Бедный Ротшильд
Давиде Кроль
Все евреи местечка звали Ицика, сына банщика Авигдора, не по данному ему при рождении имени, а по его фамилии с непременной приставкой «Бедный». Даже с уст местечкового раввина Гилеля, который назубок знал, как величают каждого еврея, вверенного ему на попечение Господом Богом, нет-нет да невольно слетало:
– Как поживаешь, Бедный Ротшильд?
– Слава Богу, живу, – без обиды, как будто так и положено, отвечал Ицик.
– То, что ты нашего Господа Бога славишь – это, голубчик, очень хорошо, честь и хвала тебе за это, но с такой знаменитой фамилией ты все-таки мог бы жить и получше.
– Кому, рабби, жить лучше, кому – хуже, решаем не мы с вами, а Он, – и Бедный Ротшильд буравил заскорузлым указательным пальцем равнодушные небеса.
– Нет, – возражал рабби Гилель. – Господь Бог – не казначей. Он не деньгами ведает и их между людьми не распределяет. Его заботит не наше имущество, а наша душа. Есть на свете бедняки, которые богаты и крепки духом, и есть богачи, у которых камзол весь лоснится от золотых украшений, а под этим золотом зияют только пустота и бездна. Пустое сердце хуже пустого кошелька.
Пока был жив старый банщик, рабби Гилель с его единственным сыном и наследником Ициком никакого дела не имел. Главным человеком в местечковой бане был не Бедный Ротшильд, а его отец Авигдор. К Авигдору рабби Гилель каждую пятницу после утренней молитвы ходил попариться, понежиться на горячей полке, хорошенько пропотеть, похлестать себя березовым веничком и напоследок для бодрости облиться из шайки студеной водой – благо тихоня-речка текла тут же, под косогором. Осторожно ступая по мокрому полу, он нагишом выскальзывал в предбанник, снимал с головы шелковый платок, заменявший на время мытья бархатную кипу, переодевался в чистое белье – в белую рубаху и такие же белоснежные кальсоны, в широкие полотняные штаны и кургузый пиджак с крупными, как спелые вишни, пуговицами; обувал праздничные ботинки и, оставив на лавке плату, отправлялся домой встречать царицу-субботу.
Когда у банщика Авигдора на старости лет стали трястись руки, а слова вдруг раскрошились на невнятные слоги, управление местечковым чистилищем перешло к Ицику, который успевал и за больным отцом присматривать, и воду из речки ведрами таскать, и печь топить, и веники вязать, и шайки чинить. Завсегдатаи бани диву давались: парень и ростом вышел, и лицом не дурен, умелец, каких мало, а до сих пор подходящую пару не подыскал, живет на отшибе бирюком. Возмущались и женщины: что, мол, за баня без банщицы, пора уж Бедному Ротшильду жениться и, наконец, завести себе помощницу. Но тот вежливо и непреклонно выпроваживал из хаты всех сватов, покушавшихся на его свободу. Даже сватовство рабби Гилеля, который прочил ему свою племянницу Ривку, закончилось ничем.
– Получишь за нее хорошее приданое, – медленно и степенно облачаясь в предбаннике, искушал Бедного Ротшильда наставник всех заблудших и заблуждающихся.
– А зачем мне, рабби, приданое?
– Ты задаешь мне, голубчик, странные вопросы. Подумай сам: что крепче – любовь с приданым или без приданого?
– А зачем мне, скажите, пожалуйста, любовь?
Рабби Гилеля странности прихожан нисколько не удивляли. За время своего служения Господу Богу (а оно продолжалось уже почти полвека) он убедился в том, что евреев без странностей не бывает – одни всю жизнь любят приданое больше, чем жену, другие – больше свою вторую половину, чем ее приданое, третьи, как и Всевышний, до гробовой доски предпочитают оставаться холостяками и женитьбу считают не богоугодным делом, а карой небесной.
– Если бы все думали, как ты, Ицик, мы бы давно вымерли. Кончился бы род Израилев. Разве тебе не хочется родить еще одного Ротшильда?
– Нет. Пусть, рабби, другие женихи банщиков мастерят, – отрезал Ицик.
– А может, ты смастеришь не бедного банщика, а какого-нибудь барона или лорда…
– Барона? А кто он такой этот барон, рабби?
– Ротшильд… Ты, видно, о таком никогда и не слышал.
– Не слышал… В местечке только два Ротшильда – я и мой отец.
– Это в нашем местечке два, – сказал рабби Гилель. – А я говорю о Ротшильдах, которые живут заграницей, в Париже и в Лондоне. О них знает весь мир. Они не банщики и не раввины. Денег у этих Ротшильдов – хоть год сиди со счетами, все равно не сосчитаешь… От них зависят даже короли и министры.
Рабби Гилель улыбнулся, ласково погладил седую, клубящуюся святостью бороду и продолжал:
– С жизнью никакому фокуснику не сравниться. Она такие выкидывает коленца, что голова кругом идет. Может, говорю, ты и твой почтенный отец Авигдор не только однофамильцы этих самых богачей из Парижа и Лондона, а родственники? Только о своем родстве ни одна сторона и не догадывается. Ты – тут, в Литве, в нашем маленьком, как спичечный коробок, местечке, а они – в городах-великанах – Париже и Лондоне, которые в несколько раз больше всей Литвы с ее соседкой Латвией вместе взятых.
