности за неисполнение полицейских правил? Если вы этого желаете, то вам стоит только заявить.
На эти слова Кренкебиль только медленно пожал плечами, уныло взглянул на полицейского и поднял свой взор к небу. И взор этот говорил:
«Бог видит, какой я противник законам!..»
Может быть, потому, что он не понял выражения этого взора или не нашел в нем достаточного оправдания неповиновению, полицейский снова резким и суровым тоном спросил торговца, понял ли тот его.
Как раз в эту минуту в улице Монмартр было необыкновенное скопление повозок. Извозчики, дрожки, мебельные фуры, омнибусы и тележки, прижатые одна к другой, казалось, были неразрывно связаны между собой. Отовсюду раздавались крики и проклятия.
Кучера лениво обменивались издалека крепкими ругательствами с сидельцами из лавок, а кондуктора омнибусов, считая Кренкебиля причиной замешательства, называли его «гадким пореем».
Между тем на тротуаре собрались любопытные и прислушивались к спору. И полицейский, видя, что за ним наблюдают, думал теперь только о том, чтобы показать свою власть.
– Хорошо, – сказал он и вынул из кармана грязную записную книжечку и очень короткий карандаш.
Кренкебиль упорствовал, повинуясь какой-то внутренней силе. Впрочем, ему и невозможно было теперь двинуться ни взад ни вперед. Колесо его тележки, к несчастию, зацепилось за колесо повозки молочника.
И в отчаянии теребя свои волосы, он воскликнул:
– Да ведь я же говорю вам, что жду денег! Что это еще за несчастие! Вот беда, так беда! Господи, Боже ты мой!
Полицейский, номер 64, счел себя оскорбленным этими словами, выражающими, впрочем, больше отчаяние, чем протест. И так как всякое оскорбление облекалось для него в традиционную, правильную, освященную обычаем и, можно даже сказать, почти обрядовую форму выражения: «Смерть коровам!»[17] – то в этой именно форме он воспринял и реализовал в своем мозгу слова преступника.
– А! Вы сказали: «Смерть коровам?» Хорошо, следуйте за мной.
Торговец с крайним недоумением и отчаянием взглянул своими широко раскрытыми глазами на полицейского, номер 64, и, скрестив руки на своей синей блузе, воскликнул:
– Я сказал: «Смерть коровам?» Я?.. О!..
Арест этот был встречен смехом лавочных сидельцев и уличных мальчишек. Он отвечал страсти всякой человеческой толпы к низким и жестоким зрелищам. Но в это время сквозь толпу зевак пробился старик, одетый во все черное и в высокой шляпе. Он подошел к полицейскому и сказал ему тихим, кротким, но очень твердым голосом:
– Вы ошиблись. Этот человек не оскорблял вас.
– Не суйтесь не в свое дело, – ответил ему полицейский, не сопровождая на этот раз своих слов угрозами, так как он обращался к хорошо одетому человеку.
С большим спокойствием и сдержанностью старик продолжал настаивать. Тогда полицейский объявил ему, что он должен объясняться у комиссара полиции.
Между тем Кренкебиль снова воскликнул:
– И я сказал: «Смерть коровам!» О-о!..
Когда он произносил эти странные слова, из лавки к нему вышла мадам Баяр, сапожница, с деньгами в руках. Но полицейский уже держал его за шиворот, и мадам Баяр, считая, что не стоит отдавать своего долга человеку, которого ведут в полицию, положила свои четырнадцать су обратно в карман передника.
Поняв вдруг, что тележка его задержана, личная свобода потеряна и под его ногами разверзлась пропасть и померкло солнце, Кренкебиль пробормотал:
– Все равно!
У комиссара незнакомый старик объяснил, что, будучи задержан на улице чрезвычайным скоплением экипажей, он сделался свидетелем происшествия. Он утверждал, что полицейский отнюдь не был оскорблен, что он просто ошибся. Старик сказал свое имя и звание: Давид Матье, главный врач больницы Амбруаз-Паре, кавалер Почетного легиона.
Кренкебиль, арест которого продолжался, провел ночь в полиции, а наутро его переправили в арестантской тележке в тюрьму.
Тюрьма не показалась ему ни унизительной, ни тяжелой. Она представилась ему скорее необходимой. Что его особенно поразило в ней, это чистота стен и пола.
