Вы здесь

Обыденный Дозор. Лучшая фантастика 2015 (сборник). К.А. Терина. ФАТА-МОРГАНА (С. В. Лукьяненко, 2014)

К.А. Терина

ФАТА-МОРГАНА

Вечером его ждет карусель. С этой скверной мыслью Майнц открыл глаза. И зачем вспомнил? Теперь весь день будет отравлен ожиданием карусельного небытия.

Майнц мрачно всматривался в серую хмарь барака, дышал глубоко, стараясь успокоить разошедшееся от дурных предчувствий сердце. Припоминал и не мог припомнить воронову считалочку, которой учил его когда-то северный человек Тымылык, уверяя, что считалочка эта защитит от всякой напасти.

Тымылык давно уже сгинул в упырях. Не помогла считалочка. Да и был ли он, Тымылык? Память – штука ненадежная. Карусель кромсает ее, вымарывая, как из негодной рукописи, то строчку, то абзац, то целые страницы. После электрической встряски память лихорадочно штопает дыры, вместо разрушенных тропок прокладывает новые, путаные, ненадежные. Стохастические. Ишь, слово-то какое мудреное, откуда только берутся такие в голове? Все карусель виновата. Сам не заметишь, как чужие слова станут твоими мыслями, а чужая байка – твоим прошлым. Нельзя верить памяти, искалеченной десятками карусельных циклов и тысячью бессонных ночей.

Отдых у непокойника короткий. Триста минут – больше не положено, да и не требуется. От долгого отдыха непокойник может нечаянно уснуть, а сон для него – билет в один конец.

Прозвенел наконец колокол, отмечая на полотне дня первую зарубку: пять утра.

Загорелась тусклая лампочка под потолком. Зашуршали одеяла на соседних нарах. Сверху посыпался кашель – проснулся Вольтов. Бодро впрыгнул в валенки юный Алёшка, пропел фальшиво:

– Утро красит нежным светом!..

– Буратинушка, заткни пасть! – зло зашипели на Алёшку сверху. Тот улыбнулся широко, подмигнул Майнцу и вышел вон.

Майнц глядел ему вслед без одобрения. Одно слово – буратина. Полено нетесанное. Пришел Алёшка крайним этапом, был весел, полон раздражающего оптимизма. Состояние для буратины ненормальное. Свежий непокойник обыкновенно к окружающему миру равнодушен, двигается неловко, дергано, говорит коротко, неохотно. Будто всему учится заново.

Ничего, карусель из него дурь-то повыбьет. Подумал так Майнц – и тотчас устыдился нехорошей мысли. Карусель, жадная сука, съедает все человеческое.

– Лев Давидыч, подсоби! – позвал Вольтов. В углу медленно копошилось и хрипело то, что вчера еще было Марковским, высоким громогласным мужиком. Давно, до всего, Марковский, говорят, комэском был. Солдатиков в атаки гонял. А теперь пожалуйста: уснул – и в упыри.

Майнц с Вольтовым вдвоем вынесли Марковского в сени, там его прибрали дневальные.

* * *

Предкарусельный день – самый тяжкий, пережить его едва ли не страшнее, чем карусель открутить. График составлен так ловко, чтобы лишнего грамма электры непокойник не получал. Оттого последний день тянется как целый век. А ты попробуй протяни век в мертвой Москве.

Вдоль колонны, скрипя ржавыми сочленениями, двинулись карлы, сопровождаемые острым запахом солярки. Майнц слышал байки – карлы, мол, не полностью механические, а будто бы сидит в каждой специальный человек. Громады они, конечно, знатные, лилипут или ребенок внутри всяко поместится. Да кто ж живого человека на такую работу поставит? Живых в наше время экономят, особенно детей. Живому наверх, в город, выбраться никак невозможно.

Равнодушные металлические щупальца карлы проверили Майнца на предмет контрабанды, беспощадно открывая холоду и без того промерзшие кости. Из контрабанды у Майнца были табак, завернутый в мятую бумажку, спички, тощая записная книжечка, исписанная убористым почерком, да огрызок карандаша. Табаком карлы не интересовались, а карандаш, спички и книжечку Майнц надежно припрятал в левом валенке.

Двинулись к выходу крытым коридором. Коридор этот проложен наружу мимо подземного подъемника. Потому карлы здесь злые и подозрительные. Нет-нет – а найдется непокойник, мечтающий вернуться вниз, в теплую Подземь, к живым. Таким карлы сразу хребет ломают, пощады не жди. Чтоб остальным неповадно было.

Коридор узкий, колонна по двое. Смотрит Майнц – рядом идет Алёшка.

Прошли первые ворота. Здесь крыша закончилась. Одна радость у непокойника – небо видит. Небо сизое, низкое; хмурые тучи нависли прямо над головой. Ничего в нем вроде и нет – а все равно утешает.

На востоке потянулась полоска рассвета, фиолетовая, неяркая. Видимости никакой: серый снег заместил собой воздух, набился в глаза и ноздри, хлещет по лицу.

– Вот тебе и весь рассвет, – сказал Алёшка таким тоном, будто продолжал прерванный разговор. – Ты, Лев Давидыч, помнишь, какие рассветы были раньше? Какое небо было?

Майнц не стал отвечать. Память непокойника – чужой альбом с семейными фотокарточками. Листаешь его равнодушно, думая: скорей бы последняя страница. Но иной раз среди парадных портретов и замысловатых интерьеров попадется деталь, от которой сердце замирает и в глазах появляется резь. Ты и сам не помнишь, почему тебе так важна эта надколотая чашка в руках у чужого младенца. Или потрескавшиеся обои за спиной незнакомки. Но тоска накрывает – хоть плачь.

За воротами жестянок меньше, и бдительность они сбавляют. За воротами дёру дать – дураков нет. Здесь уже карлы как бы и не надзирают, а охраняют. Мало ли что. Иной раз пройдутся по спине щупальцем, но нежно так, для порядка.

