Вы здесь

Ночь Сварога. Полонянин. Глава вторая (Олег Гончаров)

Глава вторая

Солнцеворот


24 декабря 947 г.

Оглушительно ревут трубы в Киеве. Разносятся окрест их громогласные голоса, а под стенами им вторят жалейки да рожки. Шумит стольный град земли Русской. Радость разливается по посадам и слободам. Праздник заставил народ обыденным делам своим передышку дать.

Пришел Коляда – отворяй ворота!

Хорс-Солнце на весну повернул, день на воробьиный шаг прибавку сделал, оттого людям и весело. И пускай морозец покусывает, а ветерок за ворот забирается, все равно до весны уже недалеко.

По всей земле народ празднует. В Нове-городе и за Океян-Морем, у фрязей и у хазар с ромеями, в теремах властителей и на каждом подворье огнищанском в этот день празднество бурлит. У всякого рода свой обычай: у викингов Йоль, в Царе-городе Рождество, а в Киеве Коляда. Так разве в прозвании дело? Важнее, чтоб предлог был, а повод ныне нешуточный: позади осталась самая длинная и студеная ночь в году, Коло годовое поворот сделало, вот и поют рожки с жалейками, а люди эти песни подхватывают.

Стараются гудошники15, душу ртом выдувают, да только громче труб и дудок визг поросячий. Людям праздник, а племени свиному – Света конец. Почти в каждом дворе порося режут, потому и вопят боровы со свинками, и на жизнь свою недолгую Сварогу жалятся. Летят к небесам их мольбы вперемежку с музыкой.

Не до свинских дел нынче Богу Отцу, ему бы с отпрысками своими разобраться. Перун-громовержец в Сварге пир закатил и перемогу16 празднует. Научил он Марену, как Даждьбога ей заполучить, а Кощеева дочь и рада. Истомилась она, иссохла вся. Померла бы от тоски любовной, но разве смерть помереть может? Вот муки и терпела, пока хитрец Перун ее не надоумил в питье Даждьбогу зелья сонного подмешать. Задремал светлый Боже, а Китоврас его к смерти в Пекло отнес. И пусть полюбовник в беспамятстве, зато под бочком. Да и сам Перун в накладе не остался. Он давно любви от Майи Златогорки, жены Даждьбоговой, добивался, а когда муж в отлучке, легче к жене одинокой в постель залезть. Оттого и пирует Громовержец, а сам Златогорке хмельную сурицу17 в чашу подливает.

Только прознал о коварстве Перуновом друг Даждьбога, Мудрый Велес, и Отцу о том рассказал. Тогда велел Сварог сыну Даждьбогову, Коляде, летучую ладью строить, да в Пекло лететь, Даждьбога ото сна поднимать. Чтобы вернулся Дающий18 в Мир. Чтобы дал он людям весну и надежду19.

Эту сказку я в детстве от бабушки слышал, а потом ведун Гостомысл мне, послуху, значение этой истории объяснил. Здесь, у полян, ее по другому рассказывали. И Перун, покровитель земли Полянской, вовсе не злодеем, а благодетелем выходил. Дескать, если бы не его хитрость, задарил бы Даждьбог людей благами разными, разленились бы они, расчванились. Стали бы не лучше свиней, что только месиво жрать, да гадить могут. Вымер бы от праздности род человеческий. А так – с дарами земными на зиму передышка, и людям это только на пользу. И если в Коростене поросят резали Коляде в дорогу, то в Киеве режут, чтоб Громовержец на своем пиру не за пустым столом сидел.

Но, как бы там ни было на самом деле, а свиньям от этого не легче. Потому и визг стоит с самого утра по всей Руси.

Только в Козарах тишина. Не ест народ, Богом Невидимым избранный, свинину. И другие гости, пришедшие с востока, не едят. Брезгуют. Говорят, что у свиньи мясо нечистое. Ну, так это их беда. Значит, нам больше достанется.

Невеселы и латиняне с греками, те, что товар диковинный на Русь привезли. Собрались в церкви Ильи Пророка на берегу Почай-реки и молятся своему Иисусу. Пост у них. Воздержание. До первой звезды им даже росинки маковой в рот нельзя, потому и смурные. Так в смурости и ждут дня рождения своего Бога. А день этот самый только завтра наступит. Вот тогда они распотешатся. А пока овцы Божии, как они себя называют, в молитвах день проводят под строгим надзором пастуха своего Серафима. И не разобрать у них: то они священника отцом зовут, то Бога своего. Одно слово – сиротинушки.

А вокруг Козар веселье. Игрища и забавы всякие. Тешат поляне Перуна на его пиру, а русь наемная им помогает. Что у коренных жителей, что у варягов-находников повадки схожие. Первые Перуна славят, вторые Торрина. Имена разные, да должность одна – молоньями сверкать, да громами народ стращать. И варяги до свининки не меньше полян охочи20.

А слободские с посадскими из подворий своих выбрались и друг дружку «на печенку» зовут. И отказаться нельзя. Лучше от объедения лопнуть, чем неуважение оказать.


И на Старокиевской горе обычай чтут. У свинарника суета, еще солнце не взошло, а мясники уже свою работу начали. Бойко у них выходило: свинку подтащат, за ноги кутырнут, а Своята-забойщик ножом ее в самое сердце, и в рану клепушек, чтоб кровь до поры не текла. Взвизгнет свинка и больше не копнется. Мастер. Я даже залюбовался.

– Забирай! – кричит Своята весело, а у самого руки по локоть в крови.

Тут уж моя забота. Петлю на копытце накинул, а другой конец веревки к седелке Буяна привязан.

Я меринка под уздцы:

– Но-о-о, милай!

А он на тушку косится испуганно, но ничего, не взбрыкивает. Привычный. И волочем тушку до ворот, а там ее кухари принимают. По три туши на сани, и вон вывозят. А мы с Буяном в обратный путь.

Шесть ходок сделали, и еще шесть впереди.

– Добрыня! – гляжу, Кот к нам спешит. – Бросай дела! Тебя в городе ждут! Мне Кветан велел тебя подменить, – подбежал, повод подхватил, – Княгиня со Святославом на капище собрались, – а сам отдышаться не может, уж больно торопится. – Там дружина зарок подтверждать свой будет.

– А я тут причем? – пожал я плечами.

– Ольга велела, чтоб ты коня каганова выводил. Дай-ка, взгляну на тебя, – оглядел он меня с головы до ног. – Все в порядке, – кивнул, – только рукавицы ключнику вели поменять. Эти в крови замарал.

– Эй! Конюхи! Али уснули? – это Своята недовольно кричит.

– Ладно, поспешай, – Кот дернул мерина за повод. – Ходи!

Я на гору поднялся, у ключника рукавицы заменил. Тот поначалу новые давать не хотел, но как узнал, зачем меня в Киев звали, сразу засуетился.

– На, бери мои, – расщедрился. – Да потом вернуть не забудь, и чтобы в целости были.

Я до поры их за кушак заткнул и к Кветану направился. А у того уж готово все. Облак сбруей праздничной красуется. Потник на нем ниткой золотой расшит – соколы в углах чеканные. Подпотник шелковый, яхонтами и лазуритами изукрашен. Войлок под седлом синий. На седле подушка красного бархата. По узде бляшки оловянные с подвесками из стрел перуновых21.