Он сказал:
– Для такого места здесь очень чисто. Правду можно сказать: тут хоть ешь с полу.
Оставшись один, он хотел подвинуть свою табуретку, но увидел, что она прикована к стене. Старик громко выразил свое удивление:
– Вот так штука! Ни за что я бы не выдумал ничего подобного, ни за что!
Он сел и с удивлением трогал руками все окружающее. Тишина и уединение удручали его. Ему было скучно, и он с тревогой думал о своей тележке, полной капусты, моркови, сельдерея и салата. Он с тоской спрашивал себя: «Куда они дели мою тележку?»
На третий день к нему пришел его адвокат, господин Лемерль, один из самых младших членов суда.
Кренкебиль попробовал рассказать ему свое дело, что для него было далеко не легко, так как он не привык владеть словом. Может быть, при некоторой помощи он и справился бы с этим, но адвокат его только недоверчиво покачивал головой на все, что говорил старик, и, перелистывая бумаги, бормотал про себя: «Гм! гм!.. я ничего этого не вижу в деле…»
Потом, с усталым видом и покручивая свои белокурые усики, он сказал ему:
– В ваших интересах, может быть, было бы лучше во всем признаться; я с своей стороны считаю вашу систему полного отрицания очень неудачною.
Может быть, Кренкебиль теперь и в самом деле признался бы, если бы он только знал, в чем ему нужно признаваться.
Господин президент Бурриш посвятил целых шесть минут допросу Кренкебиля. Этот допрос мог пролить несколько более света, если бы обвиняемый отвечал на предлагаемые ему вопросы. Но Кренкебиль не привык вести споры, и, кроме того, в таком обществе страх и уважение закрывали ему рот. Итак, он хранил молчание, а президент сам давал ответы; они подтверждали обвинение. Президент кончил:
– Наконец, вы признаете, что сказали: «Смерть коровам!»
Только теперь из горла обвиняемого Кренкебиля послышались звуки, напоминающие шум старого железа или звон разбитого стекла.
– Я сказал: «Смерть коровам!», потому что господин полицейский сказал: «Смерть коровам!» Тогда только я сказал: «Смерть коровам!» – Он хотел дать понять, что изумленный таким непредвиденным обвинением, он, растерявшись, повторил страшные слова, которые можно приписывать ему и которых он, разумеется, не произносил.
Господин президент Бурриш понял его не так.
– Вы заявляете, – сказал он, – что полицейский первый произнес эти слова?
Кренкебиль отказался объяснять. Это было слишком трудно для него.
– Вы не настаиваете. И вы имеете на это полное основание, – сказал президент.
И он велел позвать свидетелей.
Полицейский, номер 64, носящий имя Бастиен Матро, поклялся, что будет говорить правду и только одну правду. Потом он изложил следующее:
– Отправляя свою службу двадцатого октября, в час пополудни, я заметил в улице Монмартр человека, показавшегося мне уличным торговцем. Тележка его незаконно стояла на месте, у дома номер триста двадцать восемь, что послужило поводом к скоплению здесь экипажей. Я три раза отдал ему приказание проезжать, но он отказался удовлетворить его. Когда же я предупредил его, что составлю протокол, он крикнул мне: «Смерть коровам!» – что мне показалось очень оскорбительным.
Это простое и сжатое объяснение было с видимою благосклонностью выслушано трибуналом. Защита представила госпожу Баяр, сапожницу, и господина Давида Матье, главного доктора больницы Амбруаз-Паре, кавалера Почетного легиона. Госпожа Баяр ничего не видела и ничего не слыхала. Доктор Матье находился в толпе, собравшейся вокруг полицейского, который заставил торговца проезжать. Его показание вызвало курьезный инцидент.
– Я был свидетелем происшествия, – сказал он. – Я заметил, что полицейский ошибся: его никто не оскорбил. Я подошел и заметил ему это. Но полицейский все-таки арестовал торговца и пригласил меня следовать за ним к комиссару полиции, что я и сделал. Я дал уже мое показание перед комиссаром.
– Можете сесть, – сказал президент. – Привратник, позовите опять свидетеля Матро.
– Матро, когда вы арестовали обвиняемого, не заметил ли вам господин доктор Матье, что вы ошиблись?
