Вы здесь

Нью-Йорк. Глава пятая с половиной (Таня Родина)

Глава пятая с половиной

Макияж – зло. За косметикой скрываются нежные кожи, которые насильно пропитываются ядами современности, чтобы получить что-то, что более-менее совпадает с нелепым значением слова «красота». И женщины начинают барахтаться в химии, чтобы нырнуть куда поглубже, чтобы забыть, что у них вообще есть лицо. Забыть самим и не дать вспомнить другим. Тратят бесчинное количество бумажек на заветные полупустые бутыльки, покупая себе порошки, кремы, помады. Суровый боевой окрас наших дней.


Я не пользуюсь косметикой. Но сегодня перед выходом из дома я накрасила себе ресницы. Они и так длинны и достаточно откровенны, но мне захотелось большего. С трепетанием я ласкала каждую ресничку, как на похоронах, прощаясь с их достойными лицами, нахлобучивая на каждую душный скафандр. Знала, что многие из них больше не вернутся из боя, но мне же хотелось большего, и пришлось пойти на жертвы.

Ресницы обиделись. Теперь они действовали отдельно от меня. Теперь нельзя тереть глаза, и я не смогу слизать всю грязь, в которую меня засунет сегодняшний прекрасный день. Обычно я делаю это, как кошка.


Открывать глаза – лучшее, что нам дано. Когда нам страшно – мы закрываем их, и страх тут же подходит к концу. Страх исчерпывает всего себя и становится незначительным и противным, и нам уже не так страшно, нам становится смешно – мы открываем глаза в надежде, что всё уже кончилось. Но перед нами всё те же безжизненные объедки детей, гнилые яблоки домов, кустарные тропы творчества. Всё то же – и одними глазами не спастись, нужно что-то большее, и я бегу за этим большим, я так хочу найти это большее.


Улица сразу же обняла меня и закружила в сильном ветре. Ветер нёс моё платье по разрушенным от невдумчивого строительства дорогам. Целовал мои пряные уста и твердил что-то о любви и смерти, но мне было плевать. Я ничем ему не обязана.


Дурацкие люди толпились на сизых скамейках, проклинали по очереди то судьбу, то правительство. Мне было смешно от них. Я никогда не интересовалась политикой. Пока политика не касается моего творчества – мне плевать. Когда поэтов сажают в тюрьмы за то, что они раскрывают гной своих душ и выплёскивают его в ровные стопочки книг, это неправильно. Они делятся с безликой толпой самым важным – как же вы не понимали этого раньше? Поэты и писатели – противоестественные люди. Я люблю их за то, что они так потрясающе научились себя терзать, делать себе мучительно больно и блаженно одновременно. И сразу же записывать, записывать строчку за строчкой – чтобы кому-нибудь продать свою кровь, обменять её на еду, напитки и крышу над головой.


Серьёзные дети играли в песочнице. Я не могла не остановиться. Достала старый фотоаппарат и начала фотографировать одного ребёнка, который походил чем-то на Пушкина. Он ворчал с улыбкой на лице, такой зелёный и свежий ребёнок. Совсем как укроп.

Вдруг какая-то рука тыкается мне в плечо.

– Ты – что – делаешь – дрянь – такая.

Понимая, что это относится ко мне, я немного теряюсь, и моё платье начинает предательски колыхаться, выдавая моё недоумение.

Двадцатилетняя старуха щекочет меня лезвиями – своими круглыми глазами-копейками, она душа – испорченный телефон и не знает всей правды жизни.

Развернувшись на пятках, я пошла прочь. Нет, я не люблю себя так, как меня любят другие.


Мужики оглядывали меня, как фрукт, и целовали в мозгах мои пальцы. Мне не было от этого противно, ничуть. Я знала, что ничего такого не случится (или только через мой труп, что тогда меня будет касаться в меньшей степени), шла себе вперёд.


Мои пальцы теребили воздух, и я случайно наткнулась на Акаю. Она сидела на скамейке и читала свои глупые книги. Она сама себя выгнала из дома, чтобы вдыхать тёплые пары машин и любоваться на огрызки людей, которые бегали взад-вперед по главной улице. Я села рядом и принялась читать какую-то абстрактную ерунду. Акая никогда не удивлялась моему неожиданному появлению. Она была фаталисткой и вообще ничему не удивлялась.