На подпруге, и той, вставки жемчугом сверкают. Не конь, а красавец писаный.

А мне вдруг грустно стало. Вспомнился мой коник верный. Эх, такой бы наряд да Гнедку моему. Только где он теперь? Лишили меня коня22, угнали Гнедка неведомо куда. Может, где-то на другом конце Руси под воином ходит, а может, и сдох уже.

– Давай, Добрын, – говорит Кветан, а сам мне повод в руку сует, – веди к терему. Вон уже стражник рукой машет. Значит, каган сейчас на крыльце появится.

– А ты-то чего?

– У меня ныне труд особый.

Я к крыльцу коня подвел. Стою, жду. Тут и Кветан подкатил на санях. Коник в сани впряжен буланый. Ольга его вместо кобылки, сбежавшей, себе выбрала. Молодой жеребчик, шустрый, Вихрем его прозвали. И сбруя на нем не хуже кагановой. А сани шкурой медвежьей укрыты.

Вот и Святослав на крыльцо выбежал.

– С праздником! – кричит.

– Здрав буде, – мы ему в ответ.

– И вам здоровья!

Спустился по лестнице, я ему руку под коленку подставил, и он уже в седле.

Тут гридни23 Ольгу вынесли. Не оправилась она после недавней охоты, слабая еще. На ногу отмороженную встать не может. Сама бледная, исхудавшая, одни глазищи из-под шапки собольей сверкают.

– И все же, княгиня, я бы тебя еще пару деньков в светелке подержал, – это Соломон вокруг суетится. – Иначе все мои силы напраслиной обернутся.

– Брось, лекарь, – Ольга только рукой махнула. – Тебе волю дать, так ты меня на веки вечные в тереме запрешь.

Спустили отроки ее с крыльца, в сани усадили, шкурой укутали. Взглянула она на меня, головой кивнула:

– Как живешь-можешь?

– Как могу, так и живу, – пожал я плечами.

А мне Святослав с коня:

– Расскажи, Добрын, как ты мамку из пролуби вытягивал.

– Некогда нам сейчас. Поспешать на капище надобно, – Ольга на него строго.

От меня отвернулась и в санях удобней устроилась.

Соломон рядышком примостился и суму свою лекарскую пристроил.

– Ну, что? Трогаем? – спросил.

– Давай потихонечку, – кивнула Ольга.

– Эге-гей! Вперед! – крикнул Святослав.

И мы тронулись.


Я на Киевском капище еще ни разу не был. Да и что мне там делать было? Перуну кощуны петь? Дескать, спасибо тебе Громовержец за то, что землю Даждьбогову захватил и разорил. Не дождется он от меня славления.

Однако посмотреть, как поляне требы свои к нему возносят, любопытно было. Вот и случай выдался.

На крутом берегу Днепра, на высоком холме стояло капище Перуново. Частоколом обнесено, воротами резными украшено, огненным кругом от злыдней24 огорожено. А за воротами просторная поляна-требище, не меньше стогня Коростеньского, вся народом заполнена. По правую руку дружинники, по левую – выборные от слобод и посадники. Люд разряженный, на воях броня блестит на зимнем солнышке.

У стены кумир Перуна из огромадного ствола сотворен. Работа тонкая, старательная. Шишак на его голове вызолочен, усы до земли вьются, брови в гневе к переносице сведены, в одной руке меч вырезан, в другой молния зажата, а перед кумиром на земле большой молот лежит, чтобы в Перуне варяги своего Бога Торрина видели. Суров Покровитель земли Полянской. Суровостью своей сумел власть над землями окрестными взять. И поляне, и словены, и кривичи, и дреговичи с северянами, и радимичи, а теперь еще и древляне с ятвигами, все под пятой Перуновой лежат.

Перед кумиром крада камнями выложена. На краде туши свиные рядком – двенадцать штук, по числу месяцев в годовом Коло. Это Своята-мясник постарался. Вокруг ведуны Перуновы суматошатся, соломой свинок обкладывают, а верховный ведун Звенемир их поторапливает. На ведунах плащи зарницами серебряными расшиты, на Звенемире корзно алое, молнии золотом отсвечивают. В руках у него посох резной, на голове обруч железный, на шее гривна витая. Люди вокруг от морозца ежатся, а от него пар валит. Распалился, видать, миротворец25, жаром пыхает.

Мы в ворота вошли. Я Облака под уздцы веду, на коне Святослав подбоченился, Кветан санями правит, в санях Ольга с Соломоном о чем-то тихонько спорят, а вокруг нас гридни с мечами наголо. Заметил нас Звенемир, руки кверху поднял:

– Слава владетелям земли Русской! – крикнул.

– Слава! – подхватил люд, а дружина в щиты заколотила.

Мирники шапки скинули, поклоны нам отвешивают.

Я усмехнулся тихонько. Получается, что я тоже владетель, раз славу кричат. И вдруг взгляд Ольгин поймал, и усмешку свою подале запрятал.

А меж тем Звенемир снова руки к небу вознес:

– Внемли, Перуне, призывающих тя! – громко кощун запел.

И младшие ведуны его подхватили:

– Славен и триславен буде! Громотворение яви!

А за ведунами и люд затянул:

– Прави ны от Кола и до Кола-а!

И громыхнуло вдруг громом среди зимы, среди неба, от мороза звонкого.

– Слава! – радостно народ закричал.

И еще раз громыхнуло, да так оглушительно, что Облак дернулся. Я его придержал, по храпу погладил.

Тут солома на краде вспыхнула. Будто, и правда, в нее молния ударила.

– Силен ведун у Перуна вашего, – невольно у меня вырвалось. – Эко громами раскатывает.

– Да это не он. Это за частоколом помощники его в лист железный вдарили, – рассмеялся Святослав, но Ольга так на него зыркнула, что каган сразу язык прикусил, и не до смеха ему стало.

А пламя пуще прежнего занялось. Жаром требище накрыло. От крады дым в небушко повалил. Опалились туши свиные – вкусный дух по капищу пополз, аж защекотало ноздри.

– Сыться, Перуне, дарами нашими! Слава тебе во веки веков! – ведун поклон земной кумиру отвесил, а вслед за ним все на требище до земли Перуну поклонились.

Все, да не все.

Святослав так на коне и остался, Ольга с Соломоном в санях сидели, я не захотел перед Даждьбожьим врагом спину гнуть, а слева от меня над согбенными людьми гордо высился Ицхак бен Захария, посадник козарский. Стоял он и от запаха паленой свинины морщился.

А Соломон ничего, даже бровью не повел. Он по делам своим лекарским и не такого нюхивал. Сидит, как ни в чем не бывало, с Ольгой о чем-то перешептывается.

Прогорела солома быстро. Погас пал, распрямились спины. Люди снова Громовержцу славу крикнули, и ведун в сторонку отошел – он свое дело сделал.

Мясники наперед вышли. Зацепили крюками тушу опаленную, из крады вытянули, ножами сажу счистили. Подскочил Своята, под челюстью у свиньи прорез сделал, через рот петлю ременную просунул, и в прорез ее выпростал. Вставил в петлю палку, ремень натянул.

– Готово! – крикнул.

Схватились мясники за ремень, через перекладину воротную перекинули, потянули дружно, и повисла туша тяжелая между землей и небом. А Своята на животе у свиньи дугой надрез сделал, брюшину с сосками розовыми отнял и в подставленную бадейку откинул.