Он снова погладил бороду и распушил ее, как будто раздвинул легкое перистое облако.
– Кроме моей тугоухой тетки Фейги нигде у нас нет ни близких, ни дальних родственников. Да и тетка по мужу, плотнику Ейне, давно уже не Ротшильд, а Уманская.
– То же самое говорил когда-то балагула Вайнер. Нет, мол, у него на свете никаких родственников. И вдруг как гром с ясного неба – ты тогда еще под стол пешком ходил – к нему из Америки нагрянул двоюродный брат и – что ты думаешь? – перед самым отъездом домой в Нью-Йорк купил родичу прощальный подарок – новехонькую бричку и двух породистых рысаков.
– А зачем мне, рабби, рысаки и бричка? – истязал своего благодетеля Бедный Ротшильд.
– Человеку хотят добра, а он, как попугай, все время талдычит: зачем, зачем? Затем, чтобы ты не был до самого своего смертного часа банщиком… чтобы день-деньской не колол дрова для печки, не вязал веники и не таскал полные ведра с водой.
– Спасибо, рабби. Но кто-то же должен быть и простым банщиком. Как бы ни хотелось, например, воробью стать орлом, он им никогда не станет. Кто знает, может, воробушек уж только оттого счастлив, что летает себе от порога до порога, от одной крошки к другой и с удовольствием поклевывает. Каждому человеку Господь Бог ниспослал свою кроху – одному побольше, другому – поменьше.
– А ты, воробушек, сам-то счастлив? – неожиданно спросил у парня рабби Гилель.
– А вы, рабби? Вы сами счастливы? – на еврейский манер угостил Бедный Ротшильд высокочтимого законоучителя.
– Я? – опешил старик. – Честно говоря, никогда над этим не задумывался.
– Почему?
– Почему? – смущенно повторил рабби Гилель. – Я всегда думал не о своем счастье, а о счастье других. Если другие будут счастливы, и я буду счастлив… Наверно…
– Так никогда не будет.
– Но этого сам наш Господь желает.
Они расстались до следующей пятницы, но рабби Гилель заронил в душу Бедного Ротшильда искру соблазна, которая то едва тлела, то вспыхивала ярким, длящимся мгновение светом. Его и самого нередко охватывало желание бежать из местечка, распрощаться с рекой, с ярмом коромысла, рубануть топором не по березовому полену, а по всей своей прежней жизни и начать все сначала в другом месте – пускай в Каунасе, где он до сих пор ни разу не был; пускай в каком-нибудь незнакомом городе, не обязательно в Литве. Он молод, полон сил, неглуп, как уверяет рабби Гилель, он еще может переиначить свою судьбу, освоить другое, более достойное ремесло и даже выучить чужой язык, чтобы раз и навсегда избавиться от злополучной приставки и стать, наконец, для всех не Бедным Ротшильдом, а Ициком Ротшильдом. Но как оставить больного отца, кто за ним присмотрит, кто закроет ему глаза и проводит к умершей жене на местечковый погост, если, не приведи Господь, с ним что-то неотвратимое случится?
Старый Авигдор больше года не вставал с постели. Он ссохся, как захиревшая придорожная осина. Глаза у него, как у мертвого, были всегда плотно закрыты. Да это и не удивительно. Что за радость с утра до ночи смотреть на облупленные стены, по которым шастают мокрицы, и в нависающий потолок, на котором старательно и неспешно деловитые пауки плетут свои гибельные ловушки. От такой радости немудрено и свихнуться. Вот если бы по давно не беленным, изъеденным сыростью стенам тихо и напевно текла река-кормилица… Вот если бы на этих стенах вили свои гнезда проворные и вольнолюбивые ласточки, день-деньской стригущие крыльями целомудренную синеву неба… Но человеку перед его смертью дано утешение – возможность увидеть все красоты мира закрытыми глазами.
Если что и напоминало в опустевшей хате о жизни, так это жилистые, непрестанно трясущиеся руки Авигдора.
– Вот они и отомстили мне за все, что я с ними делал, – без устали, словно во сне, бормотал старый Авигдор, глядя в обжитый пауками потолок или на голую стену.
– Лежишь, и тебе всякая чертовщина от скуки и безделья в голову лезет, – беззлобными укорами успокаивал его Ицик. – Кто тебе отомстил? За что? В чем и перед кем ты провинился? Горячего пару кому-то недодал? Веники что ли из крапивы вязал? Украл у кого-то что-то или кого-то ненароком в банный день кипятком ошпарил?
– Мне отомстили мои руки. Я их, Ицик, никогда не жалел, не холил, не давал им ни минуты покоя. Порой казалось, что я перетаскал в баню всю речку, разрубил на чурки целую рощу… Отомстили они мне… Взбунтовались, отказались служить…
Бедный Ротшильд не знал, как утешить больного. Слова утешения только раздражали отца, и от волнения дрожь, обессмыслившая его руки, становилась еще нестерпимей.
