Часть II
Пушкинский период в жизни и творчестве Н. В. Гоголя
Глава II
Рядом с гением. Н. В. Гоголь и А. С. Пушкин
1. Уровень контактов
Едва ли не с детских лет Гоголь ощутил в себе черты исключительности и предопределенности. Это обнаруживается уже в первых его письмах родителям и близким друзьям, особенно Г. И. Высоцкому, окончившему Нежинскую гимназию несколько ранее. Он считает окружающих его гимназистов, «профессоров-школяров» глупцами и ничтожествами. Легче всего здесь сослаться на юношеский эгоизм, самовлюбленность. Но чувство избранности, «предначертанности» у гимназиста Гоголя столь велико, что порой он в своем сознании как бы балансирует на грани двух миров – доступного всем, реального и необычного, запредельного. В одном из первых своих писем матери из Нежина он высказывает свою тайную заветную мечту «быть ясновидцем», проникать в неведомое, невидимые глубины человеческих отношений и поступков. Ощущение избранничества, гениальности, видимо, свойственно всем великим натурам. У Пушкина поэт – «пророк», противостоящий толпе. У Лермонтова – «неведомый избранник».
Но, может быть, формула неслиянности с остальным миром: «ты – царь, живи один» полнее всего выразилась в жизни и творчестве Гоголя. Гоголя и Пушкина по рождению отделяет одно десятилетие: оба они стоят у начала золотого века русской литературы – XIX века – они основатели этой литературы. Странно ли, что Гоголь обозначил главный труд свой жизни «Мертвые души» как поэму. В душе он всегда был поэтом, но, если можно так сказать вне жанра или независимо от жанра. Об этом свидетельствует многообразие интересов Гоголя-гимназиста, выраженное в его первых письмах из Нежина. Письма эти, кроме того, позволяют утверждать, что будущий писатель уже на родине, в доме родителей, получил основательные знания и приобрел навыки в целом ряде искусств: рисовании, поэзии, актерском мастерстве. В доме, где писателем-драматургом был отец В. А. Гоголь-Яновский, где частым гостем являлся известный драматург В. В. Капнист, а богатый родственник Д. П. Трощинский имел в своем имении театр. Таким образом, интерес к литературе и искусству в доме родителей Гоголя можно рассматривать как традицию.
Уже в доме родителей Гоголь записывает в тетради стихи и целые произведения различных авторов. Так, в письме от 1 октября он просит родителей прислать ему «Собрание образцовых русских сочинений и переводов…», издаваемых А. И. Тургеневым, А. Ф. Воейковым и В. А. Жуковским. Видимо, Гоголь чувствовал себя достаточно одаренным в целом ряде искусств и занимался ими вполне серьезно. Это следует отнести, прежде всего, к живописи. В письме родителям от 22 января 1824 г. Гоголь просит выслать ему рамки для написанных им картин самых различных размеров. При этом он строго учитывает размеры, вплоть до вершков, чтобы картины не утрачивали своих первоначальных качеств. В гимназическом театре Гоголь участвовал в спектаклях по Мольеру, Коцебу, Д. Фонвизину, Я. Б. Княжнину. Это в основном комедии – еще один из интересующих Гоголя жанров искусства, интерес, восходящий к его характеру. Сам Гоголь так говорит об этой черте его характера в одном из писем к матери 26 февраля 1827 г.: «Вы одни только видели, что под видом иногда для других холодным, угрюмым таилось кипучее желание веселости (разумеется, не буйной), и часто в часы задумчивости, когда другим казался я печальным, когда они видели или хотели видеть во мне признаки сентиментальной мечтательности, я разгадывал науку веселой, счастливой жизни, удивлялся, как люди, жадные счастья, немедленно убегают его, встретясь с ним». Как видно из последующего, «наукой веселости» Гоголь обладал вполне.
В Нежинском гимназическом театре ставили и музыкальные вещи. В марте 1827 г. Гоголь пишет Высоцкому, что они «разыграли четыре увертюры Россини, две Моцарта, одну Вебера». При этом десять гимназистов успешно заменяли оркестр. И наконец стихи – многолетний интерес раннего Гоголя. Большинство произведений Гоголя нежинского периода – стихи в романтическом духе, как и первые публикации в Петербурге. Правда, эта аналогия более структурная, нежели тематическая. Но в то же время очевидно, что мощное влияние Пушкина, которое к середине 1820-х годов испытывала литературная Россия, не могло миновать Гоголя.
Наиболее раннее упоминание Гоголем имени Пушкина относится к 1824 году Пятнадцатилетний нежинский гимназист Николай Гоголь просит родителей выслать ему «новую балладу и Пушкина поэму про “Онегина”». «Еще нет ли у Вас каких-нибудь стихов, то и те пришлите», – добавляет он. Как Гоголь мог воспринимать «Онегина» в 1824 г.? «Онегин» в 1824 г. – это еще пока не «энциклопедия русской жизни», как обозначил поэму Пушкина В. Г. Белинский.
Гоголь почитает себя «загадкою» для окружающих, мистически предопределяя свое будущее. «Что-то непонятное двигало пером моим, – говорит он в письме к П. П. Косяровскому 3 октября 1827 г. из Нежина, – какая-то невидимая сила натолкнула меня, предчувствие вошло в грудь мою… Я затаил в себе одном свои упрямые предначертания». Через два года, из Петербурга, в одном из писем матери 1828 г. он переключает свои «предначертания» на житейские трудности: «если бы втрое, вчетверо, всотеро раз был более чужд, и тогда бы они не поколебали меня и не остановили меня на моей дороге», – пишет он. Но, видимо, дорога его представляется ему пока еще в общей форме: он пробует себя в конкретных искусствах. Но именно события 1829 г., когда, по его словам, он оказался «на распутье», привели к пересмотру первоначальных планов его деятельности.
Гоголь выехал в Петербург, имея в своем творческом портфеле два стихотворных произведения: поэму «Ганц Кюхельгартен» и стихотворение «Италия». Связывая свои надежды с этими своими произведениями, он вместе с тем, видимо, намеревался вынести их на суд самого авторитетного литературного судьи России А. С. Пушкина. Фактически сразу же по приезде в Петербург зимой 1829 г. Гоголь попытался встретиться с Пушкиным. Но эта попытка не удалась, и Гоголь отдает в печать свои произведения на свой страх и риск. Отрицательные отзывы в печати о поэме «Ганц Кюхельгартен» привели ее автора к серьезным раздумьям о дальнейшем направлении его жизни и деятельности: скупив и уничтожив экземпляры поэмы, он пишет в письме к матери (в конце мая 1829 г.) не только о том, что его «небольшие способности» «были презрены», но и о собственном «запасе сомнения», не позволявшем ему быть вполне уверенным в успехе. Трудно представить, как сложилась бы дальнейшая судьба Гоголя, если бы он встретился с Пушкиным зимою 1829 года. По крайней мере, несостоявшаяся встреча с Пушкиным явилась дополнительным основанием к пересмотру Гоголем его творческих планов. Он избрал наиболее радикальные условия для своих размышлений – поездку за границу. Тем более что длительные поездки в «Чужие края» являлись его давним «намерением». Возможно, ему необходимы были серьезные сопоставительные наблюдения о характере жизни в России и за ее пределами. Запросив у матери триста рублей, в июле 1829 г. он выехал в Германию, откуда возвратился в сентябре того же года. В течение почти двух лет, уже, будучи в Петербурге, Гоголь буквально пробивается к Пушкину. Не отличаясь щепетильностью в вопросах знакомства, он мог сам организовать свою встречу или первым обратиться с письмом к интересующему его человеку. В случае с Пушкиным, с чисто украинским лукавством, он избирает косвенный путь выхода на Пушкина. В конце 1830 г., видимо, на базе совместного сотрудничества в журнале «Отечественные записки» он знакомится с В. А. Жуковским и П. А. Плетневым, друзьями А. С. Пушкина. Г. М. Фридлендер полагает, что это знакомство могло состояться через О. Сомова, в творчестве которого отмечались украинские мотивы. Как бы то ни было, Гоголю удалось заручиться сочувствием друзей Пушкина, хотя к этому времени им были опубликованы лишь повести «Бисаврюк, или Вечер накануне Ивана Купала» и отрывок из исторического романа «Гетьман», да и то без подписи. Особенно сильное впечатление Гоголь произвел на Плетнева, который отлично представил Гоголя Пушкину в одном из своих писем. 22 марта 1831 г. В 17 номере «Литературной газеты» выходит второй отрывок «Из малороссийской повести «Страшный кабан»» Гоголя под названием «Успех посольства», – без подписи. Очевидно, Плетнев напоминает Пушкину о Гоголе, так как в письме к Плетневу в апреле 1831 г. Пушкин пишет: «О Гоголе не скажу тебе ничего, потому что доселе не читал его за недосугом. Отлагаю чтение до Царского села…». В этом же письме Пушкин просит снять ему квартиру в Царском селе. Гоголь в это время, по-видимому, все еще живет на Большой Мещанской улице в Петербурге, откуда уезжал за границу. 20 мая 1831 г. Плетнев приглашает Гоголя к себе на вечер, где происходит его первая встреча с Пушкиным. По существу, Плетнев организует их встречу. Пушкин просит Плетнева снять для него не очень дорогую дачу на лето в Царском селе, где были бы «кухня, да сарай». Жить там будут, по словам Пушкина, «3 или 4 человека, да 3 бабы». С этого времени в жизни Гоголя происходят изменения к лучшему. Не без помощи Пушкина и его друзей, оставив работу писца в Департаменте уделов, он определяется учителем сына А. И. Васильчиковой в Павловске под Петербургом. Неподалеку, в Царском селе, живут и работают Жуковский и Пушкин. Цель Гоголя достигнута: отныне он в постоянном контакте с его литературным идеалом А. С. Пушкиным. Следует отметить, что к этому времени относится его знакомство с А. О. Смирновой-Россет, которую он ласково называет «Розетта». Через Жуковского он посылает Смирновой «наряду с Пушкиным и Жуковским» экземпляры первой книги сборника повестей «Вечера на хуторе близ Диканьки», очевидно, полагаясь на ее литературный вкус. В этом же 1831 г. Гоголь устраивается учителем истории в Институте Патриотического общества. Светлой «радостной минутой» называет Гоголь посещение его квартиры на Вознесенском проспекте Пушкиным 8 августа 1831 г. По-прежнему он смотрит на Пушкина и Жуковского снизу вверх, как ученик на учителей. Пушкин для него «ангел святой», Жуковский «Ваше поэтическое превосходительство». Хотя и не совсем просто отличить здесь истину от иронии. Гоголь на равных обсуждает в своих письмах к Жуковскому и Пушкину вопросы «эстетического разбора» литературных произведений. Жуковского и Пушкина он называет «великими зодчими», воздвигающими «огромное здание чисто русской поэзии».
В это время Пушкин работал над «Повестями Белкина» и «Сказкой о царе Салтане», а Жуковский – над «Сказкой о царе Берендее…» и «Спящей царевной». Эти произведения соотносимы с проблематикой «Вечеров на хуторе близ Диканьки», над которыми работал в это время Гоголь.
Характеризуя свое состояние после отъезда Пушкина 8 августа 1831 г., Гоголь цитирует шестую главу «Евгения Онегина»: окна мелом Забелены, хозяйки нет. А где? Бог весть, пропал и след.
Уже в первых письмах Гоголя Пушкину и Жуковскому, может быть, в зародыше, воссоздается христианская лексика с соответствующими идеями. «Да сохранит Вас Бог», – пишет он в конце письма Пушкину. Показывая величие подвига Жуковского и Пушкина в деле создания «чисто русской поэзии», Гоголь сравнивает этот подвиг с подготовкой рая для «истинных христиан» и ада «для язычников, ренегатов и прочего сброду». Желая своим новым друзьям «благословления Божия», свою роль при этом он рассматривает как роль их «верного богомольца», воссылающего Богу «теплые…молитвы» за них и их «священные струны». Итак, пока Гоголь – только «верный богомолец» на путях создания «чисто русской поэзии». Чтобы решить, насколько генетически органична эта лексика, следует обратиться к анализу ранних писем Гоголя его друзьям и родителям.
Христианская лексика Гоголя 1820-х гг. не носит целенаправленного характера. Он поздравляет с «Днем Ангела», просит «Милости», часто упоминает о праздниках, особенно о «Масленице», просит Бога о здоровье и благе, перечисляет народные праздники. Он не описывает храмов Украины и России, религиозных обрядов, которыми начинает интересоваться, уже работая над сборником повестей «Вечера на хуторе близ Диканьки». Таким образом, именно в общении с Пушкиным возникает у Гоголя более или менее ярко выраженная христианская ориентация в творчестве, сменившая, либо дополнившая мистическую концепцию предопределенности «допушкинского» периода.
Если с оценкой Гоголем творчества и личности Пушкина все ясно: Пушкин для него – гениальный поэт, то Пушкину пока не представляется возможности высказаться по вопросу о Гоголе-художнике. Работая домашним учителем в доме Васильчиковых в Павловске и преподавателем истории в Институте Патриотического общества, Гоголь летом 1831 г. выполняет почтовые поручения своих друзей в Царском селе, доставляя в Петербург рукописи. В письме Пушкину от 16 августа 1831 г. он просит извинения за то, что не мог заехать к нему по причине карантина и обещает через Васильчикову доставить в Петербург рукопись «Повестей Белкина». В качестве своего адреса он называет Институт Патриотического общества на Васильевском острове. Одновременно 15 августа 1831 г. Пушкин уведомляет Плетнева в письме, что посылает ему «с Гоголем» «сказки» Белкина.
Впервые речь о творчестве Гоголя заходит у него в письме к Пушкину от 21 августа 1831 г., где говорится о реакции наборщиков сборника «Вечера на хуторе близ Диканьки», которые, увидев автора, по словам Гоголя, «фыркали» и «прыскали себе в руку, отворотившись к стенке». В конце концов «фактор» типографии разъяснил Гоголю причину: «штучки, которые изволили прислать из Павловска для печатания, оченно до чрезвычайности забавны и наборщикам принесли большую забаву». «Из этого я заключил, что я писатель совершенно во вкусе черни», – добавляет Гоголь. В ответном письме Гоголю от 25 августа 1831 г. Пушкин благодарит его за передачу Плетневу рукописи и письма и поздравляет его «с фырканьем наборщиков» как с успехом. Здесь же Пушкин одобряет гоголевский «проект» «учебной критики», добавляя при этом, что Гоголь «слишком ленив», чтобы этот свой план «принести… в действие». Но уже в середине сентября 1831 г. (с выходом в сентябре первой части «Вечеров…») в письме к Вяземскому Пушкин шутливо и восторженно восклицает: «Каков Гоголь?». В «Письме к издателю «Литературных прибавлений к «Русскому инвалиду»» (опубликовано в номере 79 «Литературных прибавлений к «Русскому инвалиду» за 1831 год в составе рецензии Л. Якубовича) Пушкин поздравляет читателей «с истинно веселою книгою». Он видит в ней искренность, непринужденность и вместе с тем замечательную поэтичность. «Мольер и Фильдинг, вероятно, были бы рады рассмешить своих наборщиков», – добавляет он полушутя, имея в виду рассказ Гоголя. В первой книге журнала «Современник» за 1836 год в небольшой рецензии Пушкин вновь дает высокую оценку «Вечерам на хуторе близ Диканьки», назвав сборник «русской книгой», заставившей смеяться читателей, «не смеявшихся со времен Фонвизина». Отметив, что талант Гоголя развивается от «Арабесок» к «Миргороду», Пушкин выделяет повести «Невский проспект», по его словам, «самое полное из его произведений», «Старосветские помещики», «шутливую, трогательную идиллию, которая заставляет… смеяться сквозь слезы», «Тарас Бульба», «коего начало достойно Вальтер Скотта». В примечании Пушкин указывает, что на днях в театре пойдет комедия Гоголя «Ревизор». К этому времени относится идея устройства Гоголя преподавателем истории сначала в Киевском, затем в Московском университете. В апреле 1831 г., еще до своего знакомства с Гоголем, Пушкин в одном из писем Плетневу характеризует как «дельного» молодого ученого – М. П. Погодина, а С. П. Шевырева советует «посадить» на кафедру словесности Московского университета на место умершего А. Мерзлякова, которого считает невеждой и пьяницей. В целом же Пушкин невысокого мнения о деятельности Московского университета. В том же 1831 г. он пишет Погодину: «Жалею, что Вы не разделались еще с Московским университетом, который должен рано или поздно извергнуть Вас из среды своей, ибо ничего чуждого не может оставаться ни в каком теле. А ученость, деятельность и ум чужды Московскому университету». Поэтому Пушкин не был удивлен, когда Гоголь, как он сам сказал, «расплевался» с университетом в 1835 г.
В статье «Торжество дружбы или оправданный Александр Анфимович Орлов», опубликованной в тринадцатом номере журнала «Телескоп» за 1831 г. и подписанной «Феофилакт Косичкин», Пушкин одобрительно отзывается о сборнике Гоголя «Вечера на хуторе близ Диканьки». Продолжая тему в письме А. А, Орлову (ноябрь 1831 г. – январь 1832 г.) он благодарит последнего за поддержку Гоголя и уточняет свою позицию относительно Гоголя в указанной выше статье. «Радуюсь, что посильное заступление за мое дарование, конечно, не имеющее нужду ни в чьем заступлении, заслужило Вашу благосклонность», – пишет Пушкин, защищая Гоголя от нападок Н. Полевого. В поддержку Гоголя выступил также О. Сомов под псевдонимом «Н. Луговой». Как видно, от общего одобрения формы «Вечеров…» (юмор) Пушкин переходит к оценке гоголевского литературного таланта вообще, который считает безусловным.
В ноябре 1831 г. в письме Данилевскому летняя встреча с Пушкиным уже воспоминание о прошлом. «Почти каждый вечер собирались мы: Жуковский, Пушкин и я», – пишет Гоголь почти с хлестаковским восторгом. «Прелесть невообразимую», «живую» «петербургскую природу» видит Гоголь в поэме Пушкина «Домик в Коломне», которую он считает повестью и называет «Кухаркой». Отмечает Гоголь у Пушкина и Жуковского русские народные сказки. Судя по замечанию о безразмерности, имеется в виду «Сказка о попе и работнике его Балде», которая «не то что «Руслан и Людмила», но совершенно русск[ая]>>. Как видно, Гоголь озабочен идеей русской народности, идя в этом отношении вслед за Пушкиным. Происходят изменения и в его творческом методе. Они также связаны с Пушкиным. Гоголь показывает специфику поэзии Пушкина, сравнивая ее с творчеством Н. М. Языкова. «Любовь до брака – стихи Языкова, они эффектны, огненны, и с первого раза уже овладевают всеми чувствами, – пишет Гоголь. – Но после брака любовь – это поэзия Пушкина: она вдруг обхватит нас, но чем более вглядываешься в нее, тем она более открывается, развертывается и, наконец, превращается в величавый и обширный океан…», куда впадает и поэзия Языкова. В этой оценке Гоголь основывается на «Повестях Белкина», которые он вслед за Пушкиным называл «сказками», а также на поэме «Евгений Онегин», которую хорошо знал и постоянно цитировал в письмах. В связи с этим «Вечера на хуторе близ Диканьки» к 1832 г. становятся для Гоголя делом пройденным и в какой-то степени преодоленным. В повести «Иван Федорович Шпонька и его тетушка», включенной Гоголем во вторую часть «Вечеров…», довольно отчетливо просматривается влияние пушкинских «Повестей Белкина» с их социальным и бытовым реализмом. Он мечтает о чем-нибудь «увесистом, великом, художническом». Помимо «яркой поэтичности», «высокое драматическое искусство» отмечает Гоголь в «Моцарте и Сальери» Пушкина, «чудесными» называет его стихи «Эхо», «Анчар», «Бесы», «Делибаш». Конечно, не без влияния «Маленьких трагедий» и «Бориса Годунова» Пушкина Гоголь обращается к драматургии. Но в отличие от Пушкина Гоголь разрабатывал в драматургии «науку веселости», и его стихией была комедия. В 1833–35 гг. он работает над первой своей комедией «Владимир 3-ей степени», оставшейся незавершенной. Тем не менее содержание комедии было хорошо известно Пушкину, который внимательно наблюдал за развитием гоголевского таланта. Видимо, еще на стадии замысла комедии 30 октября 1833 г. он пишет В. Ф. Одоевскому в Петербург из Болдина: «Кланяюсь Гоголю. Как его комедия? В ней же есть закорючка». В свою очередь Гоголь внимателен и заботлив в отношении к Пушкину: он оберегает его от излишних, с его точки зрения, забот. Сожалея, что Пушкин «транжирит» свою жизнь на балах, Гоголь в то же время одобряет отказ поэта от издания газеты «Дневник» в начале 1830-х гг. и альманахов «Гомозейки» В. Одоевского и «Рудого Панька» Гоголя, предложенных Пушкину Одоевским осенью 1833 г. Гению заняться ремеслом журналиста – «значит помрачить чистоту и непорочность души своей и сделаться обыкновенным человеком», – утверждает он. Гоголь защищает Пушкина от нападок его противников, чаще всего от Булгарина, Сенковского, Кукольника. Достается от Гоголя и его другу А. Данилевскому, уличавшему Пушкина в фальшивом байронизме. Он видит натянутость чувств скорее у Байрона, чем у Пушкина, в стихах которого любовь выражается сильно и просто. «Сильная продолжительная любовь проста, как голубица, – пишет Гоголь, характеризуя поэзию Пушкина, – то есть выражается просто, без всяких определительных и живописных прилагательных, она не выражает, но видно, что хочет выразить, чего, однако ж, нельзя выразить, и этим говорит сильнее всех пламенных красноречивых тирад».
Высоко оценивает Гоголь пушкинскую «Историю Пугачева», которую называет романом и считает «единственным в своем роде сочинением», изобразившем здесь «всю жизнь Пугачева». Под влиянием «Истории Пугачева» в 1833 г. Гоголь начинает работать над «Историей Малороссии», как он говорит над историей «нашей единственной, бедной Украины». В 1833 г. М. Максимович просит Гоголя похлопотать перед Пушкиным для издаваемого Максимовичем альманаха «Денница». Гоголь обещает «подгонять» Пушкина в его работе над стихами. Для самого Гоголя это год депрессии, «переворотов», уничтожения написанного.
Не исключено, что резко отрицательная оценка Гоголем своего цикла повестей «Вечера на хуторе близ Диканьки», как и депрессия, явились результатом эталонного сопоставления своего творчества с произведениями Пушкина – столь недосягаемым был в его глазах уровень его художественности. Вероятно, Гоголь чувствует себя сильнее в историческом жанре. К этому времени Пушкин стал всерьез относиться к писательским возможностям Гоголя в историческом жанре. Четырьмя годами ранее, в письме к Гоголю 25 августа 1831 г. Пушкин писал: «Проект Вашей ученой критики удивительно хорош. Но Вы слишком ленивы, чтобы привести его в действие». В дневниковой записи 7 апреля 1834 г. Пушкин снимает свои сомнения. «Гоголь по моему совету начал Историю русской критики», – записывает он. На это замечание исследователи до сих пор не обращали должного внимания. А между тем это первое из трех пожеланий Пушкина (наряду с «Ревизором» и «Мертвыми душами»), к которым Гоголь не мог не прислушаться. Что же он «начал» в это время в жанре истории критики? Если учесть, что год спустя, в 1835 г., вышел в свет сборник Гоголя «Арабески», помещенные здесь соответствующие работы явились началом реализации планов Пушкина – Гоголя по Истории критики. Завершение же цикла литературно-критических статей Гоголя явились соответствующие разделы книги «Выбранные места из переписки с друзьями». Вместе с тем, к этому времени Гоголем были написаны повести в манере, резко отличающейся от «Вечеров…». Гоголь следует за Пушкиным как ученик за учителем. Забыты романтические «Вечера…». Появились «Арабески», «Миргород» (1835), «Ревизор» (1836). В «Арабесках» основное содержание – статьи по вопросам истории и искусства. А три повести – «Записки сумасшедшего», «Портрет» и «Невский проспект» напоминают пушкинские повести. В сборниках «Миргород», а затем в «Петербургских повестях» завершилось становление Гоголя-реалиста по пушкинскому образцу: в повести «Шинель» он вышел на проблему «маленького» человека, поставленную Пушкиным в «Станционном смотрителе». Теми же самыми произведениями открывается и новое направление в русской литературе – реализм. Ориентируясь на «Повести Белкина» и в то же время стараясь придать своим повестям целостный структурный характер, Гоголь использовал при этом только средства композиционной организации. Создавая в течение 10 лет (1832–1842) окончательный вариант цикла повестей, он объединил в третьем томе всю беллетристику «Арабесок» («Записки сумасшедшего», «Портрет» и «Невский проспект») и дополнил их повестями «Коляска», «Рим», «Нос», «Шинель». Эти семь повестей, позднее названных «петербургским», не включали в себя ни одной повести из «Вечеров…» и «Миргорода», который автор считал продолжением «Вечеров…» (по тематике). Таким образом, в «Петербургских повестях» Гоголь вышел на «совершенно русскую» проблематику, которую считал главным достижением творчества Пушкина. Последние пять лет Гоголь уже работал без своего надежного советчика и консультанта.
В 1833–1834 гг., в период творческого и жизненного кризиса, о чем Гоголь неоднократно говорил в своих письмах, он вполне серьезно думал о пересмотре основного направления своей деятельности. Это можно отметить и на уровне его общения. Он знакомится, а затем активно переписывается с профессором Московского университета М. П. Погодиным, бывая в Москве, останавливается у него на квартире. В письмах Гоголя к М. А. Максимовичу, М. П. Погодину обсуждаются практические вопросы преподавания истории и устройства Гоголя преподавателем истории. Гоголю хотелось работать в Киевском университете, и его литературные друзья Пушкин и Жуковский активно хлопотали об этом, правда, безуспешно. Гоголь работал над «Историей Украины», опубликовал «Взгляд на составление Малороссии» и «План преподавания всеобщей истории», статью «О малороссийских песнях». В июле 1834 г. он назначен адъюнкт-профессором кафедры всеобщей истории Петербургского университета, в сентябре прочитал первую лекцию «О средних веках», а в октябре в присутствии Пушкина и Жуковского читает лекцию об Аль-Мамуне. Он готовил работу по всеобщей истории, полагая, что в Европе нет хорошей работы по всеобщей истории. Трудно сомневаться в том, что Пушкин искренне помогал Гоголю перебраться в Киев. Тем более, что к этому времени он мог судить о Гоголе-писателе лишь по сборнику «Вечера на хуторе близ Диканьки». Обучаясь в Нежинской гимназии, сам Гоголь всей душой стремился в Петербург. Что же произошло? Очевидно, что четыре года петербургской жизни заставили его усомниться в возможности быстро и успешно реализовать свои писательские таланты в российской столице. К тому же рядом с ним был постоянный пример Пушкина, который при всей его гениальности часто оказывался в сложном материальном положении. Едва ли хлопотами о переезде в Киев Гоголь намеревался проверить искренность отношений к нему его литературных друзей, как это он сам неоднократно проделывал в Нежине: он действительно подготовил в это время целый ряд серьезных исторических работ и задействовал солидных людей, вплоть до министра просвещения С. С. Уварова в помощь для своего переезда в Киев.