– Обрати внимание, княгиня, – услышал я шепот Соломона, – нутро свиное очень на человечье похоже…

Своята меж тем работу свою продолжал, большую золотую чашу ему Звенемир подал, он ее к туше подставил, жилку какую-то поддел, брызнула кровь и по ножу побежала.

Радостными криками встретила толпа кровопролитие. Высоко над головой поднял чашу ведун, кровь в ней парится, а народ шумит. Подошел ведун к кумиру, окунул пальцы и губы Перуна помазал.

– Слава, Перуну!

– Слава!

Звенемир народу поклонился и к нам направился. Подал чашу Святославу.

– Прими, каган и Великий князь! Прими чашу сию с рудой26 от стола Перунова!

Принял чашу мальчишка, пригубил ее, глоток сделал.

– Соленая, – улыбнулся.

Взглянул я, а у него, как и у кумира полянского, губы в крови. Капля густая по подбородку Святослава сбежала и на подол дорогой одежи упала. Утерся рукавом каган.

– Слава Перуну! – звонко крикнул.

– Слава! – эхом отозвалось на требище.

Вернул Святослав чашу кровавую ведуну. Окинул взглядом капище и рукой махнул.

Тотчас из рядов дружинников Свенельд вышел, подошел к нам, стремя Святославу облобызал, крикнул громко:

– В верности я кагану поклялся и клятву свою подтверждаю! – а мальчишка палец в чашу обмакнул и начертал на лбу у дяди своего знак огня27.

Ольга шкуру медвежью в ногах откинула, а под ней ларец железными полосами окованный. Подняла она крышку, и ахнул Соломон. Ларец полон денег.

– Получи, воевода, плату за службу верную, – и три деньги золотых Свенельду в ладонь отсчитала.

Спрятал воевода деньги в калиту, к дружине вернулся, а от ратников уже следующий бежит – доспехом побрякивает. Губами в стремя ткнулся, клятву давешнюю подтвердил, крестом кровавым на лбу отметился, две деньги золотом ему Ольга сунула. Третьим мой знакомец Претич оказался. Тот в сотниках не обжился еще, как следует, оттого двум деньгам несказанно обрадовался. В пояс Ольге поклонился:

– Не забуду вовек ласки твоей, благодетельница, – шепнул и, радостный, к своим отправился.

Пять сотников – десять золотых. Кровь меж тем в чаше совсем загустела, так Своята уже вторую тушу обделал. И вновь руда горячая запенилась.

Потом десятники пошли, им по одной деньге досталось. Лишь Алдану-десятнику за заслуги, мне неведомые, два золотых обломилось. А с простыми ратниками серебром рассчитались. По деньге на нос.

До самого вечера расчет велся. Замерз я, на одном месте стоя. Вот когда рукавицы ключниковы пригодились. А то руки мои, морозом побитые, не смогли бы коня так долго сдерживать. Стоял я, с ноги на ногу переминался, а сам дивился: у нас, бывало, от князя Благодар получить за награду великую считалось. Я серьгой подаренной, словно ценностью великой, дорожил. Когда пришлось ее на рану Торбьерна пожертвовать, виду не подал, но обгорился весь. Страшно рад был, когда конунг мне новой серьгой отдарился. До сих пор ее в ухе ношу и горжусь даром. А здесь все на деньгу меряется, и верность, и преданность. Но как тут судить – у каждого рода свои обычаи.

Когда на воротах одиннадцатая туша повисла, посадников черед наступил. Этим также по золотому Ольга выдала, а Святослав кресты на лбы возложил. Только Ицхак не окровавленным остался, лишь поклонился учтиво. Веру чужую в Киеве почитали, так еще от Олега повелось.

Для выборных от слобод серебро сгодилось. А Соломону Ольга целую пригоршню, не считая, сунула.

– Это тебе за то, что ты нас от болей и невзгод оберегаешь.

Что в ларце осталось, пошло Перуну в дар. Принял Звенемир ларец, к кумиру его отнес и поставил у подножия рядом с молотом Торрина.

– А теперь настала пора вкусить даров от пира Божеского! – провозгласил ведун.

Пока расплатой народ вольный занят был, холопы не дремали. Туши обескровленные на вертелах жарили, столы в капище занесли, лавки длинные расставили. Пива пенного в бочках прикатили и вено пьяное в бочонках принесли. Стольники за свою работу бойко принялись. На столы накрывали, кубки с чашами расставляли, овчины по лавкам расстилали, чтоб не на холодном сидеть.

Запах еды с ума сводил. Еще бы, цельный день на морозе ни евши, ни пивши. У меня в утробе урчало от голода, под ложечкой сосало. От запахов голова кружилась. Держался я. И все сдерживались. Хуже всех, наверное, Ольге было. Слаба она все-таки, нет-нет, а на руку Соломону опиралась. Да и Святославу нелегко. Мальчонка порой слюнки сглатывал, но крепился, как кагану положено. Стойко себя вел.

Как только ведун пир провозгласил, все к столам направились, а Ольга к Кветану обратилась:

– Давай, конюх, к граду разворачивай, мы здесь свое дело исполнили.

– А поесть? – взглянул на мать Святослав жалостливо.

– В тереме уже столы нас ждут, – ответила Ольга и на шкуре без сил откинулась.

Вздохнули гридни, что весь день возле нас истуканами простояли, и за нами пошли, службу свою доделывать.

Развернулись мы, к воротам подъехали, тут нас Своята остановил.

– Дозволь, княгиня, кагану от меня подарочек? – с поклоном он к саням подошел.

Ольга только рукой махнула.

Вынул забойщик из-под полы сверточек и Святославу протянул. Развернул каган тряпицу, а в ней уши свиные запаленные. Обрадовался мальчонка.

– Здоровья тебе, – кивнул он Свояте и захрумкал хрящиками.

– И тебе здоровья, – улыбнулся забойщик.


Когда возле терема гридни кагана с коня сняли, тот дремал уже. Истомился за день мальчишка, ноги у него от сидения долгого затекли. Понесли его в терем, а он мне на прощанье:

– С праздником тебя, Добрын, – а сам зевает. – Завтра на игрищах свидимся?

– А то как же, – я ему. – Куда же я денусь?

Ольга меня к себе рукой поманила.

– От болезни-то оправился? – тихонько спросила.

– Спасибо Соломону, – ответил я.

– Ну, до завтра, – вдруг улыбнулась она мне.

– Свидимся.


Наконец-то мы добрались до конюшни.

– Чуть не лопнул, – сказал я, развязывая гашник. – И как это Ольга со Святославом ни разу по нужде не отлучились?

– Я сам ума не приложу, – пожал плечами конюх, пристроилася рядом, и мы с радостью оросили снег возле конюшни.

– Ух, полегчало, – довольно вздохнул старшой, завязывая тесьму на портах. – Пойдем коней ставить.

Пока мы с Кветаном коней распрягли, в денники отвели да напоили-накормили, пока упряжь сложили, уж ночь настала. Устал старшой, и я устал, едва-едва мы до наших подклетей конюших добрались. Двери отворили, а тут светцы ярко горят, лучины потрескивают, светло в подклети, как днем. Печь жарко натоплена, а столы от снеди ломятся.