– Ты меня не утешай, лучше дай слово, что уедешь отсюда. Когда я умру, – не унимался Авигдор. – Пусть какой-нибудь другой Ицик топит баню, пусть другой Ицик тащит из речки воду. Я не хочу, чтобы на старости лет у тебя так тряслись руки.
Просьба отца ошеломила Бедного Ротшильда. Она совпала не только с его собственным смутным желанием покинуть местечко, но и с искусительными речами премудрого рабби Гилеля про Лондон и Париж, про обитающих там родственников, владеющих баснословным богатством и заставляющих королей домогаться их дружеского расположения. Ицик не верил в родство с этими заграничными миллионщиками. Но мысли о том, что где-то на свете есть какая-то ветвь других, особых Ротшильдов, гуртом паслись у него в голове. Он слушал, затаив дыхание, рассказы рабби Гилеля о том, что эти банкиры по пятницам моются не в обычной парной бане, а у себя дома. Баня-де у них необычная, без шаек и без березовых веников, со стенами и полом из чистого мрамора, отапливается она круглосуточно не березовыми дровами, а электричеством, из позолоченного крана рекой течет холодная и горячая вода – мойся, когда захочешь, и блаженствуй сколько тебе угодно!
Как ни старался Ицик выкинуть из головы Париж и Лондон, сосредоточиться на чем-то другом бедняге никак не удавалось. Спускался ли он с ведрами и с коромыслом к реке, колол ли во дворе дрова, бегал ли за лекарствами для отца в местечковую аптеку, где господствовали райские запахи, всюду за ним плелись его мнимые родственники. Они являлись к нему и по ночам в его причудливых сновидениях – вот он, Бедный Ротшильд из маленького местечка, стоит в Лондоне, в огромном, ярко освещенном зале королевского дворца рядом с этими прославленными богачами и со здешним владыкой-королем и его семейством. Все лондонские родственники одеты в камзолы, на которых звездами сверкают дорогие бриллианты, а он ежится в своей потертой кацавейке и потрепанных штанах.
– Знакомьтесь, ваше величество, – говорит старейшина лондонских Ротшильдов королю. – Это наш троюродный брат – Ицик, о существовании которого мы, к стыду нашему, и не подозревали и которого мы совершенно случайно нашли в Литве, в маленьком, как спичечный коробок, местечке над Вилией… Еще недавно он был простым банщиком, но у него, оказывается, есть мечта – стать аптекарем. Он говорит, что аптека – единственный рай на земле, в котором от работы не потеют. Мы, ваше величество, сделаем все от нас зависящее, чтобы наш Ицик получил образование и его мечта осуществилась. Он навсегда останется под нашей опекой в Англии и, как мы все надеемся, не только не осрамит наш род, но и прославит его.
– Очень приятно, – говорит, улыбаясь, король и протягивает Ицику свою холеную руку.
– Очень приятно, – отвечает Ицик, пожимает руку королю и от этого рукопожатия просыпается.
Бедному Ротшильду и на самом деле ничего в жизни так не хотелось, как стать аптекарем, таким, как господин Залман Амстердамский, который вместе с рабби Гилелем по пятницам приходил в баню и приносил больному Авигдору нужные лекарства, за которые не брал платы. Амстердамский, бывало, слегка подтрунивал над Ициком и его отцом – для него, мол, великая честь ходить в баню к Ротшильдам.
Вечно улыбающийся, запеленатый во все белое, как новорожденный ребенок, Залман вслед за рабби Гилелем то ли в шутку, то ли всерьез намекал на возможное родство местечковых банщиков с этими сказочными богатеями. Чем черт не шутит! Братья-евреи рассеялись, разбрелись по белу свету: кого забросило на север, кого – на юг, кого – в Англию, кого – в Африку, кого – к русским медведям и, может, даже на Луну; тут сам Творец не разберется, кто кому и кем приходится.
– Все евреи – родственники, – отшучивался Авигдор, в ту пору еще крепкий, не сломленный жестокой и неисцелимой хворью. – Хотя порой хороший сосед лучше родного брата.
– Это правда.
– Что касается богатых родственников, то у нас в роду их точно не было и никогда не будет.
– В жизни, реб Авигдор, нельзя заранее ни за что клятвенно ручаться. Поручишься сегодня, а назавтра, глядишь, все выходит наоборот. Ведь люди друг о друге ничего не знают – ни о своем соседе, ни о своей родне. С того дня, как мы вышли из Египта и попали в пустыню, мы действительно все стали родственниками. И если вы у меня спросите, что нас всех так породнило, то я вам сразу скажу: ожидание чуда. Каждый из нас ждет этого чуда и сейчас, только в других пустынях, – терпеливо, как учитель в школе, объяснял банщику добродушный, вечно улыбающийся Залман Амстердамский. – Но, как известно, все еврейские чудеса давным-давно положены под хороший процент и хранятся не в Каунасе, не в Еврейском банке, а в небесном банке Господа Бога, да святится имя Его во веки веков!
За аптечным прилавком Залман Амстердамский обычно почти рта не раскрывал, только коротко и ясно объяснял на идише или по-литовски, сколько принимать капель, как делать клизму, как ставить горчичники или пиявки, но за пределами своего рая старался отыграться за молчаливость и выпускал на волю накопившиеся слова, как выпускают из загона соскучившихся по воле овец.