Подступил, взял за горло, пробрался во все косточки жгучий мороз. Даже Алёшка притих. Буратина буратиной, а понимает – тепло свое, не казенное. Беречь его надо, а не на пустые разговоры тратить.

Прошли по мосту на Балчуг, где круглые сутки дымит Раушская электростанция. На станцию вчера еще отписал Майнца бригадир – проинспектировать исправность труб вместо постоянного станционного мастера, который нежданно угодил в упыри. Теперь Майнц прикидывал, как изловчиться, чтоб не остаться приписанным к станции. С одной стороны, это, считай, повышение. И работа непыльная, если руки с нужной стороны приделаны. С другой – станционные всегда у карл на виду, оттого их чаще гоняют на торфы – без всякой очереди. А торф из-подо льда копать – хуже нет работы для непокойника.

– Ты, Лев Давидыч, сколько уже здесь? – снова вступил Алёшка. Майнц привычно смолчал, только покосился на буратину неодобрительно: молодой совсем, чуть за двадцать; лицо открытое, безволосое, характер незлобивый. И чем не угодил? Предчувствие беды грызло Майнца острыми зубами.

– Да ты хоть слово ответь, Лев Давидыч! Люди же, не карлы железные. Разговаривать надо! Общаться.

Вот ведь привязчивый. Три дня – с тех пор, как доставили свежих буратин из Подземи, – ходил Алёшка за Майнцем хвостом. Ни к кому больше не лип. Другой на его месте уже проучил бы Алёшку как следует. А Майнц отворачивался да отмалчивался – авось буратина сам отвяжется. Припоминал полоумную старушку из Александровского сада. На нее случайно, вскользь, глянешь, и она тотчас принимается рассказывать историю своего семейства от сотворения мира. Таков был и Алёшка.

Шагал буратина легко, пружинисто. Не умел еще беречь энергию. Не пришлось ему последний день до карусели дотягивать на жалких крохах, да чтоб сердце колотилось и в глазах темнота. А ты знай работай. Иначе от карлы по хребту получишь ржавым щупальцем.

Майнц двигался осторожно, без лишней торопливости, каждый шаг отмеряя точно по линейке.

На Садовнической случился затор. Что впереди – не разглядеть. Пошел шепоток, что карлы завели какую-то новую проверку на входе в электростанцию. Строй рассыпался, разбился на группы, кое-кто закурил. Наверху, в городе, всегда так: дисциплина улетучивается сама собой. Карлы засуетились, зашипели динамиками. Прошлись легонько по непокойницким спинам щупальцами – равнодушно, без злости. Досталось и Майнцу – самую малость. Битые непокойники на карл ноль внимания: разговоров не прекращают, папиросы не выбрасывают. А Алёшка хмурится, кулаки сжимает. Майнц слова сказать не успел – буратина камень поднял, какой поувесистей, да в карлу запулил со всей дури буратинской. На мгновение будто замер мир. А потом поехало. Карла пошатнулся на куриных своих лапах, всколыхнулся ржавой тушей, грозно зашипел динамиками, заскрежетал. Мать! Майнц так и присел. Обернется сейчас карла – разбирать не станет, который тут такой храбрый. Шупальцей сломит надвое, и всей радости Майнцу останется – в упырях вечность. А не сломит – в длительное отправят, на торфах косточки морозить.

Одно хорошо: разворачиваются карлы неуклюже. Хитрые их механизмы не для того приспособлены, чтобы балеринские пируэты выдавать.

Алёшка, не будь дурак, сквозанул в проулок, ну и Майнц за ним – прятаться надо, а там уже думать.

Дальше пошло совсем наперекосяк. Догнало Майнца щупальцем, самым краем, но теперь уже всерьез. И не то плохо было, что спина горела от больного удара, а то, что карла мог его запомнить.

Переулками, переулками вышли к мосту. Сейчас бы к электростанции завернуть да затаиться, пока карла перебесится… Нет, не выйдет номер. У ворот трое карл караулят, злющие. Ждут. Делать нечего: помчался вслед за Алёшкой через реку чуть не к самому Кремлю. За мостом оглянулся – не вернуться ли? Не вернуться: у моста карлы собираются, щупальцами шевелят, совещаются.

* * *

Самое страшное – тишина. В бараках ли, на работах – абсолютной тишины никогда не случается: то карла пройдет, шипя динамиком, то свой же брат непокойник закашляется или захрапит. Это даже при таком сферическом условии, что никто баек в углу не травит, не перешептывается и не поет.

Другое дело – мертвый город. Пока ветер завывает – еще ничего. А ну как затихнет?

Майнц припал спиной к каменной кладке, затаил дыхание. И накрыло его ватной тишиной. Тишина эта Майнцу представлялась существом – недобрым, темным. Тишина пряталась за углом и в подвале, сквозила по лестницам заброшенных домов. И смотрела.

Алёшка остановился рядом, дышит тяжко. А глазищи так и светятся. Тьфу, дурачина!

– Славно пробежались, а, Лев Давидыч?

– Да чтоб тебе провалиться, буратина ты эдакая! На торфы хочешь загреметь – дело твое, меня-то за собой зачем тянешь?

– А я уж было подумал, что вы говорить разучились, – усмехнулся Алёшка. – Хотя б для того стоило побегать, чтоб вы мне отвечать стали.

– Ты зачем, собака, в карлу камень бросил?

– Так я ж за вас вступился!

Вот дурачина. Ишь, вступился он. Он, поди, и благодарности ждет. Не понять ему, полену, Майнцевой беды. Последнее дело бегать так, когда электры едва-едва осталось: в глазах темнеет, сердце из груди рвется.

Алёшка отдышится – и снова будет человек, у него электры еще на месяц. А Майнцу нехорошо.

– За мной не ходи, – сказал Майнц строго. – Сам кашу заварил, сам и расхлебывай.

Шатаясь и припадая на левую ногу, пошел он прочь.