Пару лет назад она написала чудную книгу, которую никто не согласился напечатать. Я бы напечатала её, если бы у меня было наследство в пару миллионов. Многие мои знакомые пишут книги, которые никогда не печатают. Это вводит в уныние, согласитесь. Ради чего тогда всё? Ради чего тогда жить, если твоего ребёнка закапывают, как только ты выталкиваешь его на свет стенками своих рубиновых органов? И так один за другим, один за другим.


Акая часто говорит мне о своих внутренних органах. Она жаждет умереть раньше меня, чтобы именно я присутствовала на её вскрытии. Она глубоко уверена, что её сердце расположено под мочевым пузырём. Кроме этого у неё постоянно то гастрит, то язва желудка. А всё потому, что Акая слишком сильно нервничает из-за своих глупых книжек.


– Вчера много пили. Не знаю зачем, но я тоже пила. Знаешь, теперь у меня есть идеи для новых картин, но нет масла. Может, попробовать обычным растительным маслом? Это было бы интересно. Бедный художник не смог найти денег для масляных красок и купил обычного масла, чтобы им как следует смазать механизм окружающего мира. Знаешь, деньги – это ужасно. Очень плохо. Но они нужны мне. Нужны больше, чем всё остальное на свете.


Так говорит Акая, а я молчу и слушаю её рот. Она умеет изъясняться так, чтобы я слушала с аппетитом.


У неё странное имя, и она никому не рассказывает, откуда оно такое появилось. Кто-то однажды сказал, что это её ненастоящее имя. Мне было плевать. Имя – это не индикатор человека, это всего лишь звук. Звук, на который он откликается, чтобы потянуться за очередным стаканом горького пойла.


Акая дружески треплет мои короткие волосы и просит не стричься больше. Говорит, что я стану совсем мальчиком и круги молочного мяса отвалятся от моей груди, а между ног само собой вырастет что-то, что может попрепятствовать рождению детей в будущем.


Я не хочу детей. Точнее, не могу представить, что могу им дать от себя. Не желаю выращивать очередных огрызков, а на что-то большее вряд ли хватит сил. Если и рожу, то буду как великий Пикассо, презирать свою родную кровь. Не знаю, нужно ли мне это вообще. Дети – это не обязательный пункт, это так, бонус. Если у тебя есть всё и стало скучно, что нужно, чтобы разбавить скуку? Раз-два-три… ДЕТИ!

Они шумные и глумливые, и им нужен весь мир сразу. Им нужно много игрищ и крови, нужны все твои нервы. Они – перфекционисты, которые сосут твою венозную кровь до последнего. Постепенно убивают тебя, перерождаясь во что-то большое и страшно.


Пытаюсь объяснить это Акае. Она не слушает меня и это совсем не обидно. Я говорю это вверх в воздух, чтобы каждый мог меня услышать. Передайте мои слова по земной рации, я прошу вас. Хочу греметь по всей планете так, чтобы заткнулись все остальные. Хоть на пару секунд. Можно? Ну, пожалуйста, можно?


Не хочу банальностей. С ума сойти, я должна знать множество вещей: как правильно гладить чьи-то рубашки, как чистить картошку, где покупать помидоры, чтобы вышло дешевле… Меня тошнит от этого.


Не хочу существовать как амёбная женщина, постоянно торчащая у плиты. Мне не нужно это, и я готова целовать асфальт, чтобы показать всем, что я не сумасшедшая. Отпустите меня во что-нибудь другое. Может, в Париж? Хотя там те же тараканы и грязные проститутки.


Акая молчит и кивает головой своему многозначительному молчанию, словно непринуждённо общается с ним. Её плечо нежно подёргивает себя, и я вижу в нём знак одобрения. Отлично, хотя бы один человек меня понял. Это ведь многообещающее начало.


Она предлагает пойти в кафе. Есть какое-то новое место, где мы ещё не были, и я соглашаюсь. Why not?