Вот отрывок из одного гоголевского письма Пушкину, относящегося к тому времени: из письма можно судить о серьезности намерений писателя. Он пишет ему 23 декабря 1833 г.: «Я восхищаюсь заранее, когда воображу, как закипят труды мои в Киеве. Там я выгружу из-под спуда многие вещи, из которых я не все еще читал Вам. Там я кончу историю Украины и юга России и напишу Всеобщую историю, которой, в настоящем ее виде, до сих пор, к сожалению, не только на Руси, но и даже в Европе нет». Итак, Пушкин, дает добро Гоголю на его переезд в Киев для работы в качестве профессора истории Киевского университета. И все же в глубине души Гоголь не собирается совсем оставлять писательскую деятельность, которая к тому же дает ему заработок. Он собирается продолжить работу над «украинскими» повестями. В конце своего письма Пушкину он добавляет: «А сколько соберу там преданий, поверьев, песен и пр.!» Кто знает, не имели ли бы мы в лице Гоголя в этом случае украинского писателя, судя по тематике его творчества? Впрочем, о Киеве Гоголь думал как о будущих «русских Афинах». Гоголь собирает списки летописей, украинские песни, над изданием которых по существу работает вместе с Максимовичем. Он послал ему в Москву свыше 33 песен, читал присылаемые ему корректуры. Гоголь замечает, что именно Максимович «подбил» его ехать в Киев, где легче совместно собрать и издать украинские песни. Работая над проблемами украинской истории и помогая М. Максимовичу в подготовке сборника украинских песен, Гоголь в апреле 1834 г. опубликовал в «Журнале министерства народного просвещения» две своих статьи: «Взгляд на составление Малороссии» и «О малороссийских песнях». В последней работе, которая вошла затем в сборник «Арабески», Гоголь глубоко и всесторонне разрабатывает вопросы песенного жанра в духе пожелания Пушкина о создании работы по истории критики. В письмах к Максимовичу Гоголь неоднократно упоминает Пушкина. 26 марта 1834 г. он пишет, что в хлопотах о получении места профессора в Киевском университете Максимовичу могли бы помочь Вяземский, Жуковский, «да и Пушкин тоже». В письме 20 апреля 1834 г., получив от Максимовича оттиск его сборника «Украинских народных песен», Гоголь собирается «похвастаться» сборником перед Пушкиным и сообщить его мнение Максимовичу. В этот период, готовясь к преподаванию истории и собирая песни, Гоголь основательно пополнил свои знания в этой области. Он знакомится со сборниками И. И. Срезневского, М. Максимовича, В. Залесского, А. Чарноцкого (Ходаковского).
Гоголь выделил три «разряда» песен: исторические, народные и обрядовые. Испрашивая помощи Пушкина в получении кафедры истории Киевского университета, Гоголь в своем письме от 13 мая 1834 г. не советует писать киевскому генерал-губернатору В. В. Левашову, которому удобнее представиться лично по приезде. Он просит Пушкина поговорить с министром народного просвещения С. С. Уваровым. При этом Гоголь советует сослаться на плохое состояние его здоровья. «Скажите, что Вы были у меня и застали меня еле живым», – пишет он. Гоголь разрабатывает для Пушкина целую систему тактических хитростей в разговоре с министром. «Выбраните меня хорошенько за то, что живу здесь и не убираюсь сей же час из города; что доктора велели ехать сей же час и стараться захватить там (в Киеве – Л. К.) это время. И сказавши, что я могу весьма легко через месяц протянуть совсем ножки, завесть речь о другом, как то: о погоде или о чем-нибудь подобном. Мне кажется, что это не совсем будет бесполезно», – добавляет он. В тот же день Пушкин ответил ему: «пойду сегодня же назидать Уварова…». Пушкин принимает тактические рекомендации Гоголя: «…и кстати о смерти «Телеграфа» поговорю и о Вашей. От сего незаметным и искусным образом перейду к бессмертию, его ожидающему. Авось уладим». Без сомнения, Пушкин вполне серьезно воспринимал желание Гоголя заняться преподаванием истории. В октябре 1834 г. Гоголь уже читает лекции по истории в Петербургском университете (получив отказ из Киева).
В писательской практике Гоголя можно отметить неровность в отношении к ранее им написанному. Он читал друзьям главы своих произведений, скорее чтобы заручиться их лояльностью, нежели с установкой на глубокое обсуждение. Он болезненно реагировал на замечания, многократно уточнял тексты, часто вообще уничтожая произведения. Так было с повестью «Вечер накануне Ивана Купалы», с «Ревизором» и «Мертвыми душами». Это относится и к работам по истории. Так, посылая Максимовичу оттиск своей статьи «Отрывок из Истории Малороссии», опубликованной в «Журнале Министерства народного просвещения», он одновременно в письме к Максимовичу от 29 мая 1834 г. замечает как бы между прочим, что «из новой» его Истории Малороссии, в которой впереди еще 80 глав и которая будет «почти в другом виде», он никому не будет давать «отрывок». В то же время, отправляя нынешний отрывок Максимовичу, Гоголь ожидает от него замечаний. Как видно, он готовил окончательный вариант произведения в тайне от всех, используя в то же время в своей творческой лаборатории как бы прием предварительного опроса наиболее авторитетных будущих своих читателей.
Подчас непросто уследить за стремительно меняющимися в сознании писателя сюжетами, образами, сценами, идеями. «Я с каждым месяцем, с каждым днем вижу новое, и вижу свои ошибки…», – пишет Гоголь. – «… Отчего же я уже через неделю вижу свою ошибку? Отчего же передо мною раздвигается природа и человек?» – спрашивает он. Конец 1834 – начало 1835 года – тяжелейший период для Гоголя: он начинает читать лекции по всеобщей истории в Петербургском университете и в то же время завершает работу над сборниками «Арабески» и «Миргород». Он просит Погодина прислать ему тексты Погодинских лекций, так как на него «взвалили» лекции по Древней Истории (которые он уже начал читать). В конце 1834 года, в первые же месяцы его педагогической деятельности, выясняется, что сами принципы его подготовки к лекциям не приносят успеха. Дело в том, что Гоголь и на профессорской кафедре оставался писателем, стараясь придать своим лекциям «художественную отделку». Но никто, по его замечанию, не выразил ему «сочувствия». «Это народ общественный, как Петербург», – делает вывод о своих слушателях Гоголь и постепенно охладевает к преподавательской работе. В то же время он активно трудится как писатель. К этому же периоду (декабрь 1834 – январь 1835 г.) относятся два его небольших письма к Пушкину в связи с выходом в свет «Арабесок». Посылая Пушкину текст предисловия к «Арабескам», Гоголь просит его, не стесняясь, внести в него свои поправки. Это особенно важно для него, так как, по его словам, он «сурьезных предисловий еще не писал и потому в этом деле совершенно неопытен». При этом Гоголь хотел бы, чтобы Пушкин «вычитал» и «поправил» чернилами текст, а это совсем не малая работа. В другом письме (январь 1835 г.) Гоголь просит Пушкина поправить уже сам текст «Арабесок», которые, по его словам, «ко всеобщему изумлению» вышли в двух частях. «Возьмите карандаш в Ваши руки и никак не останавливайте негодование при виде ошибок, но тот же час их всех налицо. Мне это очень нужно». Это бесцеремонное полуприказание позволяет предполагать, что Пушкин занимался «вычиткой» произведений Гоголя. Пушкин выполнял просьбы Гоголя, вычитывал его произведения, хотя следов правки не сохранилось. (Текст «Арабесок» вообще известен только по публикациям, автограф сборника отсутствует). Более того, Пушкин некоторые вещи Гоголя просматривал не один раз. Так, отвечая на просьбу Гоголя, он пишет ему в конце октября по поводу «Невского проспекта»: «Перечел с большим удовольствием. Кажется, все может быть пропущено. Секуцию жаль выпустить: она, мне кажется, необходима здесь для полного эффекта вечерней мазурки. Авось Бог вынесет. С Богом!». Здесь, видимо, просьба Гоголя к Пушкину, как к более опытному литератору, относится к моменту передачи «Арабесок» в цензуру. В том же письме к Пушкину конца 1834 – начала 1835 г. Гоголь делится с ним сведениями о своих неурядицах с цензурой. «Вышла вчера довольно неприятная зацепка по цензуре по поводу «Записок сумасшедшего», – пишет он. – Но, слава Богу, сегодня немного лучше. По крайней мере я должен ограничиться выкидкою лучших мест. Ну, да Бог с ними! Если бы не эта задержка, книга моя, может быть, завтра вышла». Осенью 1835 г. Гоголь передает Пушкину «для замечаний» комедию «Женитьба», которую последний, по-видимому, увез в Михайловское, где находился в это время. Похоже, что на квартире Пушкина Гоголь чувствовал себя как дома, так как в письме в Михайловское он пишет, что рукопись «Женитьбы» «в кабинете не находится». Гоголь просит Пушкина сделать «наскоро хотя сколько-нибудь главных замечаний». Видимо, пушкинские замечания имели для Гоголя существенное значение и касались центральных вопросов как содержания, так и формы произведения, потому что Гоголь просит «главных» замечаний.
Это письмо Гоголя Пушкину в Михайловское 7 октября 1835 г., очень важно, так как в нем содержится упоминание о двух основных произведениях Гоголя – комедии «Ревизор» и поэме «Мертвые души»: Гоголь начал работу над поэмой, сюжет которой был ему подсказан Пушкиным. Помогая Гоголю, как писателю, Пушкин в это время полностью доверял ему как единомышленнику. Это мировоззренческое единство Пушкина и Гоголя сложилось на протяжении 1831–1835 гг.: у них был общий круг петербургских литераторов (Жуковский, Плетнев и другие), общие литературные противники (Булгарин, Сенковский), отмечалось сходство художественных методов. Можно утверждать, что к середине 1830-х годов Гоголь органически «вписался» в пушкинские традиции русской литературы. Он не просто близок к Пушкину: он постоянно рядом с ним. К этому времени окончательно решился и вопрос о его преподавательской деятельности; 31 декабря 1835 г. он был уволен с должности профессора всеобщей истории Петербургского университета. Однако с этих пор история навсегда войдет в творчество Гоголя одним из его элементов. Это относится не только к сборнику «Арабески», насыщенному работами по истории: появился «Тарас Бульба», «Мертвые души», «Энциклопедия русской жизни» на новом этапе развития русской истории.
Несмотря на то, что личные отношения Пушкина и Гоголя к этому времени стали вполне дружескими, Гоголь продолжает относиться к Пушкину как к учителю, непревзойденному мастеру и, так сказать, последней инстанции в решении литературных вопросов. Пушкин же, поручая иногда Гоголю второстепенные (например, почтовые) дела в то же время оставался к нему неизменно деликатен, заботлив. Среди адресатов Пушкина были родственники, близкие друзья, приятели по картежной игре, военные, соседи-помещики, однокурсники-лицеисты, соратники по сотрудничеству в обществе «Зеленая лампа», литераторы, к которым он обращался на «ты». Среди них: М. А. Корф, Н. И, Кривцов, В. Л, Давыдов, В. К. Кюхельбекер, В. А. Жуковский, Н. А. Вульф, С. А. Соболевский, П. П. Каверин, П. В. Нащокин, П. А. Плетнев, М. В. Всеволожский, К. Ф. Рылеев, В. И. Туманский, П. А. Катенин, И. А. Яковлев, С. Д. Киселев, Н. С, Алексеев, A. M. Верстовский, В. А. Перовский, В. Д, Вольховский, В. П. Горчаков, П. А. Вяземский, А. А. Муханов, А. А. Бестужев, А. А. Дельвиг и др. При этом к лицеисту М. Л. Яковлеву, занимавшему официальный пост, по службе он обращался на «Вы» и «Ваше превосходительство», а неофициально – на «ты». Враждуя с Ф. И. Толстым, обращался к нему на «Вы», помирившись, перешел на «ты». Письма Пушкина Гоголю короткие, иногда напоминают как бы продолжение беседы, без личных местоимений: «Перечел с большим удовольствием: кажется, все может быть пропущено» (октябрь 1834 г.). лишь изредка – прямые обращения на «Вы»: «Вы правы – я постараюсь. До свидания» (апрель 1834 г.). В основном, в письмах Пушкина и Гоголя зафиксированы их деловые отношения.
Осенью 1835 г. Пушкин и Плетнев, при непосредственном участии Гоголя, задумали издание альманаха «Арион». Название придумал Пушкин, как и виньетку, создание которой собирался поручить известному художнику Лангеру, виньетку без определенной установки, как в доме героя комедии Гоголя «Владимир 3-ей степени». В письме Плетневу 11 октября 1835 г. он пишет: «Ты требуешь имени для альманаха: назовем его «Арион» или «Орион»; я люблю имена, не имеющие смысла…». Находящемуся под контролем не только цензуры, но и самого царя, поэту важно не привлечь внимания к новому изданию. «Шуточкам привязаться не к чему, – продолжает он, – Лангера заставь также нарисовать виньетку без смысла. Были бы цветочки, да лиры, да чаши, да плющ, как на квартире Александра Ивановича в комедии Гоголя». Как видно, Пушкин буквально схватывает значимые образные детали у Гоголя. Видимо, эту деталь имел в виду Пушкин, говоря о «закорючке» в комедии «Владимир 3-ей степени». В альманахе Пушкин собирался опубликовать повесть Гоголя «Коляска», которую автор, видимо, просто презентовал новому альманаху. В связи с этим Пушкин пишет в том же письме Плетневу: «спасибо, великое спасибо Гоголю за его «Коляску», в ней альманах далеко может уехать; но мое мнение: даром «Коляски» не брать; а установить ей цену; Гоголю нужны деньги». Таким образом, редакторская работа Пушкина и Гоголя приобретает взаимный, совместный характер. Альманах «Арион» не состоялся, и Пушкин привлек Гоголя к работе в своем журнале «Современник», уже в первом номере которого (март 1836 г.) были опубликованы не только «Коляска»; но также «Утро делового человека», большая критическая статья «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году» и несколько рецензий. Выступая по вопросам критики, Гоголь тем самым выполнял задание Пушкина написать историю критики. Сам Пушкин поместил в первом номере журнала «Современник» свою рецензию на второе издание сборника «Вечера на хуторе близ Диканьки», вышедшего годом ранее. Гоголь, конечно, был в курсе хлопот Пушкина о подготовке к изданию первого номера журнала «Современник». Помимо повести «Коляска», Гоголь передал Пушкину для журнала «Современник» ряд других своих произведений. В письме к Пушкину от 2 марта 1836 г. он пишет: «Посылаю Вам «Утро чиновника». Отправьте ее, если можно, сегодня же или завтра поутру к цензору, потому что он может взять ее в Цензурный комитет вместе с «Коляскою», ибо завтра утром заседание. Да возьмите из типографии статью о журнальной литературе. Мы с Вами пребезалаберные люди и позабыли, что туды нужно включать много из остающегося у меня хвоста. Я прошу сделать так, чтобы эта сцена шла вперед, а за ней уже о литературе». Сцены «Утра чиновника» получили в Цензурном комитете другое название «Утро делового человека», под которым и увидели свет. Под статьей о «журнальной литературе» Гоголь имеет в виду свою работу «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году», также помещенную в первом номере «Современника». Здесь обнаруживается уже та скрупулезность в отношении к композиции, последовательности, игре персонажей, которая стала характерной и постоянной, начиная с постановки «Ревизора». В этом письме он просит Пушкина поместить в журнале сцены «вперед» статьи, и Пушкин учитывает, видимо, эту специфическую особенность предложенного Гоголем расположения материла в журнале, отказывая в публикации драматургическим сценам В. Одоевского.
Составляя драматургическую часть своего журнала «Современник», Пушкин делает выбор в пользу Гоголя, предпочитая «Утро делового человека» «Разговору недовольных» В. Одоевского. В связи с этим он пишет Одоевскому в апреле 1836 г.: ««Разговор недовольных» не поместил я потому, что уже сцены Гоголя были у меня напечатаны – и что Вы могли друг другу навредить в эффекте». Можно сказать, что одно из самых влиятельных периодических изданий России – журнал «Современник» – был журналом Пушкина и Гоголя – двух крупнейших литераторов своего времени. Если бы реализовался замысел Пушкина о привлечении в журнал Белинского, то уже к концу 1830-х «Современник» мог быть тем лидером общественного мнения, каким он стал в 1840-х гг. под руководством Белинского и Некрасова, а в 1850-х – 1860-х годах во главе с Чернышевским и Добролюбовым. В письме от 7 октября 1835 года Гоголь сообщает Пушкину: «Начал писать «Мертвых душ». Сюжет растянулся на предлинный роман и, кажется, будет сильно смешон. Но теперь остановил его на третьей главе… Мне хочется в этом романе показать хотя с одного боку всю Русь». Это уже была гоголевская разработка пушкинского замысла. В этом же письме он просит у Пушкина сюжет комедии. Он просит «какой-нибудь смешной или не смешной, но русский чисто анекдот. Рука дрожит написать тем временем комедию… Дайте сюжет, духом будет комедия из пяти актов, и клянусь, будет смешнее черта». Здесь Гоголь просит Пушкина вернуть комедию «Женитьба», посланную ему на предмет «главных» замечаний. Это письмо послано Гоголем Пушкину в Михайловское, откуда он возвратился 23 октября. Видимо, где-то в это время Гоголь получает от Пушкина сюжет «Ревизора», так как уже в ноябре он начинает работу над ним, а 4 декабря 1835 г. комедия была завершена. Как видно, и в самом деле она была написана «единым духом».
Пушкин 11 мая 1836 г. в письме жене использует не совсем точную цитату из пятого действия комедии «Ревизор». Он извиняется перед женой за себя и книгопродавцев: «Один ужасный моветон, как говорил Гоголь, т. е. хуже, нежели мошенники», – пишет Пушкин. 19 апреля 1836 г. «Ревизор» впервые поставлен в Петербурге. Гоголь недоволен фарсовой игрой актеров, реакцией публики, принявшей на свой счет сатиру комедии. Тяжелое душевное состояние усиливается плохим здоровьем. Гоголь пишет Погодину 10 мая 1836 г.: «Писатель современный, писатель комический, писатель нравов должен подальше быть от своей родины. Пророку нет славы в отчизне. Что против меня уже решительно встали теперь все сословия, я не смущаюсь этим, но как-то тягостно, грустно, когда видишь против себя восстановленных своих же соотечественников, которых от души любишь…» В таком настроении 6 июня 1836 г. Гоголь покидает Россию, уезжает за границу. В письме Жуковскому из Гамбурга 28 июня 1836 г. он пишет, что «даже с Пушкиным» «не успел и не мог проститься». Гоголь добавляет при этом: «впрочем, он в этом виноват». Это замечание Гоголя дало повод к последующим многочисленным размышлениям исследователей о возможных разногласиях Пушкина и Гоголя, о характере и глубине этих разногласий. Что же произошло между Пушкиным и Гоголем в начале июня 1836 г., и произошло ли? Из того же письма Гоголя Жуковскому следует, что Гоголь переживает, по его словам, «великий перелом», «переход… из детства, проведенного в школьных занятиях, в юношеский возраст». Написанное им до сих пор он считает «тетрадью ученика» и собирается «наконец заняться делом». Он чувствует в своей душе «львиную силу», клянется Жуковскому сделать то, «чего не делает обыкновенный человек». Вновь здесь возникает идея избранности. «Каких высоких, каких торжественных ощущений, невидимых, незаметных для света, исполнена жизнь моя!» – пишет он. Как будто намечается возможность перевоплощения Гоголя из ученика в учителя, и даже «пророка». И тогда обвинение Пушкину с его стороны может выглядеть как упрек, сделанный свысока. Но, с другой стороны, письмо его к Жуковскому, напоминает исповедь ученика учителю. Он не простился и с Жуковским – и считает этот факт «прискорбным», так как видит в отношении к нему Жуковского «заботливо-родственное участие». Выражение благодарности Гоголь считает «низким и пошлым», хотя сам в этом письме просит передать благодарность Вяземскому. Благодарности Пушкину в письме нет. В то же время по своему содержанию это письмо Гоголя Жуковскому могло иметь адресатом, скорее, Пушкина, чем Жуковского. Гоголь пишет со слезами на глазах: «Разлуки между нами не может и не должно быть, и где бы я ни был, в каком бы отдаленном уголке не трудился, я всегда буду возле Вас». В свою очередь Пушкин в мае 1836 г. неоднократно упоминает Гоголя в связи с изданием журнала «Современник» и новыми его работами. 6 мая 1836 г. он пишет жене из Москвы: «Пошли ты за Гоголем и прочти ему следующее: видел я актера Щепкина, который ради Христа просит его приехать в Москву прочесть «Ревизора». Без него актерам не спеться. Он говорит, комедия будет карикатурна и грязна (к чему Москва всегда имела поползновение). С моей стороны я тоже ему советую: не надобно, чтобы «Ревизор» упал в Москве, где Гоголя любят более, нежели в Петербург». Если Наталья Николаевна познакомила с этим письмом Гоголя, то могло ли последнему что-то в нем не понравиться? Может быть, Пушкин исказил Щепкина или Щепкину не были известны сценические установки Гоголя? Но в двух письмах Щепкину – от 29 апреля и 10 мая 1836 г. Гоголь предостерегает от фарсовой манеры исполнения «Ревизора», которая в письме Пушкина означена как «грязная». Гоголь раздосадован тем, что директор императорских театров A. M. Гедеонов заменил подходящих, по мнению Гоголя, актеров Сосницкого и Дюра дублерами. Гоголь не внял советам Пушкина и не поехал в Москву ставить «Ревизора», хотя и писал М. С. Щепкину, что «многие из ролей могли быть совершенно понятны только тогда, когда бы я прочел их». Но однако теперь он «мало спокоен духом» и потому вряд ли был бы полезен в Москве. Несмотря на то, что комедия, по словам Гоголя, ему «надоела», он собирается заняться ее постановкой в Москве по возвращении из-за границы. Он пишет, что готов по возвращении «основаться» в Москве. Ничего похожего на бегство Гоголя из России, по причине сложностей с «Ревизором», о которых пишут некоторые исследователи, также не просматривается. 29 апреля 1836 г. в том же письме к Щепкину он говорит, что уедет через полтора месяца, «если не раньше» (т. е. речь идет о начале июня). Конечно, идея писать о России вдали от нее, связанная и с реакцией на постановку комедии «Ревизор», основательно овладела Гоголем. К этому следует прибавить еще петербургский климат, отрицательно влиявший на здоровье Гоголя. Двумя годами ранее климат и здоровье также служили основными причинами его активного стремления к переезду в Киев.
Первые три недели мая 1836 г. Пушкин в Москве, в хлопотах о «Современнике». И, конечно, Гоголь в его планах. В уже цитированном письме от 11 мая 1836 г. к жене, которая помогала ему в делах по «Современнику», Пушкин спрашивает: «Ты пишешь о статье гольцовской. Что такое? Кольцовской или гоголевской?» и разъясняет: «Гоголя печатать, а Кольцова рассмотреть». Как видно, Гоголь доступен в повседневных вопросах в семье Пушкиных («Пошли ты за Гоголем», – запросто говорит Наталье Николаевне Пушкин). Весь май и начало июня Пушкин чрезвычайно занят. Почти в каждом письме он в той или иной мере касается проблем журнала «Современник». Он совершает челночные поездки из Петербурга в Москву и обратно, и на свою дачу под Петербургом. К этому добавились сложности в его личной жизни. 23 мая родилась дочь Наталья. 3 июня в письме брату Льву Сергеевичу он подводит итоги сложным вопросам раздела семейного имущества Пушкиных в Псковской губернии. Пушкин пишет в связи с этим И. А. Яковлеву 9 июня по поводу своего долга: «Крайне расстроенные дела сделали меня не состоятельным». В начале июня умирает мать Пушкина Надежда Осиповна. Таким образом, если вина Пушкина в том, что он не приехал проститься с Гоголем, то, возможно, этому помешала его занятость. Но ведь не был на проводах и Жуковский: Гоголя провожал один Вяземский, но его-то как раз Гоголь и не поблагодарил ни в какой форме. К тому же из письма Жуковскому следует, что Гоголь сам «не успел и не мог» проститься с Пушкиным. Последующие высказывания Гоголя о Пушкине дают основание предположить, что между ними не было не только ссоры, но даже размолвки. Здесь «виноват» скорее следует читать как «и сам виноват».
Итак, 6 июня 1836 г. Гоголь вместе с А. С. Данилевским выехал из Петербурга за границу. Именно в этот день, 6 июня, Пушкин пишет небольшое письмо журналисту А. А. Краевскому, позднее издателю журнала «Отечественные записки», помогавшему Пушкину при издании «Современника». Пушкин просит Краевского исправить ошибки в статье Вяземского «Наполеон и Юлий Цезарь», предназначенной для второго тома журнала «Современник». «В статье Вяземского о Юлии Кесаре и Наполеоне есть ошибки против языка в собственных именах. – Пишет он. – Например, Тарквин, вместо Тарквиний, парфы вместо парфяне. Тиверий вместо Тиберий – и другие. Исправьте, сделайте милость, если заметите». Их того факта, что Вяземский в этот день провожал Гоголя, трудно сделать какие-либо выводы. Пушкин выступил здесь как редактор, хотя и мог бы обратиться с этими вопросами к автору. В двух последних письмах к Вяземскому конца 1836 г., касающихся вопросов стиля, Пушкин по-прежнему дружески доброжелателен. Писем Пушкина Жуковскому в оставшиеся полгода 1836–1837 гг. не было. Вскоре, 12 ноября 1836 г., Гоголь пишет новое большое письмо к Жуковскому, в котором нет и намека на изменение отношения его к Пушкину. Здесь он просит Жуковского не разглашать сюжет «Мертвых душ»: «Название можете объявить всем. – Пишет он. – Только три человека, Вы, Пушкин да Плетнев должны знать настоящее дело». Гоголь просит Жуковского показать это свое письмо только Плетневу, полагая, видимо, что Пушкин, давший ему сюжет «Мертвых душ» не нуждается в этой подсказке. В большом письме из Парижа своему соученику по Нежинской гимназии, позднее ученому-педагогу Н. Я. Прокоповичу 25 января 1837 г. Гоголь называет «мараньями» и «чепухой» все написанное им прежде, возлагая великие упования на свое новое произведение – «Мертвые души». В этом письме Гоголь как литературную новость сообщает Прокоповичу о выходе пушкинских произведений – повести «Капитанская дочка» и стихотворения «Полководец», которым дает самую высокую оценку: «Где выберется у нас полугодие, – пишет он, – в течение которого явились бы две такие вещи… Видана ли была где-нибудь такая прелесть…». Это было последнее письмо Гоголя, написанное им при жизни Пушкина.