* * *

А страшней тишины только фата-моргана.

За углом снежная хмарь закончилась. А началась дивная весна, и черемуха, и тенистые аллеи парка. Майнц прямо-таки закачался от запаха этой весны.

Важно семенили по тропинке старушки-гусыни, беседуя о старушечьих своих делах. Мальчик лет пяти разогнался на велосипеде – упал. Майнц разглядел, как струится кровь из ударенной коленки.

Порыв ветра сорвал лепестки черемухи, и они, играя в лучах света, падали, падали, падали.

На скамейке устроилась молоденькая студенточка с шариком мороженого на вафле. И так, и эдак примеривалась, как бы половчее надкусить. Подле нее читала книжицу барышня в белом крепдешиновом сарафане. Левой рукой покачивала детскую коляску. Прошел франт в шляпе, полосатый весь, с кучерявой собакой на поводке – всякому ясно, иностранец или писатель. У тележки цветочницы приостановился, выбрал себе колокольчик в петличку. Пижон.

Майнц совсем было собрался своею рукой проверить, каковы на ощупь деревья эти, скамейки и барышни, когда заметил на аллее Алёшку. Очень уж нелеп получился непокойник на эдаком фоне. Теперь только разглядел Майнц, как бледен буратина лицом, увидал ввалившиеся глаза его и щеки, грязную, вовсе неуместную в весенней свежести одежду – валенки эти да штаны ватные, телогрейку, шапку с ухами.

Рядом с крепдешиновой барышней и коляской Алёшка остановился. Присел на самый краешек скамейки – осторожно, как бы не запачкать. Стал смотреть в книжку. Руки Алёшка упер в колени и вообще вид имел самый смущенный. Наклонился над коляской, сказал что-то младенцу. Потом вздохнул тяжко и пошел прочь, отворачивая лицо.

Майнц достал из-за пазухи коричневую бумажку, в которую у него был завернут табак. Здесь же, с табаком, и газетка была припрятана.

Оглянулся еще раз на аллею. Таяла фата-моргана, порванная ледяными порывами ветра, занесенная колючим снегом. Сквозь призрачные деревья просвечивали серые руины и голодные черные дыры обледенелых переулков.

На запорошенной снежной скамейке осталась только барышня в крепдешине. Уже почти прозрачная, она продолжала читать книжку, не замечая холода и снега.

К Майнцу подошел Алёшка.

– Жена моя, – сообщил буднично. – Верочка. А в коляске – сын, Андрюха.

Что ответить, Майнц не нашелся. Не одного человека свели с ума фата-морганы. Но чтоб за непокойников брались, такого не бывало. Всё больше живых донимали. Давно уже этих фата-морган никто не видел, а было время, когда цеплялись еще люди за поверхность, полный город таких призраков ходил наравне с живыми.

Вниз, в подземелья, люди не столько ото льда и мертвого воздуха бежали, сколько от них – от фата-морган.

Майнц отмерил щепотку табака, протянул на обрывке газеты Алёшке. Тот с благодарностью принял.

– Раньше-то как было. Смена здесь, смена там. Здесь засну, там проснусь. – Алёшка, не имея мундштука, ловко скрутил козью ножку, задымил.

– Контра ты, Алёшка, – не удержался Майнц. – Страсти какие рассказываешь. Был бы живой, расстреляли б.

Алёшка ухмыльнулся как-то неправильно – легкомысленно, что ли.

– Пусть бы и расстреляли. Чем так.

Историй таких Майнц слышал немало. Их приносили из-под земли буратины, не прошедшие первую свою карусель. Рассказы становились легендами, обрастали домысленными подробностями.

Что-де во сне-то мир остался прежним, и неизвестно еще, какой из миров – настоящее. Что никакого Ускорителя там не было, а город цел, и цветут сады. Снилось многим, а болтали не все. Тех, кто поговорливее, расстреливали без суда. Соображений было два: чтоб не подрывали моральную целостность строителей Подземи да чтоб не болтали, какие там новые политические веяния в якобы настоящем мире им наснились.

Сам-то Майнц, конечно, ничего такого не помнил – карусель начисто вымарала его память о досмертном существовании.

– Я все думал – головой повредился, – продолжил Алёшка. – К доктору ходил. А когда Димка, аспирант, проговорился, что с ним та же история, – тогда-то я испугался по-настоящему.

– Ладно врать! Какие теперь аспиранты?

– Да не здесь же. Там… – Алёшка махнул рукой в сторону исчезнувших уже аллей. – А потом прекратилось. Только вот я остался на этой стороне, а не на той. Снов нет – как отрезало. Засыпаю – и чернота. Просыпаюсь – опять здесь. Точно в кошмар провалился.

Что тут ответишь? Душевное нездоровье со смертью никуда не исчезает. Случалось ему видеть непокойников с разными фанабериями. Исправляла все карусель, равняла всех под одну гребенку. И правильно. Оно спокойнее, когда рядом свой же, понятный непокойник, а не безумец какой.

Алёшка наклонился к Майнцу. Глаза внимательные, брови хмурые.

– Скажите, Лев Давидыч, фата-моргана – она, по-вашему, что такое?

Тут Майнцу отвечать было нечего. Потому он просто покачал головой, боясь перечить нездоровому буратине. Алёшке ответа и не требовалось, ему рассказать жгло:

– А я так думаю: мир разделился надвое. Один живой. Там цветы, солнечный свет и весна. Второй – мертвый. Здесь черный лед, серый снег. И мертвяки. Вопрос только: отчего это случилось. Кто виноват?

– Тут и гадать нечего: Ускоритель виноват.

– Так ведь не было никакого Ускорителя! Там – не было.

Как с таким разговаривать? Если уж вбил себе в голову какую ересь, никакими словами не переубедишь. Что без толку силы тратить? Для воспитания карусель есть. Она и не таких равняла.

– А вы бы, Лев Давидыч, какой мир выбрали?