– То есть он меня оскорбил, господин президент.
– Что же он вам сказал?
– Он сказал: «Смерть коровам!»
Ропот и смех пробежал по зале.
– Можете уйти, – поспешно сказал президент, и он предупредил публику, что если эти неприличные манифестации повторятся, то он очистит залу. Между тем защита торжествовала, и все в эту минуту думали, что Кренкебиль будет оправдан.
Когда тишина снова восстановилась в зале, поднялся господин Лемерль. Он начал свою защитительную речь похвалой агентам полиции, «этим скромным служителям общества, которые за ничтожное жалованье переносят усталость, подвергаются беспрерывным опасностям и ежедневно совершают геройские дела. Это все бывшие солдаты, которые и остаются солдатами. Солдаты!.. Уже одно это слово говорит все…» И господин Лемерль принялся приводить высшие соображения насчет военных добродетелей. По его словам, он сам был из тех, «которые не позволяют затронуть армию, эту национальную армию, к которой он имел честь принадлежать».
Президент кивнул головой.
Господин Лемерль был в самом деле лейтенантом милиции. Он был также националистским кандидатом в квартале Виель-Одриет.
Адвокат продолжал:
– Нет, разумеется, я хорошо знаю те скромные и драгоценные услуги, которые ежедневно оказывают эти охранители спокойствия доблестному населению Парижа. И я никогда бы не согласился, господа, взять на себя защиту Кренкебиля, если бы я видел в нем оскорбителя бывшего солдата. Моего клиента обвиняют в том, что он сказал: «Смерть коровам!» Смысл этой фразы всем известен. Если вы заглянете в известный словарь, вы там прочтете: «Корова, лентяй, тунеядец. Лениво валяется, как корова, вместо того чтобы работать. Корова, продающаяся полиции: полицейский шпион». «Смерть коровам!» – говорится в известном кругу людей. Но весь вопрос в том, как сказал это Кренкебиль? И даже сказал ли он это? Позвольте мне, господа, в этом усомниться. Я не подозреваю полицейского Матро ни в каком дурном намерении. Но он, как мы уже заметили, отправляет тяжелую службу. Он иногда утомлен ею, измучен. При таких условиях он легко мог быть жертвою некоторого рода галлюцинации. И если он вам говорит, господа, что доктор Давид Матье, кавалер Почетного легиона, главный врач больницы Амбруаз-Паре, представитель науки и человек из общества, тоже крикнул ему: «Смерть коровам!» – мы вынуждены признать, что Матро есть жертва психоза и, если выражение не покажется вам слишком сильным, жертва бреда преследования.
– И даже в том случае, если бы Кренкебиль в самом деле крикнул: «Смерть коровам!» – нужно еще узнать, имеют ли эти слова характер преступления в его устах. Кренкебиль – незаконный сын уличной торговки, погибшей от пьянства и разврата; он родился алкоголиком. Вы видите его здесь отупевшим от шестидесяти лет нищеты, и вы скажете, господа, что он не ответственен.
Господин Лемерль сел, и президент Бурриш прочел сквозь зубы приговор, осуждавший Жерома Кренкебиля к двум неделям тюремного заключения и 50 франкам штрафа. Трибунал основывал свое мнение на показании полицейского Матро.
Когда Кренкебиля вели длинными и темными коридорами здания суда, старик почувствовал страшную потребность в сочувствии. Он обернулся к сопровождавшему его сторожу и три раза назвал его:
– Служивый!.. Служивый!.. А?.. Служивый! – старик вздохнул. – Если бы мне две недели тому назад сказали, что со мной случится то, что случилось!..
Потом он высказал следующую мысль:
– Слишком скоро говорят они, эти господа. Они хорошо говорят, только слишком уж скоро. С ними нельзя столковаться… Служивый, как вам кажется, скоро они говорят?
Но солдат шагал, не говоря ни слова и не поворачивая головы. Кренкебиль спросил его:
– Почему же вы мне не отвечаете?
Солдат продолжал хранить молчание. Старик с горечью заметил ему:
– Ведь и с собакой разговаривают. Почему же вы ничего не говорите мне? Может быть, вы никогда не открываете рта; значит, вы боитесь проветривать его иногда.