Первая реакция Гоголя на смерть Пушкина – в его письме П. А. Плетневу 26 марта 1837 г. из Рима. Он пишет: «Что месяц, что неделя, то новая утрата, но никакой вести хуже нельзя было получить из России. Все наслаждение моей жизни, все мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его перед собою, что скажет он, заметит он, чему смеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое, вот что меня только занимало и воодушевляло мои силы. Тайный трепет не вкушаемого на земле удовольствия обнимал мою душу… Боже! Нынешний труд мой, внушенный им, его создание… Я не в силах продолжать его. Несколько раз принимался я за перо – и перо падало из рук моих. Невыразимая тоска!» Следующее письмо Гоголя 30 марта 1837 года также из Рима М. П. Погодину – целиком посвящено Пушкину. Он пишет: «Моя утрата больше всех. Ты скорбишь как русский, как писатель, я… я и самой доли не могу выразить моей скорби. Моя жизнь, мое высшее наслаждение умерло вместе с ним… Когда я творил, я видел перед собой только Пушкина». Гоголь говорит, что не публика, а слово Пушкина важно для него. Он обязан ему всем хорошим, что есть в нем. Вновь и вновь он утверждает, что «ни одна строка» его не пишется без одобрения Пушкина или являющегося перед ним образа поэта. Он угадывает, что понравится Пушкину, и это одобрение – первая награда. «И теперешний труд мой есть его создание», – добавляет Гоголь, имея в виду «Мертвые души». Он пишет о том, что был свидетелем многих «горьких минут, испытанных Пушкиным, несмотря на то, что его талант был признан самим монархом. Гоголь отказывается ехать на Родину, в «сборище просвещенных невежд», советников «начиная с титулярного до действительных тайных». Такова участь поэтов на Родине, которую он тем не менее любит, так как она является для него «неизмеримой, нашей родной русской землей», с ее «курными избами», «бедным, неярким миром», который он противопоставляет «безмозглому классу людей», который «пакостит» ему. Гоголь не верит Погодину, сообщавшему, что все, даже «холодные» люди в России, были «тронуты» гибелью Пушкина. В письме Жуковскому из Рима 30 октября 1837 г. Гоголь, пожалуй, единственный раз называет своей Родиной, где он родился и живет, свою «душеньку», «красавицу Италию». «Россия, Петербург, снега, подлецы, Департамент, кафедра» для него сон, поэтической частью которого являются три – четыре человека, в том числе Жуковский и Пушкин. «О, Пушкин, Пушкин! – восклицает с тоской Гоголь. – Какой прекрасный сон удалось мне видеть в жизни и как печально было мое пробуждение». Итак, ни малейших следов или тени шероховатостей в отношениях Пушкина и Гоголя перед отъездом последнего за границу не наблюдается. В конце 1838 – начале 1839 г. в течение нескольких месяцев в Риме находился Жуковский и постоянно общался с Гоголем. После его отъезда Гоголь написал ему теплое письмо, в котором отразилось настроение, возвращавшее его к пушкинским временам. В конце сентября 1839 г. впервые после четырехлетнего отсутствия Гоголь приезжает в Россию. Всю зиму 1839–1840 г. он живет в России. По приезде, 27 сентября, он пишет в Петербург Плетневу: «Как странно! Боже, как странно. Россия без Пушкина. Я приеду в Петербург, и Пушкина нет. Я увижу Вас – и Пушкина нет». Он зовет Плетнева в «чудесный» Рим, так как в нем «близко… к небу» и приют для сердец, испытавших утраты.
Отношение Гоголя к Пушкину благоговейное: он по-прежнему преклоняется перед ним. Остается признать, что словосочетание «сам виноват», обращенное к Пушкину Гоголем перед отъездом за границу, следует рассматривать, как самооправдание. С Жуковским, видимо, он также не успел проститься. А «вина» Пушкина – в его занятости. Сочетание слов «сам виноват» выступает у Гоголя как обиходная, повседневная формула. «Я много перед Вами виноват, друг души моей, Сергей Тимофеевич», – кается Гоголь в письме С. Т. Аксакову 28 декабря 1840 г., имея в виду свою задержку с письмом. 5 марта 1841 г. в письме к тому же С. Т. Аксакову Гоголь пишет, что «может быть, сам виноват», не прислав Аксакову приложений к «Ревизору». «Я виноват, очень виноват, мой добрый, мой милый Погодин», – пишет Гоголь 10 мая 1836 г., извиняясь за свои упреки Погодину в его невнимании к творчеству Гоголя, таким образом, подыскивать специально мотивы предполагаемой размолвки между Пушкиным и Гоголем, по крайней мере на данном уровне изучения вопроса, видимо, не следует. Со временем проблема «вины» приобрела у Гоголя характер теории, согласно которой вина в отношениях двух людей может быть лишь взаимной и частичной. Так, 19 февраля 1844 г., поучая П. В. Анненкова и опираясь при этом на «Капитанскую дочку» Пушкина, он пишет в своем письме из Ниццы: «Помните также, что человек никогда не бывает совершенно прав, ни совершенно виноват. По моему мнению, капитанская жена в повести у Пушкина совершенно права, когда послала поручика рассудить драку за шайку в бане с таковой инструкцией: «Разбери хорошенько, кто прав, кто виноват, да обоих и накажи».». Причиной «вины», полагает Гоголь, чаще всего бывает способность человека, и правого и виноватого, «увлекаться». Бесспорно только одно: выехав из России в 1836 г. Гоголь надолго отстранился от России и навсегда лишился общения с Пушкиным. Вместе с тем, и к России, и к Пушкину он навсегда сохранил трепетное, благоговейное, не всегда объяснимое, полумистическое отношение. Пушкин поощрял творческие замыслы Гоголя и содействовал их реализации. Правда, уже в первой части своей рецензии на сборник «Вечера на хуторе близ Диканьки» Пушкин замечает, что прощает Гоголю «неровность и неправильность его слога, бессвязность и неправдоподобие некоторых рассказов». Однако есть статья «Письмо к издателю» за подписью «А. Б.», опубликованная в третьем номере «Современника» за 1836 г., принадлежность которой Пушкину установлена только в XX веке, полностью дезавуирующая Гоголя как автора статьи о «О движении журнальной литературы в 1834 и в 1835 году». Как бы для начала здесь рекомендуется автору статьи, прежде чем учить других, подучиться и разъяснить читателю свое понимание критики. Рецензент по всем пунктам защищает Сенковского и его журнал «Библиотека для чтения» от критики Гоголя. Он полагает, что Сенковский поступает верно, рассматривая все литературные явления, несмотря на их значимость: этого требуют читатели. Употребление в журнале Сенковского местоимений «сей», «оный» и других, против чего выступает Гоголь, по мнению рецензента, правомерно и связано со стилем «священных книг». Что касается большого тиража (5 тысяч) «Библиотеки для чтения», который Гоголем объясняется слабостями содержания, то для А. Б. этот тираж – результат журналистского мастерства Сенковского. Не принимается здесь и мысль Гоголя о равнодушии читателей: многотысячные тиражи изданий Державина, Кольцова, Крылова, по мнению А. Б., свидетельствуют об обратном. Здесь защищается от критики Гоголя альманах «Мое новоселье», газета «Северная пчела». Смерть Вальтера Скотта, упоминаемая Гоголем, не рассматривается здесь как явление литературное. Многие вопросы (заявленные в статье), – говорит А. Б., – не получили освещения. Он замечает, что следовало бы упомянуть в статье имя талантливого критика журнала «Телескоп» Белинского, который при большем «уважении к преданию» может стать «замечательным» критиком. В авторе статьи усматривается «ожесточение» и даже незнание правил орфографии, которые известны любому литератору, «получившему классическое образование». Можно лишь догадываться, какие чувства мог испытывать Гоголь, узнай он об этом письме. Имеется и другая проблема: либо Пушкин не был знаком с содержанием статьи, полностью доверяя Гоголю; либо оно было ему известно, и тогда эта жесткая и даже жестокая критика статьи Гоголя могла иметь целью спасти репутацию журнала «Современник», поставленную под угрозу этой статьей, которую читатели не без оснований посчитали для журнала программной. Пушкин мог быть озабочен тем шумом, который был поднят вокруг первого номера «Современника» в связи со статьей Гоголя и смягчил ее своим письмом, по существу отказавшись от нее. В следующем (четвертом) номере «Современника» за 1836 год Пушкин вновь обращается к статье Гоголя «О движении журнальной литературы…», предостерегая читателей от понимания ее как программной в примечании к заметке «Объяснение» за подписью «А. Б.» Пушкин пишет, несколько смягчая тон в сравнении с предыдущей заметкой: «Статья о движении журнальной литературы была напечатана в моем журнале, но из сего еще не следует, чтобы все мнения, в ней выраженные с такою юношескою живостию и прямодушием, были совершенно сходны с моими собственными. Во всяком случае она не есть и не могла быть программою «Современника»». Такие словосочетания, как «все мнения» и «совершенно сходны», смягчающие критику Гоголя, выраженную в предыдущем «Письме к издателю» Пушкина, позволяют предполагать, что статья Гоголя была известна Пушкину до ее публикации. Но из этого опять-таки вовсе не следует, что Пушкин был «сам виноват» в том, что Гоголь не простился с ним перед отъездом за границу. Свой отъезд Гоголь объясняет необходимостью обновления, обдумывания своих творческих задач и гражданских обязанностей. Вне Родины он начинает тосковать о ней. Уже в сентябре 1836 г. он пишет Погодину: «Вокруг меня чужбина, но в сердце моем Русь, не гадкая Русь, но одна только прекрасная Русь…» Иногда ему и за границей холодно, он вспоминает Петербург: «Мне тогда представился Петербург, наши теплые дома…», – пишет он Жуковскому 12 ноября 1836 г. из холодной квартиры в Швейцарии. В марте 1841 г., перед приездом в Москву он пишет С. Т. Аксакову: «Москва моя родина. В начале осени я прижму Вас к моей груди». «Обновление» свое Гоголь называет «великим переломом» и связывает его с поэмой «Мертвые души», заслонившей для него все остальные интересы. Последним интересом Пушкина явился журнал «Современник». Уезжал за границу Гоголь, таким образом, и от Пушкина, и от журнала «Современник», в котором принимал заметное участие. Пушкин не проявлял такой «заинтересованности» к поездке Гоголя за границу, как, например, к переходу его на педагогическую работу в Киев, хотя и знал о слабом его здоровье и о начале работы над «Мертвыми душами». «Начал писать «Мертвых душ»», – пишет Гоголь Пушкину 7 октября 1835 г., информируя его в то же время, что «сюжет растянулся на предлинный роман». Как видно, Пушкин был в курсе творческих замыслов Гоголя, хотя не контролировал их жестко. Вообще первые номера «Современника» Пушкин «собирал», используя свои литературные связи. Гоголь, наряду с другими, был одним из возможных авторов «Современника», на которого Пушкин всегда мог рассчитывать. К тому же Гоголь говорил о своем скором возвращении и о том, что за границей его работа будет продуктивнее.
Активно работая над «Мертвыми душами», Гоголь в то же время продолжал совершенствовать комедию «Ревизор», связанную с дорогим для него именем Пушкина. Он работает и над текстом, и особенно над сценическими проблемами комедии. Он часто пишет Щепкину в Москву, детально разъясняя ему особенности ролей комедии. В письме С. Т. Аксакову 5 марта 1841 г. из Рима он сообщает, что посылает ему приложение к «Ревизору» для публикации их в журнале «Москвитянин», с которым был связан С. Аксаков. Гоголь пишет в этом письме: «Здесь письмо, написанное мною к Пушкину по его собственному желанию. Он был тогда в деревне. Пьеса игралась без него. Он хотел писать полный разбор ее для своего журнала и меня просил уведомить, как она была выполнена на сцене. Письмо осталось у меня неотправленным, потому что он скоро приехал сам. Из этого письма я выключил то, что, собственно, могло быть интересно для меня и для него, и оставил только то, что может быть интересно для будущей постановки «Ревизора»…» Гоголь здесь имеет в виду «Отрывок из письма, писанного автором вскоре после первого представления «Ревизора» к одному литератору». «Отрывок…» был напечатан в журнале «Москвитянин» в 1841 г., а позднее в приложении ко второму изданию комедии. Из друзей пушкинского круга самые доброжелательные отношения Гоголь до конца сохранил с Жуковским, последнее небольшое письмо которому написано Гоголем осенью 1849 г. и связано с завершением перевода «Одиссеи» Жуковским. Жуковский посещает Гоголя в Риме. В свою очередь Гоголь неоднократно посещает Жуковского в России и за границей, живет у него на квартире. Жуковский выполняет для Гоголя роль Пушкина: Гоголь читает ему главы из «Мертвых душ», а первую часть поэмы высылает целиком вместе с письмом 26 июня 1842 г. из Берлина. Летом 1846 г. Гоголь публикует в «Московских ведомостях» свою статью об «Одиссее», переводимой Жуковским.
До конца сохранил Гоголь отношения с Плетневым, к которому перешел пушкинский «Современник». Эти отношения были сложнее. Отвечая Плетневу на его совет заняться журналистикой, Гоголь пишет в письме от 17 марта 1842 г.: «У меня для этого нет терпенья. Нет, у меня нет для этого способностей. Отвлеченный писатель и журналист также не могут соединиться в одном человеке, как не могут соединиться теоретик и практик». Рассматривая направление журнала «Современник» как «скромное и чистое», Гоголь связывает эту направленность с именем Пушкина. «Ваш журнал не должен заниматься тем, чем занимается торопящийся, шумный современный свет, – пишет он. – Его цель другая. Это благоуханье цветов, растущих уединенно на могиле Пушкина. Рыночная толпа не должна знать к ней дороги, с нее довольно славного имени поэта».
Шло время. Гоголь работал над поэмой «Мертвые души», трудом всей его жизни, как бы завещанным ему Пушкиным. Первый том поэмы после долгих трудов, с большими цензурными сложностями, вышел в 1842 г. Готовит Гоголь и первое собрание своих сочинений. Активное участие в его делах принимает Плетнев. Мужает талант Гоголя, растет его авторитет. В рамках того великого перелома, который произошел в его сознании с отъездом за границу и с началом работы над «Мертвыми душами», он начинает ощущать себя пророком, усиливаются дидактические мотивы в его произведениях и письмах. К роли продолжателя дела Пушкина, подвигают его и старые литературные друзья, группировавшиеся вокруг журнала «Современник».
О Гоголе пишут Белинский и Герцен, переводят его на иностранные языки. М. Ю. Лермонтов читает ему свою поэму «Мцыри». Он встречается с А. Н. Островским, И. С. Тургеневым, А. Мицкевичем, с братом А. С. Пушкина Л. С. Пушкиным. Плетнев, считая себя продолжателем Пушкина, видел в Гоголе как бы автоматически перешедшего в его распоряжение преданного союзника. Такая позиция Плетнева и других старых товарищей стала раздражать Гоголя.
Ярче всего эти настроения проявились в его письме А. О. Смирновой 28 декабря из Франкфурта. Он пишет, что его «литературные приятели» не поняли смысла происшедшей в нем великой перемены, в результате которой он обратился к совершенствованию «души» своей, чрезвычайно далекой от совершенства. Его друзья проглядели, что он сошелся с «другими людьми», «родственнее» и ближе ему по духу. Старые друзья, занятые каждый своей «идеей» или журналом, видели в нем «прежнего человека» и старались привлечь на свою сторону, хотя он и прежде «не вполне разделял», по его словам, эти идеи. Холодность к их литературным делам Гоголь не отождествляет с холодностью к ним самим. Среди старых приятелей он выделяет Плетнева, который скорее по наивности «затянулся» в литературу. Меняется отношение Гоголя к журналу «Современник». Он пишет о Плетневе: «Ему вообразилось, что он, после смерти Пушкина, должен защищать его могилу изданием «Современника», к которому сам Пушкин и при жизни своей не питал большой привязанности, хотя издавал его собственными руками и хотя я тоже с своей стороны подзадоривал его на это дело. Журнал определенной цели не имел никакой даже и при нем, а теперь и подавно. Плетнев связывает с ним какую-то пространную идею, которую имеет всякий и толкует по-своему, впрочем, и сам он этой идеи в статьях своего «Современника» никому не дал понять. Но тем не менее он считает, что один только идет по прямой дороге, по которой должен идти всякий литератор, и всех, кто не помещает статей в «Современнике», считает людьми, отшатнувшимися и чуть ли не врагами тени Пушкина… Вот почему я избегал с ним всяких речей о подобных предметах, что повергало его в совершенное недоумение, ибо он считал, что я живу и дышу литературой». Конечно, плетневский «Современник» был слабее пушкинского, но все же написанная Гоголем через два года (1846) его статья «О «Современнике»» была излишне резкой. О каких же новых людях, с которыми сблизился Гоголь в эти годы, идет речь в этом письме? Судя по письмам, это славянофильская семья Аксаковых, особенно старший – С. Т. Аксаков, А. О. Смирнова, художник А. А. Иванов, работавший в то время над картиной «Явление Христа народу», Н. М. Языков, ставший другом Гоголя.
Активно общается Гоголь с бывшей своей ученицей М. П. Балабиной. В своих письмах он продолжает поучать ее, особенно в плане литературном. Он одобряет знакомство Балабиной с романом B. C. Миклашевичевой «Село Михайловское, или помещики XVIII века», распространявшемся тогда в рукописи (письмо Гоголя от 30 мая 1839 г.). Этот роман хорошо был известен и Пушкину, поместившему в третьем номере «Современника» свой отзыв на книгу Миклашевичевой. В отзыве он писал: «Недавно одна рукопись под заглавием «Село Михайловское» ходило в обществе по рукам и произвела большое впечатление. Это роман, сочиненный дамой. Говорят, в нем много оригинальности, много чувства, много живых и сильных изображений».
В письме М. С. Щепкину в августе 1840 г. Гоголь уточняет, какую шляпу должен надеть один из героев рекомендуемой им к постановке итальянской комедии: «В шляпе трехугольной, – пишет Гоголь, – не как носят у нас, что называют вареником, а в той, в какой нарисован блудный сын, пасущий стада, то есть с пригнутыми немного полями на три стороны». Этот образ распространенной в то время картины использовал и Пушкин в повести «Станционный смотритель», где изображен юноша-свинопас «в рубище и в треугольной шляпе». Можно сказать, до последних дней Гоголь сохранял в своей памяти образ Пушкина. Буквально за несколько месяцев до смерти (в письме М. П. Погодину в сентябре 1851 г.) он просит Погодина переслать П. В. Анненкову, работавшему над биографией Пушкина, имеющиеся у него материалы. «По мере сил удовлетвори», – просит он Погодина.
2. Литературные традиции А. С. Пушкина и Н. В. Гоголя
а. Древнегреческая и древнеримская литература в оценке А. С. Пушкина и Н. В. Гоголя
Пушкин в Лицее, как и Гоголь в Нежинской гимназии, основательно изучали классику. Образы и мифы древнегреческой и древнеримской литературы Пушкин постоянно использовал в своем творчестве, в письмах. В письме лицейского пери ода в декабре 1816 года к дяде, известному поэту В. Л. Пушкину, он сравнивает его поэзию
«…с гневной музой Ювенала
Глухого варварства начала…»
Молодой Пушкин прекрасно чувствовал стиль и сам дух классической поэзии. В письме к брату Л. С. Пушкину, уже после лицея, в сентябре 1822 года, он критикует Кюхельбекера, который, по словам Пушкина, решил «воспевать Грецию, великолепную, классическую Грецию, Грецию, где всё дышит мифологией и героизмом, славянорусскими стихами, целиком взятыми из Иеремии». «Что бы сказали Гомер и Пиндар?» – добавляет он. У Пушкина свои критерии оценки творчества классиков. «У римлян, – пишет он А. А. Бестужеву в 1825 году, – век посредственности предшествовал веку гениев, – грех отнять это титло у таковых людей, каковы Виргилий, Гораций, Тибулл, хотя они, кроме двух последних, шли столбовою дорогою подражания. Критики греческой мы не имеем». Из числа подражателей Пушкин исключает только Горация. Пушкин с нетерпением ожидал выхода в свет «Илиады» Гомера в переводе Н. И. Гнедича, а появление перевода в январе 1830 года встретил краткой заметкой в «Литературной газете». Он противопоставляет «Илиаду» и ее перевод как «образец величавой «древности», модным «блестящим безделкам» современных писателей и называет труд переводчика бескорыстным, вдохновенным «подви гом», которому посвящены многие, «лучшие годы жизни». В «Объяснении…», опубликованном через месяц, Пушкин защищает Гнедича и редактора «Литературной газеты» Дельвига от нападок С. Раича, увидевшего в одобритель ной заметке Пушкина признак «партийной» солидарности. Пушкин отмечает, что, с его точки зрения, значение имеют только чисто литературные оценки. Ссылаясь на незнание греческого языка, Пушкин собирается дать отзыв о переводе Гнедича позднее. В стихах Гнедича, в которых Пушкин отмечал удачные строки, в то же время было, по его замечанию, что-то «жесткое». На это Пушкин указывал в стихотворном послании начала 1820-х годов («На Гнедича»). К переводу же Гнедича он относился одобрительно, указывая, что Гнедич «… воскресил Ахилла призрак величавый Гомера музу нам явил.» («Из письма к Гнедичу»)
В конце 1820-х годов в печати появились отрывки из перевода «Илиады» Жуковским, а в конце 1840-х годов он переводит «Одиссею» Гомера. В этом соревновании переводчиков Гомера Гнедича и Жуковского Пушкин скорее всего на стороне Жуковского. Но еще в 1832-м году, то есть спустя два года после выхода «Илиады» в переводе Гнедича, он пишет стихи «На перевод «Илиады», используя уже собственные силы в гекзаметре: «Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи, Старца великого тень чую смущенной душой».
Видимо, окончательной оценкой перевода Гнедича следует считать неопубли кованную эпиграмму-миниатюру «К переводу «Илиады» (в этом жанре Пушкин был беспощаден к друзьям):
«Крив был Гнедич-поэт, преложитель слепого Гомера, Боком одним с образцом схож и его перевод».
Здесь можно уловить печать балагурства, характерного для дружеских эпиграмм Пушкина.
Можно отметить три этапа в изучении Гоголем древнегреческой и древнеримской литературы. Гимназический период – по программам Нежинской гимназии; второй этап – середина 1830-х годов (1835–1837), связанный с коренным изменением литературных интересов Гоголя: он начинает работу над «Мертвыми душами», учится у мастеров, особенно у Гомера, и выезжает за границу; третий период – 1844–1845 года, когда он работает над «Учебной книгой словесности русского юношества» и «Выбранными местами…» Этот интерес легко установить, основываясь на его переписке. В «Выбранных местах…», сравнивая русскую комедию с древнегреческой, в частности комедии Фонвизина и Грибоедова с комедиями Аристофана, Гоголь отмечает, что Аристофан высмеивал отдельную личность с ее пороками, стараясь утвердить истину в добре, тогда как русские комики выступали против пороков всего общества, продолжая борьбу света с тьмой, начатую Петром I. Поэтому русские комедии не столько художественные создания, сколько реальные средства «очищения» страны от «сору и дрязгу». В «Учебной книге словесности для русского юношества» Гоголь рассматривает проблемы жанровой специфики древнегреческой поэзии, в частности эклоги. Он указывает, что эклоги Виргилия лишь по внешней форме сельские стихи. На самом же деле эти эклоги представляют собой восхваления, по словам Гоголя, «приемлют вид од, гимнов, ничуть не уступая по возвышенности одам Горация». Эклогой он считает «состязание Гомера с Гезиодом» в вольном переводе Батюшкова элегии Мильвуа «Combat d’Homere et d’Hesiode» (У Батюшкова – «Гезиод и Омир – соперники»). В дальнейшем имя Гомера приобретает у Гоголя символику святости. В 1847 году в письме к П. В. Анненкову он пишет: «Проведя долгое время за Библией, за Моисеем, Гомером – законодателями веков минувших, читая историю событий, кончившихся и отживших, наконец наблюдая и анатомируя собственную душу… я… стал на время чужд всему современному… проснулось во мне любопытство ребенка». С «Илиадой» Гомера связывает Гоголь вопрос об отношении Пушкина к идее монархии, утверждая в «Выбранных местах…», что «только по смерти Пушкина обнаружились его истинные отношения к государю и тайны двух его лучших сочинений». Гоголь пересказывает историю о бале в Аничковом дворце, на который Николай I опоздал, якобы увлекшись чтением «Илиады». Только Пушкин, с его поэтическим чутьем, заметил причину этого опоздания императора и написал по этому поводу оду «К Н***»:
С Гомером долго ты беседовал один.
Тебя мы долго ожидали.
Гоголь ошибся с адресатом стихотворения. На самом деле оно посвящено Гнедичу и под этим названием уже было известно читателям (Белинский упоминает о нем в цикле статей о Пушкине). Об ошибке Гоголю сразу же указал в своем письме С. П. Шевырев. Любовь Пушкина к царю Гоголь иллюстрирует также отрывком из стихотворения Пушкина «Герой»:
…Небесами
Клянусь: кто жизнию своей
Играл пред сумрачным недугом,
Чтоб ободрить угасший взор, —
Клянусь, тот будет небу другом,
Какой бы ни был приговор
Земли слепой.
Здесь Пушкин описывает посещение Николаем I холерной Москвы в 1830 году. Цитирует Гоголь в связи с этим и отрывки из стихотворения Пушкина «Пир Петра Первого», которое он называет «Пиром на Неве». Видимо, он цитирует это стихотворение по памяти, так как в цитате отмечаются пропуски и неточности. У Гоголя:
Нет, он с подданным мирится,
Виноватому вину,
Забывая, веселится,
Чарку пенит с ним одну.
Оттого-то пир веселый,
Речь гостей хмельна, шумна
И Нева пальбой тяжелой
Далеко потрясена.
Цитируемый здесь Гоголем конец стихотворения у Пушкина выглядит так:
Нет, он с подданным мирится,
Виноватому вину,
Отпуская, веселится,
Чарку пенит с ним одну.
И в чело его целует,
Светел сердцем и лицом;
И прощенье торжествует,
Как победу над врагом.
Оттого-то шум и клики
В Петербурге-городке
И пальба и гром музыки
И эскадра на реке;
Оттого-то в час веселый
Чаша царская полна
И Нева пальбой тяжелой
Далеко потрясена.
Гоголь подает Пушкина как провозвестника идеи монархии. Даже в стихотворении «Памятник», по мнению Гоголя, Пушкин «умел благоговейно поклониться перед теми из них (венценосцев – Л. К.), которые показали миру величество своего званья». Гоголь отмечает, что в России писатель вообще нечто высшее, а Пушкин – тем более, так как он, говоря словами Гоголя, «был знаток и оценщик всего великого в человеке». Какое-то время Гоголя интересует «Илиада» Гомера как образец эпического жанра поэзии. Он, как и все, знает о готовящемся переводе Гнедича и о выходе ее в 1830-м году. В 1833-м году, в связи со смертью Гнедича он упоминает «Илиаду» в письме к Данилевскому и рекомендует последнему читать поэму. В книге «Выбранные места из переписки с друзьями», говоря о литературных влияниях Пушкина, отмечает это влияние и в творчестве переводчика «Илиады». Переводил Гомера и самый близкий после гибели Пушкина Гоголю писатель – Жуковский. В начале 1848 года, накануне путешествия Гоголя в Иерусалим, он в своем письме рекомендует Жуковскому полное, компактное, подстрочное парижское издание Гомера 1846 года. С выходом в свет монументального перевода Жуковским гомеровской «Одиссеи», Гоголь стал рассматривать «Илиаду» лишь как «эпизод» в сравнении с «Одиссеей». Перевод «Одиссеи» Жуковского опубликован в 1849 году. А письмо Гоголя к Н. М. Языкову с анализом перевода, включенное в «Выбранные места…» было опубликовано в «Современнике» еще в 1846-м году. Следовательно, он анализировал «Одиссею» Жуковского по рукописи. По его мнению, это было необходимо, так как читатель должен быть предварительно подготовлен к восприятию такого сложного произведения, как «Одиссея». Эту задачу и должна была выполнить глава об «Одиссее» в «Выбранных местах…» (1847), куда вошло письмо Н. Языкову. Это письмо представляет собою седьмую главу «Выбранных мест…» под названием «Об «Одиссее», переводимой Жуковским». Именно «переводимой», так как книга Гоголя вышла двумя годами ранее перевода Жуковского. Анализ «Одиссеи» позволил Гоголю в исповедальной форме представить читателям сформировавшееся к середине 1840-х годов новое его миросозерцание, новые духовные параметры его личности. Он ссылается при этом на огромное богатство содержания гомеровской поэмы, представленной к тому же на одном из «богатейших» европейских языков, каким является, по мнению Гоголя, русский язык. К этому своему труду Жуковский подготовлен был всей его предшествовавшей жизнью. Этой подготовкой явились его переводы с других языков, обеспечившие адекватную передачу стиля и духа поэмы Гомера, не копию, а, по выражению Гоголя, «слово живо» великого автора. Это не просто перевод, а «воссоздание», «воскресение» Гомера. В современных застойных условиях, говорит Гоголь, породивших «больные произведения», поэма произведет благотворное влияние на всё общество и на каждого его члена в отдельности, независимо от сословной или социальной принадлежности. «Одиссея», полагает Гоголь, станет всеобщим, «народным» чтением. Нравственная сила поэмы, по мнению Гоголя, не снижается «греческим многобожием», так как Христа и апостолов в то время еще не было, а русский «народ смекнет, почему та же верховная сила помогала и язычнику за его добрую жизнь и усердную молитву, несмотря на то, что он, по невежеству, взывал к ней в образе Посейдонов, Кронионов, Гефестов, Гелиосов, Киприд и всей вереницы, которую наплело играющее воображение греков». Божью молитву заменяло Одиссею, по мысли Гоголя, обращение к своей душе, к своему сердцу. Он отмечает великие художественные достоинства поэмы – глубокий и верный психологизм, яркость эпизодов, знание обычаев и законов того времени. Здесь нет длиннот и поучений, это живой рассказ реально существовавшего великого автора.