Мы быстро там оказываемся. В кафе слишком туманно и почему-то пахнет пончиками, хотя пончиков не продают вовсе. Невнятные тела валяются за столиками и читают несвежую прессу. Мы привлекаем внимание своим шумным появлением, но всё тут же возвращается на свои места: люди снова делают вид, что читают. Акая почему-то заказывает себе бутылку вина и начинает распивать её в гордом одиночестве.


Она пьёт и теребит мочку своего напряжённого уха. Мужички, как мухи, начинают облеплять нас – поначалу лихими взглядами, а после уже и фразами, бессмысленными насмешками. Многие не понимают моего внешнего вида, обвиняя меня в том, что я слишком странная. Да, я как что-то слишком непонятное на свежевымытом белом кафеле – вот что хотят внушить мне эти массы, ползущие взад-вперёд по мостовым. Словно они знают, кем мне нужно быть. Точнее, кем я должна быть для них.


Вообще, всё началось с ребячества. Ещё в детстве я напяливала на себя всё, что только можно. Я не стыдилась своего тела, просто искренне хотела отличаться от других стальных корпусов. Без одежды они были совсем как я, а это угрожало моей детской уникальности. И помню, как учительница назвала меня в школе шлюхой за то, что я прогуливалась по тухлым коридорам в самых длинных и самых широких клёшах (мы ещё мерили их линейкой). Я не сразу поняла, что учительница просто завидовала мне. На её обхват талии, который был равен радиусу Земли, ей было не найти клешей.


Акая начинает что-то шептать прямо в раковину моего уха, и я отвлекаюсь от мыслей.

Она говорит что-то о мужчине, который пялится на её губы. Он делает это так, что даже я вижу это. Мужчина не скрывает своего интереса – наверное, так и должно быть. Настоящий, простой и искренний интерес к женскому телу. Чудно, дивно и великолепно.


Тот мужчина вдруг вскакивает с места, рывком берёт свой белый плащ (мужчина в молочном плаще – и куда смотрят боги?) и направляется в наше личное пространство, с треском разрывая его тонкую материю, нежно ухватывается за руку Акаи. Да, видно, она ему по-настоящему понравилась. Это так очевидно, когда один вид сырого женского тела порождает желание. Желание сожрать его, или хотя бы надкусить, ну или вложить в него немного своих личных белков. Нос мужчины с плащом трясётся от нелепых предвкушений. Они продолжают пить уже вдвоём, полностью игнорируя моё присутствие. А я им и не мешаю. Я думаю себе о мироздании и всяких других мелочах.


Часто ли вас любили? Меня любили часто. Часто любили мои глаза, мою спину и мои бёдра. Часто и больно. Каждый раз приходилось объяснять им, что я-то их совсем не любила. Они плакали, пели для меня песни под окнами. Мне было странно, и я делала вид, что курила в темноте. Я не знала, что им сказать. Они просто любили меня. А я – нет. Как неестественно: они целовали микстуры моего тела, планки моих ресниц, поэмы моих губ. Мне было смешно, а им страшно. Каждый прошёл через это. Любить меня всегда было безобразно, и ничем хорошим это не заканчивалось. Это вообще ничем не заканчивалось. Всегда были три убитые точки в конце, даже целых пять – я никогда не могла забыть каждого из них. Каждый из них стал частью меня – моей рукой, щитовидной железой или языком. Каждый из них врезался в моё тело. Им не обязательно было знать об этом, понимаешь. Так стало бы ещё болезненнее.


Один из них был особенным. Я была всем для него. Он позволял веселить меня другим мужчинам, смотрел на это и опечаленно улыбался. У него была самая грустная улыбка в мире. Такая правильно построенная диаграмма жизни и смерти, из одного конца в другой, из начала в конец, из любви к ненависти. Он готов был сделать абсолютно всё, он стал добровольным рабом моей игрушечной души. Мне было смешно смотреть на его колючие движения и нелепые рассуждения о мире. Он был зелен и слаб в своей благой немощности. Он слишком много пил, чтобы быть со мной. Не знаю, зачем он пил. Он разочаровывался в каждой капле, но пил-пил-пил. Глушил своё счастье дробовиком. Убивал в себе эндорфины и клялся мне в вечной любви. Он выполнил своё обещание. Зря. Лучше бы просто перестал пить.