Отведенный снова в тюрьму, Кренкебиль в встревоженном удивлении сел на свой прикованный к стене табурет. Он не понимал путем, что судьи его ошиблись. Под величием форм трибунал скрыл от него свои слабости. Ему трудно было поверить, что прав был он, а не эти важные чиновники, рассуждений которых он не понимал. Ему и в голову не приходило, чтобы в таком торжественном обряде что-нибудь хромало. Не бывая ни в церкви, ни в Елисейских полях, он во всю свою жизнь не видал ничего великолепнее суда исправительной полиции. Он хорошо знал, что не говорил: «Смерть коровам!» Но если его приговорили за эти слова к двум неделям тюремного заключения, то все дело представлялось в его мозгу какой-то величественной тайной, одним из тех догматов веры, с которыми набожные люди соглашаются, не понимая их, – каким-то таинственным откровением, величественным и ужасным в одно и то же время.
Этот бедный старик признавал себя виновным в том, что он как-то мистически оскорбил полицейского, номер 64, подобно тому как маленький мальчик, принимающийся учить катехизис, считает себя виновным в грехе Евы. Сажая его в тюрьму, ему сказали, что он кричал: «Смерть коровам!» Следовательно, он это действительно кричал каким-нибудь таинственным, ему самому неизвестным способом. Он был перенесен в сверхъестественный мир, и суд над ним показался ему каким-то апокалипсисом.
Если он не мог составить себе ясного представления о своем преступлении, то не более ясно было у него и представление о наказании. Его осуждение казалось ему торжественным и величественным обрядом, ослепительным событием, которого нельзя понять, нельзя оспаривать и которое не должно ни радовать, ни огорчать.
Выйдя из тюрьмы, Кренкебиль по-прежнему возил свою тележку по улице Монмартр и кричал: «Капусты, репы, моркови!» Он не гордился своим приключением и не стыдился его. У него не осталось от него также и тяжелого воспоминания. В его мозгу оно имело вид театрального представления, путешествия, сна. Одна старушка, подойдя к тележке и выбирая сельдерей, спросила его:
– Что с вами случилось, дядя Кренкебиль? Целых три недели мы вас не видели. Уж не были ли больны? Вы побледнели немного.
– Я барином жил это время, мадам Мальош, – сказал старик.
Ничто не изменилось в его жизни, кроме того, что в этот день он чаще, чем обыкновенно, заходил в кабак, потому что ему все казалось, что теперь праздник и что он познакомится с очень добрыми людьми. Он немного навеселе вернулся в свой угол. Растянувшись на матраце и укрывшись вместо одеяла мешками, которые ему одолжил торговец каштанами с угла, старик подумал: «На тюрьму нечего жаловаться; там все есть, что нужно человеку. Но все-таки у себя дома лучше».
Его благосостояние продолжалось недолго. Скоро он заметил, что его покупательницы кисло смотрели на него.
– Прекрасный сельдерей, мадам Куантро!
– Мне ничего не нужно.
– Как вам ничего не нужно? Ведь не воздухом же вы питаетесь!
Но мадам Куантро, ни слова ему не ответив, гордо вернулась в свою большую булочную. Лавочницы и привратницы, так недавно еще с нетерпением ожидавшие его засыпанной зеленью и цветами тележки, теперь отворачивались от него. Подъехав к сапожной лавке, откуда начались все его приключения, он крикнул:
– Мадам Баяр, мадам Баяр, вы должны мне еще пятнадцать су.
Но мадам Баяр, сидевшая у своей конторки, не удостоила даже повернуть голову.
Вся улица Монмартр знала, что Кренкебиль вышел из тюрьмы, и никто не хотел больше знать его. Слух об его заключении дошел и до предместья, и до шумного угла улицы Рише. Там около полудня он заметил мадам Лор, его добрую и верную покупательницу. Она нагнулась над тележкой маленького Мартэна и ощупывала большой кочан капусты.
При виде этого у Кренкебиля сжалось сердце. Он толкнул своей тележкой повозку маленького Мартэна и жалобным тоном сказал мадам Лор:
– Нехорошо с вашей стороны изменять мне.
Мадам Лор ни слова не ответила Кренкебилю, разыгрывая оскорбленную.
И старый уличный торговец, почувствовав обиду, заорал во все горло:
– Ах ты, шлюха!