– Вы где бродите? – Кот нам навстречу. – Заждались мы. Без вас за столы не садились. Айда пировать! Праздник же!

И куда только усталость подевалась?


Сейчас порой удивляешься, как же раньше-то вот так, не смыкая глаз, мог за чашей хмельной, за весельем, за столом праздничным ночами и днями сидеть? Откуда силы брались? Почему не покидали? Или удаль молодецкая в нас играла, или кровь в жилах горячее была? Да нет. И удали достаточно, и кровь холоднее не стала. Разве только с годами понимать начинаешь, что один пир на другой, как две капли воды, похож, новизна теряется, и уже день прошедший ничем не отличается от дня наступившего. А что взамен? Опыт в замен приходит. Опыт и мудрость.

25 декабря 947 г.

Зашипела вода на раскаленных камнях, вспенилась и паром изошла. Жарко в бане. Хмель ночной потом выходит из разгоряченных тел.

– Добрыня, а ну еще поддай! – разомлевший Кот спину под веник дубовый подставил.

Кветан его нахлестывает, а сам приговаривает:

– С гуся вода, а с Кота сухота!

– Так где же вода-то? – смеется конюх.

– А вот тебе водичка! – ору я и плещу на него холодненькой.

– О-о-ох, хорошо! – вопит Кот. – А парку-то! Парку!

– Вот тебе и парку! – и остатки из шайки на голыши – хлясть.

– Да вы чего, демоны! – закричал кто-то, а кто, из-за пара и не разглядеть. – Совсем угорим! Дышать невмоготу!

– Коли жарко, – Кветан в ответ, – на пол ложись, а то и вовсе в предбанник отправляйся, а людям парило не перебивай. Ложись, Добрын, я и тебя поправлю, – это уже мне.

– Эй, со мной-то закончи, – Кот возмущается.

– Хватит с тебя, – смеется Кветан. – Ты уже не на кота, а на рака вареного больше похож. Обмывайся скорее.

Я на полати залез.

– Давай, – говорю, – полегонечку.

Старшой по ногам в легкую прошелся, по спине листьями дубовыми прошуршал.

– Ну, как? – спрашивает.

– Ты меня не щекочи, – я ему. – Коли за веник взялся, так уж поусердствуй.

– Ну, держись!


Из парной мы, точно гуси ошпаренные, выскочили, да в сугроб с разбегу нырнули.

– Гляди, ребя! У меня под задницей снег тает! – смеется Кот.

– Ты себе муде не отморозь, – Кветан из сугроба выбрался, растерся, отряхнулся. – Айда обратно! Совет держать будем!

Из огня в полымя, да обратно в огонь – знатно кровь разогнали. Обмылись водою горячей, прогрелись, с парком легким поздравились. Из парной вышли, в предбаннике за стол сели, по ковшику бражки приняли, капусткой квашеной закусили и… просветлились. Хорошо!

– Значится так, – старшой кулаком по столешне треснул, – в прошлом годе нас посадские на измор взяли. Они лбы здоровые, один Глушила чего стоит.

– Это кто таков? – спросил я.

– Молотобоец он с Подола, – кто-то из конюхов сказал. – Туговат на одно ухо, оттого так и прозывается.

– Так-то оно так, – Кот еще ковшик себе зачерпнул, – только у него кулак, что твоя голова.

– Ты на бражку не налегай, – строго сказал Кветан, – а то к игрищам спечешься.

– Я себя знаю, – ответил Кот, но ковшик в сторонку отставил.

– А на какое ухо туговат?

– На левое.

– Может, я его на себя возьму?

– Эка расхорохорился, ты после лихоманки-то своей оправился? – Кот с сомнением на меня взглянул.

– Ты за меня не боись, – расхрабрился я, то ли после бани силу почуял, то ли бражка на вчерашний заквас хорошо легла?

– А чего мне бояться? – пожал плечами Кот. – Ты его еще не видел, а уже бахвалишься.

В этом он был прав. На прошлом Солнцевороте я на конюшне все праздники взаперти просидел. Опасался Свенельд, что сбежать могу, оттого из града не выпустил.

– Ладно, – кивнул Кветан, – с этим на месте разберемся, а пока слушайте, что я посадским в подарок придумал, – и мы к нему поближе придвинулись…


На крепком Днепровском льду разворачивалось игрище. Девки хороводы водили, Сварога песнями славили, Коляду в путь неблизкий провожали, на парней поглядывали, женихов себе высматривали. А парни друг перед другом, да перед теми же девками красовались, удаль свою оказывали. Столб тут поставили, водой его облили, чтоб скольжее был, а на верхушку сапожки сафьяновые подвесили. Вот на этот столб парни и лазали.

Не давался парням обледенелый столб, до середки добирались и вниз скатывались. А вокруг народ шумит, ловкачей подбадривает. Огнищане со слобод, мастеровые с посадов, дружинники из града, все с женами, да детишками малыми, с чадами и домочадцами. Народищу вокруг столба – не пропихнуться. А неподалеку козарские жители палатки развернули, сбитнем, медовухой, калачами и блинами приторговывают – и народу хорошо, и ворам28 прибыль.

Здесь же и княгиня со Святославом и воеводой. Для них особо из снега курган холопы соорудили, чтоб лучше им было видно, что на игрище происходит. Ольга на санках сидит, точно собралась с горки прокатиться, только Свенельд рядом стоит, да санки рукой придерживает. Переговариваются они меж собой, улыбаются. А кагану Святославу на месте не сидится. Он да мальцы киевские с кургана дорожку ледяную накатали, да на мазанках29 по ней съезжают. Хохочут, радуются. Визг у кургана, возня детская.

Меж тем у столба ледяного нешуточные страсти кипят. Ругаются парни, кулаками сапожкам подвешенным грозят, каждый хочет зазнобе своей гостинец праздничный подарить. Вот только не дается в руки подарочек.

– А ну расступись! – перекричал кто-то всех.

Я поближе подошел, чтобы ухаря получше разглядеть. Вижу – Кот народ расталкивает. Шапку скинул да оземь припечатал, тулупчик на снег сбросил, по пояс оголился. Делово столб оглядел, на руки поплевал и вверх полез. Пыхтит, упирается, ногами столб обвил, руками охоляпил, пыжится изо всех дристенок. Почти до самого верха забрался. Еще чуток и до сапожек дотянется. Уже кончиками пальцев подошвы касается… нет. Соскользнул вниз. На копчик опустился. Плюнул в сердцах.

– Чтоб тебя приподняло, да не опустило! – выругался.

А народ над ним потешается:

– Что, котик, коготки затупились?

Он на потешника с кулаками кинулся. Удержали его, да еще пуще на смех подняли.

– А ну-ка, дайте и мне себя попытать! – я и не заметил, как Свенельд с кургана спустился.

Расступились зеваки почтительно.

– Ну, спытай, Свенельд Асмудович.

Воевода неторопливо вокруг столба обошел, приноравливаясь. Потом разделся спокойно. Крепко столб обнял и взбираться начал. Ловко у него получилось, к столбу точно приклеился. Добрался до верха, сапожки с крюка снял, народу показал. Криками приветственными это люди внизу встретили. Славу воеводе крикнули, не хуже, чем вчера Перуну Громовержцу кричали. А Свенельд с сапожками вниз спустился, к Коту подошел, потрепал его по буйной голове.