– Так если б от меня зависело! Мое-то слово что решит?

– А вдруг? Вдруг именно ваше и решает? – Глаза Алёшки горели теперь безумным, ярким блеском глубины неимоверной – и будто отражался в нем тот самый сказочный мир из снов и фата-морган, где не было никогда Ускорителя и город был жив.

Чтоб закончить бесполезный разговор, Майнц сказал весомо:

– Умер-то – и здесь ты, а не там. Значит, здесь оно понастоящее будет.

Сказав так, Майнц затушил докуренную папиросу, припрятал мундштук и пошел к подъезду, который приметил для разведки.

Алёшка увязался следом. Майнц не стал его гнать: на смену злости пришли практические соображения – вдвоем в мертвом городе всяко спокойнее.

* * *

Майнц медленно взбирался по лестнице наверх, не забывая слушать медленное свое сердце. Алёшке он велел ждать внизу, сторожить приоткрытую дверь подъезда – чтоб не захлопнулась.

Сквозь прорехи в стене открывался панорамный вид на Кремль – разрушенный, посеревший, утративший свою гармоническую красоту. В чудом уцелевших башнях зияли неровные дыры. Майнц вообразил, как седыми призраками бродят по разрушенному зданию наркомы и секретари, смотрят внимательно несуществующие бумаги, подписывают указы прозрачными чернилами. А внизу, в гараже, водитель льет бензин в бак «паккарда», не замечая битых стекол, проржавевшей обшивки и потрескавшейся краски.

На крыше лютовал ветер. Майнц, прищурившись и ладонью прикрыв глаза от снега, стал смотреть вниз.

Дело было швах. На подмогу обиженному карле собрались десятки его металлических сородичей. Мост и подходы к электростанции они перегородили намертво. По всему выходило, решили обидчиков обратно в лагерь не пускать. Проучить то есть.

Беды в том большой нет – на воле ночевать. Страху натерпишься, косточки заморозишь до боли. Голодность будет повышенная – это так, ерунда.

Карлы завтра уже забудут об обиде, память у них электрическая, короткая. Да и отчетность строгая. Непокойник, конечно, ценность нынче невеликая, один вмерз в стену, четверо этапом придут. А все ж электра на него трачена. Отведен был карлам порог производственных потерь: три непокойника на месяц. Не станут они долго лютовать.

Майнца терзала мысль о карусели. Четыре недели есть у непокойника, чтоб сносить старую Электру. Не бывает такого, чтоб подлецы-рассчетчики выдали электры с запасом. Майнц чувствовал, как медленнеет организм, соловеет. Хотелось глаза закрыть, приткнуться в уголке и уснуть.

Спать непокойнику нельзя. Научный факт: от сна нарушается функция электры, ломается какой-то ее порядок – и все, пиши пропало. Будешь как Марковский: хрипеть да ногтями пол царапать. А после свезут тебя в Третьяковку. Раньше-то упырей в землю зарывали, а потом смекнули: зачем беспокойных мертвяков рядом держать, когда наверху целый город для хранения отстроен? Стали свозить в уцелевшие здания, да и запирать там.

Идешь по мертвой Москве, тишину слушаешь, а они тебе, упыри-то, из зданий шепчут.

Майнц поспешил вниз. Никак нельзя было откладывать возвращение. Алёшке всего-то бед – ночь без пайки да на морозе, у него электры еще на троих хватит. А Майнцу в упыри неохота.

Карусель теперь виделась ему желанным маяком в опасной тьме, где неверный шаг вел к упырству и бессмысленной черной вечности.

И все же карусель была страшна – простыми словами не опишешь. Да и не говорят о таком непокойники, тема-то интимная, все равно что белье обсуждать. Но не бывало такого, чтобы непокойник с охотой шел карусель крутить. Или мечтал бы, как поскорее до нее добраться. Кому расскажешь – засмеют.

Майнц вынырнул из темной дыры подъезда, кивнул Алёшке и пошел на север, прочь от Балчуга. Был у Майнца в запасе способ пробраться на Балчуг в обход карл. Кружной путь, обнаруженный едва ли не десять лет назад при работах в погостном тоннеле и тогда еще подробно записанный в книжечку. Оставалось надеяться, что за годы не зарос этот путь упырями и льдом.

Шли молча. Алёшка порывался было сказать что-то или спросить, но морозный воздух обернулся другом Майнцу: сковал болтливого буратину, окутал. Ветер хозяйски гулял по переулкам, жестоко хлестал по лицу, не то что говорить – думать возможно было разве только о следующем шаге. Правой. Левой.

Майнц хитрым переулком по-над стеночкой да под арочкой выбрался на Никольскую и повернул на площадь Дзержинского. От площади мало что сохранилось. Остатки зданий уродливыми рваными тенями проступали сквозь пелену снега. Чернели меж каменных обломков суровые проржавевшие лица метростроевцев. Выпуклые арочные входы в вестибюль метро были завалены, но Майнц знал дверку с боковой стороны и сразу пошел к ней.

Дверь вмерзла в косяк, Майнц дернул ее раз, другой и позвал Алёшку на помощь. Здесь же найденным куском арматуры Алёшка посшибал лед из щелей. Вдвоем открыли.

В вестибюле в мусорном сухом углу посреди бетонных обломков приберег когда-то Майнц охапку газет. Вот, стало быть, и пригодились.

Газеты пахли пылью, рассыпались, зато не отсырели. Майнц снял варежки. Одну газету оставил себе, остальные вручил Алёшке. Скрутил из трухлявой бумаги подобие факела, чиркнул спичкой.

Газета занялась. Кое-как огонь разбавил чернильную тьму, выпятились на стене медные буквы: «Московский метрополитен им. Л.М. Кагановича». Майнц пошел к эскалаторам. Эскалаторы, понятно, были завалены под завязку. Но уж Майнц-то тропку знал. Где на четвереньках, где ползком, потушив газеты, кое-как протиснулись вниз. На то непокойник худ и верток, чтобы всюду пролезть.