– Как хорошенько подумаешь, – продолжал с улыбкой аптекарь, – ну что Милосердному и Всемогущему Богу стоит вынуть из сейфа, оберегаемого ангелами-стражниками, одно маленькое чудо и вознаградить за труды праведные вас, Авигдор, и вашего Ицика хотя бы дальним родством с бароном Ротшильдом? А ведь даже дальнее родство с ними дороже всяких денег.
Залман Амстердамский перевел дух и, насытившись красноречием, в конце добавил:
– Это было бы очень хорошо не только для вас, но и для всего местечка. Представьте себе: к вам в гости приезжает сам барон Ротшильд со свитой, его у въезда в местечко хлебом-солью встречает бургомистр Кубилюс. А, может, и сам президент Сметона. Духовой оркестр пожарных в новых мундирах и шлемах играет встречный марш; толпы евреев не сводят с автомобиля Ротшильда глаз и от радости громко хлопают в ладоши. Барон Ротшильд открывает дверцы машины и кивками благодарит всех присутствующих, а потом по-английски обращается к президенту Сметоне с такими словами: «Не продадите ли вы мне, ваше высокопревосходительство, это замечательное местечко, где живут мои дальние родственники Авигдор и Ицик Ротшильды. Желаю приобрести его со всеми жителями моего племени, чтобы провести тут с вашего позволения маленький эксперимент – создать образчик еврейского государства. Перед тем, как жертвовать солидные капиталы на Палестину, мне хотелось бы воочию убедиться, способны ли мои собратья, независимо от чужой воли и указки, жить в мире и согласии друг с другом и умело управлять собственными делами».
Бедный Ротшильд обожал слушать рассуждения Залмана Амстердамского о сильных мира сего, особенно о еврейских знаменитостях, и о тех, кто с господином аптекарем разделял его взгляды на еврейское государство и поддерживал его убеждения в том, что пора всех евреев вернуть из векового изгнания на родину – на Землю обетованную.
Ицику всегда казалось, что Залман Амстердамский, добровольно перебравшийся из Каунаса с его многочисленными аптеками в родное местечко над Вилией, и рабби Гилель, получивший свой священнический сан в Вене, больше всех заслуживают того, чтобы за совершенные ими благодеяния Господь Бог выплатил им причитающиеся проценты из своего небесного банка. Первый никогда не брал денег с калек и сирот, а второй не стыдился облачаться в рубище и собирать у входа в синагогу милостыню для местечкового нищего Авнера, часто и подолгу из-за колик в печени отлеживавшегося в своей постели.
– Делать добро никогда не стыдно, стыдно его не делать. В доме Господа на стене висит копилка для пожертвований, но многие богомольцы, как слепые, проходят мимо нее, поскупившись на подаяние. Зато никто из них еще ни разу не осмелился прошмыгнуть мимо моей протянутой руки, – говорил довольный своим благотворительным нищенством рабби Гилель. – Что это за мир, где трепещут перед полицмейстером, но не боятся Господа Бога!
Рабби Гилеля и Залмана Амстердамского не зря называли дарителями надежды. Они заботились обо всех бедняках в местечке, но о Бедном Ротшильде почему-то пеклись с особым тщанием. Может, потому с такой охотой они и ухватились за тоненькую ниточку, связывающую его с парижскими и лондонскими однофамильцами. Если Богу будет угодно совершить чудо, и тамошние Ротшильды впрямь окажутся в родстве с местными банщиками, то у сильного и смекалистого Ицика появятся другие опекуны; перед ним откроются другие двери, и он, глядишь, перестанет изо дня в день таскать на коромысле свою незавидную и непосильную судьбу.
– Ты же Ротшильд! – азартно восклицал Залман Амстердамский, все больше втягиваясь в доставлявший ему странное удовольствие поиск, подтверждающий выгодное для Ицика родство. Временами казалось, что от его рвения установить истину, найти неопровержимые доказательства зависело не только благополучие Бедного Ротшильда, но и процветание его аптеки. – А Ротшильду не пристало всю жизнь другим тереть мочалкой спины.
Вместе с рабби Гилелем неутомимый Залман Амстердамский для установления истины силился отыскать самый лучший и доступный способ действия. А вдруг, к общей радости всего местечка, окажется, что они совершенно правы в своих предположениях: вдруг Ицик и впрямь из того же знатного рода, что бароны и лорды?
Их старания не столько радовали Бедного Ротшильда, сколько будоражили его душу. Никому в местечке не было никакого дела до родственников Бедного Ротшильда. Некоторые завсегдатаи бани, никогда не верившие в чудеса, даже ехидно посмеивались над Залманом Амстердамским и рабби Гилелем – нашли, мол, старики для себя потеху – разгадывать на досуге загадки и подкармливать Бедного Ротшильда пустыми надеждами.
Но рабби Гилель и Залман Амстердамский не сдавались. Напротив, они даже надумали собрать деньги для того, чтобы купить для Бедного Ротшильда билет и отправить его через Польшу и Германию в Париж с рекомендацией рабби Гилеля к его соученику по Венской ешиве – почтенному каббалисту рабби Мейше-Янклу – пусть тот поможет провинциалу во всем разобраться на месте.