– Не всегда одной ловкостью справиться можно, – говорит, – иногда и хитрость проявить надобно. Вот смотри, – за руку Кота взял и ладошку его к груди своей прижал.

– Прилипла! – удивился конюх, с трудом ладонь от груди отрывая.

Улыбнулся воевода и с сапожками вокруг столба гоголем пошел.

А Кот ладонь свою понюхал, лизнул ее, да как заорет:

– Это ж смола сосновая!

А девки меж тем всполошились. Каждая вперед других вылезти старается, чтоб Свенельду на глаза попасть. Воевода все бобылем ходит. Жених завидный: красив, строен, ловок и удатен30.

И каждая мечтает, чтоб ей Свенельд внимание оказал, сапожки подарил. Потешился я, за ними наблюдая: и этим бочком повернутся, и другим подставятся, и глазками стрельнут, и взглянут со значением. Однако все эти хитрости на воеводу, казалось, не производили особого действия. Проходил мимо, точно не замечая манящих девичьих глаз.

Наконец, остановился он. Красавица, что перед ним стояла, аж зарделась вся. Только рано она радовалась. Посторонил ее Свенельд осторожно и выхватил из толпы кого-то. В круг поманил.

Ахнул народ, когда на простор воевода Дарену Одноручку вывел. А Свенельд ей в пояс поклонился.

– Дозволь, девица, гостинец тебе подарить?

А та оглядела его с головы до ног и с ног до головы, плечами пожала:

– Это что? – спрашивает.

– Вот, сапожки для тебя сафьяновые. Носи да ножки грей.

– Что-то боязно, – головой она покачала.

– Чего же так?

– Да вот, – показала она культю, – ручку уже варяги мне погрели.

Снова ахнул народ, да на этот раз уже в страхе. Заметил я, как у Свенельда желваки на скулах заходили.

– Дозволь, воеводушка, спросить, – подскочил к ним Кот. – А с чем ты смолу мешал?

– Сам догадайся, – отрезал воевода, да так взглянул на конюха, что тот поперхнулся. – А может, не стоит былое ворошить? – вновь он к Дарене повернулся.

– Я бы рада, – ответила та. – Вот лишь только батюшка мне во снах является. Просит, чтобы гвоздь железный я ему из темечка вынула. А я не могу. Уцепиться за гвоздь нечем.

– Тогда, может, примешь гостинец, как виру за содеянное?

– Приму, – кивнула она. – После того, как вои твои за то, что со мной потешились, тоже сполна расплатятся.

– Как знаешь, – сказал Свенельд, швырнул сапожки Дарене под ноги и, как был голым по пояс, так и прочь пошел.

Расступились перед ним люди в молчании, а он из толпы выбрался и, не оборачиваясь, прямо к граду направился.

– Шальная девка. Как есть шутоломная, – прошептал кто-то рядом со мной.

А я на курган взглянул, как там Ольга на все, что случилось, смотрит? Но, хвала Даждьбогу, занята она была. Святослав с каким-то мальчишкой подрался. Вот княгиня их обоих отчитывала да мирила, и до того, что возле ледяного столба творилось, ей пока дела не было.

– Эй, люди добрые! Что тут случилось у вас? Али помер кто? – громкий голос послышался.

И словно из спячки все вырвались. Зашептались. Зашушукались. На голос обернулись.

К гульбищу новый народ подваливает. Заводной и веселый. Налегке идут. Дружно. Ватагой спаянной. А посреди громила высится: плечи у него широченные, шея бычья, и на этой шее голова, как калган, крепко сидит. Идет и камушком в руках поигрывает, а в камушке не менее пуда. Он-то про покойника и спрашивал.

– Типун тебе на язык, Глушила, все живы да здоровы, слава Перуну! – ему в ответ крикнули.

– Ну, тогда собирайся, народ! Мы, посадские, городских на кулачки вызываем.

А ко мне Кот подошел, да в бок пихнул:

– Видишь, супротив кого ты стоять вызвался? – а сам на громилу кивает.

– Да, чай, не слепой, – огрызнулся я.

– Али ты, не хуже Дарены, с умом не в ладах?

– А ты словно не знаешь, что большие дубы громко падают? – усмехнулся я ему, а у самого внутри екнуло.

– Это ты хорошо сказал, – улыбнулся он в ответ. – Если что, я тебе спину прикрою.

– И на том спасибо.


Встали мы у подножия кургана лицом к лицу. Городских пятьдесят человек вышло, столько же и посадских отсчитали. Желающих, конечно, больше было, но все бы на расчищенном от снега поле просто не поместились. Так что остальным пришлось только советами помогать, да поддержку криками оказывать.

Стоим мы стенка на стенку, и каждый напротив каждого. Глазами друг дружку буравим. А у супротивника моего, Глушилы, глазки маленькие – не разобрать, что там у него на уме. Он, словно буйный тур, ноздри раздувает, ногой в нетерпении притопывает. Кулачиной своей великой о ладошку постукивает. Прав был Кот – кулак у него не меньше моей головы будет.

На курган ведун Звенемир поднялся, встал рядом с Ольгиными санками. Руки привычно к небу поднял, дождался, когда народ утихомирится, и сказал:

– Закон поединка гласит: не калечить, не кусать, не царапать, лежачего не бить, друга в беде не бросать. И пускай на поле этом собрались бойцы из разных родов, и хоть каждый за своего Бога биться будет, только помнить должно, что над всеми Богами есть единый Бог – Сварог Создатель. Во славу Его бой!

– А ты знаешь, что Сварог кузнец? – вдруг спросил меня Глушила. – Значит, он ноне на моей стороне будет.

А я в ответ ему кивнул, да губами пошамал, точно говорю что-то, а звука нет.

– Что ты сказал? – растерялся он, здоровым ухом ко мне повернулся, глазом косит.

А я опять губами пошевелил, словно отвечаю.

Он от неожиданности даже головой потряс.

– Ты что, немец, что ли? – уставился он на меня.

– Я то не немец, – сказал я, – да ты глухой, как пень, – и снова губами.

Он свои маленькие глазки на меня вытаращил, точно от этого у него слух лучше станет, кулак разжал, сунул мизинец в правое ухо и шкрябать в нем начал, прочистить пытаясь. От этого не услышал, как Звенемир крикнул:

– Бей!

Знамо дело – замешкался он, а мне того и надобно. Я его с правой по глазу, потом с левой по другому. Только тут он опомнился, да на меня кинулся. А я в сторонку шаг сделал, да запрыгнул ему на спину. Приобнял за шею турью, да придушил его немного. Только с ним так просто не справиться. Набычил он шею, хоть дави его, хоть вешай – он и петлю веревочную, наверное, порвать бы смог. А я тогда к затылку ему подтянулся, к правому уху его подобрался, да как со всей дури свистну. Он, бедняга, словно конь норовистый, подпрыгнул. А к тому времени глаза его, мной подбитые, отекать начали. Так что через несколько мгновений боя он и совсем глухим и совсем слепым оказался.

Крутится на месте, руками размахивает, ревет вепрем раненым, достать меня пытается, а не может. От внезапной напасти совершенно ошалел. Ему бы на спину упасть, да попытаться меня к земле придавить, а он столбом торчит и падать не хочет. Я сам-то на нем вишу, а ногами под коленки ему сую.

– Падай, дурак! – ору на него, а что толку?