Станция, сверкавшая когда-то белизной, покрыта была теперь толстым слоем серой пыли.

Майнц сразу свернул направо, по вертикальной лесенке спустился прямо на рельсы и, не дожидаясь Алёшку, пошел в темный тоннель.

* * *

Здесь уже ватной городской тишины не было. В тоннель помалу добирался шум верхних этажей Подземи. Не был еще слышен, но угадывался опытным ухом.

Идти по тоннелю было удобно, но вел он к «Охотнорядской», вовсе не в ту степь, в какую нужно. Майнц слышал байки, что по этому тоннелю можно добраться до самого Ускорителя, но проверять не решался. Кольцо Ускорителя, прорытое под землей, отчего-то страшило его неимоверно. Одно только слово «Ускоритель» заставляло Майнца кутаться потеплее и подозрительно оглядываться вокруг, точно Ускоритель был слепым демоном и выискивал себе жертв среди болтливых непокойников.

Шли в темноте, экономя газеты и спички.

Майнц планами с Алёшкой не делился, а тот крепок был – вопросов не задавал, разбавлял путь нелепыми студенческими байками, которые неуместностью своей в холодном подземном тоннеле поспорить могли разве что с кремовым тортом.

– …а на экзамен он непременно с газетой приходил. И газету этак широко разворачивал, читал. Уже чудак. Но слушайте дальше. Другой бы на его месте газету такую резко опустил – и сразу знает, кто списывает, а кто, значит, сам… А этот был не таков! Он газетой шелестел минут пять, прежде чем поверх нее взглянуть.

– Ты меня, Алёшка, извини, конечно. Но эти твои профессора – они мне до лампочки, – сказал Майнц, зажигая газетный факел. На память Майнц не полагался, а заметка в книжечке подсказывала, что слева скоро будет неприметная дверца.

Была – да сплыла. Глаза Майнцевы, уставшие, умирающие, не хотели видеть в сплошной темной стене дверцу.

Майнц остановился, стал слушать, как сыплет промерзшая крошка с потолка, капает где-то впереди подтаявший от случайного подземного тепла лед. Как скрипят Алёшкины валенки по сгнившим шпалам. Как давит, давит, давит сверху близкая мертвость города.

Заметив, как напряженно вслушивается Майнц в тишину, Алёшка так и застыл с открытым ртом, не решаясь сказать. Постоял с пол минуты, не удержался:

– Так ведь это о вас все, Лев Давидыч! Вы тот профессор и есть!

Ох, мать твою ять! С одной стороны – куда уж хуже беда, чем бегство от карл и скорое упырство в перспективе. А с другой – вот она, электрическая горячка, один в один все симптомы. Эскулапы, сволочи, повадились отправлять буратин наверх недодержанными, и нате вам результат. Расхлебывай, Лев Давидыч.

С горячечным буратиной держаться следует спокойно, но строго. Не подкармливай бред – он и улетучится. Со временем. А если не улетучится, так карусель ошибки эскулапские выправит.

Майнц обернулся к Алёшке, сказал с расстановкой:

– Еще что подобное услышу – бить буду. И больно.

Угроза эта была пустая, конечно. Куда там Майнцу, хилому и рассыпающемуся, побить новехонького Алёшку.

– Лев Давидыч… – завел было Алёшка свою пластинку заново, но под недобрым взглядом Майнца сник.

В наступившей тишине Майнц услышал наконец: слева, в метре, шипит-шумит пар за стеной, тихонько сочится из ржавой трубы. И уже зная наверное, где искать, разглядел. Вот она, дверка, спряталась.

* * *

Через каморочку техническую метровскую знал Майнц дорогу к новому тоннелю – узкому, оставшемуся от строителей Подземи. Делали второпях, тоннель забили под завязку строительным мусором, да и забыли. Через завал этот Майнц опять знал тропку. За годы она осыпалась, запаршивела, но, несколько разгребя, перебрались в другой тоннель. Был это, по сути, технический этаж нижнего города, нулевой. Как раз над первым, значит.

Первый подземный этаж – все одно что погост. Сюда свозят мертвецов со всей Подземи, прежде чем отправить их в город. Смешно выходит: жили наверху, мертвецов в землю складывали. Теперь вот наоборот.

На первом этаже, погостовом, из мертвецов непокойников делают.

Стать непокойником просто. Сперва, понятно, нужно умереть. И тогда тебя, обездвиженного, немого, приносят на погост – к медикам то есть. Лежишь ты в коридоре или в палате – это как повезет. Смотришь в потолок, если глаза открыты. В себя, если закрыты. Чувствуешь, как медленно, по капле истончается разум, мутнеет сознание. Обычно стараются мертвяков не передерживать, но всякое бывает. Иной раз в самый последний момент придет за тобой эскулап. Эскулапа тоже можно понять. У него рабочий день ненормированный.

Сразу после укола электры всяк по-разному себя ведет. Какие смирно ждут этапа, другие с ума свинчивают – тем смирительную рубашку и в карцер. Не со зла, для порядка. Раньше после укола в общую палату складывали на сутки – пока Электра с организмом замирится. Сейчас, говорят, не допускают такого гуманизма. Дело отлажено, дозы подобраны, рука набита. А в результате все чаще случаются такие вот Алёшки с горящими глазами.

Если после укола мертвец кажется спокойным – не верь. Значит, все бури он переживает внутри себя. Электра впивается в упыряющийся организм, встряхивает его, словно стальными нитями окутывает мозг и пускает электрический ток.

Заряда этого хватит на месяц, а дальше электра станет мертвой, как и сам непокойник. Тут уж его ведут на карусель – заряжать новой Электрой.

* * *

– Облетев Землю в корабле-спутнике, я увидел, как прекрасна наша планета. Люди, будем хранить и приумножать эту красоту, а не разрушать ее! – голос доносится откуда-то издалека, словно бы по радио.