Мадам Лор уронила свою капусту и закричала:
– Убирайся ты, старый негодяй! Тоже, выйдут из тюрьмы и оскорбляют еще людей!
Кренкебиль в спокойном состоянии никогда не упрекнул бы мадам Лор за ее поведение. Но на этот раз старик вышел из себя. Он три раза назвал мадам Лор шлюхой, негодной и стервой. И эта сцена окончательно уронила Кренкебиля в глазах всего предместья Монмартр и улицы Рише.
Старик ушел, ворча про себя:
– Этакая шлюха! Другой такой шлюхи и не встретишь.
Самое худшее то, что не одна она обращалась с ним, как с каким-то отверженным. Никто не хотел его больше знать.
И характер его стал портиться. Поссорившись с мадам Лор, он стал теперь вздорить со всеми. За всякий пустяк он говорил грубости своим постоянным покупательницам, а если они долго выбирали товар, он прямо называл их трещотками и лентяйками; в кабаке он тоже постоянно ругался с товарищами. Его друг, торговец каштанами, просто не узнавал его и объявил, что дядя Кренкебиль стал настоящим дикобразом. Отрицать этого было нельзя: он сделался неуживчивым, сварливым человеком, грубым и дерзким на язык. Находясь в необразованном обществе, ему, разумеется, было труднее, чем какому-нибудь профессору общественных наук в университете, высказать свои мысли о несовершенстве современного строя и о необходимых изменениях в нем, да и самые мысли плохо и беспорядочно укладывались в его голове.
Несчастие сделало его несправедливым, и он мстил теперь тем, кто вовсе не желал ему зла или был даже иногда слабее его. Так, он однажды больно ударил Альфонса, маленького сына кабатчика, за то, что тот спросил его, хорошо ли было в тюрьме.
– Ах ты, гадкий мальчишка! – крикнул он на него. – Это твоему отцу следовало бы сидеть в тюрьме, а не наживать себе барыши, торгуя отравой.
Наконец он окончательно упал духом. В таком состоянии человек не может уже больше подняться. Все прохожие толкают его ногами.
Пришла нищета, самая черная нищета. Старый уличный торговец, уносивший когда-то из предместья Монмартр полные карманы пятифранковых монет, не имел теперь ни одного су. Стояла зима. Выгнанный из своего угла, он спал теперь в сарае, под телегами. После почти целого месяца дождей сточные трубы переполнились и залили сарай.
Сидя на корточках в своей тележке над вонючей водой, в обществе крыс, пауков и голодных кошек, старик размышлял в темноте. Не евши целый день и не имея теперь даже мешков, чтобы укрыться, он вспоминал те дни, когда правительство давало ему кров и пищу. Он позавидовал участи узников, не страдающих ни от голода, ни от холода, и ему вдруг пришла в голову мысль:
«Я ведь теперь знаю способ; почему бы мне им не воспользоваться?» Он встал и вышел на улицу. Было не позже одиннадцати часов ночи. Стояла темная и сырая погода. Падала какая-то изморось, холоднее и пронзительнее всякого дождя. Редкие прохожие жались у стен.
Кренкебиль прошел мимо церкви св. Евстафия и повернул в улицу Монмартр. Она была совершенно пуста. Страж порядка стоял на тротуаре, у входа в церковь, под газовым рожком; кругом огня видно было, как падал мелкий дождик. Полицейский был укрыт капюшоном и имел совершенно окоченелый вид. Но потому ли, что он предпочитал свет мраку или просто устал ходить, но он неподвижно стоял под своим канделябром, точно около близкого друга. Этот дрожащий огонек был его единственным собеседником в темную безлюдную ночь. Его неподвижность казалась почти нечеловеческою; отражение его сапог на мокром тротуаре, превратившемся в озеро, удлиняло вниз его фигуру и придавало ему издали вид гигантской амфибии, наполовину вышедшей из воды. Вблизи полицейский в своем капюшоне походил на монаха и на военного. Крупные черты его лица, казавшиеся еще крупнее от тени капюшона, были спокойны и печальны. У него были короткие, густые и уже поседевшие усы. Это был старый сержант лет за сорок.
Кренкебиль тихонько подошел к нему и дрожащим и слабым голосом сказал:
– Смерть коровам!