– Жаль, что Ицик знает только идиш, – пригорюнился Залман Амстердамский. – Он вряд ли сможет договориться со своими французскими родичами.
– С идишем, реб Залман, он нигде не пропадет. На идише говорит сам наш Милостивый Господь Бог на небесах, и все народы, если чего им нужно, переводят Его заветы на их язык. Рабби Мейше-Янкл переведет слова Ицика на французский, – уверял Залмана Амстердамского рабби Гилель, согревая смешками свою пышную бороду.
Бедный Ицик поблагодарил их за хлопоты, но ехать в Париж наотрез отказался.
– Не уговаривайте меня. Я больного отца не брошу. Выдумали на мою голову, будто я чей-то родственник, и носитесь с этой своей выдумкой.
Залман Амстердамский не обиделся, спокойно и доступно объяснил Ицику, что без выдумки еврей – и не еврей вовсе. Евреи и самого Бога придумали, да не покарает Он меня за такое кощунство, – подытожил аптекарь.
Несмотря на возражения Ицика, его благодетели каждую пятницу, отдуваясь в предбаннике от пара и дневных забот, продолжали рядить, как получить ответ на вопрос: общие ли корни у Бедного Ротшильда с заграничными заправилами?
– Кажется, мне в голову пришла хорошая мысль, – сказал накрытый белой простыней и смахивающий на ночное привидение Залман Амстердамский.
– Реб Залман, уж раз вам в голову пришла хорошая мысль, то грешно ее так долго держать взаперти… Ведь и мысли гибнут от отсутствия воздуха.
– Никуда Ицику не надо отправляться, – голосом картежника, которому подвалил козырь, возвестил Залман Амстердамский. – Мы отправим в Париж письмо.
– Письмо? В Париж?
– Сядем и напишем черным по белому. Только не вашему другу Мейше-Янклу, а самому барону Ротшильду. Так, мол, и так. Живет вместе со смертельно больным отцом в таком-то и таком-то местечке в Литве замечательный парень… банщик. Впрочем, про то, что он банщик, писать не будем… Зачем им знать, чем он занимается? Главное, что он тоже Ротшильд.
– Письмо? В Париж? – рабби Гилель разгреб руками роскошную бороду, пытаясь легким прикосновением к ее белым струнам побороть свое искреннее недоумение.
– В Париж, в Париж. И без обиняков спросим у барона, нет ли у высокочтимого семейства Ротшильдов каких-нибудь родственников в далекой Литве…
– Письмо написать можно, – сказал рабби Гилель. – Но как оно туда дойдет, если мы не знаем, где эти Ротшильды живут – на какой улице, в каком доме?..
– Не беспокойтесь. Дойдет. Это наш почтальон не знает, где находится в местечке Цветочный переулок, а тамошние письмоносцы знают все назубок. Останови любого прохожего, спроси, где живет барон Ротшильд, и он тебе тут же ответит, – успокоил рабби Гилеля Залман Амстердамский.
– А дождемся ли ответа? Нам же с вами не семнадцать лет…
– Будем ждать. Ведь Мессию, рабби, ждут даже мертвые.
Может, рабби Гилель и Залман Амстердамский в самом деле сели бы где-нибудь в затишке и написали на гербовой бумаге письмо в Париж, но смерть Авигдора, отца Бедного Ротшильда, свела на нет их благие намерения.
В местечке не нашлось ни одного способного передвигаться еврея, который не пришел бы попрощаться со старым банщиком и проводить его в последний путь. Когда его, легкого, почти невесомого, накрытого белой впрок купленной простыней вынесли на нетесаных досках из хаты, рабби Гилель заплакал, и слезы, крупные, спелые слезы оросили его густую бороду.
– Не плачьте, рабби, – сказал Бедный Ротшильд. – Отец мечтал о смерти.
– Что ты говоришь, что ты говоришь… – залопотал тот. – Кто же, Ицик, мечтает о смерти?
– Тот, кому надоело жить. – Бедный Ротшильд замолчал, стал кусать губы и, сглотнув саднящую, стеснявшую дыхание горечь, выдавил: – Тот, кто наверняка знает, что это – единственная мечта, которая обязательно сбудется. И неважно – когда.
На кладбище терпко пахло похоронной хвоей. Над застывшими надгробными плитами роем летали бесшабашные, одуревшие от июньского солнца шмели, и их непрерывное жужжание примешивалось к поминальной молитве, которую, заикаясь от сострадания, нараспев читал рабби Гилель.
– Аминь! – после каждого посмертного благословения повторяли завсегдатаи бани.
Внизу, под косогором, по-крестьянски степенно текла река-кормилица, из которой Авигдор сорок с лишним лет черпал воду, и ее тихое прощальное плескание сливалось с шорохом глины, осыпавшейся в отверстую яму. С мохнатой сосны на свежий холмик смотрела остроглазая ворона, давно привыкшая к молитвам и слезам. Залман Амстердамский замахнулся на нее своей тростью с костяным набалдашником, но ворона на ветке только недовольно каркнула и впилась в аптекаря таинственным, не предвещавшим ничего хорошего взглядом.