Не слышит он меня, оттого и мучается. Но, наконец, до него дошло. Или просто он из сил выбился, хотя это навряд ли. Силы в нем, что в молодом бугае, а то и поболе. Завалился он неуклюже набок – я от него и отстал, к Коту на выручку кинулся.

А он с каким-то посадским возится. Тот тоже немал человек, но с Глушилой не сравнится. Заметил меня Кот – от удивления удар прямо в лоб пропустил. Сильный удар, но на ногах конюх остался. Головой встряхнул, чтоб в себя скорее прийти, а тут и я подоспел. Против нас двоих противник не сдюжил, почти сразу лег. И мы вдвоем к Кветану поспешили.

И все у нас получилось, как в бане с утра замыслили. Прошло совсем немного времени, а конюхи уже ватагой на посадских накидывались. Остальные городские быстро поняли, что мы затеяли, и к нам присоединялись. Очень скоро смели мы противников. Среди наших всего четверо на льду лежало, а противник наш весь поголовно полег. Такого разгрома посады от града никогда не терпели.

– Мир! – Звенемир громко крикнул, и значило это, что окончился бой.

И тогда я заметил, что молчат зрители. Одни от горя нежданного, другие от радости внезапной. Никто же не рассчитывал, что так все обернется. Быстро и неоспоримо.

И тут я Ольгу увидел. И понял вдруг, что все это время она только за мной наблюдала. Только за мной.

– Слава победителям! – радостный крик Святослава стал сигналом ко всеобщему ликованию.

А противники наши бывшие уже подниматься начали. Я к Глушиле поспешил.

– Живой?! – кричу ему и руку протягиваю.

– Да не ори ты так, – он мне отвечает. – Не настолько я глух.

Полежал, посмотрел немного на руку мою, словно на диковину какую, а потом схватился за нее и меня наземь повалил.

– Вот хитрюга! – кричит. – Лихо ты меня! Молодец! – а у самого глаза заплыли, будто пчелы его покусали. – Как зовут-то тебя?

– Добрыном, – отвечаю.

– А-а-а, понятно, – заулыбался он. – Теперь ясно, почему ты меня так легко побил. Наслышан про смекалку твою, княжич.

– Да не княжич я…

– Мне тебе велели слово передать, так и просили – увидишь Добрына-княжича, кланяйся и скажи…

– Вы чего тут разлеглись? – Кветан к нам подошел.

– Да вот, отдохнуть решили, – улыбнулся я, а сам подумал:

– Эх, не вовремя ты, старшой.

– После отдыхать будете, ноне и повод есть. Ведь так, Глушила?

– Так, – сказал молотобоец. – И мы, как проигравшие, проставляемся.

– Вот это дело, – довольно потер руки старшой конюх. – А пока, Добрын, тебя на кургане ждут. Поспеши.

– Ольга позвала?

– Святослав.

Я на ноги поднялся, снежок с себя отряхнул и к кагану направился.

– Эй, Добрын, – мне вдогон Глушила крикнул, – Путята велел сказать, что завтра он в Киеве будет. На ристание31 обещался приехать.

Мне жарко стало от этих слов, словно огнем имя болярина обожгло.

– Откуда ты про Путяту знаешь? – обернулся я.

– У меня тесть – Твердило Древлянин. Помнишь такого? – подбитыми глазами на меня великан сощурился.

– Как не помнить? – всплыл передо мной образ мужичка-огнищанина, который на стогне Коростеньском громче всех кричал, когда решали, что с волчарой Ингварем делать.

Недавно совсем это было, а кажется, что с той поры половина жизни прошла.

– Он перед Солнцеворотом приезжал дочь проведать.

– Спасибо тебе, Глушила, за весть добрую, – поклонился я молотобойцу и к кургану пошел.

– О чем это вы? – Кветан у посадского допытывать стал.

– То у Добрына спрашивай, – услышал я за своей спиной.

Шел я через побоище, а у самого в душе птицы весенние пели, оттого, что скоро с Путятой повидаюсь. Но нечего сейчас об этом думать. До завтрашнего дня еще дожить надо. А пока нужно к Святославу спешить.

Поднялся я на курган, Ольге с каганом поклонился.

– Звал, Святослав? – у малого спросил.

– Ух, как ты, Добрын, здоровяка того завалил! – восхищенно посмотрел на меня мальчишка. – Глушила всех подряд клал, а тебя побороть не смог, выходит, ты самый сильный в земле Русской?

– Это навряд ли, – пожал я плечами. – Просто повезло мне.

– Что-то дюже часто тебе везет, – Ольга взглянула на меня со своего сидения.

– Так, видно, Даждьбогу угодно, – склонил я перед ней голову.

– Любит тебя твой Бог, – поправила она меховой полог на санках.

– С чего это вдруг? Я же ему не девка красная, – усмехнулся я.

– Зато парень завидный, – улыбнулась она.

– Добрын, – Святослав меня за рукав дернул, – а Свенельда положить сумеешь?

– Свенельда не смогу, – честно признался я. – Наставник твой и телом и духом крепок. Он на двух ногах на земле стоит, а я пока только на одной. Другую ногу не знаю куда поставить, – и на Ольгу взглянул. – А чего это ты о воеводе вспомнил? – повернулся я к мальчишке.

– Свенельд на ристании в конной потехе и в бое на мечах себя показать решил, – гордо каган сказал. – Вот я и думаю: сдюжишь ты супротив него, или нет?

– Тут и думать нечего, – Ольга кагана одернула.

– Права твоя матушка, – вздохнул я. – В ристанье только вольному человеку позволительно свою удаль перед народом и Богами выставлять. А мне, конюху, ни мечом, ни конем владеть не дозволительно…

– Так Правь говорит, – Звенемир-ведун к нам подошел. – Вижу, что тебе, каган, не терпится Добрына со Свенельдом в поединке свести, только в ведах сказано, что не может воевода с конюхом простым силой тягаться.

– А я чего? – смутился мальчишка. – Я ничего.

– Вот то-то же, – ведун ему строго пальчиком погрозил. – Ступай посмотри, как собак стравливать станут. Вон, дружки твои тебя кличут.

И верно. На поле нашего недавнего боя уже затевалась новая потеха – охотный люд кобелей своих на травлю выставлял. Лай, крики, люди об заклад бьются, псы из рук хозяев своих вырываются, готовы друг друга в клочья рвать. Охоч Перун до кровавых игрищ, на пиру своем в Сварге радуется.

– Эй, меня подождите! – крикнул Святослав и с кургана побежал.

– Могу ли я тоже уйти? – спросил я у Ольги.

– Погоди, – остановил меня ведун, – у княгини для тебя пара слов имеется.

– Слушаю, – склонил я голову.

Тем временем на льду началась грызня. Два волкодава сцепились в жестокой схватке. Даже здесь, на высоком снежном кургане, было слышно их злобное рычание.

– Послезавтра в Киеве соберутся хоробры со всех русских земель, – сказала Ольга тихо. – И ты знаешь, чем это обернуться может.

– Откуда же мне знать? – я с трудом сдержал улыбку.