Анализируя поэму, Гоголь определяет пять принципиальных, значимых позиций. Во-первых, «Одиссея» окажет воздействие на писателей, внеся ясность в их умы и, подобно лоцману, выведя их к свету простоты, спокойствия и уравновешенности. Во-вторых, поэма подействует на развитие эстетического вкуса и освежит критику, которая ныне запуталась и несет, как говорит Гоголь, всевозможную «дичь». В-третьих, «Одиссея» своим стилем русской речи будет содействовать очищению русского языка, который, по мнению Гоголя, не достиг своей «полноты» не только у Жуковского, но даже у Пушкина и Крылова, превосходивших Жуковского «точностью выражения». В-четвертых, поэма Гомера окажет воздействие на ученых и науку, обогатив их наглядными сведениями из жизни древнего мира, включая его нравы и быт. Наконец, пятое, – «Одиссея» воздействует на «дух» современного русского общества, болезненного, ропщущего, неудовлетворенного, своими идеями спокойствия и «величавой патриархальности». Гоголь противопоставляет красоту и стройность древнего мира, с его несложной техникой, современному «мелкому», «лоскутному» «неряшеству» так называемого «европейского совершенства». Таким образом, взгляды Пушкина и раннего Гоголя на литературу Древнего мира мало чем различаются: они возводят к ней возникновение европейских литературных традиций. К переводу «Илиады» Гнедичем Пушкин относится несколько скептически, усматривая в нем стилистическую односторонность; у Гоголя замечаний по переводу Гнедича нет. Ко времени выхода в свет «Одиссеи» в переводе Жуковского Пушкина уже не было в живых, хотя он мог быть знаком с фрагментами перевода. Для Гоголя же гомеровская «Одиссея» в переводе Жуковского явилась символом литературного совершенства, энциклопедией мудрости, позволившей ему изложить обновленную систему своего миросозерцания на завершающем этапе жизни и творчества. При этом обласканный поначалу своими великими современниками Пушкиным и Белинским, уверовавший в свое пророческое предназначение, Гоголь декларировал свои идеи в качестве святых предначертаний для всего человечества.
б. Русская литература XVIII века в творчестве А. С. Пушкина и Н. В. Гоголя
Русская культура и литература XVIII века непосредственно предшествовала и влияла на становление творчества обоих писателей; можно сказать, что и Пушкин, и Гоголь выросли из этой литературы и воспитались на ней. Для Пушкина буквально домашним атрибутом явилось творчество Г. Р. Державина и Н. М. Карамзина. Кумир лицейских поэтов, Державин, присутствовавший на выпускном экзамене в Лицее, со слезами на глазах встретил стихи Пушкина: «в гроб сходя, благословил», заметил сам Пушкин. Наряду с И. А. Крыловым, Державин, по мнению Пушкина, лучший, еще недостаточно понятый и оцененный русский поэт, хотя лишь на четверть – «золотой», а на три четверти-«свинцовый». Ода «К Фелице» ставится им в один ряд с «Вельможей», ода «Бог» – с одой «На смерть князя Мещерского», ода Зубову – только что открыта. Державина он «ставит» выше Ж. Б. Руссо. «Окончательное мнение» о Державине Пушкин дает, «перечтя», по его словам, все творчество поэта, в письме к А. А. Дельвигу в июне 1825 года. Державин, по мнению Пушкина, не только не знал правил стихосложения и духа русского языка, но и самой русской грамоты». А потому его стих так режет ухо знатоков поэзии. Ни гармонии, ни слога нет в его стихах, похожих на чудачество. В этом отношении он «ниже» Ломоносова. Но в его поэзии Пушкин находит «мысли, картины и движения истинно поэтические» и сравнивает его стихи «с дурным вольным переводом» «чудесного подлинника». Потому-то перевод Державина изумил Европу, а для России сохранится лишь несколько его од. Остальное следует сжечь, добавляет Пушкин. Позднее Пушкин вспоминает о лицейском выпускном экзамене 1815 года, о поведении и реакции Державина на стихи лицеистов и на пушкинские «Воспоминания в Царском селе», восторженно встреченные Державиным. Кроме того, Пушкин описывает эпизод, напоминающий анекдот, где Державин усмиряет толпу крестьян, готовых примкнуть к Пугачеву. Пушкин часто цитирует Державина, иногда – шутя. В письме Вяземскому в марте 1823 года из Кишинева, жалуясь на грязь, пишет: «Отечества и грязь сладка нам и приятна» (у Державина «и дым отечества на сладок и приятен»). В отрывках их своих «Воспоминаний» Пушкин говорит о своем шестилетнем знакомстве с семьей Карамзиных. По-видимому, это годы с 1815 по 1820-ый, то есть с конца лицейского периода до Южной ссылки. Пушкин пересказывает здесь эпизод, в котором Карамзин резко реагирует на упрек в том, что рабство он предпочитает свободе. Видимо, с этим связано «отстранение» Карамзиным от себя Пушкина, о чем последний с горечью и обидой вспоминает уже после смерти Карамзина в своем письме Вяземскому от 10 июля 1826 года. В дальнейшим, на протяжении более чем пяти лет, систематически, настойчиво, можно сказать, предупредительно, хотя и заочно, Пушкин стремится к реабилитации, пытаясь в какой-то степени объяснить неприемлемые для него черты мировоззрения Карамзина, в том числе его монархизм. Однако в конечном счете оба остаются при своих мнениях: Карамзин не может простить Пушкину упрек в предпочтении рабства свободе, Пушкин едва ли мог забыть обвинение его в клеветничестве. Но при этом Пушкин не мог, конечно, игнорировать объективное значение Карамзина-писателя, историка, наконец человека. Он был высокого мнения о Карамзине-писателе, историке, журналисте. Уже в наброске своего раннего письма летом 1819 года Н. И. Кривцову в Лондон он вспоминает «о вечерах у Тургеневых и Карамзиных». В письме Н. И. Гнедичу из Кишиневской ссылки в марте 1821 года Пушкин пишет: «С нетерпением ожидаю девятого тома «Русской истории». Что делает Николай Михайлович? Здоровы ли он, жена и дети? Этого почтенного семейства ужасно недостает моему сердцу». Через месяц в письме А. И. Тургеневу Пушкин вновь мечтает хотя бы в течение двух недель побывать в «пакостном Петербурге». «Без Карамзиных, без Вас двух, да еще без некоторых избранных, соскучишься и не в Кишиневе…», – добавляет он. Летом 1825 года, уже из Михайловской ссылки, он пишет П. А. Вяземскому: «… Читаю только Карамзина да летописи, Что за чудо эти два последние тома Карамзина! Какая жизнь!» Призывая писателей учиться, Пушкин ссылается при этом на «высокий пример Карамзина». Первое место отдает Пушкин Карамзину-прозаику, отмечая в то же время его приоритет в литературно-предпринимательской деятельности. В ноябре 1824 года в письме к брату Льву он просит его обратиться именно к Карамзину с просьбой посодействовать о возвращении его из Михайловской ссылки. В отрывках из своих «Воспоминаний» Пушкин защищает карамзинскую «Историю…» от обывательской, злопыхательской, как правило, невежественной, порой псевдопатриотической критики. Пушкин упоминает имена светских и журнальных критиков и недоброжелателей Карамзина: М. Т. Каченовского, Н. М. Муравьева, М. Ф. Орлова, Е. И. Голенищева, П. А. Ширинского-Шихматова, П. И. Голенищева-Кутузова. Называя светские суждения «глупыми», Пушкин не находит людей, способных изучить великое творение Карамзина адекватно. Он считает подвигом создание истории России, труда, которому Карамзин отдал двенадцать лет своей жизни. Это труд честный, опирающийся на источники, а не на фантазии и гипотезы. В 1835 году известный археограф и журналист П. М. Строев издал двухтомный указатель («Ключ») к «Истории государства российского». В четвертом томе «Современника» за 1836 год Пушкин поместил одобрительную информацию о выходе указателя, рассматривая его как дополнение к работе Карамзина, необходимое каждому читателю, не желающему остаться «верхоглядом» в истории. Во втором номере «Современника» за 1836 год Пушкин упомянул о неизданном труде Карамзина (заметка «О древней и новой России»), а затем написал краткое примечание к нему, где выразил свое удовлетворение тем, что может представить читателям хотя бы отрывок «из драгоценной рукописи» Карамзина. Цензура не пропустила отрывки, а «Примечание» было опубликовано уже после смерти Пушкина в пятом номере «Современника» за 1837 год. Во второй книге журнала «Современник» (1836 г.) Пушкин под названием «Российская академия» поместил информацию о заседании Академии 18 января 1836 года, где было прочтена статья президента «Нечто о Карамзине». В статье передается смелый, откровенный разговор Карамзина с царем в 1811-м году в Твери, где Карамзин читал августейшей семье отрывки из «Истории государства российского». Тогда по окончании чтения Карамзин отметил независтливую, скромную реакцию государя на рассказ о подвигах своих предшественников. Император благосклонно отнесся и к мыслям Карамзина «О древней и новой России», с которыми был ознакомлен после чтения глав из «Истории государства Российского». Пушкин как бы намекает на то, что заметки «О древней и новой России» были апробированы прежним императором, и цензуре нет оснований отклонять их теперь, в 1836-м году. Как видно, поддержка Карамзина имела у Пушкина принципиальный, стабильный характер убежденного в своей правоте человека. Семья Карамзиных – постоянно в памяти Пушкина. Где бы он ни был и к кому бы из друзей ни писал в Петербург, он неизменно осведомлялся о здоровье Николая Михайловича и передавал персональные поклоны каждому члену семейства. В письме А. А. Дельвигу в июне 1825 года он спрашивает: «Видел ли ты Николая Михайловича? Идет ли вперед «История»? Где он остановится? Не на избрании ли Романовых? Неблагодарные! Шесть Пушкиных подписали избирательную грамоту! Да двое руку приложили за неумением писать! А я, грамотный потомок их, что я? Где я…» Отношение Пушкина к Карамзиным, заботливое, трепетное, видимо, омрачалось в его сознании предшествовавшей размолвкой. Он буквально страдает. Осенью 1824 года он почти умоляет в своем письме Жуковского восстановить дружеские отношения. «Введи меня в семейство Карамзиных, – пишет он, – скажи им, что я для них тот же. Обними из них кого можно: прочим – всю мою душу». Он пишет о Карамзиных в каждом из писем Жуковскому, Вяземскому, своему брату и сестре. Вспоминая свои встречи у Карамзиных, он «пишет в конце 1824 года брату Льву и сестре Ольге по поводу «Истории…» Карамзина: «Библия для христианина то же, что история для народа. Этой фразой (наоборот) начиналось прежде предисловие «Истории…» Карамзина. При мне он ее и переменил».
Болезнь и смерть Карамзина для Пушкина – тяжкое известие. «Карамзин болен! – пишет он Плетневу в марте 1826 года. – Милый мой, это хуже многого – ради бога успокой меня, не то мне страшно вдвое будет распечатывать газеты..». «Грустно, брат, так грустно, что хоть сейчас в петлю», – пишет он Вяземскому, получив, по его словам, «холодные, глупые, низкие» журнальные статьи о смерти Карамзина. В письмах Вяземскому и Дельвигу 1826–1827 годов Пушкин говорит, что их продолжительное молчание о Карамзине становится неприличным; и в то же время собственные материалы о Карамзине, подготовленные к печати, представляются ему недостаточными. Вместе с тем не все в «Истории государства российского» Карамзина вполне удовлетворяло Пушкина. Сохранилась критическая заметка Пушкина при чтении четвертой главы седьмого тома «Истории» Карамзина «Состояние России 1462–1533 гг.», где применительно к русскому самодержавию отождествляются понятия закона и обязанности, Пушкин утверждает, что здесь Карамзин неправ, так как закон государственный поддерживается страхом наказания, а нарушение нравствен ного закона ненаказуемо. Эти замечания относятся к 1818–1819 годам, когда вышел этот том. Пушкин считает «парадоксами» утверждения Карамзина о «спасительной пользе самодержавия» и мысль о том, что республиканцы редко характеризуются нежностью или чувствительностью. У Пушкина две эпиграммы на Карамзина. Одна, видимо, связана с объявлением о скором выходе «Истории государства Российского» (1816):
«Послушайте: я сказку вам начну
Про Игоря и про его жену.
Про Новгород, про время золотое,
И наконец про Грозного царя…» —
И, бабушка, затеяла пустое!
Докончи нам «Илью-богатыря».
Вторая эпиграмма, более острая, связана уже с выходом «Истории…» из печати:
В его «Истории» изящность, простота
Доказывают нам, без всякого пристрастья.
Необходимость самовластья
И прелести кнута.
Поначалу отказываясь в этом случае от авторства, Пушкин затем признал его, правда, в косвенной форме, назвав сатиру лучшей русской эпиграммой. Пушкин тяжело переживает болезнь и смерть Карамзина, о чем свидетельствуют его письма этого времени. Однако самодержавно-деспотическую концепцию «Истории государства Российского» Пушкин не принял, о чем, прежде всего, свидетельствует его «Борис Годунов», где движущей силой истории представлен не самодержец, а народ.
Русская литература XVIII века, можно сказать, переработана и органически впитана поэзией Пушкина. Структура пушкинского творчества как бы целиком облечена тем легким, неуловимым и неповторимым флером иронии и самоиронии, следы которой ведут к сатире Фонвизина. Пушкинский поэтический взгляд зорко отслеживал и фиксировал неприемлемые для него черты окружающей жизни (Эта особенность характеризовала с ранних лет и творчество Гоголя). Пушкин ощущал свою творческую связь с Фонвизиным. Еще в лицейские времена, в 1815 году, он пишет сатирическую поэму «Тень Фонвизина». По стилю она связана с другими его вещами, восходящими к литературе классицизма, в том числе с «воспоминаниями в Царском селе», а по содержанию вполне современна. Поэма разбита на одиннадцать строф, выполненных четырехстопным ямбом. Равенство строк в строфе не соблюдается. Сюжет эпический. Фонвизин, знаменитый русский писатель, насмешник и весельчак, «лаврами повитый», заскучав в раю, решил навестить землю, где он когда-то жил, чтобы посмотреть, что изменилось с тех времен. Оказывается, там всё осталось по-прежнему: процветают лицемерие, клеветничество, казнокрадство, нахальство, «глупость генералов», волокитство, пьянство.
«Спокойно спят архиереи,
вельможи, знатные злодеи,
смеясь в бокалы льют вино…», —
пишет Пушкин. Те же песни поют «… братии – поэты», «парнасские клевреты».
Проводник Фонвизина Эрмий проводит его по знаковым местам для романтика – «арзамасца» Пушкина, которые в той или иной степени связаны с классицизмом и членами патриархального общества «Беседа любителей русского слова». Под именем Кропова, сидевшего
«На стуле ветхом и треногом
И площадным, раздутым слогом
На наши смертные грехи
Ковал и прозу и стихи»
изображен издатель журнала «Демокрит» А. Ф. Кропотов. Известный консерватор Д. И. Хвостов («Хвостов-унылый») жалуется Фонвизину, что ему ни в чем нет удачи, что его стихи никто не читает и что даже мальчишки освистывают его. Далее читателю представлен «крестник и чтец» Хвостова Анастасевич (имеется в виду журналист В. Г. Анастасевич, помощник Хвостова). Затем следует «князь Шальной» (князь П. И. Шаликов), который «… движа вздохами листочки, Мочил их нежною слезой».
«Славяноросс надутый», «безглагольник пресловутый» – князь С. А. Ширинский-Шихматов, автор написанной в классицистическом духе поэмы «Петр великий…» «Дьячком псалтири обученный, Ужасный критикам сатирик» – А. С. Шишков; его «Невинная другиня…, Вралих Петрополя богиня» – поэтесса А. П. Бунина.
Наконец, Пушкин пародирует певца Екатерины и Фелицы, «славного» Державина, который «… спотыкнулся…Апокалипсис переложить» и теперь воспевает «статей библейских преложенье».3десь «Пиндар Холмогора» Ломоносов, тайно позавидовавший когда-то «возгремевшему» «звучной лирой в сонме россов» «бритому татарину» Державину.
И наконец «Певец пенатов молодой С венчанной розами главой, Едва прикрытый одеялом», дремавший «с прекрасной Лилою» Батюшков, изумивший Фонвизина силой таланта, напоминающего Парни, Клейста или даже самого Анакреона. Эту энциклопедическую расправу над противниками романтизма осуществил с помощью Фонвизина Пушкин-лицеист. Разочарованный Фонвизин, как можно полагать, никак не соотносится Пушкиным с этими устаревшими нормами творчества. Пушкин озабочен тем, чтобы Фонвизин воспринимался читателями России как чисто русский писатель, даже по форме. Давая указания о корректировке «Евгения Онегина» своему брату Льву в письме от ноября 1824 года, Пушкин пишет: «Не забудь Фонвизина писать Фонвизин. Что он за нехрист? Он русский. Из перерусских русский». (Для него неприемлемо написание фон-Визин.) Пушкин не только интересуется работой П. Вяземского над биографией Фонвизина, но и выполняет его поручения, связанные с этой работой. В письме к Вяземскому в январе 1831 года он пишет, что беседовал со стариком князем Н. Б. Юсуповым, жившим в свое время в одном доме с Фонвизиным. Юсупов, свидетельствуя об остроумии Фонвизина, передает в анекдотической форме рассказ об отрицательной оценке Фонвизиным трагедии В. И. Майкова «Агриона». Видно, что Пушкин внимателен ко всему тому, что связано с именем Фонвизина. В письме к Вяземскому в июне 1836 года он поздравляет его с успешным прохождением через цензуру работы о Фонвизине. Посылая Вяземскому его работу. Пушкин спрашивает: «Знаешь ли ты, что Фонвизин написал теологический памфлет «Аввакум Скитник?». Пушкин ошибается: на самом деле это направленное против старообрядцев произведение написано М. Д. Чулковым. Но этот случай, можно сказать, исключительный: Пушкин мог безошибочно определить авторство Фонвизина по его стилю. В 1830 году в «Литературной газете» был опубликован оставшийся неизданным материал из задуманного (но не разрешенного) Фонвизиным журнала «Друг честных людей или Стародум», – публикация под названием «Разговор у княгини Халдиной». Тогда же в «Северной пчеле» (№ 10 за 1830 год) появилась заметка, где было высказано сомнение в авторстве Фонвизина. В своей реплике «О разговоре у княгини Халдиной» Фонвизина» («Литературная газета», отдел «Смесь», 1830 г. 31 января, № 7). Пушкин решительно отвергает эти сомнения. И дело не только в том, что авторство Фонвизина подтверждено его племянником. Авторство это подтверждено «духом и слогом» произведения, в нем точно изображены нравы фонвизинского времени. Княгиня и Сорванцов общаются на «ты», к тому же княгиня недовольна, что гость не приглашен в ее уборную. Тот же Сорванцов, подобно Простакову, в армию поступил, чтобы «ездить цугом», ночи «проводит» за картами, спит на работе, крестьян отдает в рекруты, мирится со взятками, то есть ведет себя как «русский барич прошлого века». Здравомысл похож на Правдина и Стародума, Пушкин жалеет, что Фонвизин не может изобразить современные нравы. Как видно, Пушкин здесь вполне убедителен. Фонвизин, с точки зрения Пушкина, полностью соответствует современным жизненным и литературным принципам. Он закрепил их в формулах «друг свободы» и «Сатиры смелый властелин».
Оспаривая мысль А. А. Бестужева о том, что в России есть литературная критика (письмо Бестужеву в июне 1825 года), Пушкин прежде всего ссылается в подтверждение этого на неадекватную оценку творчества большинства русских писателей XVIII века. «Именно критики у нас и недостает. – Пишет он. – Отселе репутации Ломоносова и Хераскова. И если последний упал в общем мнении, то, верно уж не от критики Мерзлякова». Пушкин имеет в виду статьи Мерзлякова (заведующего кафедрой словесности в Московском университете, критика и поэта) в духе классицистических требований, направленные против «Россиады» Хераскова. «Княжнин безмятежно пользуется своею славою, – продолжает он, – Богданович причислен к лику великих поэтов, Дмитриев также. Мы не имеем ни одного комментария, ни единой критической книги. Мы не знаем, что такое Крылов, Крылов, который столь же выше Лафонтена, как Державин выше Ж. Б. Руссо». Пушкин считает Державина и Крылова талантливыми, может быть, гениальными поэтами.
Что касается Ломоносова, то он для Пушкина – великий человек, но не великий поэт. «Главная услуга» его в том, что он, по словам Пушкина, «понял истинный источник русского языка и красоты оного». Пушкин не склонен преувеличивать влияние М. В. Ломоносова, И. И. Дмитриева, Козлова на «бедную» русскую словесность. В своем письме Вяземскому летом 1824 года он называет «чудом ловкости» его статью «Жизнь Дмитриева», а также предисловие к «Бахчисарайскому фонтану» Пушкина, под названием «Разговор между издателем и классиком», где рассматриваются проблемы романтизма и классицизма. Пушкин ставит под вопрос существование в новом веке русского классицизма вообще. «Дмитриев, несмотря на все старое свое влияние, не имеет, не должен иметь более весу, чем Херасков или дядя Василий Львович. Где же столпы классицизма?» – спрашивает он. Проживший долгую жизнь и постоянно общавшийся с Пушкиным Дмитриев, тем не менее как поэт получает у него невысокую оценку. В письме Вяземскому 8 марта 1824 года Пушкин замечает, что возвышая Дмитриева, Вяземский принижает тем самым Крылова, а мнение его, как критика, должно стать законом для читателей. «Что такое Дмитриев? – спрашивает он. – Все его басни не стоят одной хорошей басни Крылова… Ты его когда-то назвал «поэтом нашей цивилизации»… хороша наша цивилизация!» Пушкин считает Дмитриева подражателем литературе французского классицизма, по его словам, «робкой и жеманной». Пушкин полагает, что с нынешним усилением влияния английской литературы Дмитриев, с его «чувствами и мыслями», взятыми из Флориана и Легуве», будет забыт. В 1830-х годах Пушкин и Дмитриев неоднократно обменивались доброжелательными письмами. Получив 1 февраля 1832 года письмо от Дмитриева, в котором он высоко оценивает «Моцарта и Сальери», Пушкин в ответном письме 14 февраля 1832 года в свою очередь называет стихи Дмитриева «мощными и стройными» в противовес «тщедушным» стихам поэтов нынешнего поколения. Зная о большом авторитете Дмитриева при дворе, Пушкин осторожно и как бы вскользь передает Дмитриеву известие о неспровоцированном закрытии (по доносу) журнала И. Киреевского «Европеец». Обращаясь к Дмитриеву как к своему брату-поэту, человеку своего цеха, Пушкин в то же время никогда не забывает добавить к обращению «Ваше высокопревосходительство», помня о том, что имеет дело с тайным советником и бывшим министром юстиции России. В набросках к письму Дмитриеву весною 1833 года, в связи с работой над «Историей Пугачева», Пушкин просит разрешения сослаться на воспоминания Дмитриева. В примечаниях к восьмому тому «Истории Пугачева» Пушкин упоминает «Взгляд на мою жизнь», воспоминания Дмитриева, вышедшие уже после смерти автора. Посылая с благодарностью Дмитриеву в феврале 1835 года «Историю Пугачева», Пушкин отмечает в приложенном письме большую искренность в поэзии XVIII века по сравнению с поэзией XIX века. Как бы попутно Пушкин сообщает, что известный Дмитриеву его современник Д. И. Хвостов жив и по-прежнему выступает со своими сочинениями, которые никто не понимает и не читает. В письме от 26 апреля 1835 года Пушкин благодарит Дмитриева за его добрые слова об «Истории Пугачева» и решительно отклоняет упреки журналистов в грубости образа Пугачева. Без всякого стеснения Пушкин называет здесь министра просвещения и президента Академии наук С. С. Уварова «фокусником», а председателя Цензурного комитета М. А. Дондукова-Корсакова – его «паяцем». Оценка Пушкиным позиции Дмитриева смягчается. В ответном (и последнем) письме Дмитриеву в июне 1836 года Пушкин благодарит его за доброжелательный отзыв о «Современнике» и замечает, что стихи его «переживут молодую нашу словесность». Пушкин обещает также опубликовать заметку Дмитриева о появившемся в печати его двойнике. 1837-й год – год смерти и Пушкина и Дмитриева. В своих «Застольных разговорах» (table talk), где Пушкин запечатлел старинные анекдоты и истории, а также в записях преданий и песен Пушкин передает известные сведения о литераторах XVIII века: И. И. Дмитриеве, М. В. Ломоносове, А. П. Сумарокове, М. М. Хераскове, поэте-порнографе И. С. Баркове, «университетском стихотворце» Е. И. Кострове. Это обычно шуточные, веселые случаи, неподтвержденные исторически. Если в начале 1820-х годов Дмитриев для Пушкина не просто плохой поэт, но и глупец, похвалить которого, как говорит Пушкин, «язык не повернется», то десять лет спустя их отношения почти дружеские, чуть ли не семейные. Он передает ему поклоны от своего отца. Здесь следует учесть, что Дмитриев как поэт в одном ряду с дядей Пушкина, поэтом XVIII века Василием Львовичем Пушкиным, что Дмитриев в течение долгих лет соратник Карамзина, наконец, что друзья Пушкина, особенно Вяземский – высокого мнения о таланте Дмитриева. В июне 1824 года он полушутя пишет, что согласен видеть Дмитриева во главе их «кучки», если Вяземский уступит ему Катенина. Он говорит, что отречется от Василия Львовича во имя единодушия по вопросам оценки русской литературы XVIII века и единства эстетических критериев вообще. «Мы все прокляты и рассеяны… – Пишет он. – Между нами сношения затруднительны… Золотое… поминутно от нас выскользает». Пушкин – за «благородно-независимую» словесность, против меценатства, которое, по его словам, «обветшало вместе с Ломоносовым». Для Ломоносова главным делом жизни были естественные науки, а стихотворство его – лишь забава. Достоинство его поэзии – слог, удачное соединение простонародного и славянского языков и как результат – высокая поэзия священных книг, воссоздаваемая Ломоносовым. Пушкин считает, что Тредьяковский, потешавшийся над славянизмами Ломоносова и советовавший ему перенимать «легкий» слог народной речи, оказался прав, уподобив поэзию Ломоносова поэзии Малерба и Пиндара («Он наших стран Мальгерб, Он Пиндару подобен!»). Пушкин считает, что следует учиться стихотворному языку у Ломоносова, но нельзя требовать его актуальности в новых условиях. «Великому писателю не нужны мелочные почести модного писателя!» – добавляет он.