Потом он стал ждать действия этих священных слов. Но никакого действия не последовало. Полицейский стоял молча и неподвижно, скрестив руки под своим широким плащом. Его широко раскрытые глаза, светящиеся в темноте, внимательно, печально и с некоторым презрением смотрели на старика. Кренкебиль, удивленный, но все еще сохраняя остаток решимости, пробормотал:
– Ведь я вам сказал: смерть коровам!
Наступило долгое молчание, в продолжение которого только сыпал дождик и царила глубокая тьма. Наконец полицейский проговорил:
– Этого не следует говорить… Я вам серьезно советую не говорить этого. В ваши лета следовало бы быть немного опытнее… Проходите своей дорогой.
– Почему же вы не арестуете меня? – спросил Кренкебиль.
Полицейский покачал головой под своим мокрым капюшоном:
– Если бы хватать всех грубиянов, которые говорят то, чего не следует, то слишком много было бы работы!.. И к чему бы это послужило?
Кренкебиль, подавленный этим великодушным презрением, долго в недоумении стоял молча среди большой лужи. Но прежде, чем уйти, он попытался объясниться.
– Я ведь не для вас сказал: «Смерть коровам!» И не для кого-либо другого. Это я сказал ради одной определенной цели.
Полицейский ответил ему с строгим спокойствием:
– Ради какой-либо цели или ради чего другого, но это вовсе не следовало говорить, потому что, когда человек исполняет свои обязанности и терпит при этом немало страданий, его не следует оскорблять пустыми словами… Я вам повторяю, чтобы вы проходили своей дорогой.
И Кренкебиль, опустив голову и размахивая руками, исчез под дождем в темноте ночи.
15 АПРЕЛЯ (Возмездие)
Последствия наших поступков никогда не могут быть доступны нам, потому что последствия наших поступков в бесконечном мире представляются нам бесконечными.
Наши поступки – это наше, последствия же их – дело небес.
Ты – поденщик; отработай свой день и получи поденную плату.
Тщетны усилия людей проникнуть в тайну бытия Бога: их дело только в том, чтобы соблюдать закон Его.
Исполняй долг свой, а последствия предоставь Возложившему его на тебя.
Результаты ваших дел оценят другие; старайтесь только о том, чтобы сердце ваше сейчас, в настоящую минуту, было чисто и правдиво.
Святой муж заботится о внутреннем, а не о внешнем; он пренебрегает внешним, а избирает внутреннее.
Одно из определенных условий труда человека состоит в том, что чем отдаленнее цель наших стремлений, чем меньше мы желаем сами видеть плоды наших трудов, тем больше и обширнее будет мера нашего успеха.
Самые важные и нужные для самого и для других дела человека – это те, последствия которых он не увидит.
Каждый человеческий поступок тем почетнее, лучше и великолепнее, чем отдаленнее его последствия.
Поступок, совершенный без всяких соображений о каких бы то ни было последствиях, ввиду только исполнения воли Бога, есть наилучший поступок, который может быть совершен человеком.
В мире, как порох в мине, скрыты огромные залежи зла и неправды. Когда нам приходится делать в эту мину новые вклады тех же зла и лжи, то, по-видимому, мы не нарушаем этим общего спокойствия и равновесия людского общежития; когда же в виде вклада в мину мы приносим не зло и ложь, а добро и правду, то добро и правда как искры взрывают порох зла и лжи, и зло и ложь обнаруживаются, делаются явными.
Воздерживаться от совершения добра людям и продолжать участвовать в поддержании царящей неправды только во избежание взрыва пороха в мине – значит не понимать значения взрыва пороха, который лишь разряжает накопившееся зло и тем не увеличивает, а уменьшает его количество.
Христос, Сам признавший, что принес Своим учением не мир, но меч и разделение на земле, не смущался тем злом, которое вызывал таким образом наружу, а радовался явному столкновению добра со злом и света с тьмою, которое и должно доставить явное торжество свету и добру.
Жизнь Христа особенно важна как образец невозможности для человека видеть плоды своих трудов. И тем меньше, чем важнее дело. Моисей мог войти со своим народом в обетованную землю, но Христос никак не мог видеть плодов Своего учения, если бы Он жил до сих пор. А мы хотим делать дело Божье, а награду получать людскую.