– Ты не прикидывайся, – Звенемир от негодования посохом своим в курган ударил, – несмышленыша из себя не строй. На прошлый Солнцеворот, пока ты взаперти сидел, они брагой после ристания опились, да драку с дружинниками затеяли, побили многих, покалечили, и все хотели тебя из поруба высвободить. Кричали, что старый род князей древлянских не только на Руси, но и в землях чужих почитают…

– Я-то тут причем? Мы с отцом договор подписали и рушить его не собираемся.

– Это хорошо, что слово свое крепко держите, только многие ли об этом знают? – ведун поежился, точно морозец пробрал его через мохнатое волчье корзно. – Оттого и опасение есть, что вои пришлые захотят снова дебош поднять. Праздник пресветлый бойней кровавой обернуться может, а разве тебе это надобно? – и уставился на меня вопросительно.

Я немного подумал, а потом головой покачал:

– Нет, не надо мне крови. И так ее достаточно пролилось, – и Звенемир вздохнул облегченно, а я через мгновение спросил:

– И чего же вы от меня хотите?

– Верно говорят, что Боги разумом тебя не обделили, – подала голос Ольга. – И хотим мы немногого: чтобы ты витязей от поступков необдуманных отговорил.

– Разве же я, холоп бесправный, могу вольным воинам указывать?

– Ты не хуже нашего знаешь, что это во власти твоей, – разозлилась она, только ведун ей руку на плечо положил, мол не горячись.

– И какой мне прок от разговоров этих? – меж тем продолжил я свою игру.

– Хочешь, серебра тебе дадим, а может, тебе больше золото по нраву? – повела княгиня плечом, руку ведуна отстранила.

– Эка у вас просто все, – пожал я плечами. – Считаете, что подачкой все беды отогнать можно?

– А чего же ты хочешь? – насторожилась она, а Звенемир заговорил торопливо:

– От холопства тебя избавить не в наших силах…

– Про то я и сам знаю, – остановил я ведуна, – но и за золото слово свое продавать не стану.

– Так не томи. Какую плату за спокойствие наше возьмешь?

– Хочу я в ристании участие принять.

– Не по Прави это… – возмутился ведун.

– Я веды не хуже твоего знаю, – перебил я Звенемира. – Не велел Велес холопам в руку меча и коня давать, но про лук со стрелами он ничего не говорил. Ведь так?

– Так, – согласился ведун, да и что он возразить мог?

– А коли так, то вот мои условия: в стрельбище вы мне потягаться позволите, и если я из потехи стрельной победителем выйду, то сестра моя, Малуша, будет при мне, и разлучать вы нас боле не посмеете. Ну, а если проиграю, тогда хоть душу порадую. Как на такое смотришь?

– И за какого же Бога ты стрелять собираешься?

– За Семаргла32.

– Так это и не бог даже, – пожал плечами Звенемир. – Пес у Сварога на посылках.

– Так, может, вы хотите, чтоб я за Даждьбога вышел? – настала очередь теперь мне усмехнуться.

– Ох, и хитер ты, Добрын, – поразмыслив, сказала Ольга, – не всякому такое в голову прийти могло. И холопом, вроде, останешься, а в то же время с вольными на одном поприще окажешься. И за Бога выйдешь, так Семаргл не совсем Бог. Хитер. Что посоветуешь, Звенемир?

– Тебе решать, княгиня, – ведун к небушку глаза поднял, – и я против твоего решения возражать не буду.

– Ладно, – сказала она, – потешь нас на ристании.

– Быть по сему, – поспешно подтвердил Звенемир и посохом своим пристукнул, обрадовался, что золото с серебром в целости останутся.

– Спасибо, княгиня, – поклонился я ей.

– Я вижу – важным для тебя мое решение стало.

– С чего ты взяла?

– За все время ты меня первый раз княгиней назвал, – усмехнулась она.

И тут от реки до нас донесся жалобный собачий визг. Видать, один волкодав другого придавил.

27 декабря 947 г.

Левая рука напряжена до предела, ломит ее от локтя до кисти. Кисть затекла и кажется, что пальцы вот-вот откажутся сжимать тяжелое древко лука. С правой рукой не лучше – отведенный за ухо локоть мелко подрагивает. Большой палец прижимает оперенный конец стрелы к сгибу указательного. Прижимает изо всех сил, но сил этих все меньше и меньше. Еще чуток, и сорвется стрела, и улетит в белый свет на посмешище столпившимся вокруг людям.

А я стою, ловлю ветер, перевожу взгляд с наконечника на далекую мишень, молю Даждьбога о помощи, и знаю – этот выстрел решающий. И пусть усталость сбивает дыхание, и пускай сводит от напряжения спину, а пот заливает глаза, только мне необходимо сделать этот выстрел. И стрела обязательно должна найти цель. Потому я упрямо пытаюсь удержать наконечник нетерпеливой стрелы на черном пятне мишени. Стараюсь прогнать из головы посторонние мысли, как учил старый лучник Побор. Силюсь поймать тот неуловимый момент, когда нужно разжать пальцы и отправить стрелу в ее недолгий полет.

А коварная память словно затеяла со мной жестокую игру, и воспоминания не уходят прочь, сколько я их ни гоню. Они предательски уносят меня в день вчерашний, будто им совершенно все равно – удачным будет мой последний выстрел или нет…


…На Подоле пир всю ночь гудом гудел. На просторном подворье посадника Чурилы под тесовыми навесами были накрыты широкие столы. Проставлялись кулачники побитые, как исстари заведено. И еды, и питья вдосталь, гудошники и гусляры надрываются, скоморохи колесами по двору катаются, девки песни поют. Весело, шумно, сытно.

Только мне не до большого веселья. Это посадским с городскими можно уедаться и упиваться до одури. Послезавтра они будут витязей подбадривать, в ристании за них переживать, а мне силы поберечь надобно, чтоб на поприще в снег лицом не ударить.

Я бы и вовсе на этот пир не пошел, а завалился бы спать, либо в подклети, либо на чердак в сено залез, только нельзя. Глушила меня от себя ни на шаг не отпускает, братом зовет, а разве брата обидеть можно? Вот и терплю. А он мне лучшие куски мяса подкладывает, каши да разносолы подсовывает. Хвалится всем:

– Это Добрын-княжич, он меня принародно побил, – а у самого под глазами синяки.

Так молотобоец эти синяки, словно награду носит, перед народом ими хвастает:

– Видели, как он меня кулаками попотчевал? Век теперь помнить буду, – и смеется, показывая крепкие зубы.

– Будет тебе, Глушила, – я ему, – а то мне совестно.

– А чего стыдиться? – удивляется он. – Меня уже который год никто одолеть не может. Уже скучно стало на кулачках биться, а тут такая радость, – и смеется пуще прежнего.

Что ж поделать, коли радость нежданную человеку принес, на днепровский лед его положив.

А бабы с девками меж столов шустрят, только успевают яства менять, да корчаги с хмельным подносить. Раскраснелись от суеты, разрумянились.

– А вот и суженая моя, – кричит Глушила, сам с глушью, оттого и громкий. – Эй, Велизара, ты чего ж другим подносишь, а про нас словно запамятовала?

– Я тебе и так частенько подношу, – Велизара в ответ, – дай хоть сейчас за чужими мужиками поухаживать.

– Это за кем это ты ухаживать собралась? – взбеленился великан. – Ну-ка покажи! Я его сейчас быстро от чужой жены отважу!

– Усядься, дурной, – смеется баба, – разве же кто может с тобой потягаться?