Совершенно неприемлем для Пушкина В. И. Козлов. Он считает его невеждой, плохим стилистом, гордившимся незаслуженной славой.
В то же время Пушкин доброжелательно отзывался о «легкой» поэзии XVIII века, к которой он относил «лучшую часть» «Душеньки» Богдановича, басни Крылова (о чем он пишет в письме К. Рылееву в начале 1825 года).
Видимо, работая над «Историей Пугачева», Пушкин «открывал» иногда литературные материалы XVIII века. Так, в письме Вяземскому весной 1830 года он сообщает, что обнаружил у Г. Ф. Миллера «донос» Сумарокова на Ломоносова. В статье о Сумарокове Вяземский использовал этот «донос», высланный ему Пушкиным. В этом письме Пушкин сообщает Вяземскому, что его дядя жив, а Дмитриев «очень мил».
Пушкин шутливо замечает в одном из писем Вяземскому в 1825 году, что пока жив Дмитриев, писатели XVIII века могут быть спокойны за свою судьбу.
Неизменно высокую оценку получает у Пушкина творчество Крылова-баснописца. Он считает Крылова выразителем «духа русского народа». В связи с выходом в 1825 году в Париже перевода басен Крылова с предисловием Лемонте Пушкин выступает со статьей «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И. А. Крылова», опубликованной в 1825 году в журнале «Московский телеграф». Пушкин отвергает мысль Лемонте о том, что главное в деятельности Ломоносова было его стихотворство, и в частности псалмы и оды. Отвергает Пушкин и мысль Лемонте о том, что Крылов не знает ни одного европейского языка, кроме французского. Крылов знает основные европейские языки и, кроме того, древнегреческий, говорит Пушкин. Он предпочитает Лафонтену Крылова, хотя не отрицает, что для французов важнее Лафонтен как выразитель духа французского народа. В отличие от французского простодушия, характерные черты русского человека, по мнению Пушкина, «веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться».
В «Полярной звезде» за 1823 год А. А. Бестужев выступил с обзорной статьей «Взгляд на старую и новую словесность», которую Пушкин в целом одобрил. Его замечания относятся лишь к творчеству двух писателей XVIII века – А. Н. Радищева и В. И. Майкова. По мнению Пушкина, «холодный, однообразный Н. П. Осипов, автор «Энеиды», вывороченной наизнанку», менее заслуживает похвалы, чем В. И. Майков с его поэмой «Елисей, или раздраженный Вакх». В письме Бестужеву 13 июня 1823 года Пушкин подробно анализирует, по его словам, «забавного», «истинно смешного», «уморительного» «Елисея…». Он цитирует строки обращения поэта к «порткам», разговор Зевса с Меркурием, сцену, где герой падает в песок:
И весь седалища в нем образ напечатал.
И сказывали те, что ходят в тот кабак,
Что виден и поднесь в песке сей самый знак.
Смешно, а значит, полезно для здоровья, говорит Пушкин. Но самое серьезное замечание Пушкина вызывает отсутствие в статье Бестужева имени Радищева. «Как можно в статье о русской словесности забыть Радищева? – спрашивает он. – Кого же мы будем помнить?» Это замечание в письме Бестужеву относится к 1823 году и свидетельствует о том, что Пушкин придавал творчеству Радищева большое значение. Почти в течение десятилетия Пушкин ни в какой форме не реализует этого высокого мнения о Радищеве: видимо, он не хотел размениваться на мелочи, собираясь посвятить ему большой труд. Это подтверждается работой Пушкина «Путешествие из Москвы в Петербург», которую он написал в конце 1833-го – начале 1834 года. Сразу после окончания работы над «Путешествием…», и одновременно с ним, Пушкин работает над «Историей Пугачева». Не исключено, что мысль об «Истории Пугачева» навеяна ему радищевскими материалами, включая замечание Екатерины II о Радищеве: «Бунтовщик хуже Пугачева». Обе работы по времени создания и проблематике стоят рядом. Видимо, «хуже Пугачева» воспринимают Радищева и при Николае I, так как цензура не пропустила «Путешествие» Пушкина, хотя он сделал все, чтобы убедить цензоров в её безопасности для властей.
Эти «старания» ради цензуры иногда приводят к противоречиям: с одной стороны, он пишет, что книга эта – «редкость», потерявшая интерес и пылящаяся в библиотеках собирателей, а с другой – утверждает, что содержание книги «всем известно». Свое путешествие Пушкин начинает там, где Радищев его закончил – в Москве. Анализируя затем «Слово о Ломоносове», Пушкин уличает Радищева в намерении прикрывшись внешним славословием, посредством тайных «уловок», нанести удар по славе «росского Пиндара». Для Пушкина величие Ломоносова – в содействии просвещению России, а влияние его на поэзию «вредное». Его стихи лишены простоты, «надуты», подражательны, наполнены славянизмами. Свободу русскому языку дал Карамзин, приобщив его к народному языку. Однако любопытно, что привлекаемые Пушкиным для подтверждения «схоластичности» слога Ломоносова обширные «рапорты» его Шувалову по химии, физике и т. д. скорее свидетельствуют о его энциклопедизме и огромной трудоспособности. Пушкин пишет, что в отличие от шутовского положения при И. И. Шувалове А. П. Сумарокова, над которым «забавлялись» Фонвизин и Державин, Ломоносов был человеком серьезным, решительным, которого в Академии побаивались. Пушкин согласен с утверждением Радищева о приоритете В. К. Тредьяковского в вопросах русского стихосложения над Ломоносовым, Сумароковым, Херасковым. В главах «Браки», «Русская изба», «Слепой», тоже, видимо, ради цензуры, Пушкин оспаривает мысль о тяжелом положении русского крестьянина. Он ссылается при этом на Фонвизина, который это положение считал лучшим, чем положение крестьян в Англии. Легко заметить, что вопрос о крепостном праве не рассматривается вообще. Пушкин предпочитает «пустословию» политики Радищева изучение еще неизвестных народных легенд.
Пушкин разделяет мнение Радищева о тяжелом положении рекрутов в России, изображенном в соответствующей главе. Согласен Пушкин и с тем, что Ломоносов, Сумароков, Херасков, употребляя только рифму и ямб, остановили развитие русской поэзии. Это состояние характерно и для современной поэзии. «Парнас окружен ямбами, и рифмы стоят везде на карауле», – пишет Пушкин. В этом отношении он одобряет Радищева, писавшего старыми стихами. Стихи Радищева он считает лучше прозы. Одобрительно отзывается Пушкин о стихотворных произведениях Радищева: «Осьмнадцатое столетие», «Сафические строфы», элегия «Журавли», по словам Пушкина, имеют «достоинство». Не принимая форму изложения в книге («надутую», как говорит Пушкин), он соглашается с критикой рабства в главе «Медное», картины, которую Пушкин называет «ужасной». Защищает Пушкин свободу слова как единственного способа выражения мысли. В главе «Шлюзы», где Радищев описывает тяжкое положение русского крестьянина, Пушкин рассказывает свою историю помещика-«мучителя», убитого своими крестьянами. «Статья Радищева кажется картиною хозяйства моего помещика», – заканчивает Пушкин. Оспаривая сравнение Ломоносова с Беконом у Радищева, Пушкин замечает: «Если Ломоносова можно назвать русским Беконом, то разве в таком же смысле, как Хераскова называли русским Гомером. К чему эти прозвища? Ломоносов – этого с него, право, довольно».
В черновых набросках к главе «Русская изба» Пушкин записал: «Строки Радищева навели на меня уныние:
К тому же подушные, боярщина, оброк —
И выдался ль когда на свете
Хотя один мне радостный денек?»
Спустя три года после создания «Путешествия из Москвы в Петербург», в 1836 году Пушкин подготовил для своего журнала «Современник» еще одну большую статью «Александр Радищев», также не пропущенную цензурой. Пушкин настойчиво стремится выступить перед читателями с работой, из которой они смогли бы узнать более или менее полно о крупном русском мыслителе и писателе. Работе предпослан эпиграф из Карамзина по-французски: «Не следует, чтобы честный человек заслуживал повешения».
Пушкин приводит факты биографии Радищева говорит о его учебе за границей, его дружбе с рано умершим Ф. В. Ушаковым, знакомстве с французской философией – Дидро, Руссо, Гельвеция. Характеристика Радищева очень своеобразна, противоречива. С одной стороны, он снижает его значение, утверждая, что не считает его великим человеком. Он преступник-фанатик, а книга его – посредственность. А с другой стороны, – Радищев – человек с необыкновенным духом, заблуждающийся, но действующий «с удивительным самоотвержением и с какой-то рыцарскою совестливостию». Здесь Пушкин как будто говорит о себе в молодости, с тогдашними его заблуждениями и высылками. Подобно самому Пушкину, Радищев «охотнее излагает, нежели опровергает доводы чистого атеизма». Как философа Пушкин отрицает Радищева, а из литературных произведений отмечает анализ «Телемахиды», «Осьмнадцатый век». Пушкин положительно оценивает поэмы Радищева, указывает на оригинальность характера «Бовы», юмор, но не видит в его произведениях народности, современного слога.
В мировоззрении Радищева Пушкин видит отражение французской философии XVIII века: «Скептицизм Вольтера, филантропию Руссо, политический цинизм Дидро и Реналя». Пушкин как бы забывает о философских пристрастиях Екатерины II, собственную объективную оценку Вольтера: ему нужно провести во что бы то ни стало свою работу о Радищеве через цензуру. Он недоволен тем, что своей книгой Радищев раздражает власти. Влияние Радищева ничтожно, хотя у него и есть несколько «благоразумных», «благонамеренных предположений», «тиснутых» в тайной типографии. И уж совсем в духе позднего Гоголя, периода его работы над «Выбранными местами…», он пишет, что лучше было бы дать правительству и «Умным помещикам» «способы к постепенному улучшению состояния крестьян». Работа Пушкина увидела свет лишь в 1841 году, спустя пять лет после смерти автора. Видимо, в связи с работой о Радищеве теперь уже о самом Пушкине можно сказать словами, направленными им в адрес Радищева, вернувшегося из ссылки, уже отнюдь не поклонником Робеспьера: «Глупец один не изменяется, ибо время не приносит ему развития».
В итоге этого рассмотрения можно с уверенностью сказать, что Пушкин не только знал, изучал русскую литературу, но и опирался на её достижения, включал её в качестве тематики и проблематики в свое творчество.
О русском театре Пушкин невысокого мнения. «У нас нет театра, – пишет он Вяземскому в феврале 1823 года, – опыты Озерова ознаменованы поэтическим слогом – и то неточным и заржавым; впрочем, где он не следовал жеманным правилам французского театра? Знаю, за что полагаешь его поэтом романтическим: за мечтательный монолог Фингала – нет? Песням никогда надгробным я не внемлю, но вся трагедия написана по всем правилам парнасского православия; а романтический трагик принимает за правило одно вдохновение…» Поэтом Вяземский назвал Озерова в предисловии к собранию его сочинений, изданному через год после смерти Озерова в 1817 году. Пушкин в письме не совсем верно цитирует трагедию В. А. Озерова «Фингал».
В заметках на полях к статье Вяземского «О жизни и сочинениях В. А. Озерова» (1825 г.) Пушкин оспаривает правомерность сравнения Озерова с Карамзиным в работе Вяземского, явившейся предисловием к сочинениям Озерова: «Большая разница. Карамзин великий писатель во всем смысле этого слова; а Озеров – очень посредственный. Озеров сделал шаг вперед в слоге, но искусство чуть ли не отступило. Геркулесовского в нем ничего». Таким образом, Пушкин считает преувеличенным значение Озерова в русской драматургии XVIII века.
В то же время Пушкин считает «не довольно еще оцененной» поэзию И. М. Долгорукова, о чем он пишет в отрывках черновой редакции «Путешествия из Москвы в Петербург».
В своей статье «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 годах» Н. Гоголь чётко и определённо выразил своё мнение о бесспорном влиянии русской литературы XVIII века на современную ему литературу. При этом перечислялись имена почти всех наиболее значительных писателей XVIII века. Он сетует лишь на то, что в современных литературных журналах не найдёшь даже упоминания об этих писателях.
Гоголь хорошо знал Державина, цитировал по памяти его произведения. Но развёрнутый отзыв о его творчестве он даёт лишь в 1846 году, в четвёртой главе «Выбранных мест…», которую он назвал «О том, что такое слово». Глава начинается цитатой из Пушкина: «Пушкин, когда прочитал следующие стихи из оды Державина к Храповицкому:
За слова меня пусть гложет,
За дела сатирик чтит, —
сказал так: «Державин не совсем прав: слова поэта суть уже его дела». Пушкин прав. Поэт на поприще слова должен быть так же безукоризнен, как и всякий другой на своём поприще». Гоголь утверждает, что Державину следует сжечь половину своих од, в которых он нарисовал «карикатуру» на самого себя, в которых всё «холодно» и «принуждённо», в отличие от его «одушевленных» од. В своих «пошлых одах, – говорит Гоголь, – как бы карлик надел панцирь великана, да ещё и не так, как следует». У Пушкина (в «Пророке»), у Ломоносова и Державина отмечает он «строгий лиризм» «высоких предметов». «Заговорит Державин о России – слышишь в себе неестественную силу и как бы сам дышишь величием России», – пишет Гоголь. Подобно Пушкину, (который «был умен во всём») видевшему в монархии средство смягчения закона, Державин свою любовь к Екатерине носил в себе, как «святыню». Гоголь приводит в качестве образца стихи Державина, посвященные Екатерине и другим царям:
…пел я россов ту царицу,
Какой другой нам не найти… и
Мои оставлю ветхи струны,
Да черплют вновь из них Перуны
Тех чистых пламенных огней,
Как пел я трёх царей.
Державина Гоголь рассматривает как продолжателя Ломоносова, но лишь по внешним формам творчества. В главном же они различны: Ломоносов видит величие России в науках, в «географических очертаниях», у Державина же – творческое воссоздание жизни людей всех сословий, «гиперболический размах речи». Державин для Гоголя – «певец величия», смело соединивший слова высокие и низкие. Для примера Гоголь ссылается на стих:
…И смерть как гостью ожидает,
Крутя, задумавшись, усы.
В то же время, говорит Гоголь, величие у Державина превращается в неряшество, когда его покидает вдохновение. Перед творчеством Державина, как перед громадной скалой, все останавливаются, но никто не задерживается надолго. Только в продолжателях Державина русский язык приобрёл свою свободу и лёгкость. Подражатели Державина и Ломоносова употребляют вместо оды все жанры. «Поэзия наша по выходе из церкви очутилась вдруг на бале», – пишет Гоголь. Державин, как и все истинные поэты выразил в своём творчестве свою личность. От державинского гимна ведёт Гоголь поэзию Языкова, державинской поэзии, как и всей русской поэзии, свойственен юмор. Из народных характеров Державин изобразил «твёрдого мужа в…библейско-исполинском величии», в котором каждый из нас не решается признать себя. Стих Державина Гоголь называет «металлическим, бронзовым».
Н. В. Гоголь всегда доброжелательно отзывается и о И. А. Крылове, талант которого во всех высказываниях писателя для него, бесспорен. В статье «О движении журнальной литературы…» он ссылается на авторитет Крылова-критика, в «Выбранных местах…» высоко оценивает «русскую речь» Крылова. Здесь же можно найти развёрнутую оценку творчества Крылова-баснописца: Гоголь считает его басни особым басенным жанром. Басни Крылова восходят, по его мнению, к народным пословицам, к которым «благоговели» все великие русские люди от Петра I и Суворова до Пушкина. Баснописцем Крылов является совсем не в том значении, как Лафонтен, Хемницер, Дмитриев или Измайлов. Гоголь называет басни Крылова «притчами», «народным достоянием», «книгой мудрости самого народа». Его звери – образы русских людей с их типичными характерами. «Историчность», современность басен Крылова Гоголь видит в его стремлении оценить событие неторопливо, «изнутри», выйти на «золотую середину» «третейского» судьи; Крылов может меткой фразой закрепить в сознании читателя сатирический образ человека с определёнными, живыми, достоверными чертами характера. Он цитирует целый ряд басен Крылова, где изображены эти характеры. Чиновники, которые
Людей с умом боятся
И держат при себе охотней дураков
(«Две бритвы»); Дураки и бездельники, которых Крылов заклеймил в известной формуле: «По мне уж лучше пей, да дело разумей» («Хор певчих»); лентяи и развратники («Стоячий пруд», «Сочинитель и разбойник»). Гоголь считает, что Крылов – «поэт и мудрец», слог которого с трудом поддаётся определению, так как, по прочтении басни, перед глазами возникает сама «натура», сам «предмет» изображения. Различный по размеру и ритму, его стих ощутимо выступает в «невыразимой духовности», «послушный мысли» автора. Гоголь приводит строки из басни «Две бочки»:
Великий человек лишь виден на делах,
И думает свою он крепку думу
Без шуму.
И наконец, Гоголь отмечает глубину и самобытность крыловской иронии, восходящей к русскому народному творчеству, свойственной всем большим русским поэтам в том числе Пушкину. В Крылове, говорит Гоголь, выражен не только «истинно русский ум», но и «верный такт русского ума, который делает своё дело, не оскорбляя людей». Только у Крылова, добавляет Гоголь, «не было ни одного врага».
Как видно, во многом совпадая с Пушкиным в оценке творчества Крылова, его русских, народных корней, Гоголь в то же время старается приспособить характеристику Крылова к своему православному воззрению всепрощения, примирения и согласия.
Хорошо был известен Гоголю Д. И. Фонвизин. В феврале 1827 года он пишет в письме матери из Нежина о том, что весело провёл Масленицу: студенты организовали театр, в котором были прекрасное освещение, декорации, исполнялась музыка Россини, Вебера. Известно, что в комедии Фонвизина «Недоросль» Гоголь удачно выступил в роли госпожи Простаковой. В марте того же года он сообщает об успехах студенческого театра своему другу Г. И. Высоцкому из Нежина в Петербург. В перечне сыгранных театром пьес здесь также упоминается «Недоросль» Фонвизина. Уже будучи в Петербурге, в статье «О движении журнальной литературы…», напечатанной в первом номере журнала «Современник» за 1836 год, Гоголь с возмущением говорит об издателе журнала «Библиотека для чтения» О. Сенковском, который исказил комедию Фонвизина «Корион», «приделав» ей другой финал. В этой же работе Гоголь выражает сожаление о том, что периодическими изданиями не упоминаются имена писателей XVIII века – Державина, Фонвизина, Ломоносова. Поэтому, по словам Гоголя, «наша эпоха кажется будто отрублена от своего корня…, как будто история прошедшего для нас не существует». Одобрительно отзываясь о работе П. Вяземского «Биография Фонвизина», Гоголь отмечает многогранность таланта автора: он политик, философ, тонкий критик, историк. Гоголя не устраивает лишь то, что эпоха Екатерины II не описана целиком в том же духе Вяземским, который не отличался трудолюбием и гармоничностью стиха. Анализируя комедию Фонвизина «Недоросль», Гоголь называет её (наряду с «Горем от ума» Грибоедова) «ярким произведением», перед которым «побледнело» творчество Озерова, Княжнина, Капниста, Шаховского. Гоголь подробно характеризует типы «огрубелого зверства» и «застоя» в захолустных местах России, типы, в которых, по его словам, «почти не узнаёшь русского человека»: злобное тиранство Простаковой, «художественную любовь» к свиньям Скотинина, Митрофана, наслаждающегося тиранством близких ему людей, «убитого существа»– мужа Простаковой. Русские качества Гоголь отмечает только у Еремеевны и отставного солдата. Всё остальное – «чудовищная карикатура на русское». И в то же время подобных типов не могло быть ни в Англии, ни во Франции – они могли быть порождены только русской землёй. Однако же Гоголь не видит в них «прямо русского типа». Это «дети непросвещения, русские уроды, преходящие лица» без русского гражданства. Называя комедию «Недоросль» общественной комедией, Гоголь не видит в ней сценического единства, композиционного мастерства, живого действия. Лица и характеры пьесы необходимы лишь для уяснения мысли её автора. Это не столько художественное создание, сколько средство очищения общества от грязи. Эта оценка Гоголем творчества Фонвизина содержится в XXXI главе «Выбранных мест…», посвящённой анализу специфики русской поэзии. В отличие от Пушкина, который видел в Фонвизине актуального сатирика и художника, Гоголь включает комедию «Недоросль» в свою систему оценки допушкинской литературы как малохудожественной или нехудожественной. В этой своей оценке Гоголь ближе к Белинскому, чем к Пушкину.
Другим интересом Гоголя после литературы была история. Она являлась, если можно так сказать, его второй специальностью, к которой он себя серьёзно готовил. Более того, не зная еще своих способностей в литературе, а после неудачи с поэмой «Ганц Кюхельгартен», сомневаясь в своих писательских способностях, он приступил к самостоятельной деятельности именно на ниве истории – адъюнкт-профессором истории Петербургского университета. Можно в связи с этим сделать вывод о закономерности его постоянного внимания к творчеству Н. М. Карамзина. В письме летом 1832 года И. И. Дмитриеву, известному литератору предыдущего века, из родной Васильевки Гоголь вспоминает «незабвенного» Карамзина, который ярко описал в своих очерках деревенский быт и природу, совсем в малороссийском духе. Позднее, в 1836 году, в своей большой критической статье «О движении журнальной литературы…», помещённой в пушкинском «Современнике», Гоголь отмечает выход в свет собрания сочинений Карамзина и сетует на то, что журналы не оценили в полной мере значения этого важного факта, отделавшись «пошлыми» фразами. В «Выбранных местах…» небольшую (тринадцатую) главу Гоголь так и обозначил – «Карамзин». Он одобрительно отзывается здесь о «Похвальном» слове Карамзину М. Погодина в Симбирске, в связи с открытием там в 1845 году памятника известному писателю-земляку и даёт высокую оценку его творчеству. Гоголь пишет, что Карамзин честно исполнил свой долг гражданина и равно почитаем всеми сословиями России. Цензура не мешала Карамзину говорить правду, которую при его чистой душе понимали и принимали все люди от царя до «последнего нищего». Карамзин-прозаик, по мнению Гоголя, уступал только Пушкину-стихотворцу. Для прозы Карамзина, вместе с тем, характерен своеобразный юмор; может быть, именно юмор был причиной того, что даже у Карамзина, человека «незлобнейшего и прекраснейшего душою», как полагает Гоголь, могли быть недоброжелатели. Карамзин не модный проповедник, а «независимый» писатель, не зарывший своё дарование, а «на данные ему пять талантов истинно принёс другие пять», как говорит Гоголь. Современные подражатели Карамзина, по мнению Гоголя, выглядят карикатурой на своего учителя – по своему мышлению, по приторно-сладкому стилю. В конце 1840-х годов Гоголь возвращается к Карамзину в своей «Авторской исповеди», не публиковавшейся при жизни автора. Он сравнивает здесь биографию Карамзина с историей своей жизни, отмечая, что Карамзину, «воспитавшемуся в юношестве», не пришлось, в отличие от Гоголя, переживать мучительную «внутреннюю историю» совершенствования, в результате которой центр его интересов переместился с проблем русского человека и России на вопросы, связанные с человеческой душой вообще. Как можно заметить, Гоголь одобряет творчество Карамзина именно за то, за что его упрекал Пушкин: за его неограниченные монархизм и консерватизм. В вопросах же художественного мастерства, языка и стиля Карамзина Гоголь и Пушкин единомышленники.
По приезде в Петербург Гоголь встречается с известным поэтом и баснописцем XVIII века И. И. Дмитриевым. О ласковом приёме «патриарха поэзии» он вспоминает в письме Дмитриеву из Васильевки в июле 1832 года. Гоголь пишет, что после этой встречи он, неизвестный и «не доверяющий себе» автор, «подрос на вершок». В письме Дмитриеву от 30 ноября, уже из Петербурга, извиняясь за опоздание, Гоголь сообщает о петербургских литературных новостях. Он называет Дмитриева «высокопревосходительством», свидетельствует о своём глубоком к нему уважении, подобно любому русскому человеку. В конце 1840-х годов, в главе XXXI (о русской поэзии) своей работы «Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголь называет Дмитриева, наряду с другими русскими литераторами, поэтом, сблизившим литературный язык с народным, придавшим стихии языка лёгкость и свободу, при которых господство оды было заменено другими жанрами поэзии. И хотя Дмитриев не освободил русскую поэзию от светскости, он, как талантливый поэт, придал творчеству простоту в противовес напыщенным стихам бездарных подражателей Державину и Ломоносову. Как баснописец Дмитриев, по мнению Гоголя, уступает Крылову, создавшему совершенно новый жанр басни. Классифицируя поэтические жанры в своей «Учебной книге словесности…», Гоголь относит «Гимн Богу» Дмитриева к жанру оды, стихотворения «К младенцу», «Ах, когда б я прежде знала» – к жанру песни, «Ермака» – к жанру эклоги, «Модную жену» – к жанру повести.
В числе поэтов, составляющих славу русской литературы XVIII века, Гоголь всегда называет И. Ф. Богдановича. Он один из тех, кто благодаря своему «верному поэтическому чутью», ушёл от подражания французским образцам, обратившись к изображению русской жизни в простых, доступных народу формах.
Известный русский поэт и драматург XVIII века В. Капнист был другом семьи Гоголей, постоянно их навещал. В одном из своих первых писем из Нежина домой в январе 1824 года Гоголь сожалеет о его смерти. Он внимательно изучал поэзию и драматургию Капниста и в дальнейшем не упускал случая отметить какую-либо из черт его творчества. По мысли Гоголя, с уходом Державина, когда русская поэзия очутилась «на светском балу», только Капнист сохранил в своём творчестве «истинно духовное чувство» и «особенную онтологическую прелесть». Для примера Гоголь цитирует «Деревенский домик в Обуховке» Капниста:
Приятный дом мой под соломой,
По мне, ни низок, ни высок;
Для дружбы есть в нем уголок,
А к двери, нищему знакомой,
Забыла лень прибить замок.
Вместе с тем у Капниста-трагика при нравственной чистоте Гоголь отмечает «незнанье человека», а в комедии – «лёгкие насмешки, в отличие от комедий Фонвизина, где изображены «раны и болезни» общества. Эти оценки творчества Капниста относятся уже к концу 1840-х годов, когда вышли гоголевские «Выбранные места из переписки с друзьями». Он отмечает мелодичность стихов Капниста. В «Учебной книге словесности» Гоголь даёт жанровую классификацию стихов Капниста: оды: «Возношение души к Богу. Псалом 41», «Ода на истребление в России звания раба Екатериною Второю в 15 день февраля 1786 года», «Ответ Рафаэля певцу Фелицы», «России»; песни: «Уже со тьмою нощи», «Старость и младость», «Уныние», «Дни отрады, где сокрылись?», «С Миленой позднею порою»; антология – «Домик поэта в Обуховке», «Вздох», «На смерть Юлии».
Хорошо знал Гоголь творчество Я. Б. Княжнина. В 1827 году в Нежинском студенческом театре ставилась его пьеса «Неудачный примиритель, или без обеду домой поеду», о чем Гоголь сообщает в письмах домой и своему приятелю Г. И. Высоцкому зимой и весной 1827 года: «Ни один из провинциальных театров не годится против нашего», – хвастается он. Комедию Княжнина «Неудачный примиритель…» Гоголь цитирует, правда, не совсем точно, два года спустя в письме к А. С. Данилевскому: «Купидо сердца не подогнало лозою». Имя Княжнина Гоголь с уважением упоминает в ряду других писателей XVIII века.