И другой голос, казенный, дикторский:

– Величайшая победа нашей науки, нашей техники, нашего мужества…

* * *

Майнц открыл глаза. Только моргнул – и едва не уснул.

Были они уже в узком воздухоходе прямо над медиками. Ползли на четвереньках.

Алёшка остановился, вгляделся вниз сквозь частую решетку. Видно там было не много: кусок коридора, прямо у эскулапской. Вдоль стен на койках по трое сложены были мертвяки, еще не заряженные, снулые. Если присмотреться, увидеть можно, как медленно шевелят они пальцами, как открывают рот в беззвучном стоне. Оставь таких на сутки – будут готовые упыри.

Промелькнула в коридоре равнодушная карлина туша, размахивая щупальцами.

Что-то неправильное было в Алёшкином взгляде. Точно упырей видел он впервые. Нелепость.

* * *

Где ползком, где волчком, добрались наконец до заброшенного погостного тоннеля. Над ним была река, и за ней – Балчуг.

Тоннель – земляной, укрепленный деревянными сваями. Строился когда-то как временный и, по обыкновенному строительскому безразличию, был забыт и не завален.

Газет осталось совсем мало, шли в темноте. Молчали. Майнц насчитал, что обед-то всяко пропустили, а вот к ужину поспеют, если удачно выберутся наверх.

Зашевелилась впереди земля, посыпалась мерзлыми комьями.

– Ну-ка, посвети, – сказал Майнц чуть слышно.

Алёшка послушно скрутил факел, чиркнул спичкой. Грязную, бледную, разглядел Майнц кисть руки. Медленно шевелилась она, щупая воздух.

Алёшка отскочил в сторону, неловко схватился за сваю, чтоб не упасть. Стал оглядываться по сторонам, размахивая горящей газетой. Майнц тоже осмотрелся, но без торопливости, с достоинством. Тут и там видны были где руки, а где и ноги, медленно, по-улиточьи шевелящиеся. Сверху глядел безумный пронзительно зеленый глаз.

– Докопались, голубчики, – прошептал Майнц. Зрелище это было печальное, но вполне ожидаемое. Алёшка смотрел пришибленно, от огарка газеты поджег следующую – опасался в темноте-то с упырями.

– Ну, ну, – успокоил его Майнц. – Не стой, пойдем. Знаешь, что за место? Погостный тоннель зовется.

Алёшка пошел по самому центру коридора, согнувшись втрое, чтобы случайно не коснуться ледяной упыриной руки или ноги. Майнца он вроде как и не слушал, но тому интересно стало рассказать:

– Сюда упырей свозили со всей Москвы, когда еще живые под землю не перебрались. А потом уже и подземных, тоннелем. Недолго, правда. Догадались потом наверх поднимать. А теперь, смотри – ползут, родимые.

Тут газета погасла, а новую Алёшка зажигать не стал.

Пошли в темноте, слыша ясно со всех сторон хрип и шорох скребущих упырей. Надо же, дивился Майнц, как быстро прогрызли землю. За несколько лет всего откопались, подлецы.

* * *

Трава. Зеленая. Солнце в глаза. Маленький белый кораблик идет по реке. Сейчас подняться, дойти до обрыва, да и прыгнуть в студеную воду. До самого песчаного дна дотянуться рукой…

* * *

И не совсем уснул, кое-как проскальзывает черная реальность, долбит, долбит: не спи, собака.

Открыл глаза он с тяжким вдохом, точно вынырнул из-под глади водной – ахтиандр…

Видит: Алёшка над ним склонился, догорающей газеткой в лицо светит. И будто вечность тут сидел. И смотрел напряженно так, выжидающе. Майнц поднялся, отряхнулся.

– Что ж ты, буратина эдакая, спать мне даешь? – спросил укоризненно, глядя Алёшке в глаза.

А глаза-то у Алёшки неправильные. Не бывает таких глаз у непокойника. Чистые, синие, ни пятнышка. Спросить? Так ведь не ответит же, гаденыш.

Левой рукой в кармане Майнц нащупал гвоздь – длинный, ржавый, давно еще припрятанный. Уж и не гадал, для какого дела снадобится. А вот смотри.

С ловкостью, на какую электры хватало, выхватил руку с гвоздем и полоснул Алёшку по щеке. Буратина дернулся, ухватился ладонью за рану, а у самого глаза телячьи.

– Руку отыми! – приказал Майнц. Алёшка замотал головой. Но уже сквозь пальцы просочилась, потекла по руке кровь. Красная, живая.

У непокойника крови нет. Вместо крови течет у него в жилах серебристая плазма – электра.

* * *

Зачем же ты, дурашка, живой в непокойники записался?

Я ведь как понял, что творится, – всю Подземь обошел. Вас искал. Потом в архивы зарылся: у них там, внизу, каждый непокойник посчитан. Да я б и убился, чтоб до вас добраться, только, говорят, у непокойника память отшибает начисто.

– Врут. Не начисто. Вот после карусели – да, отшибет.

– Это уж я заметил… Вы простите меня, Лев Давидыч, но что ж эта сука-карусель с вами сделала?

Майнц проигнорировал вопрос. А Алёшке ответов и не требовалось. Его прорвало. Непокойник с электрической горячкой – одно дело. Пациент непростой, но предсказуемый. Отвечай ему строго, держи в рамках, близко не подпускай – а там и карусель скоро, выправит эскулаповы ошибки. А с живым безумцем как поступать? Ничего не остается, кроме как слушать и кивать.

В подвале электростанции было сыро. На трубах собирался конденсат и медленно капал на земляной пол.

Зато здесь имелась лампочка. Майнц нащупал ее в темноте, вкрутил до конца – стало светло. Аккуратно сложил трухлявые половицы над лазом, присыпал землей, притоптал. Сколько времени внизу провели? Окошка в подвале не было, надобно наверх выбираться. Иначе никак не поймешь.

Отчего-то муторно было. Давило лапой какой-то черной, скребло. Спать хотелось неимоверно.