Если ты можешь видеть все последствия своей деятельности, то знай, что эта деятельность ничтожна.
16 АПРЕЛЯ (Достоинство человека)
Признание достоинства человека в себе и других несовместимо ни с подчинением, ни с покровительством, ни с благодетельствованием одного человека другому.
Всякий человек может требовать уважения к себе и точно так же должен уважать ближнего.
Ни один человек не может быть ни орудием, ни целью. В этом состоит его достоинство. И как он не может располагать собою ни за какую цену (что было бы противно его достоинству), так же не имеет он права отступать от обязательного, равного уважения ко всем людям, т. е. он обязан в действительности признавать достоинство человеческого звания в каждом человеке и потому должен выражать это уважение по отношению к каждому человеку.
В своих рассуждениях о благе трудящихся представители власти впадают в тон снисходительного покровительства. Людей, сознающих истинное достоинство труда, этот тон оскорбляет более, чем могло бы их оскорбить открыто выраженное презрение. Во всех изъявлениях их сочувствия слышится признание, что нищета есть естественное состояние трудящихся, в которое они должны впадать всюду, где им благосклонно не покровительствуют. Никто и вида не показывает, чтобы землевладельцы или капиталисты нуждались в покровительстве. Они, говорят нам, могут сами позаботиться о себе; лишь бедным рабочим надо покровительствовать.
Покровительство массам во все времена было предлогом к насилию – оправданием монархии, аристократии и преимуществ разного рода. Но есть ли хоть один пример в истории мира, когда, при монархическом ли, при республиканском ли правлении, покровительство рабочим массам не означало бы их угнетения? Покровительство, какое оказывали трудящимся люди, державшие в своих руках законодательную власть, в лучших случаях было лишь покровительством, какое человек оказывает скотине. Он покровительствует ей, чтобы пользоваться затем ее силой и мясом.
Самые ничтожные мелочи содействуют образованию характера.
Не говори, что мелочи – пустяки. Только истинно нравственный человек видит всю значительность мелочей.
Есть верующие люди, которые имеют обычай кланяться в ноги перед каждым человеком, с которым они входят в сношение. Они говорят, что делают это потому, что в каждом человеке живет дух Божий. Как ни странен этот обычай, основание его глубоко истинно.
Человек робок и все выпрашивает себе снисхождения. Он едва отваживается сказать: я есмь, я мыслю.
Человек, служа другому, должен знать, что он не подчиняется, не покровительствует, не благодетельствует, а исполняет свою обязанность – не перед человеком, а перед вечным законом.
17 АПРЕЛЯ (Вера)
Христианство – это учение о божественном в человеке.
Христианство – простое дело, очень простое: любовь к человеку, любовь к Богу. Будь совершенен, как Отец твой Небесный; живи в Боге, т. е. делай наилучшие дела, лучшим способом и ради наилучших целей.
Все это очень просто: малое дитя может понять это; и так прекрасно, что великий ум не придумает ничего прекраснее.
От Моисея до Иисуса совершилось великое умственное и религиозное развитие среди отдельных людей и народов. От времени Иисуса до нашего это движение как в отдельных людях, так и в народах было еще значительнее. Старые заблуждения откинуты, и новые истины вошли в сознание человечества. Один человек не может быть так же велик, как человечество. Если великий человек настолько впереди своих собратий, что они не понимают его, – приходит время, когда они сначала догоняют, потом обгоняют его и уходят так далеко, что в свою очередь становятся непонятными для тех, которые стоят на том месте, где стоял прежний великий человек, и тогда нужен новый великий человек, и он является и открывает дальнейший путь.
Без ясного понимания смысла своей жизни, без того, что называется верой, человек всякую минуту может отречься от всего того, во имя чего он жил, и начать жить во имя того, что он проклинал.
Человеку не может быть доступна цель его жизни. Знать может человек только ее направление.
Сущность всех религиозных учений – в любви. Особенность христианского учения о любви – в том, что оно ясно и точно определило главное условие любви, условие, нарушение которого уничтожает возможность любви.
Условие это есть непротивление злу насилием.
Любовь христианская вытекает из сознания единства божественного начала в себе и во всех людях, и не только в людях, но и во всем живом.
Хотите быть спокойны и сильны – утверждайте в себе веру.