Много и часто пишет Гоголь о М. В. Ломоносове, отмечая в его творчестве высокий, «строгий лиризм», «близкий к библейскому», проявлявшийся позднее у других русских поэтов, в том числе у Пушкина. Об этом Гоголь пишет в X главе «Выбранных мест…» («О лиризме наших поэтов»). «Высоким» Гоголь называет одический лиризм Ломоносова и других русских поэтов, получивший, по словам Гоголя, «величественно-царское» выражение в их любви к царю. Ломоносовскую поэзию, по мысли Гоголя, охватывал юношеский восторг при известии о русских победах. Он случайно оказался поэтом, набросал «впопыхах» оду, позаимствовав ее форму у немцев. В его «риторических» одах Гоголь не находит творчества. Восторг отмечается и в «науколюбивой душе» Ломоносова, создавшего оду о северном сиянии («Вечернее размышление о божием величестве»), послание к Шувалову «О пользе стекла». Гоголь уже под властью своих православных помыслов. Он отмечает среди «холодных» строф поэзии Ломоносова такое величие, что читатель по словам Гоголя, лишается представления о том, «где он находится». Он приводит из Ломоносова именно те строки, которые в наибольшей степени выражают его идеологию православной духовности:
Божественный пророк Давид
Священными шумит струнами,
И Бога полными устами
Исайя восхищен гремит.
Хотя взгляд Ломоносова – это взгляд ученого-натуралиста, тем не менее он охватывает всю русскую землю. Ломоносов открывает своим творчеством русскую поэзию, как вступление, предшествующее книге. И несмотря на то, что его язык стеснен «немецким ямбом», он движется свободно, как полноводная река. Для Гоголя Ломоносов – «отец» русской стихотворной речи и «законодатель языка». Стихи его знаменуют «рассвет» русской поэзии. Именно Ломоносов ввел в обычай русской поэзии жанр оды с ее «иллюминацией и фейерверком». Подражатели Ломоносова выразили, по мысли Гоголя, только «прыть» «вместо восторга» и вместо «благозвучия» «трескотню», «терзающую ухо». Ломоносов зажег «огниво», из которого затем зажглась поэзия Державина.
Из ранних одописцев Гоголь делает исключение только для В. П. Петрова, поэта большой «силы» и «стихотворного огня», «действительно поэта», несмотря на некоторую «жесткость» и даже «черствость» его стиха. Соответственно в своей «Учебной книге словесности…» Гоголь не отмечает у Ломоносова песен, эклог, идиллий или дум. К жанру антологии он относит его стихотворение «К статуе Петра Великого». Остальное – оды: «Вечернее размышление», «Подражание Иову», «На восстановление дома Романовых в лице родившегося Павла I», «Елизавете…». В примечании к оде Павлу I Гоголь пишет, что рождение Павла I было «радостнейшим» событием, надолго упрочившим дом Романовых, готовый «угаснуть»; это событие было восторженно встречено «всеми» современниками, утверждает Гоголь.
С уважением отзывается Гоголь о творчестве других русских писателей XVIII века – В. К. Тредьяковского, И. И. Хемницера, М. Д. Чулкова, рассматривая их творчество как базовую основу для дальнейшего развития русской литературы, которая в конце концов окончательно оформилась как искусство в творчестве Пушкина. В этом вопросе Пушкин и Гоголь были солидарны, хотя отмечали, конечно, специфические черты творчества каждого из писателей и их индивидуальный вклад в литературный процесс с позиций своего миросозерцания.
в. Новая западноевропейская литература в трактовке А. С. Пушкина и Н. В. Гоголя
А. С. Пушкин, включившись в середине 1820-х годов в споры о классицизме и романтизме, написал черновой вариант статьи «О поэзии классической и романтической», в которой установил, что эти роды поэзии определяются не «духом», а «формой». Так, классическую поэзию греков и римлян определяли эпопея, дидактическая поэма, трагедия, комедия, ода, сатира, послание, ироида, эклога, элегия, эпиграмма и басня. Своим «духом» сатиры и оды Ювенала, Пиндара или Горация различаются, но все относятся к «роду классическому». Неизвестные в древности роды поэзии Пушкин относит к романтическому роду. Новые формы поэзии ввели трубадуры: с их творчеством он связывает появление баллады, рондо, сонета, а затем романса, фаблио, триолета, в которых широко используется рифма. «Натяжкой выражения» при этом Пушкин считает жеманство, «мелочное остроумие», которых не было в древности. Как видно, здесь у Пушкина речь идет именно о «духе», который он не считает необходимым учитывать при установлении родовых различий поэзии. Темы любви, войны могли уже брать из народных источников. Решительное изменение духа европейской поэзии и возникновение романтизма Пушкин связывает с нашествием мавров и крестовыми походами. Новая поэзия, по словам Пушкина, стала «соперницею древней музы», обновив ее итальянской эпопеей, испанской трагедией, немецкой сатирой. Французскую же поэзию, которую Буало втиснул в жесткий «коран» древних образцов, Пушкин называет «лжеклассической» поэзией гостиных, в которой можно обнаружить черты романтического жеманства в формах классицизма. «Чистый» романтизм во французской поэзии Пушкин отмечает лишь в сказках Лафонтена и Вольтера, а также в «Орлеанской девственнице» Вольтера.
Пушкин хорошо знал и интересовался классической немецкой литературой. В апреле 1825 года он просит брата Льва в письме из Михайловского в Петербург прислать ему драматические произведения Шиллера, Шлегелей. Еще в 1823 году немецкий переводчик А. Е. Вульферт перевел на немецкий язык поэму Пушкина «Кавказский пленник». В 1827 году, с разрешения царя, Пушкин издал «Сцену из «Фауста»», из которой цензура исключила строки о «модной болезни». «Победа, победа! «Фауста» царь пропустил…» – радуется Пушкин в письме М. П. Погодину 31 августа 1827 года из Михайловского. В номере XXI за 1827 год журнала «Московский вестник» было опубликовано на имя собирателя Н. И. Борхарда письмо Гёте, в котором он одобрительно отозвался о русской литературе вообще и в частности об анализе «Фауста» С. П. Шевыревым. В связи с этим Пушкин пишет на имя М. П. Погодина 1 июля 1828 года из Петербурга в Москву: «Должно терпением, добросовестностью, благородством и особенно настойчивостью оправдать ожидания истинных друзей словесности и одобрение великого Гете. Честь и слава милому нашему Шевыреву. Вы прекрасно сделали, что напечатали письмо нашего германского патриарха. Оно, надеюсь, даст Шевыреву более весу во мнении общем. А того-то нам и надобно. Пора уму и знанию вытеснить Булгарина и Федорова; я здесь на досуге поддразниваю их за несогласие их с мнением Гёте». Пушкин считает, что Гёте превосходил Байрона по силе своего таланта. При этом Гёте для Пушкина – безусловный романтик. «Гете имел большое влияние на Байрона. – Пишет он. – Фауст тревожил воображение Чайльд – Гарольда. Два раза Байрон пытался бороться с великаном романтической поэзии – и остался хром, как Иаков». Есть у Пушкина и несколько набросков к замыслу «Фауста», которым он был увлечен и воссоздал в оригинальной трактовке.
Англию Пушкин воспринимал как страну свободную, видимо, в отличие от России. Летом 1819 года Пушкин писал своему товарищу Н. Н. Кривцову из Михайловского в Лондон: «Помнишь ли ты, житель свободной Англии, что есть на свете Псковская губерния…» Как член общества «Арзамас», где сосредоточились литераторы – сторонники романтизма, Пушкин был в курсе споров «классиков» и «романтиков»; он постоянно общался с Жуковским, переводчиком Байрона, по вопросам творчества этого крупнейшего английского поэта – одного из основоположников романтического направления в европейской литературе. 4 сентября 1822 года он пишет Жуковскому из Кишинева: «…то, что я читал из «Шильонского узника», прелесть». Речь идет здесь о поэме Байрона в переводе Жуковского. К этому времени Пушкин уже был автором двух крупнейших романтических поэм – «Руслан и Людмила» и «Кавказский пленник». Поначалу Пушкин испытывает влияние Байрона. В письме Вяземскому 11 ноября 1823 года из Одессы в Москву он пишет, что в его новой поэме «Братья разбойники» некоторые стихи напоминают перевод «Шильонского узника», сделанный Жуковским. «Это несчастие для меня, – добавляет он. – Я с Жуковским сошелся, нечаянно, отрывок мой написан в конце 1821 года». Пушкин постоянно держит в поле зрения работу Жуковского по переводам из Байрона: так, в декабре 1823 года в одном из писем он спрашивает А. И. Тургенева, верно ли, что Жуковский начал работу над переводом поэмы Байрона «Гяур». В 1824 году, когда романтизм для Пушкина по существу был пройденным этапом, окончательно определился его взгляд на Байрона, как поэта. Он пишет Вяземскому из Одессы в Москву в конце июня 1824 года: «…тебе грустно по Байроне, а я так рад его смерти, как высокому предмету для поэзии. Гений Байрона бледнел с его молодостью. В своих трагедиях, не выключая и «Каина», он уже не тот пламенный демон, который создал «Гяура» и «Чайльд Гарольда». Первые две песни «Дон Жуана» выше следующих. Его поэзия видимо изменялась. Он весь создан был навыворот; постепенности в нем не было. Он вдруг созрел и возмужал – пропел и замолчал. Твоя мысль воспеть его смерть в пятой песне его Героя прелестна – но мне не по силам». «Маленьким поминаньицем за упокой души раба божия Байрона» называет Пушкин стихотворение «К морю», которое он послал Вяземскому в октябре 1824 года. Пушкин пишет при этом: «Я было и целую панихиду затеял, да скучно писать про себя – или справляясь в уме с таблицей умножения глупости Бирукова, разделенного на Красовского». «Писать про себя» здесь – только для собственного употребления, Бируков и Красовский – цензоры. Тогда же он просит брата Льва прислать ему «Разговоры лорда Байрона», изданные в Париже в 1824 году, которые он называет «беседами». В январе 1825 года он повторяет свою просьбу, прибавляя к Байрону записки Фуше, которого считал «очаровательнее Байрона». В письме 24 марта 1825 года из Михайловского в Петербург А. А. Бестужеву Пушкин отвергает правомерность сравнения Бестужевым поэм «Евгений Онегин» Пушкина и «Дон Жуан» Байрона по их художественному методу. Он пишет: «Ты смотришь на» «Онегина» не с той точки, все-таки он лучшее произведение мое. Ты сравниваешь первую главу с «Дон Жуаном» (первые пять песен, других не читал), но в нем ничего нет общего с «Онегиным». Ты говоришь о сатире англичанина Байрона и сравниваешь ее с моею, и требуешь от меня таковой же! Нет, моя душа, многого хочешь. Где у меня сатира? О ней и помину нет в «Евгении Онегине». У меня бы затрещала набережная, если б коснулся я сатиры. Самое слово «сатирический» не должно бы находиться в предисловии. Дождись других песен… Если уж и сравнивать «Онегина» с «Дон Жуаном», то разве в одном отношении: кто милее и прелестнее (gracieuse), Татьяна или Юлия? Первая песнь просто быстрое введение». Пушкин отметил смерть Байрона, отслужив обедню за упокой его души. 7 апреля 1825 года он сообщает Вяземскому в Петербург из Михайловского: «Нынче день смерти Байрона – я заказал с вечера обедню за упокой его души. Мой поп удивился моей набожности и вручил мне просвиру, вынутую за упокой раба божия боярина Георгия. Отсылаю ее к тебе». Для Пушкина важный признак красоты в произведении – соблюдение меры при воспроизведении жизни других народов. Для него Байрон «прелестен» в «Гяуре» и «Абидосской невесте», потому что сохраняет в них «вкус и взор европейца», не увлекается экзотикой. Сам Пушкин в «Кавказском пленнике», «Цыганах» и других произведениях, если можно так сказать, нероссийской тематики остается европейским, русским писателем. По мысли Пушкина, в английской литературе Байрону, Вальтер Скотту, Саути и Муру на первом этапе предшествовали Мильтон и Шекспир, на втором – Аддисон и Поп. В 1825 году Пушкину еще неизвестно точное написание фамилии Байрона. «Что твой Байрон или Бейрон?» – спрашивает он Вяземского, готовившего статью о Байроне летом 1825 года и добавляет по-французски строку из послания Ламартина Байрону: «Ты, чье истинное имя еще неведомо миру!»
Основываясь на первых пяти песнях, Пушкин восторгается «Дон Жуаном» Байрона, называет поэму «чудом», «шедевром». В письме от ноября 1825 года он советует Вяземскому не жалеть об утрате записок Байрона, так как «в прозе он хитрил бы и лгал, подобно Руссо, то стараясь блеснуть искренностью, то марая своих врагов». Пушкин пишет: «Мы знаем Байрона довольно. Видели его на троне славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей Греции. – Охота тебе видеть его на судне? Толпа жадно читает исповеди, записки, etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытости всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок – не так, как вы – иначе!» К этому времени (середина 1825-х годов) и сам Пушкин начинает работать в прозе, хотя к мемуарному жанру обращается позднее («Путешествие в Арзрум»). Но и в прозе он придерживается критериев художественной и исторической достоверности. Так, критикам его «Истории Пугачева» Пушкин разъясняет, что его герой изображен «Емелькою Пугачевым, а не Байроновым Ларою». Таким образом, можно с уверенностью утверждать, что раннее романтическое творчество Пушкина (не говоря уже о зрелом периоде его писательской деятельности) формировалось и развивалось на совершенно оригинальных основаниях, хотя он тонко понимал Байрона и внимательно следил за его развитием. Может быть, именно из желания глубже понять английскую литературу он изучал английский язык. Уже в 1835 году он сообщает жене из Михайловского, что читает Вальтер Скотта и жалеет, что «не взял с собою английского». Отдельные строфы, получившие название «Из Байрона», являются переводами Пушкина, главным образом из поэм Байрона «Гяур» и «Мазепа», а строки «то было вскоре после боя» из поэмы «Мазепа» Пушкин использовал в качестве эпиграфа к своей поэме «Полтава». У Пушкина целый ряд статей и заметок о творчестве Байрона. В статье 1827 года, опубликованной только в конце XIX века, Пушкин высоко ставит поэмы Байрона «Дон Жуан», «Чайльд Гарольд», «Гяур», отрицательно оценивает его драматургию как подражательную. Трагедию «Манфред» он рассматривает как подражание «Фаусту» Гёте, другие трагедии – подражанием Альфиери. В «Каине» Пушкин видит лишь форму драмы. По мнению Пушкина, Байрон в своем творчестве односторонен: он отобразил в нем один-единственный «взгляд на мир», а именно свой. Он «раздробил» свой «мрачный и сильный» характер, раздав его отдельные черты различным персонажам. В этой своей оценке творчества Байрона Пушкин не расходится с Гоголем. Не противоречит Гоголю Пушкин и в своем биографическом очерке «Байрон» (1835), написанном на материале работы Т. Мура «Мемуары лорда Байрона», где особенности характера Байрона возводятся к наследию предков и его инвалидности.
Величайшим творческим авторитетом для Пушкина, как и для Гоголя, был Шекспир. Можно сказать, что оба они принадлежали в литературе к шекспировской школе с русской спецификой. В ноябре 1830 года, ознакомившись с трагедией М. П. Погодина «Марфа Посадница», Пушкин пишет Погодину, выделяя крупным шрифтом шекспировские стиль и метод: «Что за прелесть сцена послов! Как Вы поняли русскую дипломатику! А вече? А посадник? А князь Шуйский? А князья удельные? Я Вам говорю, что это всё достоинства – ШЕКСПИРОВСКОГО». В заметке «О «Ромео и Джюльетте» Шекспира» (1830) Пушкин, отделяя трагедию от других пьес Шекспира, всё же относит ее к его «системе», к «вольной и широкой его кисти», отразившей местность, климат и обстановку современной ему Италии. Пушкин считает Шекспира единственным писателем, оказавшим влияние на его поэзию. Русские летописи и Шекспир позволили ему (как он сам полагает) создать трагедию «Борис Годунов». «Не смущаемый никаким иным влиянием, – пишет он, – Шекспиру я подражал в его вольном и широком изображении характеров, в небрежном и простом составлении планов». Не придворные трагедии Расина, полагает он, а «народные законы драмы Шекспировой» соответствуют русскому театру. Характеры, созданные Шекспиром, не олицетворяют собой какую-то одну страсть, подобно героям Мольера, а являются разносторонними, исполненными многих страстей.
Эта особенность характерна и для отрицательных персонажей Шекспира, которые отличаются глубиной и многообразием. Пушкин переводил Шекспира, в то же время подражая ему. Его поэма «Анджело» и набросок «Мера за меру» представляют собой свободный перевод трагедии Шекспира «Мера за меру».
Высокую оценку Пушкин дает Вальтеру Скотту, поэту и прозаику. Среди его стихов можно встретить вольный перевод шотландских баллад Скотта.
В статье «О романах Вальтера Скотта» (1830) Пушкин пишет: «Главная прелесть романов Вальтер Скотта состоит в том, что мы знакомимся с прошедшим временем не с напыщенностью французских трагедий, – не с чопорною чувствительностью романов…, но современно, но домашним образом». Пушкин замечает при этом, что ни Шекспир, ни Гёте, ни Вальтер Скотт «не имеют холопского пристрастия к королям и героям». Очевидно, что и в исторических жанрах Пушкин тяготеет к реализму с его социальной, исторической и психологической объективностью в художественном творчестве.
Великим поэтом считает Пушкин Мильтона, автора «Потерянного рая». В связи с вышедшим в 1836 году в Париже французским переводом «Потерян ного рая», выполненным Шатобрианом, и возникшей по этому поводу полемикой во французской и английской критике, Пушкин пишет большую статью «О Мильтоне и о шатобриановом переводе «Потерянного рая»». Отмечая заслуги Шатобриана в этом его подстрочном переводе, Пушкин утверждает, что подобный перевод «никогда не может быть верен», так как каждый язык имеет свои стилистические особенности для передачи смысловых мотивов произведения. Это особенно следует отнести к Мильтону, поэту, по словам Пушкина, одновременно «изысканному и простодушному, темному, запутанному, выразительному, своенравному и смелому даже до бессмыслия». Переводить, по мнению Пушкина, следует «дух, а не букву», так как читатели хотят видеть Данте, Шекспира, Сервантеса «в их народной одежде и с их природными недостатками». Менее всего повезло в этом отношении Мильтону, особенно в переводах молодых переводчиков Альфреда де Виньи и Виктора Гюго, писателей «новейшей романтической школы», совершенно исказивших Мильтона. В этих переводах Мильтона, великого писателя, по словам Пушкина, «сурового фанатика, строгого творца «Иконокласта» и книги Defensio populi», нет «ни исторической истины, ни драматического правдоподобия». Таким образом, и в переводах критерием качества остаются для Пушкина «законы» шекспировского творчества.
Отношение Пушкина к Вольтеру спокойное: он считает его философом ушедшего XVIII столетия, в котором для XIX века ценность составляла только поэзия. Пушкин в связи с этим еще весною 1820 года пишет в письме к Вяземскому, имея в виду П. А. Катенина: «Он опоздал родиться – и своим характером и образом мыслей весь принадлежит XVIII столетию. В нем та же авторская спесь, те же литературные сплетни и интриги, как и в прославленном веке философии. Тогда ссора Фрерона и Вольтера занимала Европу, но теперь этим не удивишь; что ни говори, век наш не век поэтов, жалеть, кажется, нечего – а все-таки жаль. Круг поэтов делается час от часу теснее – скоро мы будем принуждены, по недостатку слушателей, читать свои стихи друг другу на ухо…» Спустя два года, в сентябре 1822 г. в письме к тому же Вяземскому Пушкин защищает жанр Вольтеровской («пасквильной») сатиры: «Уголовное обвинение, по твоим словам, выходит из пределов поэзии; я не согласен, – пишет Пушкин. – Куда не досягнет меч законов, туда достает меч сатиры. Горацианская сатира, тонкая, легкая и веселая, не устоит против угрюмой злости тяжелого пасквиля. Сам Вольтер это чувствовал». Пушкин здесь оправдывает свой выпад против «американца» Ф. И. Толстого в «Послании к Чаадаеву», явившийся в свою очередь ответом на предшествовавшее язвительное выступление Толстого в адрес Пушкина. Отвечая Вяземскому, утверждавшему, что у редактора журнала «Вестник Европы» М. Т. Каченовского имеется своя позиция, Пушкин на французском языке цитирует Вольтера: «Каченовский представитель какого-то мнения! «Voila des mots qui hurlet de se trouver ensemble”» (Вот слова, которые вопиют, находясь друг подле друга). Художественный метод Вольтера Пушкин связывает с древнегреческим классицизмом. Он пишет Вяземскому 5 июля 1824 года: «Век романтизма не настал еще для Франции – Лавинь бьется в старых сетях Аристотеля – он ученик трагика Вольтера, а не природы». Считая покровительство сильных людей, монархов, меценатство полезным для искусства, Пушкин в ряду произведений других авторов в качестве лучшей называет поэму Вольтера «Орлеанская девственница», написанную, по его словам, «под покровительством Фридерика». Работая над историей Петра I, Пушкин в письме от 24 февраля 1832 года к А. Х. Бенкендорфу просит разрешения «рассмотреть находящуюся в Эрмитаже библиотеку Вольтера, пользовавшегося разными редкими книгами и рукописями, доставленными ему Шуваловым для составления его «Истории Петра Великого». Летом 1834 года, во время печатания «Истории Пугачева» Пушкина, между ним и его лицейским другом М. Л. Яковлевым, который был назначен начальником типографии II отделения (где печаталась «История Пугачева»), произошла небольшая письменная дискуссия в связи с упоминанием в труде Пушкина имени Вольтера. 12 августа 1834 года Яковлев спрашивает Пушкина в своем письме: «Нельзя ли без Вольтера?» В ответном письме Яковлеву Пушкин разъясняет: «А почему ж? Вольтер человек очень порядочный, и его сношения с Екатериною суть исторические». Но так как Яковлев настаивал, то Пушкину пришлось согласиться. Тогда же в короткой записке Яковлеву он пишет: «Из предисловия (ты прав, любимец муз!) должно будет выкинуть имя Вольтера, хоть я и очень люблю его».
Пушкин считает, что во Францию еще не пришел романтизм, что она целиком во власти классицизма. Только Ламартин, по его словам, «хорош какой-то новой гармонией» в «Наполеоне» и в «Умирающем поэте». Андре Шенье «из классиков классик – от него так и несёт древней греческой поэзией», – пишет Пушкин о своем любимом, прелестном» французском поэте, стоившем ему царской опалы. Пушкин предсказывает большую революционную поэзию во Франции, а пока эта поэзия уступает русской. В письме Вяземскому 5 июля 1824 года из Одессы он пишет: «Вспомяни мое слово: первый гений в Отечестве Расина и Буало ударится в такую бешеную свободу, в такой литературный карбонаризм, что твои немцы – а покамест поэзии во Франции менее, чем у нас». Стихотворные наброски Пушкина «Из Вольтера» (1825) представляют собой переложение сказки Вольтера «Что нравится женщинам». В 1836 году Пушкин публикует в «Современнике» свой обширный комментарий к вышедшей в Париже переписке Вольтера с де Броссом. Хотя эта переписка касается деловых вопросов, Пушкину удалось высказать свой взгляд и на творчество Вольтера и на особенности его личности. Эту остроумную переписку Пушкин рассматривает как милое чудачество автора «великих творений», являющихся, по словам Пушкина, «предметом наших изучений и восторгов». Противоположные чувства вызвали у Пушкина письма Вольтера периода его ссоры с немецким королем Фридериком II во второй половине 1750-х годов. К этому времени (1758 год) относится и переписка Вольтера с де Броссом. «Он хотел на всякий случай помириться с своим отечеством (Францией, откуда в свое время был изгнан – Л. К.), – пишет Пушкин, – и желал иметь одну ногу в монархии, другую в республике – дабы перешагать туда и сюда, смотря по обстоятельствам». При бегстве из Берлина сам напросился на жалкое унижение, возвращая Фридерику II дарованные им же награды. «Вольтер, во все течение долгой своей жизни, никогда не умел сохранить своего собственного достоинства. – Пишет Пушкин. – Наперсник государей, идол Европы, первый писатель своего века, предводитель умов и современного мнения, Вольтер и в старости не привлекал уважения к своим сединам: лавры, их покрывающие, были обрызганы грязью». Пушкину, не по своей воле находившемуся в железных тисках своих царей, непонятно, как Вольтер мог добровольно променять свою независимость на сомнительные милости «чужого» короля. Пушкин рассматривает это поведение как «слабости» гения. «Настоящее место писателя есть его ученый кабинет… Независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы», – заключает он.
В отличие от Гоголя, видевшего в Вольтере не талант, а лишь «его блестящие замашки», Пушкин не подвергает сомнению талант Вольтера и видит основной порок в его беспринципности и безнравственности, сближаясь в оценке, с Гоголем, для которого главный порок Вольтера – в его безбожии и, следовательно, также в безнравственности. Вместе с тем у Пушкина довольно много стихов, представляющих собою вольный перевод стихотворений и отрывков из поэм Вольтера. В изданиях они значатся под названием «Из Вольтера». Как критику Пушкин дает Вольтеру невысокую оценку. В набросках статьи о Гюго (1823) он пишет: «Вольтер кроме как Расина и Горация, кажется, не понял ни одного поэта». Гоголь был прав: Пушкин действительно рассматривал французских литераторов, как и вообще французов, малоспособными к пониманию искусства.
В той же работе «Начало статьи о В. Гюго» он отмечает, что «французы народ самый антипоэтический» и что лучшие писатели Франции, «славнейшие представители сего остроумного и положительного народа», такие как Монтень, Вольтер, Монтескье, Лагарп и даже Руссо, по словам Пушкина, «доказали, сколь чувство изящного было для них чуждо и непонятно». Пушкин подтверждает свои выводы ссылками на литературные оценки французских критиков, которые считают великими писателями и Вольтера, и Руссо, и автора натянутых и манерных песенок» Беранже, и «вялого и однообразного» Ламартина, «посредственный роман» де Виньи равняют с «великими созданиями» Вальтера Скотта, а Ламартина – с Байроном и Шекспиром. Из молодых французских писателей Пушкин отмечал Сент-Бёва и В. Гюго, «поэта и человека с истинным дарованием».
Критерием художественности для Пушкина остаются шекспировские типы характеров, верные действительности. С этой точки зрения Пушкин сравнивает характеры Мольера и Шекспира. «У Мольера скупой скуп и только, – пишет Пушкин, – у Шекспира Шайлок скуп, сметлив, мстителен, чадолюбив, остроумен».