Надо выбираться. На свет. К своим, непокойникам.

Ан нет. Не так все просто.

Алёшка встал у лестницы. Брови сурово сдвинуты, глаза горят. Лицо злое.

– Я вижу, вы, Лев Давидыч, меня за безумца держите. Все киваете да молчите. Это ничего. Не верьте, ваше дело. А выслушайте до конца.

Майнц сил в себе не чуял никаких. Не то что драться, по лестнице подняться сможет ли?

Он сел здесь же, прислонившись к кирпичной стене.

– Ну, говори.

Алёшка заспешил, глотая звуки, забоялся, видно, как бы не передумал Майнц, не ушел, не дослушав его важных слов:

– Январь был. Гололедица страшная. Я взялся отвезти вас в Дубну. Я во всем виноват, я один! Я ведь вождению едва выучился, ездил осторожно. А тут – выпендриться решил! Как же – самого Майнца везу! Вырулил на встречку, а там – самосвал этот. Мне б чуть правее взять – и разошлись бы как пить дать. А я, дурак, по тормозам вдарил. Машину, конечно, тотчас завертело на льду, и самосвал впечатался аккурат в бочину – там, где вы сидели, Лев Давидыч… На мне, главное, не царапины, а вас едва не по кусочкам собирали.

Тут-то Алёшка и попался. Складно рассказывает, живчик, так ведь и у Майнца своя правда есть.

– Это в каком, говоришь, январе было? Сколько лет-то прошло?

– Каких лет, Лев Давидыч! Три месяца прошло. Четыре от силы.

Майнц достал из валенка книжечку, пролистал.

– Видишь? – Показал Алёшке страничку, исписанную косыми палочками, какие пишут в прописях первоклашки. – Видишь пометки? Каждая рисочка – месяц. От карусели до карусели. И это я еще не сразу сообразил отмечать. Знаешь, сколько их здесь, рисочек? Двести тридцать штук. А это, брат, считай, двадцать лет. Двадцать! А ты говоришь – три месяца. И потом. Ты сам себя-то послушай. Да разве ж я профессор? Профессора – они по-ученому выражаются. Формулы, фуёрмулы, интегралы. А меня послушать?

– Сами говорите, карусель всех равняет! Слушайте дальше, я не все сказал. Перед аварией о чем мы разговаривали, а?

– О чем же? – спросил Майнц без интереса. Пусть выговорится, авось полегчает.

– Вы рассуждали – мы, мол, теоретики, иной раз хуже практиков. Пускай эксперименты наши мысленные – но зачем такие зверства? Один кошку норовит в ящик с отравой посадить, другой воображаемое ружье себе в лоб нацелит. А вы, Лев Давидыч, хуже любого Шрёдингера – ваши слова, не мои! Нельзя, говорили вы, даже воображать некоторые вещи – человеческая мысль физикой не изучена. Кто знает, не сидит ли и теперь где-то эта несчастная кошка в коробке! Не стоит ли где-то в пустыне человек, на которого десятилетиями нацелено ружье? Сокрушались, что одним своим мысленным экспериментом обскакали всех, не только теоретиков, но и практиков! Двадцать лет прошло, а вы все подробности помнили, все расчеты!

Алёшка расписывал так живо, что Майнц на секунду будто в черную дыру провалился в его, Алёшкино, безумие.

Представил, как сидит в автомобиле, измученный жаркой печкой, в распахнутом пальто, с каракулевой шапкой и портфелем на коленях. Как увлеченно спорит с Алёшкой, доказывая что-то настолько очевидное, что даже говорить о таком вслух – форменное неуважение к собеседнику, с его, Майнца, точки зрения.

Майнц в автомобиле во всем был противоположностью Майнца настоящего. Он любил поговорить и в разговоре очень эмоционально жестикулировал, руками донося смыслы и оттенки, которые не успел втиснуть в слова. Воображаемый Майнц смотрел на мир как на огромную механическую игрушку, замысловатую, собранную ловко, с множеством мелких деталей и хитрых приспособлений. Смотрел с восторгом и убежденностью, что непременно узнает все тайны устройства этой игрушки. И смог бы – будь у него время. В отличие от Майнца настоящего воображаемый был человеком ученым. Ему не приходилось копать мерзлый торф, латать проржавевшие трубы, грузить упырей в тачку, отбиваясь от их вялых конечностей. Воображаемый Майнц был резок в общении, терпеть не мог уныния и слепой покорности судьбе. Любил жизнь и намеревался прожить ее так, чтобы не пожалеть ни об одном мгновении.

Вот ведь какая ерунда привидится от нехватки электры. Хороший, наверное, был человек этот профессор. Жаль, что к настоящему Майнцу не имел ровным счетом никакого отношения. Майнц покачал головой, и даже это движение далось ему тяжко. В глазах плавали черные пятна, сил не осталось вовсе.

Алёшка между тем продолжал:

– Вы говорили, я слово в слово запомнил: «Тогда, в тридцать восьмом, после ареста, я остался человеком, выжил и не потерял себя – но какой ценой? Загородился ото всего – от камеры на сорок человек, от бессонных ночей и бесконечных допросов, от тупости следователей… Поставил себе задачу и решал ее мысленно. Что, если выстроить кольцевой тоннель и в таком тоннеле друг навстречу другу пустить интенсивные электрические пучки? Сталкивать электроны – и смотреть, что выйдет». Понимаете? Сперва вы рассчитывали формулы, потом экономический план составляли, воображали строительные бригады, которые прокладывают тоннель – огромный, диаметром во всю Москву… И выходило в этом вашем мысленном эксперименте, что закончится все катастрофой небывалого масштаба… Ничего не напоминает? Я когда освоился здесь, разузнал что как – за голову схватился! Вы там, значит, лежите, в себя никак не придете, весь научный мир на ушах, медицинские светила так и вьются… И вы же здесь – продолжаете тот самый эксперимент! Я ведь навещал вас, Лев Давидыч, пока еще за тот мир цеплялся. С доктором вашим разговаривал. И знаете, что он мне сказал? По всем медицинским показаниям пациент давно должен очнуться. А что до сих пор в коме – так это его личный выбор. Медицина, говорит, бессильна.