18 АПРЕЛЯ (Знание)
Важно не количество знаний, а качество их. Можно знать очень многое, не зная самого нужного.
Не стыдно и не вредно не знать. Всего знать никто не может, а стыдно и вредно притворяться, что знаешь, чего не знаешь.
Люди не могут знать и понимать всего того, что делается на свете, и потому суждения их о многих вещах неверны. Неведение человека бывает двоякое: одно неведение есть чистое, природное неведение, в котором люди рождаются; другое неведение – так сказать, неведение истинно-мудрого. Когда человек изучит все науки и узнает все то, что люди знали и знают, то он увидит, что эти знания все, вместе взятые, так ничтожны, что по ним нет возможности действительно понять мир Божий, и он убедится в том, что ученые люди, в сущности, все так же ничего не знают, как и простые, неученые. Но есть люди верхогляды, которые кое-чему поучились, нахватались верхушек разных наук и зазнались. Они ушли от природного неведения, но не успели дойти до истинной мудрости тех ученых, которые поняли несовершенство и ничтожество всех человеческих знаний. Эти-то люди, считающие себя умниками, и мутят мир. Они обо всем судят самоуверенно и опрометчиво и, разумеется, постоянно ошибаются. Они умеют бросать пыль в глаза, и часто люди к ним относятся с уважением, но простой народ их презирает, видя их бесполезность; они же презирают народ, считая его невежественным.
Если бы только одним людям разрешено было производить пищу, а всем остальным было бы запрещено это делать, или бы они были поставлены в невозможность производить пищу, то пища была бы нехороша. Это самое случилось с науками и искусствами, монополию которых присвоила одна каста, но только с той разницей, что в телесной пище не может быть очень больших отклонений от естественности; в духовной же пище могут быть самые большие отклонения.
Мудрость – предмет великий и обширный, она требует всего свободного времени, которое может быть посвящено ей. С каким бы количеством вопросов ты ни успел справиться, тебе все-таки придется промучиться над множеством вопросов, подлежащих исследованию и решению. Эти вопросы так обширны, так многочисленны, что требуют отстранения из сознания всего излишнего для того, чтобы предоставить полный простор работе ума. Тратить ли мне свою жизнь на одни слова? А часто бывает, что ученые больше думают о разговорах, нежели о жизни. Заметь, какое зло порождает чрезмерное мудрствование и как оно может быть опасно для истины.
Методическая болтовня высших училищ зачастую есть только общее соглашение уклоняться от решения трудно разрешимых вопросов, придавая словам неясный, изменчивый смысл, потому что удобное и большей частью равнодушное «не знаю» неохотно выслушивается в академиях.
Истине приходится преодолевать тысячу препятствий, чтобы невредимо добраться до бумаги и с бумаги снова до головы. Лжецы – самые слабые враги истины. Самые опасные враги истины – это, во-первых, восторженный писатель, говорящий о всех вещах и рассматривающий все вещи, как иные люди, когда они подвыпили; во-вторых, это человек, считающий себя знатоком людей, который в каждом поступке человека видит или хочет видеть отраженною всю его жизнь, и, наконец, добродетельный, благочестивый человек, всему верящий из почтения, ничего не исследующий из выученного им до пятнадцати лет и строящий то немногое, что он подвергает исследованию на неисследованном основании. Вот эти-то люди – самые опасные враги истины.
Самыми горячими защитниками всякой науки, не выносящими малейшего косого взгляда на нее, бывают обыкновенно такие личности, которые недалеко ушли в ней и тайно сознают за собой этот недостаток.
Культура – это фанера, которой чаще бывает покрыто невежество, чем просвещение.
Ученый, ничего не производящий, подобен туче, не дающей дождя.
Плохи главным образом те писатели, которые свои непосредственные мысли тщатся выразить словами, подходящими для мыслей, хорошо продуманных. Если бы они не делали этого, а высказывали бы свои мысли соответствующими словами, они всегда вносили бы свою часть, содействующую улучшению целого, и были бы достойны внимания.
Для истинного знания вреднее всего употребление понятий и слов не вполне ясных. А это-то самое и делают мнимые ученые, придумывая для неясного понятия неясные, несуществующие, выдуманные слова.
Конец ознакомительного фрагмента.