Тем временем Акая окончательно захмелела. И мужчина с носом, заботливо завёрнутый в плащ, уже болтал что-то о том, что у него есть номер в гостинице, что, мол, он здесь впервые и совсем не знает, куда идти, а тут вдруг встретил прекрасное создание (видимо, Акаю) и понял, что нашел то, что искал. Акая уже раскачивается, как шар в воздухе, она весела, расслаблена и хочет любви. Она говорит, что она пойдёт в номер, если с ними пойду ещё и я. Нос критично осматривает моё мальчишески резкое лицо, и видно, что я совсем не в его вкусе, но всё-таки соглашается.


И вот мы расшагиваем улицу уже втроём. Никак не могу понять, который час, но почему-то прохожие гудят, как мёртвый улей. И почти у каждого в лапе батон или рыба.

Пока Акая и Нос беседуют о какой-то мерзости, я начинаю разговаривать сама с собой и в итоге сочиняю стихотворение, которое можно даже куда-нибудь отнести, к пыльному редактору с жёлтыми камнями на зубах. Он, может быть, успеет обрадоваться, если не умрёт.


Мне приходится остановить процессию плотской любви, я привычно залезаю на скамейку и начинаю громко говорить в слух:

Всё исписано вашими пакостями

Слезливыми причитаниями

Глаз

Вы льёте на мир вашу гниль

Из тупых и острых фраз.

Дайте зонт

Я хочу укрыться от вашей тупости

Хочу забыться от вашей тёмной глупости

Растеряться по миру с песком

Как «Титаник» повстречаться со льдом.

Буду плавать под льдиной

Развлекаясь рыбной ловлей

Держать руки мёртвых

Так будет много удобней.

Найду там я правду

Расскажу её людям

А меня с криком осудят

И отправят в ссылку ко львам.

Львы не съедят моё мясо

Моё мясо – мясо моё

Лучше слижите всю гниль общества

Мне ей заблевали лицо.

Чистые линии пальцев

Грязные стопы ног

Уберите свои пошлости

Я яйцо которое сварено в срок.

Дайте зонт мерзавцы

Или к тиграм хотя бы уже

Эта система как неудавшийся торт

На мягком парафиновом корже.

Слабым спиртом залили свободу

Табаком расписали могилы

Я вам не пустая игрушка

Из дерьма цвета несвежей глины.

До свидания вам глупым людям

Я дарю вам широкий поклон

Ухожу искать я свой зонт

Наверное на Марсе спрятан вами же он.

Они не прервали меня ни разу. Значит, импровизированный рассказ удался. Бездушные прохожие стопорились и выслушивали меня, а после этого стремительно убегали: им не понравилась моя песнь. Мне было плевать, самое главное для меня – мнение Акаи. Она разбирается в чувствах, звуках и винтовках, только она может сказать правду, которую я буду слушать. Нос стоит ровно напротив и полощет меня своим взглядом, он явно начинает понимать, что нужно убегать, спешить, пока не поздно, ибо я – зло в юбке, монах в кожаных брюках или клоун с гранатой в руке. Выбирай любое. Я могу сделать абсолютно всё.


Акая критично осматривает небо, и её светлые локоны копошатся в свете последних на сегодня солнечных лучей.

«Зонтик. Где-то уже это было», – веско произносит она.


И мы идём дальше. Три человека бредут в чумазый номер замшелого отеля, чтобы строить любовь вместе. Строить её, взявшись за руки и другие измазанные части тел. Будет революция чувств, мы реорганизуем систему, поставив её на лопатки. Мы сможем доказать, что деревья должны расти корнями вверх, чтобы в конце концов опутать ими пелену неба. Пожалуйста, обвейте мои плечи тесьмой оргазмов, хочу чувствовать экстаз бытия, чтобы не жалеть о том, что я не стала космонавтом или плотником. Впустите моё тело выше, на пятый этаж незрячих мирозданий. Эксплуатируйте меня, вдевайте в меня белёсые нитки, я – ушко иголки, пользуйтесь мной столько, сколько вам нужно.


Мы идём строить любовь, с гордостью несём своё знамя.