Лето и впрямь ничего хорошего не предвещало. В Литве обосновалась чужая армия, части которой расположились в уютных перелесках и рощах вокруг местечка. Касса на железнодорожной станции стала продавать билеты только на местные поезда – в Каунас или Шяуляй, а почта перестала отсылать письма в Париж и Лондон, корреспонденцию принимала лишь в Ригу и Минск, в Ленинград и Москву. Президент Литвы, у которого знатный гость – барон Ротшильд якобы собирался купить местечко со всеми живущими в нем евреями, решил, видно, не дожидаться выгодного предложения банкира и, бросив свои владения, бежал заграницу.
Богомольцев в синагоге заметно убавилось, а в аптеку зачастили жены русских командиров, покупавшие у впавшего в черную меланхолию Залмана Амстердамского не только порошки и таблетки, но и духи и мази, шампунь и краску для волос. Уныние своим клеймом пометило и лицо непреклонного рабби Гилеля, который все чаще поглаживал свою бороду, будто в ее гуще таились ответы на все мучительные вопросы.
По пятницам рабби Гилель и Залман Амстердамский по-прежнему приходили попариться в баню, но, убедившись в полной тщете своих усилий, больше не донимали Бедного Ротшильда разговорами о родстве с неизвестными ему богачами, которые при желании могут осчастливить любого еврея. Озабоченные собственным будущим, они в предбаннике о чем-то все время шушукались, вздыхали и, так и не выпарив из души тревогу, молча уходили домой.
Перемены, наступившие с приходом в Литву Красной армии, не задели только Ицика. Он по-прежнему спускался с коромыслом по воду к реке, колол дрова, вязал веники, топил по пятницам баню и больше не морочил себе голову родством с заграничными богатеями. Как туман, рассеялись и его сны о банях, выложенных мрамором и отапливаемых не дровами, а электричеством, о королевских рукопожатиях…
– Сейчас о богатых родственниках лучше не говорить, – как бы оправдываясь за свою бездеятельность, – сказал рабби Гилель, когда на тридцатый день после смерти отца Бедного Ротшильда встретился с Ициком па кладбище. – Русские не любят богатых, а Ротшильды… ну те, которые обитают в Париже и Лондоне, не любят русских, ибо русские забирают у богачей все нажитое ими богатство. Поэтому, Ицик, пока постарайся забыть их имена и звания и ни в коем случае не болтай при посторонних о своем родстве с ними. Ты меня понял?
– А чего тут не понять, – ответил Ицик. – И так все ясно. Я никогда не болтаю лишнего. А что до родственников, то – вы, рабби, только надо мной не смейтесь, – я вдруг подумал, что и без всех этих парижских или лондонских Ротшильдов у меня и так родственников полно.
Рабби Гилель не любил, когда с ним шутили на кладбище, и потому на шутку Ицика не обратил никакого внимания. Парень спорол глупость. С кем не бывает. Ведь всему местечку известно, что Ицик может похвастаться только одной родственницей – бедной и скаредной теткой Фейгой.
– Деревья и птицы в небе – мои родственники, река – родственница, даже кошка Хая – моя родственница, – промолвил Ицик. – Их у меня никто не отнимет. Никто. Правда? Ни русские, ни литовцы, ни французы… Это родство дано мне самим Господом Богом до моего смертного часа.
– Да ты, Ицик, не так прост, как с первого взгляда кажешься, – восхитился рабби Гилель, глаза у него засверкали, ноздри раздулись, и рука нырнула в дебри бороды за уловом какой-нибудь похвалы для банщика. – Тебе не дрова колоть, а из Торы мыслью искры высекать.
– Спасибо, рабби. Вы всегда были добры ко мне.
– Кто же благодарит не за суп с мясом, а за пустую миску? Мы для тебя ничего ровным счетом не сделали. Только раздразнили тебя. – Рабби Гилель нагнулся, поднял с земли сиротливый камешек и положил на могилу старого Авигдора. – Это плохо, что новые власти отменили маршрут Каунас – Париж, а вместе с ним – и нашу надежду. Но ты не расстраивайся: надежды долговечней любой власти.
У Бедного Ротшильда не было повода для расстройства – он и раньше ни на что не рассчитывал, хотя и не осуждал рабби Гилеля и Залмана Амстердамского за то, что они поверили в чудо, которому не суждено было свершиться. Ицик жил без родственников, проживет, если Бог будет милостив, и остальной, отмеренный ему небесами остаток лет.
Смена власти его мало интересовала. При любой власти люди ходят в баню, значит, без куска хлеба он не останется. Рабби Гилелю не придется у входа в синагогу просить за него милостыню. Слава богу, Ицик неплохо зарабатывает – на хлеб хватает. При Советах любителей горячего пара даже прибавилось – каждый вторник русские командиры приводили мыться своих солдат. Предбаннник был завален гимнастерками и уставлен кирзовыми сапогами. От портянок и сапог, составленных в ряд по ранжиру, шел острый запах победы, которая больше походила на воскресную прогулку. Залман Амстердамский клялся, что русские заняли всю Литву за одну ночь без единого выстрела.