Немецкая литература
Юный Гоголь грезил Германией как прекрасной, сказочной страной. Она получила романтическое воплощение в его первом большом произведении – поэме «Ганц Кюхельгартен». Его первая заграничная поездка в 1829 году – в Германию. И наконец, его длительная заграничная поездка в 1836 году – также в Германию. Он посетил германские курорты, а также города Гамбург, Аахен, Любек, Франкфурт. На основе конкретных впечатлений его мнение о Германии приобрело резко отрицательный характер. 7 ноября 1838 года он пишет бывшей ученице МП. Балабиной: «Вы мне показались теперь очень привязанными к Германии. Конечно, не спорю, иногда находит минута, когда хотелось бы из среды табачного дыма и немецкой кухни улететь на луну, сидя на фантастическом плаще немецкого студента, как, кажется, выразились вы. Но я сомневаюсь, та ли теперь эта Германия, какою ее мы представляем себе. Не кажется ли она нам такою только в сказках Гофмана? Я, по крайней мере, в ней ничего не видел, кроме скучных табльдотов и вечных, на одно и то же лицо состряпанных кельнеров и бесконечных толков о том, из каких блюд был обед и в каком городе лучше едят; и та мысль, которую я носил в уме об этой чудной и фантастической Германии, исчезла, когда я увидел Германию в самом деле, так, как исчезает прелестный голубой колорит дали, когда мы приближаемся к ней близко». Он называет Германию подлой, «гадкой, запачканной и закопченной табачищем», «неблаговонной отрыжкой гадчайшего табаку и мерзейшего пива». Конечно, Гоголь высоко оценивает и Гофмана, и Шиллера, но предпочитает Шекспира. И это сопоставление делается им в контексте общей оценки Германии. «Германия хороша? – спрашивает он М. П. Балабину. – Да как вам не совестно! Вы, которые так восхищались в вашем письме Шекспиром, этим глубоким, ясным, отражающим в себе, как в верном зеркале, весь огромный мир и всё, что составляет человека, и вы, читая его, вы можете в то же время думать о немецкой дымной путанице». Видимо, для Гоголя существует две Германии – Германия высокой культуры и Германия филистерская, как и два Шиллера, автор «Дон Карлоса» и герой «Невского проспекта». Он пишет: «Можно ли сказать, что всякий немец есть Шиллер?! Я согласен, что он Шиллер, но только тот Шиллер, о котором вы сможете узнать, если будете когда-нибудь иметь терпение прочесть мою повесть «Невский проспект». Шиллер «Невского проспекта», пародия на филистерство, мещанство, как бы противостоит «благородному, пламенному Шиллеру», олицетворяющему для Гоголя мотив «очарованья» в европейской литературе. В исторической науке и искусстве Германии он ставит его выше Гердера, Шлёцера и Миллера, основоположников исторической науки в Европе. Гоголь противопоставляет засилье водевильной драматургии в европейских театрах драматургии Шиллера, особенно его «Истории тридцатилетней войны», где отмечает, помимо «драматического интереса» целого в произведении, отличающего его драматургию от всех других, «занимательность» рассказов Вальтера Скотта и «шекспировское искусство развивать крупные черты характеров в тесных границах».
В «Выбранных местах…» он противопоставляет творчество Шиллера и других великих европейских писателей «писателям-фанатикам», далеким от «небесных истин христианства», таящихся в душе человека и составляющих, по словам Гоголя, «корень человеческих доблестей». Характеризуя сущность личности Шиллера, он пишет, что это «светлая, младенческая душа, грезившая о лучших и совершеннейших идеалах, создавшая из них себе мир и довольная тем, что могла жить в этом поэтическом мире…»
Гёте для Гоголя, так же, как и Байрон или Шиллер, не был, в отличие от Пушкина, только художником. В творчестве Гёте проявлялась его личность.
Гоголь видит в творчестве Гёте некоторые черты национальной ограниченности. «Гёте, этот протей из поэтов, – пишет Гоголь, – стремившийся обнять все как в мире природы, так и в мире наук, показал уже сим наукообразным стремлением своим личность свою, исполненную какой-то германской чинности и теоретически – немецкого притязанья подладиться ко всем временам и векам».
Какие-либо черты личности Гоголь обнаруживает в творчестве всех зарубежных и русских писателей, кроме Пушкина, творческий и личный «характер» которого, по мнению Гоголя, неуловим и в то же время всеобъемлющ. Так, в небольшой сцене на тему Дон Жуана Пушкин сосредоточил мотивы «неотвратимого соблазна развратителя» и «слабости женщины»; в краткой форме Пушкин выразил основную мысль «Фауста» Гёте; в терцинах Данте изобразил свое собственное «поэтическое младенчество». Для Гоголя Пушкин – «независимое существо». Он, по словам Гоголя, «дан был миру для того, чтобы доказать собою, что такое сам поэт, и ничего больше…» Кредо пушкинского творчества Гоголь видит в стихах «Не для житейского волненья…» Поставленную перед собою задачу изобразить в Онегине современного человека Пушкин не смог решить, показав лишь «собрание разрозненных ощущений…» Ничего не хотел он сказать читателям в «Борисе Годунове», «Полтаве», как и не замышлял «никакой пользы соотечественникам…выбором этих сюжетов».
Английская литература
Обосновавшийся в Петербурге Гоголь, конечно, еще по Нежинской гимназии был достаточно знаком с европейской, в том числе и с английской литературой. В большом письме Пушкину 21 августа 1831 года, находясь в курсе его литературных интересов, он иронизирует по поводу произведений А. А. Орлова и Ф. В. Булгарина, используя имя Байрона. «На Булгарине означено направление чисто байронское (ведь эта мысль недурна – сравнить Булгарина с Байроном). -Пишет Гоголь. – Та же гордость, та же буря сильных, непокорных страстей, резко означившая огненный и вместе мрачный характер британского поэта, видна и на нашем соотечественнике: то же самоотвержение, презрение всего низкого и подлого принадлежит им обоим. Самая даже жизнь Булгарина есть больше ничего, как повторение жизни Байрона; в самых даже портретах их заметно необыкновенное сходство». В этом ироническом описании ясно обнаруживаются особенности восприятия Гоголем Байрона и его поэзии. Ирония Гоголя распространяется и на российские журналы, в которых однообразно, трафаретно выступали одни и те же проблемы романтизма и классицизма. Шутя он предлагает свой зачин подобной журнальной статьи: «Наконец, кажется, приспело то время, когда романтизм решительно восторжествовал над классицизмом… В Англии Байрон, во Франции необъятный великостью своей Виктор Гюго, Дюканж и другие, в каком-нибудь проявлении объективной жизни воспроизвели новый мир ее нераздельно-индивидуальных явлений». Здесь можно уловить высокий ультра-научный стиль Н. И. Надеждина в его «Телескопе» и «Молве». В письме А. С. Данилевскому 20 декабря 1832 года Гоголь рекомендует различать байроновский и пушкинский романтизм. Он пишет: «Мы, кажется, своротили на байронизм. Да зачем мы нападаем на Пушкина, что он прикидывался? Мне кажется, что Байрон скорее. Он слишком жарок, слишком много говорит о любви, и почти всегда с исступлением. Это что-то подозрительно. Сильная, продолжительная любовь проста, как голубица, то есть выражается просто, без всяких определенных и живописных прилагательных, она не выражает, но видно, что хочет что-то выразить, чего, однако ж, нельзя выразить, и этим говорит сильнее всех пламенных красноречивых тирад». Ясно, что для Гоголя ближе пушкинский стиль романтизма, тяготевший к реалистическому. В ноябре 1836 года Гоголь побывал в Шильонском замке Байрона и оставил там свой автограф, о чем не замедлил поделиться в письме с переводчиком байроновской поэмы «Шильонский узник» Жуковским. Гоголь высоко ценил Жуковского-переводчика, отмечал у него редкий талант, который мог тонко передать характерные черты стиля переводимого им поэта, сохранив при этом собственную поэтическую оригинальность. В статье «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году» Гоголь называет «гаерством» беспринципное использование журнальными критиками имен зарубежных классиков, в том числе имени Байрона, для поддержки «покровительствуемых» журналом литераторов, которые совершенно незаслуженно ставились в один ряд с Байроном, и даже выше его по таланту. Для Гоголя Байрон – гений с определенной односторонностью его дарования. Он пишет в «Выбранных местах…»: «Байрон, этот гордый человек, облагодетельствованный всеми дарами неба и не могший простить ему своего незначительного телесного недостатка, от которого ропот перенёсся и в поэзию его…» На Пушкина Байрон влиял, как говорит Гоголь, своими «гениальными заблуждениями», и только в молодости. В дальнейшем же Пушкин, в отличие от Байрона и всех других поэтов, полностью освободился от каких-либо влияний, включая общественно-историческое, стал служить своим творчеством только самому искусству, изображая Россию и «русские характеры» «в очищенном виде», свободном от «бестолковщины времени». Если под влиянием Шиллера в европейской литературе, по мнению Гоголя, стало модным «очарованье», то «с тяжелой руки Байрона» в литературе на какое-то время получило распространение «безочарованье».
Наивысшую оценку из всех зарубежных (и английских в том числе) писателей получает у Гоголя Шекспир, по его словам, «глубокий, ясный, отражающий в себе, как в верном зеркале, весь огромный мир и всё, что составляет человека». Творческие принципы Шекспира Гоголь распространяет и на театральное искусство, полагая, что актер на сцене должен изображать верные характеры в духе Шекспира. Более того, Гоголь считает, что самые заигранные «водевильные» пьесы можно обновить постановкой, сыграв их в шекспировской манере. Вот почему он так заботливо настойчив в советах к постановке своих пьес, и особенно «Ревизора».
Вольтера Скотта Гоголь считал художником, обновившим готический стиль в искусстве, «отряхнувшим пыль с готической архитектуры» и показавшим ее достоинства. «Могущественным словом» Вальтер Скотт распространил вкус к готике во все сферы вплоть до украшений, где этот вкус, по словам Гоголя, «не сделавшись великим», уже стал «мелким», далеким от «истинного величия» готической старины. Гоголь называет Вальтера Скотта «великим гением, коего бессмертные создания объемлют жизнь с такою полнотою»; «полнейшим, обширнейшим гением XIX века», «великим дееписателем сердца, природы и жизни». Гоголь отмечает отсутствие «следов глубокого, добросовестного изучения Вальтера Скотта» и других зарубежных писателей в статьях русских критиков.
Французская литература
Имя Вольтера, надо полагать, было известно Гоголю довольно рано, так как, оказавшись в 1836 году в Швейцарии, он прежде всего счел необходимым посетить дом, как он его ласково называет, «старика Вольтера» в Фернее. Он заинтересованно, подробно описывает дом, обстановку, и особенно вольтеровский сад. Гоголь оставляет в музее свой русский автограф. Десять лет спустя, в 1847 году, в набросках к ответу на зальцбруннское письмо Белинского, отношение Гоголя к Вольтеру – резко отрицательное. «Вольтера называете оказавшим услугу христианству и говорите, что это известно всякому ученику гимназии. – Пишет он Белинскому. – Да я, когда я был еще в гимназии, я и тогда не восхищался Волтером. У меня и тогда было настолько ума, чтобы видеть в Волтере ловкого остроумца, но далеко не глубокого человека. Волтером не могли восхищаться полные и зрелые умы. Им восхищалась недоучившаяся молодежь. Вольтер, несмотря на все блестящие замашки, остался тот же француз. О нем можно сказать то, что Пушкин говорит вообще о французе:
Француз – дитя:
Он так, шутя.
Разрушит трон
И даст закон;
И быстр, как взор,
И пуст, как вздор,
И удивит,
И насмешит».
Гоголь ошибается, приписывая это восьмистишие Пушкину. На самом деле это отрывок из стихотворения А. И. Полежаева «Четыре нации». В своей неприязни к Вольтеру, усугубляемой вольтеровским атеизмом, Гоголь готов сделать обобщение на уровне всей нации, привлекая в качестве союзника незыблемый для него авторитет Пушкина.
Из французских писателей, пожалуй, наибольшим авторитетом пользовался у Гоголя Мольер. Еще в 1827 году он пишет матери из Нежина о том, что в студенческом театре они ставят пьесы Мольера, Коцебу и других авторов. Уже в Петербурге в статье «Петербургские записки 1836 года», опубликованной в «Современнике» в следующем году, Гоголь пишет: «О Мольер, великий Мольер! Ты, который так обширно и в такой полноте развивал свои характеры, так глубоко следил все тени их…» Осенью 1836 года, уже из-за границы, Гоголь пишет Жуковскому, что начал заново перечитывать Мольера, Шекспира, Вальтер Скотта и даже Гомера. Конечно, Гоголь в Нежинской гимназии, как и Пушкин в лицее, в достаточном объеме в соответствии с учебными планами получил сведения о древнегреческой, средневековой и новой литературах. Но Гоголь заново перечитывает классику, начиная работу над главным своим произведением – «Мертвыми душами». Он просит своих друзей, в том числе Пушкина, сообщать ему какие-либо известные им «казусы», связанные с сюжетом «Мертвых душ». Однако уже издав первый том поэмы, в 1847–48 годах. Гоголь, по его словам, все еще «на пути разведывания» в рамках изучения классики. Гоголю кажется, что он не научился строить сюжет произведения. «Мне нужно выучиться постройке больших творений у великих мастеров. Я принялся за них, начиная с любезного нашего Гомера», – пишет он Жуковскому в декабре 1847 года.
Гоголь и раньше ставил великих писателей – Шекспира, Мольера, Гёте, Шиллера вне политики и вне легкой поэзии. В театральном искусстве высшим авторитетом для него были пьесы Мольера и Шекспира. Однако уже к середине 1830-х годов, в связи с «Ревизором» и проблемами его постановки, он начинает предпочитать многосторонние характеры Шекспира «созданным по одному и тому же образцу» персонажам Мольера. Тем не менее еще в 1837 году он с восторгом сообщает из Парижа Прокоповичу, что посетил «Тартюфа» и «Мни мого больного» Мольера, как раз в день рождения драматурга, и что «в пьесах Мольера старики, дяди, опекуны и отцы играются очень хорошо, плуты-слуги тоже прекрасно». Что касается нового прочтения Гоголем классиков в середине 1840-х годов с целью вернуть якобы утраченный им писательский талант, то на самом деле это изучение необходимо было ему для того, чтобы понять «душу человеческую».
Таким образом, взгляд Гоголя на проблемы европейской литературы изменился в большей степени на пути его эволюции, чем у Пушкина, особенно в рамках религиозной проблематики.
Гоголь связывает проблемы романтизма и классицизма в литературе с вопросами художественности и типа мышления, а не жанра, как Пушкин. Он рассматривает эту проблему в статье «Петербургская сцена в 1835–36 гг.», написанной в 1836 году. Романтизм, споры о котором шли на протяжении первой четверти XIX столетия, для Гоголя не что иное, как «стремление подвинуться ближе к нашему обществу, от которого мы были совершенно отдалены подражанием обществу и людям, являвшимся в созданиях писателей древних». Взорвали старые границы и нормы люди, по словам Гоголя, «отчаянно дерзкие, какими производятся мятежи в обществах». В борьбе с устаревшими формами они не видят границ, идут напролом и в конце концов порождают хаос и зло. И в этом хаосе они сами и являются первыми жертвами. Из этого хаоса, охватывая своими мудрыми «двойственным» взглядом старое и повое, явившийся великий художник создает новое творение. По утверждению Гоголя, такой художник, подобный Вальтер Скотту, «обращал это романтическое, с великим вдохновенным спокойствием художника, в классическое, или, лучше сказать, в отчетливое, ясное, величественное создание».
И наконец на завершающем этапе, из современного брожения, явится «будущий поэт», «вооруженный тройною опытностью». Нетрудно заметить, что «будущий поэт» с «тройною опытностью» не кто иной, как сам Гоголь, начавший работать над «Мертвыми душами». Сам Мольер, «истинный талант», теперь на сцене скучен и длинен, так как его произведения созданы по старым законам, по единому образцу, независимо от времени.
Истинным законам творчества, по мнению Гоголя, соответствовали только пьесы Шекспира.
Как видно, проблемы романтизма и классицизма имели у Гоголя и Пушкина сходное толкование. Критерий у них один – Шекспир. Только у Гоголя это третий уровень художественности («классический»), а у Пушкина – третий род («форма») поэзии (вслед за классицизмом и романтизмом). Но при этом ясно, что оба опираются на реалистические принципы творчества Шекспира, у которого социально-бытовая достоверность характеров смыкается с исторической достоверностью обстоятельств.
3. Проблемы религии в трактовке А. С. Пушкина и Н. В. Гоголя
а. А. С. Пушкин и вопросы религии
Молодой Пушкин позволял себе по отношению к религии, мягко говоря, вольности. В действительности он просто богохульствовал. Поэма «Гаврилиада», написанная Пушкиным, по имеющимся данным, в 1821-м году, представляет собой пародию на евангельские истории о заточении Христа и о грехопадении Адама и Евы. Пушкин в течение 9 лет пытался отречься от авторства «Гаврилиады». В 1828 году Пушкин дважды давал показания об этом «жалком и постыдном», по его словам, произведении, которое он якобы видел еще в Лицее в 1815 году. В конце концов Пушкин написал по этому вопросу самому царю, который прекратил дело, указав при этом, что его обстоятельства ему известны «подробно», не исключено, что из признания самого автора. В письме А. И. Тургеневу из Одессы 1 декабря 1823 года Пушкин, цитируя строки из стихотворения «Наполеон», где выражено сочувствие французской революции, приводит также строку из своего стихотворения «Свободы сеятель пустынный», добавляя, что это его «последний либеральный бред», что он «закаялся и написал на днях подражание басне умеренного демократа Иисуса Христа (Изыде сеятель сеяти семена своя…) В 1824 году третье жандармское управление перехватило письмо Пушкина к В. К. Кюхельбекеру из Одессы, которое на многие годы приклеило Пушкину ярлык «атеиста». Пушкин пишет здесь, что при чтении Библии и Шекспира «святой дух» ему «иногда по сердцу», но однако он «предпочитает Гете и Шекспира». Пушкин замечает, что создавая романтическую поэму, берет «уроки чистого атеизма». В Одессе Пушкин встречает, как он говорит «единственного ученого философа» глухого англичанина, который «исписал листов 1000, чтобы доказать что не может быть студента разумного, творца и правителя, мимоходом уничтожая слабые доказательства бессмертия души». Эта система, добавляет Пушкин «к несчастию более всего правдоподобная». Его письмо явилось причиной высылки Пушкина из Одессы в Михайловское. В письме к В. Ф. Вяземскому в октябре 1824 года, уже из Михайловского, Пушкин с возмущением пишет, что его обвиняют в проповедовании атеизма «сестре – небесному созданию и брату – потешному юнцу, который восторгался» его стихами.
Как великий художник, Пушкин мог перевоплотиться в человека любой национальности и любой веры: он был испанцем Дон-Жуаном, немцем Фаустом, цыганом Алеко, ему знакомы Коран и Талмуд. Но он, как и всякий русский, впитал в себя органические черты человека тысячелетней православной культуры. Он крестился и венчался, не забывая поздравить близких с Пасхой и Рождеством, заканчивал письмо жене обычным «Христос с тобой». Иногда его обращение к Христу соединялись с острой сатирой на окружающее. Это особенно характерно для молодого Пушкина. В письме к дяде В. Л. Пушкину весной 1816 года он пишет:
Христос воскрес, питомец Феба!
Дай бог, чтоб милостию неба
Рассудок на Руси воскрес,
Он что-то, кажется, исчез!
Иногда он ерничает в стихах, используя христианскую лексику; таково неопубликованное стихотворение 1821 года:
Христос воскрес, моя Ревекка,
Сегодня следуя душой
Закону бога-человека,
С тобой целуюсь, ангел мой.
А завтра к вере Моисея
За поцелуй я не робея
Готов, еврейка, приступить —
И даже то тебе вручить,
Чем можно верного еврея
От православных отличить.
И при этом он хорошо знал христианскую литературу: как и вся историческая проблематика, тема Христа рассматривалась в его творчестве на документальной основе. «Библию! Библию! И французскую непременно» – просит он брата Л. С. Пушкина в письме из Михайловского осенью 1824 года.
Пушкин хорошо знал Коран. В 1824 году он пишет поэму «Подражание Корану», посвященную П. А. Осиповой. Конечно, Пушкин и здесь не ставит целью точность передачи содержания глав священной книги мусульман: он свободно обращается с ней, стилизуя ее под свой замысел. Но он изучил Коран. В примечаниях к поэме он пишет: «Многие нравственные истины изложены в Коране сильным и поэтическим образом». Пушкин успешно осваивает мировую культуру стиха, в том числе в религии и национальной специфике; он реализует свои сведения в «Подражаниях»: Анакреону, Шенье, французскому, арабскому, итальянскому, турецкому. Эти подражания даются ему легко, как и использование соответствующей лексики. Проиграв в карты рукопись своего сборника элегий, и оказавшись в ссылке в Михайловском, он пишет осенью 1824 года Вяземскому: «… принужден был бежать из Мекки в Медину, мой Коран пошел по рукам – и доныне правоверные ожидают его» (имеется в виду проигранный сборник стихов – Л. К.).
Но и молодой Пушкин отличает Библию от всех других источников. Библия для него – это серьезно: он связывает ее с мироощущением народа. «Библия для христианина то же, что история для народа, – пишет он брату и сестре в конце 1824 года. – этой фразой (наоборот) начиналось прежде предисловие «Истории» Карамзина. При мне он ее и переменил – добавляет Пушкин. В письме Жуковскому 26 января 1826 года Пушкин просит походатайствовать о прекращении его ссылки в Михайловском, так как он не замешан в заговоре декабристов. При этом он искренне перечисляет свои вины перед правительством и царем. Среди этих «свидетельств» вины – знакомство со многими декабристами, участие в кишиневской масонской ложе с 4 мая 1821 года по 1 августа 1822 года, когда все масонские ложи указом Александра I были закрыты, и наконец «упреки» Александра I Пушкину «в безверии». Пушкин долго каялся в этом своем проступке. Жуковскому же весною того же 1826 года он разъясняет: «Его величество, исключив меня из службы, приказал сослать в деревню за письмо, писанное года три тому назад, в котором находилось суждение об атеизме, суждение легкомысленное, достойное, конечно, всякого порицания». Но тогда же (февраль 1826 г.) в письме Дельвигу он не может не поспорить, в связи с женитьбой последнего, используя библейскую тематику: «Апостол Павел говорит в одном из своих посланий, что лучше взять себе жену, чем идти в геенну и во огнь вечный». Наконец, весной 1826 года, убедившись, что жандарм в связи с событиями декабря предыдущего года к нему не придет, Пушкин обращается с письмом к самому Николаю I. Он пишет, что в 1824 году, «имел несчастие» заслужить «гнев покойного императора легкомысленным суждением касательно атеизма» в одном из писем, был уволен со службы и выслан. Он просит разрешения вернуться в столицу или выехать за границу для лечения. В этом письме Пушкин дает царю подписку о своей благонадежности. Фантазируя на уровне религии, Пушкин частенько оказывается близок к кощунству. В ноябре 1826 года, едва покаявшись царю в своем атеизме, он пишет Вяземскому: «Няня моя уморительна. Вообрази, что 70-ти лет выучила наизусть новую молитву о умилении сердца владыки и укрощении духа его свирепости, молитве, вероятно сочиненной при царе Иване. Теперь у ней попы дерут молебны и мешают мне заниматься делом». Непросто представить себе обстановку, при которой попы во главе с Ариной Родионовной «дерут молебен». Вероятно, это было не очень чинно и торжественно. В выезде за границу ему было отказано, но разрешено вернуться в Петербург. Однако уже через два года возникает дело о «Гаврилиаде», о чем он сообщает Вяземскому в письме 1 сентября 1828 года.
Библейские образы встречаются у Пушкина в повседневном употреблении. Собираясь открывать свою газету, он пишет осенью 1832 года М. П. Погодину, что не намерен помещать в своей газете стихов, так как «Христос запретил метать бисер перед публикой; на то проза – мякина». В 1830-х годах Пушкин становится степеннее: сказать «с богом», благословить через жену детей – становится для него обычным делом. «Всякий ли ты день молишься, стоя в углу?» – спрашивает он жену в письме 14 июня 1834 года. Есть у Пушкина при этом и момент ханжества: он хотел бы уберечь юную жену от греха. По крайней мере письма к жене – единственная форма проповеди, в какой-то степени сближающая его с поздним Гоголем, с его «Выбранными местами…», где он поучает жен, государственных служащих и помещиков, наставляя их в духе христианской морали. Мало того, Пушкин просит жену оказать ему протекцию перед господом, помолившись и за него. «Благодарю тебя, что ты Богу молишься на коленах посреди комнаты – пишет он. – Я мало богу молюсь и надеюсь, что твоя чистая молитва лучше моих, как для меня, так и для нас». Самую высокую оценку получает у Пушкина талант творчества: он готов буквально обожествить его. Он пишет К. Ф. Толю в январе 1837 года: «Гений с одного взгляда открывает истину, а истина сильнее царя, говорит священное писание».
Наиболее системно религиозные взгляды Пушкина представлены в его письме 19 октября 1836 года П. Я. Чаадаеву в связи с его первым «философическим письмом». Письмо написано по-французски и не было отправлено. В главном позиции, изложенные в письме Чаадаева, Пушкин оспаривает. Он говорит об особом положении христианства в России, по существу «чуждого христианскому миру», однако позволяет благодаря своему «мученичеству» в борьбе с татарами, свободно развиваться европейской католической цивилизации. Пушкин не согласен с утверждением Чаадаева, что византийский источник русского христианства «нечист». Оттого что Христос «родился евреем», Евангелие не стало «менее изумительно» – говорит Пушкин, – и «нравы Византии никогда не были нравами Киева», а духовенство до Феофана «никогда не пятнало себя низостями папизма» или «мелочностью» греков. Пушкин как патриот защищает историю России, утверждая, что не хотел бы поменять ни свое отечество, ни его историю. Для Пушкина неприемлемо не православие, а русское «отсталое» духовенство, с его бородой, оставшееся вне общества там, где оно было до Петра I. Духовенство в России люди боятся, так как оно властолюбиво. Пушкин одобряет фразу, сказанную Наполеоном Александру I, что он «сам у себя поп». «Совсем не так глупо» – добавляет Пушкин. Русское духовенство «не хочет быть народом», – говорит он.
Отрицательное отношение Пушкина к служителям церкви выражено в таких его произведениях, как «Сказка о попе и работнике его Балде», «Царь Никита и сорок его дочерей» и других.
В 1836-м году в Петербурге подготовленный издателями М. Л. Яковлевым и Д. А. Эристовым вышел в свет «Словарь о святых». Прославленных в российской церкви, и о некоторых сподвижниках благочестия местно-чтимых». Пушкин откликнулся на книгу рецензией «Словарь о святых…» в журнале «Современник» без подписи. Он замечает, что отзывы современных ученых характеризуются «порицанием предшественников, новизною взглядов», приспособлением модного к известному. «Словарь о святых», основанный на источниках, включает 363 имени, вдвое больше, чем в словаре Н. И. Новикова (где было 169 имен). Пушкин считает справедливым включение в словарь имен святых, не вошедших ранее в перечень ввиду разделения Киевской и Московской метрополий, опозданий с представлением местных святых и т. д. В словаре дается полное описание жизни святого, датировка, он краток и прост по стилю и в то же время занимателен. Книга прекрасно издана.
Религиозные мотивы звучат и в стихах Пушкина. Стихотворение «молитва русских»(1816) – по заказу директора Лицея. Гимн Лицея написан Жуковским и Пушкиным в подражание гимну России («Боже царя храни!»). «Демон» – стихотворение-образ злого духа, написан в 1824-м году; «Ангел» – стихотворение о противостоянии доброго и злого духов – написано в 1828-м году; «Пророк» – стихотворение на библейский сюжет из VI главы книги пророка Исайи. Но от библейского текста стихотворение Пушкина отстоит довольно далеко.
Обобщая материалы о религиозных взглядах Пушкина, следует сказать, что эти взгляды коренным образом отличаются от тех ортодоксальных позиций, которые характеризовали взгляды позднего Гоголя, начиная с его паломничества в Иерусалим. Важным различием религиозных взглядов Пушкина и Гоголя является форма их подачи: страстная, проповедническая манера Гоголя, его постоянная апелляция к святым источникам не были свойственны манере Пушкина. Эти взгляды у Пушкина были элементом, частью его повседневной вполне светской жизни. Он в отличие от Гоголя оставался и вне сферы российских религиозных структур и институтов.