Тут уж Майнц растерялся – как реагировать? Смеяться или плакать? Чего придумал-то, буратина стоеросовая – Майнца, рядового непокойника, сделать кругом виноватым. Главное, не спорить. Выбраться наверх, а там карлы рассудят, что с этим живчиком делать. Теперь только осознал Майнц, как спокойны, предсказуемы и рассудочны мертвые люди.

– Красиво ты рассказываешь, Алёшка. Да что толку от этой красоты? Чего от меня-то хочешь? – Майнц говорил нарочито ласково – лучший метод против безумцев.

Перебрал с лаской. Алёшка, видно, почувствовал ложь. Закрыл лицо ладонью, сполз по стенке.

– Не верите? Я пока вас искал – слова сочинял убедительные, уравнение даже написал с доказательством. Только вам нынешнему все мои выкладки – кошкина грамота.

– Ты прямо скажи, чего от меня хочешь? Чем помочь-то?

– Не ходите на карусель, Лев Давидыч! Уснете и в том мире – настоящем! – проснетесь живой! И весь мир будет – живой!

– Э, брат. Этак я упырем стану. Какой тебе с того толк?

– Не станете! Вот честное слово.

– Кабы это от тебя зависело… – усмехнулся Майнц. Поднялся. – Прости.

– Да вы же тянете за собой всех! Всех нас – целый мир…

– А говоришь – ученый. Сам подумай, какую ерунду несешь.

Майнц стал подниматься по лестнице. Поплелся следом Алёшка – теперь он был похож на обыкновенного непокойника: взгляд потух, руки повисли плетьми, спина крючком. В машинном Майнц краем уха прислушался к звуку турбин – хорош ли? Коридорами, другой лестницей выбрались этажом выше. Вышли во двор. Тут трудилась ремонтная бригада непокойников, да еще одна занималась разгрузкой торфа. У ворот важно расхаживали карлы.

Завершился безумный этот день. Болела спина, ударенная щупальцем карлы. Ныли уставшие ноги.

– Ну, значит, управились, – радостно сказал Майнц. – Тебе, Алексей, надо бы с бригадиром поговорить. Он скумекает, как тебя обратно в Подземь отправить. Там доктора, они и не такое лечили.

Не без зависти смотрел Майнц на Алёшку. Вот ведь: совершенный безумец. Зато – живой. Не ждать ему карусели от месяца к месяцу. Не тянуть пустое непокойницкое бытьё, обслуживая жизнь Подземи.

Ржавая металлическая морда с пятном красной облупившейся краски появилась буквально ниоткуда. Нависла над Майнцем, обдавая густым солярным запахом.

Был это тот самый карла, в которого бросил утром камень Алёшка. Скверное дело: карла этот помнил еще Майнца. И намеревался свершить правосудие.

Майнц усмехнулся. Как мог выпрямил спину, задрал подбородок, глаза открыл широко, чтобы видеть все сколько можно точнее. А что? Последней жизни зачерпнуть, прежде чем сгинуть упырем.

Вжжжжжжжжих!

Засвистело щупальце, летя к Майнцеву хребту. Но поймало отчего-то Алёшку, который в последний самый момент прыгнул наперерез. Живым своим телом спасая мертвого Майнца.

* * *

Зазвенели ложками, выскребая из мисок пустую, зато горячую баланду. Майнц ел, да все зыркал вокруг, выхватывая короткими кадрами знакомые непокойницкие лица. До ужина успел подойти к бригадиру Птаху, который посмеялся только над Майнцевыми страхами угодить в станционные навечно.

Все, выходит, по-прежнему.

Пришел новый этап, набилось буратин как бревен в сарай. Глаза у всех ошалелые от электры, движения рваные, дерганые. Ничего, пройдет.

Освоятся.

И в непокойниках прожить можно.

Майнц спрятал ложку за пазуху. Взял шапку с лавки. Пошел прочь. Шумела, гудела мертвяковская толпа, окутывая знакомым уютным теплом.

Сейчас надо было идти в карусельную, где разденут Майнца, укрепят на специальном вертикальном столе, подведя электроды по всему телу. Станут раскручивать, как в центрифуге, все быстрее, быстрее. В движении зарядится электра в его крови, и еще месяц станет он жить по-прежнему.

Только ох как же тошно после карусели-то. Никогда не чувствуешь себя более мертвым, как после дьявольской этой игрушки. И никогда не бываешь менее человеком. Кажется, все стерла, что могла. Ан нет, всякий раз обнаруживал Майнц после карусели новые слепые пятна в своей памяти. Что забудет он в этот раз? Алёшку?

Майнц невольно стал перебирать в памяти буратиновы безумные слова. Отчего-то знал наверное: после карусели не вспомнит уже ни слов этих, ни дня сегодняшнего.

Следовало признать: байка у Алёшки получилась складная, хоть сейчас в книжку. И байка эта, как ни крути, Майнца как будто поднимала надо всем, делала его фигурой исключительной. Ведь что выходило-то? Весь этот мир, пусть мрачный, мертвый, бессмысленный, с этой бесконечной зимой – всю эту жестокую правду создал он, Майнц. Одной силой своего разума.

Смешно. Демиург должен быть таким, как Алёшка, – молодым, красивым, безумным. Разве может создавать миры седой, битый-перебитый мертвец-непокойник? Нет, усни он теперь, не изменится ничего в этом мире. А если изменится? Как узнать? Способ-то один, и способ этот – прямая дорога к упырству. Вечность в тесных залах Третьяковки против слова свихнувшегося Алёшки.

Майнц вышел на крыльцо, закурил. Задумался. Каково оно – в упырях-то?