Был среди победителей и офицер-еврей из Белоруссии – Бедный Ротшильд его, голого, сразу и вычислил. Молодой курносый боровичок с иссиня-черными глазами и такими же черными кудрявыми волосами.
– Как тебя зовут? – спросил он у банщика на покалеченном, но вполне терпимом идише.
– Ицик.
– Стало быть, по-нашему, по-советски, – Игорь. А фамилия?
– Ротшильд.
– А я Аркадий… Шульман, то есть Школьников… – Он зачесал свои мокрые кудри и, по-родственному улыбаясь, спросил: – А банк твой, Игорь Ротшильд, где? В Лондоне или в Париже? Где ты стрижешь купоны? – И снова улыбнулся, оскалив белые, как рафинад, зубы. – Тебе сколько?
– Чего? – уставился на него Бедный Ротшильд.
– Сколько, спрашиваю, лет тебе?
– Двадцать.
– Скоро солдатом станешь. В твоем возрасте я уже был на втором курсе пехотного училища в Рязани.
– А мне не нравится быть солдатом, – неожиданно промолвил Ицик.
– Нравится, не нравится – все равно призовут. В Союзе от воинской службы уклоняться нельзя. Это священная обязанность каждого гражданина. Может, ты будешь служить Родине поблизости от дома – где-нибудь в моей Белоруссии, но могут послать и на Дальний Восток, на китайскую границу. В любом случае, я в этом не сомневаюсь, о тебе напишут во всех советских газетах, тебя обязательно покажут всем в кинохронике. Шутка ли – первый Ротшильд в Красной армии!
Аркадий Шульман расхохотался и стал медленно натягивать казенные сапоги.
– Разве Родине нельзя служить тут, в бане? – с простодушной хитрецой спросил Ицик.
– А ты, Ротшильд, оказывается, еще и юморист…
– Кто-кто?
– Шутник, – сказал по-русски Шульман.
Но Бедный Ротшильд по-русски не понимал. В пятницу придут рабби Гилель и Залман Амстердамский, Ицик спросит у этих ученых мужей, что значит «шутник», и они, наверно, переведут ему непонятное слово, ведь оба родились на свет еще при царе и в юности должны были хоть немножко разбираться в русской грамоте.
Настала пятница, однако, мыться пришел только один рабби Гилель, и Ицик по его виду сразу определил: произошло что-то неладное, но из вежливости ни о чем допытываться не стал.
Рабби Гилель задумчиво оглаживал бороду, неохотно, с не свойственной ему медлительностью снимал одежды, долго и тщательно выбирал веник и наконец с какими-то болезненными придыханиями, чуть слышно прошептал молитву. Чуткое ухо Бедного Ротшильда уловило, что его наставник и опекун попросил Господа Бога, чтобы Он защитил от безбожников и маловеров свой Дом в местечке.
– Я чувствую, Ицик, что у тебя на языке вопросы вертятся как окуни на сковородке, но ты меня только не торопи, на все, что тебя интересует, я отвечу, когда попарюсь.
Рабби Гилель парился терпеливо и деловито, а Бедный Ротшильд послушно ждал его с полотенцами в предбаннике.
– Кончается, Ицик, терпимое для евреев время, – начал рабби Гилель, отдышавшись. – И наступает время дикое и злое, и если Господь Бог не вмешается, то несчастья – одно за другим – обрушатся на наши головы. Ты живешь себе на отшибе и еще ни о чем не знаешь. Вчера увезли Залмана.
– Куда?
– Куда всех неблагонадежных, как говорили при царе, увозят? В Сибирь. Туда, где морозы за сорок. А завтра могут и синагогу закрыть. Только ты не спрашивай меня, почему.
– Почему, рабби? – все же спросил Бедный Ротшильд. Он никак не мог взять в толк, о чем говорит рабби Гилель, первым записавший его имя в книгу живущих на свете. Было время, когда Ицику казалось, что все в мире устроено хорошо и справедливо – он колет дрова и топит баню, аптекарь Залман Амстердамский торгует порошками и таблетками, рабби Гилель учит добру и совестливости, днем светит солнце, ночью высыпают на небосводе звезды. Зачем Залмана увозить в Сибирь, о которой, он, Бедный Ротшильд, ни разу не слышал – ведь там же, наверно, есть свои аптекари, которые стоят за прилавком в белых халатах и порой за лекарства тоже у бедных и немощных денег не берут? Зачем закрывать синагогу – ведь Всевышний, если никому и не помог, то никому в местечке и не повредил. Пусть все останется как вчера, как сегодня, как завтра.
– Сорок с лишним лет, с той поры, когда еще при царе, я начал тут свое служение, я сам пытался найти ответ, почему злые времена надолго одолевают времена добрые. И вот к чему я пришел. Наверно потому, что люди выбирают себе в поводыри не Господа Бога, а какого-нибудь отпетого грешника и следуют за ним послушным стадом… Выбрали же немцы этого сумасшедшего австрияка, а русские – безродного грузина…
Рабби Гилель помолчал и вдруг обратился к Ицику с просьбой:
– Если дело дойдет до того, что красные выгонят нас из храма, который заместитель бургомистра Иткис называет не иначе, как «гнездо мракобесья», ты не побоишься приютить у себя свитки Торы? Сорок с лишним лет я носил их на руках, как своих любимых детей. Надеюсь, баню обыскивать не будут.