б. Религиозные взгляды Н. В. Гоголя
Если Пушкин выступал в своем творчестве как бы от лица верующих различных национальностей и конфессий – цыган, евреев, мусульман, – и в течение многих лет вел дискуссии с властителями по поводу своего «атеизма», то Гоголь на протяжении всей жизни оставался в сфере активного православия. В раннем романтическом творчестве Гоголя отмечается смесь мистических, православных и языческих тенденций («Вечер накануне Ивана Купала», «Ночь перед Рождеством»). Он поздравляет с Масленицей, Пасхой, Рождеством и при этом остается вполне светским писателем. Отъезд за границу (1836 г.), гибель Пушкина, начало работы над «Мертвыми душами» – границы начавшегося в его мировоззрении перелома. Гоголь испытывает всё большие сомнения в правильности решения им вопроса о способах служения людям: что продуктивнее – писательская деятельность или прямая проповедь учения Христа? Гоголь всё более склоняется в пользу второго: он знакомится с известными религиозными деятелями, посещает святые места, сжигает второй том своей поэмы. Он публикует «Выбранные места из переписки с друзьями», пишет «Авторскую исповедь», трактаты «О любви к Богу», «О божественной литургии». 1848-ой год – время путешествия Гоголя в Иерусалим, можно считать вершиной этого этапа эволюции его мировоззрения, когда он получил имя писателя-монаха и по существу прекратил светскую писательскую деятельность. В письме к Языкову, еще в 1844-м году, он просит его брать сюжеты для своих произведений из Библии. Он яростно выступает против Вольтера и «вольтерянства». В августе 1847 года он пишет П. В. Анненкову, что, занимаясь своим «внутренним воспитанием», он «провел долгое время за Библией, за Моисеем, Гомером». В «Выбранных местах…» он размышляет о правомерности сравнения Николая I с «боговидцем Моисеем». В письме A. M. Виельгорской 30 марта 1849 года он советует читать Евангелие не на русском и не на французском языках, а на славянском языке. К Евангелию он просит добавить «послание» и «пять книг Моисеевых». «И душа выиграет немало», – добавляет он. В этом мироощущении он и завершает свой творческий и жизненный путь. В главе XIV «Выбранных мест…» – «О театре, об односторонности взгляда на театр и вообще об односторонности», адресованной А. П. Толстому, Гоголь защищает Пушкина от обвинений в деизме, атеизме. Конкретно Гоголь имеет в виду издателя журнала «Маяк» С. А. Бурачка, выступившего в своём журнале с обвинениями в безбожии Пушкина и других писателей. Гоголь осуждает прежде всего тех «святошей», которые под видом «бесовства» хотели бы уничтожить буквально все. Он резко отвергает упреки Пушкину в нехристианстве и деизме. Гоголь пишет, что Пушкин не мог и не «обязан» был облекать высшие христианские догматы в «бездушные» «стихотворные игрушки», как это делают люди, «выставляющие» себя христианами. Подобные стихи лишь оттолкнули бы от себя верующих. Пушкин предпочел остаться «нечувствительной ступенью к высшему», – говорит Гоголь. Будучи строгим к себе и другим в вопросах религии, Гоголь делает послабление для Пушкина, ссылаясь на его молодость, увлечение светом и «некоторые несовершенства его души», «Поэзия есть тайна», – говорит он, и суд над поэтом недостоин христианина, «знаменем» которого является смирение. Вместо того, чтобы говорить о «тёмных» местах в творчестве молодого Пушкина, лучше привести примеры из стихов периода его «разумного мужества», когда, говоря словами Гоголя, «его поражал даже один вид служителя Христова».
Стихотворение «В часы забав иль праздной скуки» (1830), напечатанное первоначально под названием «Стансы», Гоголь приводит без первого четверостишия как пример «разумного мужества» и христианского смирения Пушкина:
Но и тогда струны лукавой
Мгновенно звон я прерывал,
Когда твой голос величавый
Меня внезапно поражал,
Я лил потоки слёз нежданных,
И ранам совести моей
Твоих речей благоуханных
Отраден чистый был елей.
И ныне с высоты духовной
Мне руку простираешь ты
И силой кроткой и любовной
Смиряешь буйные мечты.
Твоим огнём душа палима
Отвергла прах земных сует,
И внемлет арфе серафима
В священном ужасе поэт.
Приводим опущенное Гоголем первое четверостишие:
В часы забав иль праздной скуки,
Бывало, лире я моей
Вверял изнеженные звуки
Безумства, лени и страстей.
Гоголю можно было бы спокойно привести эти стихи: они показывают, в каких условиях Пушкин не забывал о Боге, Но Гоголю хотелось подать Пушкина в «чистом» облике. Между тем, это стихотворение имеет свою историю, 26 мая 1828 года, в день своего рождения, Пушкин написал известное стихотворение:
«Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?»
Полностью это стихотворение было напечатано в «Северных цветах» за 1830 год. Митрополит Филарет ответил на него переиначенными стихами Пушкина, начинающимися четверостишием:
Не напрасно, не случайно
Жизнь от Бога мне дана,
Не без воли Бога тайной
И на казнь осуждена.
Тогда же, в письме к Е. М. Хитрово в январе 1830 года Пушкин называет «большой удачей» эти «стихи христианина, русского епископа, в ответ на скептические куплеты». По просьбе Е. М. Хитрово Пушкиным и написано стихотворение «В часы забав иль праздной скуки». Оно адресовано хорошему знакомому Е. Хитрово и Пушкина – Филарету и не лишено юмора и того же «скептицизма», о котором говорится в письме Пушкина («священный ужас поэта», «потоки слез его» и т. п.). Но именно на это стихотворение Пушкина Гоголь рекомендует ссылаться критикам в «вопросе о его христианстве». Нет никакого смысла, говорит он, называть Пушкина, этого «наиумнейшего» человека, «вождя» поколения в неверии и отрицании христианства. Такая «односторонность» мышления хуже всякой лжи. Христианство придаёт сознанию человека многосторонность. Идею многосторонности Гоголь распространяет и на театральное искусство, главной задачей которого является не совершенствование балетных форм, а «живое представление высокого подвига человека», вызывающего у зрителя чувства и слёзы восторга.
4. А. С. Пушкин и Н. В. Гоголь в условиях русской цензуры
а. Цензура в русской литературе 1830-х годов
Хотя в 1830-х годах российская цензура получила сверху строгие указания, рядовые цензоры находились в сложном положении. Они не имели точного и ясного понятия о том, что же разрешается в конце концов издавать. Московский цензурный комитет запрещал даже медицинские справочники, предназначенные для наставления людей «простого звания». Так, например, 13 октября 1831 года была запрещена рукопись, предназначенная для «Дамского журнала» Шаликова «Краткое наставление как лечить крестьян простыми, дешевыми и безвредными средствами» под тем предлогом, что некоторые средства «не проверены»[16]. В начале 1834 года Московский цензурный комитет направил «Потерянный рай» и «Возвращенный рай» в духовную цензуру как «духовные книги». Министру просвещения пришлось разъяснять комитету, что «эти книги никогда не были относимы к сочинениям богословским». В том же году М. Каченовский отклонил рукопись известного А. А. Орлова «Союз трех братцев: «голода, холода и во всем недостатка». В своем сообщении Каченовский пишет: «Все сочинение, написанное для низшего класса людей, может иметь весьма неприятное впечатление в читателе, особенно при нынешней дороговизне»[17]. Комитет вынес постановлением относительно Орлова вообще: «Сочинения губернского секретаря Орлова, отличающиеся нелепостью своего содержания, не только не могут споспешествовать успехам словесности нашей, но по духу и направлению (!) оных могут еще иметь вредное влияние на нравы низшего класса людей, для коего большей частью они назначаются»; сочинения Орлова «показывают дух неблагонамеренный, о чем комитет и доводит до сведения высшего начальства»[18]. В сентябре 1832 года Комитет запретил рукопись попечителя тюрьмы Ф. Гааза «Об открытии в Москве попечительного комитета о тюрьмах» со следующей формулировкой: «Никакой чиновник не имеет права без дозволения начальства обнародовать дел и сведений, вверенных и известных ему»[19].
Иногда цензура вымарывала безобидные места, пропуская так называемые «опасные». Это случалось с переводами. С. Аксаков, будучи цензором, вынужден был обратить внимание «начальства» на подобные несообразности: он указал» что в драме Дюма «Наполеон» цензура вычеркнула места «самые не винные»[20]. (Переводы цензуровались непосредственно в министерстве. Л. К.). Среди цензоров были такие, которые чрезвычайно ретиво относились к своим обязанностям, запрещая буквально все и вся. К таким цензорам относился Лев Цветаев, запретивший драму В. Белинского «Дмитрий Калинин». Журналы заседаний Московского цензурного комитета на протяжении ряда лет заполнены его пространными «донесениями» по самым пустячным поводам. Он не допускал к печати вещи, уже в свое время опубликованные, а о политике не позволял и намекать. 25.02.1831 года, по представлению Цветаева Комитет изъял из «Московского телеграфа» статью «О государственном устройстве Соединенных штатов» под тем предлогом, что она – «не соответствует программе» журнала. А статья, по-видимому, была бы очень полезна для читателей, так как Комитет счел необходимым удержать ее при себе «для справок»[21]. С другой стороны, таким либеральным цензорам, как С. Аксаков, работать было очень трудно, В спорах с Цветаевым он неоднократно оставался один против всего комитета, спешившего согласиться с ретивым законником. Так было с трагедией «Аттила», которую Цветаев предложил запретить только потому, что изображенный в трагедии священник служит перед воинами по латыни»[22]. Но Аксаков не мог ничего изменить в порядках цензуры и вынужден был им подчиняться, хотя и поступал в трудных случаях более гуманно, чем другие.
Так, в январе 1832 года по представлению Аксакова Комитет сделал предупреждение типографии Станиславского за то, что она без разрешения стала выпускать журнал «Телескоп»[23]. Но такие цензоры, как Аксаков, не могли долго удержаться в комитете: от них скоро избавлялись. Зато Цветаев буквально процветал, забрав в свои руки весь Московский цензурный комитет. Журналы «Телескоп» и «Телеграф» находились под особым наблюдением цензуры и самого шефа жандармов Бенкендорфа. 16 марта 1834 года Бенкен орф указал попечителю Московского учебного округа, что в статье «Влияние Вальтер-Скотта на богатство, нравственность и счастье современного общества», помещенной в 18 № – «Телескопа» за 1833 год на с. 221–225 «содержатся мысли, могущие произвести невыгодное на читателей впечатление. В сем журнале нередко бывают выходки против высшего дворянства, которое иронически называется аристократами, аристократической ветошью и пр.». «Неприлична виньетка… на заглавном листке I книжки “Телескопа” на текущий год». Московскому цензурному комитету предложено «обращать особенное, строжайшее внимание на статьи журналов «Телескоп» и «Телеграф»»; «профессору Надеждину объявить, чтобы он строго соблюдал данное ему им (Бенкендорфом – Л. К.) лично наставление». Виньетку предложено немедленно заменить[24]. «Телескоп» здесь ставится Бенкендорфом по его «опасности» на первое место хотя и «Московский телеграф» не оказался забытым. Еще в 1831 году Московский цензурный комитет в своем постановлении от 10 августа записал: «Дабы журнал «Московский телеграф» на предбудущее время ограничивался одною только литературою, по той причине, что неоднократно в оном помещались такие статьи, которые не совсем одобряемы высшим начальством и что издатель оного, купец Николай Полевой не пользуется совершенною доверенностью правительства»[25]. При таком положении вещей Полевой не мог больше держаться, как ни пытался он изменить тон. В 1834 году на 5-й книжке «Московский телеграф» был прекращен по распоряжению правительства. Формальным поводом к запрещению послужила рецензия на драму Кукольника «Рука всевышнего отечество спасла».
В начале 1830-х годов правительство особенно усилило надзор за всеми печатными изданиями, ввиду ряда русских и европейских политически событий (восстания в Польше и во Франции). 20 января 1831 года Московский цензурный комитет получил через Бенкендорфа распоряжение Николая I посылать в 3-е отделение по одному экземпляру всех выходящих изданий. На заседаниях от 20.01.1831 года и от 27.01.1831 года Московский цензурный комитет передал издателям следующие указания:
«В случае напечатания статьи, имени автора коей издатель не объявил, она считается как бы написанной самим издателем журнала и он ответственен за оную»[26]. И далее указано издателям, «чтоб они ни под каким видом не осмеливались ничего печатать касающегося до особы Государя-императора и всех членов императорской фамилии, а также о торжественных съездах, бывающих при дворе, без особого на то высочайшего разрешения»[27]. Это распоряжение передано через министра народного просвещения всем Цензурным комитетам. При этом в первую очередь было обращено внимание на «Телескоп» и «Московский телеграф» с их «европейскими» названиями и «вредным» направлением. 28 февраля 1832 года Московский цензурный комитет по распоряжению Бенкендорфа «предупредил» Надеждина и Полевого, записав в своем журнале: «…г. Генерал-адъютант (Бенкендорф – Л. К.) неоднократно имел случай заметить расположение издателей московских журналов к идеям самого вред ного либерализма. В сем отношении особенно обратили на себя внимание г. генерал-адъютанта журналы «Телескоп» и «Телеграф», издаваемые Надеждиным и Полевым. В журналах сих часто помещаются статьи в духе весьма неблагонамеренном и которые особенно при нынешних обстоятельствах (!) могут посеять вредные понятия в умах молодых людей, всегда готовых, по неопытности своей, принять всякого рода впечатления»[28].
Напуганный революционными событиями Николай I усилил нажим на печать. В том же 1832 году на 1-м номере был запрещен журнал И. Киреевского «Европеец». В журнале Московского цензурного комитета об этом сказано:
«Его величество изволил найти, что статья «19-й век» есть не что иное, как рассуждение высшей политики, хотя в начале оной сочинитель и утверждает, что говорит не о политике, а о литературе… Деятельность разума означает у него революцию… под словом просвещение он понимает свободу, а искусно отысканная середина не иное что, как конституция… Оная статья… писана в духе самом неблагонамеренном… В той же книжке… в статье «Горе от ума»… неприлична выходка насчет находящихся в России иностранцев»[29]. В том же году по совершенно невинной причине был отстранен от цензорства С. Т. Аксаков; он пропустил рассказ «Двенадцать спящих бутошников»[30]. «Государь император, прочитав оную, изволил найти, – читаем в протоколе Московского цензурного комитета от 4 марта 1832 года, – что она заключает в себе описание Московской полиции в самых дерзких неприличных выражениях, написанных самым простонародным языком, приноровлена к самым грубым понятиям низшего класса людей, из чего, видимо обнаруживается цель распространять чтение ее в простом народе и внушать оному неуважение к полиции»[31].
7 сентября 1833 года Цензурный комитет наложил запрет на гранки «Телескопа» со статьей без подписи. «Летопись отечественного просвещения. Свод законов Российской империи». Запрещение мотивировано тем, что статья «со держит странные, непонятные… выражения»[32]. Автор пишет в статье: «Народ есть существо нравственное: он хочет знать, какими законами он управляется, чего от него требуют, чего он должен бояться и чего надеяться?». «Народ не менее ученых всегда и везде жаловался на безвестность законов». «Мысль кодекса есть постоянное стремление народа к сему самосознанию, сопровождаемое иногда покойным, иногда напряженным требованием; бывают приливы таковых требований, и тогда момент появления кодекса делается необходимым». Здесь речь явно идет о конституции, как вынужденном кодексе в результате требований народа. Автор не склонен верить букве закона; он указывает, что «при рассуждении о кодексе должно различать форму законодательства от содержания»[33]. Судя по тому, что статья без подписи, Надеждин, безусловно, ознакомился с ней, так как нес за нее полную ответственность. «Телескоп» в это время принимал «опасное» направление.
К светской цензуре прибавились еще и требования цензуры церковной, которая не только запрещала издавать без ведома Синода духовные книги, но и не допускала «вольности» в адрес церкви. 20 июля 1834 года министр народного просвещения приказывает Цензурным комитетам «ни под каким видом не допускать печатания критик на распоряжения, делаемые евангелическими консисториями»[34].
Зато в этой обстановке «всесильными» были такие журналисты, как Греч и Булгарин. Они пользовались доверием 3-го отделения и иногда наводили страх даже на весь Московский цензурный комитет. Так, летом 1831 года Греч написал «жалобу» непосредственно в Московский Цензурный комитет, в которой в резких выражениях выступил против «одобрения и напечатания статьи о сочи нениях чиновника 8 класса Булгарина в 9 книжке «Телескопа». Председатель Московского цензурного комитета вынужден был обратиться к министру на родного просвещения с довольно унизительной просьбой:
«Покорнейше прошу Вашу светлость, – писал он, – оказать законную защиту Московскому цензурному комитету против несправедливых и оскорбительных наветов г. Греча»[35].
В таких условиях издатель «Телескопа» вынужден был лавировать, как, впрочем, лавировал он и в «Вестнике Европы». Он начинял свои статьи (и статьи сотрудников) отступлениями и вставками верноподданнического характера. Это, вероятно, и продлило существование «Телескопа», хотя в конце концов двойственность его издателя стала ясна и для 3-го отделения и «Телескоп» в 1836 году был запрещен, всего лишь двумя годами пережив «Московский телеграф». Помещичье-крепостное хозяйство уже не удовлетворяло требованиям даже простого воспроизводства и все более клонилось к упадку. Правительственные меры по искусственному поддержанию крепостных порядков не давали видимого эффекта. В печати появлялись всевозможные рецепты по увеличению доходности крепостного хозяйства. Такова, например, предложенная в 1837 году А. П. Яновым «Книга для помещиков, желающих через хлебопашество при холодной почве получить с тягла 228 рублей ежегодного дохода»[36]. Эти рецепты при усиливающемся развитии наук и промышленности могли быть использованы только при наличии свободного труда. Необходимость освобождения крестьян становилась очевидной для самих помещиков. С середины 1830-х годов увеличивается количество различных филантропических проектов, которые в конечном счете сводились к одному – к освобождению крестьян.
В этом отношении представляет интерес поступившая в 1836 году в Московский цензурный комитет рукопись Шахматова «Речь, читанная помещиком при объявлении свободы крестьянам своим мая 9-го дня 1836 года (90 мужеска и 86 женска пола)»[37].
«Поздравляю Вас, любезные мои дети, с получением свободы, – обращался помещик к своим крестьянам, – доселе вы находились в полной нашей зависимости, что по сделанному нами распоряжению не могли вы предпринять никакого дела, не вольны были отлучиться в ближайший город без спроса, без дозволения нашего»[38].
Рукопись была запрещена, хотя автор ее придерживался благонамеренных целей. Он призывал почитать бога, не пьянствовать, подавать милостыню и учиться, как советовал и Гоголь в его «Выбранных местах». Но само упоминание об освобождении крестьян не было приемлемо для властей. А автор предлагал и более «либеральные» мероприятия. Указывая на необходимость учить крестьянских детей, он и для девочек не делал исключения: «Предрассудок не учить девочек грамоте»[39], – говорил он.
В своей речи помещик сожалеет о необходимости расставаться с крестьянами и уповает на встречу в загробном мире:
«Другого такого близкого соединения, какое я имел с Вами доселе, будем ожидать в будущей жизни, где не будет ни господина, ни раба. Один будет всех владыка и господь»[40].
Даже такое сочинение было запрещено, хотя его элегический тон и увещевания скорее рассчитаны были на обратный эффект: показать крестьянам невыгоды их раскрепощения.
Напуганная репрессиями цензура, слепо выполняла букву устава, не вникая в существо сочинений. После закрытия «Московского телеграфа» цензура стала еще более придирчива. Николаю I чудилась революция. Запрещались произведения и переводные, и оригинальные. В январе 1835 года министр просвещения сделал строгое замечание Московскому цензурному комитету за то, что он пропустил книгу Шатобриана «Король – изгнанник или жизнь герцога Бордосского с приложением подробностей о Парижской революции, известной под именем июльской и последствий оной»[41].
Напрасно цензор Болдырев оправдывался тем, что эти события уже были описаны в «Северной пчеле», ему было сделано строгое внушение, что в отдельной книге описание этих событий недопустимо. 25 января 1835 года была запрещена рукопись Ф. Кузьмичева «Ратник на Бородинском поле» под тем предлогом, что ратник – «крестьянский сын» и что в книге содержатся «неприличные» выражения[42]. Здесь же цензор Цветаев доносит, что он «поражен смелостью многих выражений» в статье «Права и сила царей» из книги Г. Л. Терека «Ручная книга истории древних государств» (перев. с немец.)[43], изданной Погодиным. Цензор Лазарев нашел «предосудительной» сказку «Иван-лапотник», напечатанную в «Московском наблюдателе»[44]. 3 апреля 1835 года был сделан выговор цензору Снегиреву за то, что он пропустил «Повести» Павлова, «и особенно «Именины»». Снегирев был предупрежден, что «при первой подобной оплошности он будет отдан под суд».
Тогда же у издателя Степанова решено было изъять виньетку: «Чудовище, «поражаемое кинжалом невидимою рукою», с эпиграфом: «Домашние дела». Даже у таких безобидных сочинителей, как А. Орлов, были найдены «либеральные» мысли. После ряда бесплодных попыток издать свои сочинения, А. Орлов обратился в Цензурный комитет с курьезнейшей просьбой: разрешить издать надгробные надписи, собранные им «на всех московских кладбищах»[45].
Попечитель Московского учебного округа Д. Голохвастов пользовался, по-видимому, неограниченной властью в литературном мире. Насколько это верно, подтверждает тот факт, что кн. Д. Львов, бывший издатель «Листка», в 1836 году даже написал стихи: «На возвращение из С-Петербурга в Москву его превосходительства г. Попечителя»[46].
Кроме этого, литература находилась под бдительным церковным надзором. В этом отношении напуганные цензоры проявляли излишнее усердие. Тот же Снегирев в 1836 году, например, удерживает две книги Г. Сковороды на том основании, что «в них встречаются мысли, клонящиеся к поколебанию учения Православной Греческой Церкви»[47]. Цензор докладывает: «На стр. 23 сочинитель говорит, что «человек не сотворен, а от бога рожден», на стр. 7, 10, 12, 13, 24, 27 поставляет монашество в грязном гнезде спершихся страстей препятствием ко спасению» и «говорит, что многие монахи могли бы лучше быть целовальниками». Снегирев берет под сомнение такое общеупотребительное понятие в литературе, как «гений»; он пишет, что Сковорода «на стр. 22 смешивает христианское понятие о Духе Божием с языческим».
Даже самые настойчивые просьбы об издании сочинений А. Полежаева встречали отказ. Так, в апреле 1838 года было запрещено его стихотворение «Урна» на том основании, что здесь те же стихи, которые встречались в его ранее запрещенной книге «Часы выздоровления»[48]. Эти попытки издать стихи Полежаева предпринимались Е. Барковым уже после смерти поэта, который скончался в январе 1838 года. И, несмотря на это, стихи его по-прежнему не могли получить доступа к читателю через печать. Барков, как свидетельствуют протоколы заседаний Цензурного комитета, пытался обмануть бдительных цензоров, заменив название рукописи. Так, уже через месяц, в апреле 1838 года «дворовый человек Евреинова Егор Макаров Барков», «по доверенности от автора» вновь представил в Комитет «Часы выздоровления», но уже под названием «Из Виктора Гюго»[49]. Это обстоятельство не укрылось от глаз цензуры, и Комитет принял по этому вопросу уже более радикальные меры через обер-полицмейстера Москвы, которому было направлено специальное донесение: «Г. Московскому обер-полицмейстеру. Московский Цензурный Комитет покорнейше просит Ваше превосходительство приказать, кому следует отобрать от дворового человека г. Евреинова Егора Макарова Баркова, живущего на Тверской улице в доме купца Лонгинова, сведения: по какому поводу и праву стихотворения Полежаева, которые приобщены были к числу запрещенных, и на основании Устава цензуры удержаны при делах Комитета, вновь под заглавием: «Из Виктора Гюго» представлены на рассмотрение»[50].
Егор Барков был мало осведомлен в тонкостях цензурной политики правительства и едва ли знал, что еще в начале 1835 года Николай I выразил недовольство стихами Гюго, появившимися в «Библиотеке для чтения» и назвал их «неприличными», о чем имеется соответствующая запись в журнале Московского цензурного комитета[51]. Поэтому стихи, поданные Барковым, вдвойне были «опасны» для цензурного комитета.
29 марта 1833 года цензор Цветаев донес, что он прочитал рукопись «Горя от ума» и не считает возможным ее издать; Цветаев указывал, что в 1-м и 2-м действиях «девушка» (Софья – Л. К.) ведет себя неприлично и нашел «странным», что эта пьеса шла уже в театре[52]; «Комедия была играна несколько раз на московском театре», – удивлялся Цветаев.
Вообще женские образы первых реалистических произведений русской литературы вызывали много нареканий со стороны поборников «светской» морали. Так, в рецензии на 7 главу «Онегина», помещенной в «Галатее» за 1830-й год, автор сетует на то, что «барышня (Татьяна – Л. К.) была в комнатах Онегина»[53].
б. А. С. Пушкин и цензура
В письме Вяземскому от 6 февраля 1823 года Пушкин благодарит его за «щелчок цезуре», хотя, по его словам, «она и не этого стоит». И далее он со всей откровенностью высказывает свое мнение о цензуре: «Стыдно, что благо роднейший класс народа, класс мыслящий как бы то ни было, подвержен само вольной расправе трусливого дурака. Мы смеемся, а кажется, лучше бы дельно приняться за Бируковых; пора дать вес своему мнению и заставить правительство уважать нашим голосом – презрение к русским писателям нестерпимо; по думай об этом на досуге, да соединимся: дайте нам цензуру строгую, согласен, но не бессмысленную – читал ли ты мое послание Бирукову? Если нет, вытребуй его от брата или от Гнедича». У Пушкина два «Послания к цензору», под которым имеется в виду цензор А. С. Бируков. Первое (о нем говорится в данном письме) написано в 1822 году. Оно начинается строками:
«Угрюмый сторож муз, гонитель давний мой,
Сегодня рассуждать задумал я с тобой».
Пушкин рассуждает здесь о трудной работе цензора, вынужденного рассматривать «глупые стихи». Он пишет, что не собирается. «Цензуру поносить хулой неосторожной; Что нужно Лондону, то рано для Москвы».
Он говорит о том, что ввиду строгости цензуры обходились без нее и Барков, и Пушкин, и Радищев, «рабства враг», с другой стороны, при Екатерине «Хемницер истину с улыбкой говорил», «наперсник Душеньки двусмысленно шутил», писал сатиры «Державин, бич вельмож». «И никому из них цензура не мешала», – добавляет Пушкин, призывая цензора быть «умней», не ронять «священного» сана «гражданина». Во втором «Послании к цензору» (1825 г.), как и в письме к Вяземскому 25 января 1825 года, Пушкин выражает радость в связи с назначением новым министром народного просвещения А. С. Шишкова, по словам Пушкина, «честного» человека, «друга народа». К сожалению, эти надежды Пушкина не оправдались, так как Шишков ужесточил цензуру, введя новый цензурный устав, получивший название «чугунного». Пушкину лучше Вяземского понятна опасность коллективного выступления против цензуры. Он пишет ему в марте 1823 года: «Твое предложение собраться нам всем и жаловаться на Бируковых может иметь худые последствия. На основании военного устава, такой поступок приемлется за бунт. Не знаю, подвержены ли писатели военному суду, но общая жалоба с нашей стороны может навлечь на нас ужасные подозрения и причинить большие беспокойства… Соединиться тайно – но явно действовать в одиночку, кажется, вернее».
Конец ознакомительного фрагмента.