Бедный Ротшильд в знак согласия несколько раз тряханул своей растрепанной чуприной.
– Я знаю – на тебя можно положиться, – рабби Гилель снова помолчал, словно в этом молчании черпал упорство и силу. – Как хорошо, что ты меня и несчастного реб Залмана не послушался – никуда отсюда не уехал. Поехал бы за счастьем к родственникам-неродственникам, а угодил бы по дороге прямо в беду. Немцы хозяйничают в Варшаве. Немцам уже сдался Париж. Богатеев-Ротшильдов там уже и в помине нет. Может, сели в свой самолет, погрузили все свое добро и махнули к своим родичам в Америку. А, может, не успели, и немцы их… – Он выразительно провел своей пастырской рукой по шее. – Ведь от смерти никакими деньгами не откупишься. Красные, конечно, безбожники и негодяи, ничего хорошего и от них не дождешься, но они, слава тебе, Господи, пока евреев не убивают.
– А за что они господина аптекаря упекли в Сибирь? Чем он перед ними провинился? Тем, что продавал их женам французские духи и мази без скидки?
– В чем провинился? А в том, что мечтал хотя бы на старости лет поменять всех своих покупателей – литовцев, русских, поляков на одних евреев и закончить свою жизнь не в Литве, не в России, а на Святой земле, – сказал Ицику его наставник. – Я этого его желания никогда не одобрял. Я всегда хотел дожить свой век и умереть тут, в синагоге, на Кирпичной улице.
– И мне бы хотелось прожить все мои годы тут… над рекой… под этими густыми липами, под эти перепевы птиц по утрам. Другой святой земли мне не надо. Для меня, рабби, вокруг бани вся земля святая.
Рабби Гилель натужно рассмеялся. Что с неотесанного парня возьмешь?
– Ты меня не понял. Да ладно. Заболтались мы с тобой. Пора возвращаться на Кирпичную. А мне страшно – вдруг там все заколочено? Плохо, очень плохо, когда дышишь страхом, а не воздухом. Так долго не протянешь, – признался рабби Гилель, нахлобучил на ермолку шляпу и вышел.
В следующую пятницу он почему-то не пришел, и Бедного Ротшильда охватило беспокойство. Заперев баню, Ицик отправился в синагогу.
Старик сидел в пустом зальце, на передней скамье и страстно молился.
– Садись! Вместе помолимся. Может, одного из нас Господь Бог все-таки услышит, – рабби Гилель подождал, пока Бедный Ротшильд зашевелит губами, и продолжал: – У меня такое чувство, будто на всех нас скоро обрушится большая беда. Ибо недаром сказано у мудреца: кто спешит преждевременно и напрасно радоваться, тот раньше всех заголосит от горя.
Бедный Ицик не знал, кого в своих предсказаниях рабби Гилель имел в виду, но не перечил. Да и как перечить мудрецу, если своим заурядным умом ты не можешь постичь всей глубины его мудрости.
Рабби Гилель оказался пророком – беда и впрямь нагрянула.
Тихим воскресным утром началась война. Два дня на другом берегу реки, не умолкая ни на минуту, грохотала канонада и, поднимая клубы пыли, рвались снаряды. Видно, расположенные на подступах к местечку части, в которые входил и взвод Аркадия Шульмана, держали там оборону против немцев.
К вечеру грохот утих, и к бане подтянулись потрепанные в бою остатки взвода во главе с его командиром. Не переставая обливать себя холодной водой и отплевываясь кровью, он попросил у Ицика полотенце, разрезал его штыком, перевязал раненую руку и перед тем, как попрощаться, прохрипел:
– Какими же мы были олухами! С кем ручкались? С берлинскими волчарами.
Он смотрел на Ицика затравленными глазами и, облизывая шершавым языком потрескавшиеся от жажды и злости губы, на ломаном идише повторял:
– Если хочешь еще в жизни когда-нибудь попариться в баньке, бросай все и уходи с нами! Кого-кого, а Ротшильдов и всяких там Шульманов они по головке не погладят.
На рассвете, не дожидаясь, когда противник наладит переправу и переберется через реку, красноармейцы и их командир Аркадий Шульман покинули местечко.
После их ухода наступила грозная, удушающая тишина, которую взорвал победоносный рев мотоциклов.
Размахивая шлемами и флягами, немцы двигались к местечку.
Первым, о ком Ицик подумал, был рабби Гилель. Теперь уже точно закроют синагогу, в которой он сорок с лишним лет служил Господу Богу и людям; теперь уже точно сожгут свитки Торы, которые он носил на руках, как собственных детей; теперь уже точно он не соберет у входа молельни ни гроша для нищего Авнера и никого не соблазнит родством с кем-нибудь из богачей в Париже и Лондоне. Бедному Ротшильду хотелось бежать ему на помощь, но что-то его удерживало. Страх ли, расчет ли? Наверно, и то, и другое. Что он, безоружный, беспомощный, может противопоставить этой огромной, пышущей ненавистью силе? Деревянную шайку? Березовый веник? Пар?
Конец ознакомительного фрагмента.