– А вот же, – сразу подобрел Глушила и на меня показывает, – он меня вчерась знатно…

– Так я разве же о кулачках говорю? – Велизара поставила перед нами корчагу с брагой, – Я же о любви! – а потом ко мне:

– Здраве буде, княжич.

– И тебе здоровья, мужнина жена.

– А чегой-то ты брагой брезгуешь? Вон суженый мой уже веселый, а у тебя ни в одном глазу.

– Так веселиться и без хмельного можно, – ответил я.

– А ты, случаем, не недужишь?

– Да ты чего, мать? – Глушила на нее. – Что ж, по-твоему, меня недужный отколошматил?

– Здоров я, Велизара, только мне для ристания нужно в твердом уме оставаться.

– Как? – удивленно всплеснула она руками. – Тебя из полона отпускают? Слава Даждьбогу!

– Нет, – покачал я головой. – Мне лишь дозволили из лука пострелять.

– Знатно, – обрадовалась баба. – Слышь, муженек, – пихнула она в бок Глушилу, – непременно на Добрына об заклад побейся, поставь на кошт гривну, что тебе в позапрошлом годе купец фряжский за медведя подарил.

– За какого медведя? – спросил я.

– Да, – отмахнулся молотобоец, – было дело.

– Ты пузо-то заголи, пусть Добрыня на дурь твою полюбуется.

– Да ладно тебе, – мне показалось, что Глушила смутился.

– Чего? Стыдно стало? – подначила Велизара.

– Чего тут стыдиться? – и великан задрал подол рубахи. – На, любуйся.

Я увидел, что через живот и грудь Глушилы протянулись толстые багровые шрамы.

– Медведя на комоедцы33 охотники привели, – затараторила Велизара. – А гость фряжский стал похваляться, что у них есть такие молодцы, что и медведя побороть могут. Ну, а мой-то, – с нежностью взглянула она на мужа, – не долго думая, медведя того голыми руками задавил. За то и гривну золотую фрязь ему подарил. Только на что нам золото? Его же в рот не положишь.

– Это точно, – кивнул Глушила и прикусил моченое яблочко.

Я опасливо покосился на ручищу молотобойца, в которой яблоко казалось не больше ореха. Великан перехватил мой взгляд и хитро подмигнул мне подбитым глазом.

– И имей в виду, – сказал он, – что я тебе поддаваться не собирался, потому и радуюсь, что свой меня побил. А варяги – тьфу! – и сплюнул на землю косточки. – Мелочь пузатая.

– Мелочь, не мелочь, – строго взглянула на него жена, – а когда Лучана-гончара схватили, в схороне от них прятался.

– Так это ты же у меня на руках повисла! – треснул кулачищем по столу Глушила, аж миски с корчагами подпрыгнули, а сидящие за столом притихли.

– Повисла, – Велизара словно не заметила злости мужа. – Зато ты сейчас за столом сидишь, яблоки жрешь и бражку пьешь, а по гончару уже давно кобели отбрехали.

– Эх! – вскочил великан со своего места, чуть лавку не перевернул, зыркнул на жену зло. – Век ни себе, ни тебе этого не прощу! – и вышел из-за стола.

Но тут к нему подскочил Кот.

– Чего разошелся, Глушила? Али угощение не по вкусу пришлось? – и засмеялся звонко. – Мы же с тобой оба ноне побитые, у тебя синяки, а у меня в одночасье рог на лбу вырос, – и пальцем на большую шишку – след недавнего побоища – показал. – Нам ли горевать калечным?

– А чего она? – кивнул великан на жену.

– Да что с них, с баб, взять? Давай-ка лучше спляшем, чтоб не зазря гудошники мучались, – и пошел перед Глушилой вприсядку, и приговаривать начал:

– Я пойду, потопаю, повиляю жопою, пусть посмотрят мать-отец, какая жопа молодец!

И так у него радостно получилось, что великан не стерпел – притопывать начал и подпел конюху:

– Ох, теща моя, теща тюривая, по морозу босиком затютюривая.

И пошли плясать давешние супротивники – городской с посадским.

– Ты не смотри на него, княжич, – шепнула мне Велизара, – это ему хмель в голову ударил, а так он у меня смирный.

А между тем гульбище разгорелось с новой силой. Заразившись той удалью, с которой Кот и Глушила выделывали заковыристые коленца посреди Чурилиного двора, мужики решили потягаться в переплясе. Мальчишка-подгудошник на своем бубне взял залихватский лад, его напарник подхватил на жалейке, а гудошники еще сильнее раздули свои лягушачьи щеки. Даже старик-гусляр, придремавший было недалеко от костерка, очнулся, на мгновение прислушался, а потом ударил по звонким струнам34.

Кот стал заводилой. Он козырем прошелся вдоль столов, встал посреди двора, оправил кушак, закинул за ухо оселок и трижды притопнул по доскам дворового настила.

– Эй, посадские! Выходи бороться! – выкрикнул он и, приноравливаясь к ладу бубна, принялся прихлопывать ладошками по груди, коленям и голенищам сапог.

Потом он резко махнул через левый бок, высоко выкидывая ноги, и колесом, не касаясь руками земли, пролетел над двором.

Это вызвало всеобщий восторг и одобрение.

– Принимаем! – ответил ему Глушила, присел на корточки и неожиданно быстро прокатился бочонком вокруг конюха.

Только не рассчитал силы свои немереные, а может, голова от хмельного закружилась. Соскользнул он с каблука, да со всего маха об настил саданулся.

– Эй, Глушила! – в наступившей тишине окрик Чурилы показался грозным. – Ты мне так все доски во дворе переломишь!

И от этого великан еще больше смутился.

Выручил мальчишка-подгудошник. Он выскочил на середину и начал вытворять с бубном всякие чудеса. Он стучал по нему кулаками, коленями, головой и плечами, и при этом ноги его вытворяли разные разности. Мальчишка то шел ползунком, носками лапотков выстукивая по козьей коже бубна, то высоко подпрыгивал, широко раскинув в стороны ноги, то вдруг, словно провалившись под лед, уходил вниз на вертушку. Бубен в его руках не умолкал ни на мгновение, заставляя мое сердце биться все чаще и чаще.

– Баянка, жги! – крикнул Глушила, довольный тем, что все сразу забыли о его неудаче.

– Что за малец? – спросил я у Велизары.

– Это Баян, сирота подгудошная. Он месяца два назад из Чернигова пришел, да к Заграю прилобунился35. Заграй музыкант знатный, а с таким напарником они в Киеве в почете оказались. На свадьбы да на родины их приглашают – отбою нет.

– Лихо у него плясовой бой выходит, – я прихлопнул в ладоши.

– Ты еще не слышал, как он бывальщины складывает, и сам те бывальщины поет.

Но, как поет Баян, в этот вечер мне услышать не довелось. Громкий стук в ворота прервал дробь бубна.

– Эй, народ! – раздалось из-за забора, – Пригласить на свой веселый пир вольных витязей не желаете?

– Как же не желаем? – в ответ крикнул Чурила. – Проходите, гости дорогие. Ребятки, – позвал он челядь, – отнимите от ворот запоры, проведите витязей за столы. И еды, и питья ноне всем хватит.

Молодцы бросились выполнять приказание, и через мгновение, под приветственные крики подвыпившего народа, на освещенный факелами двор вошла большая ватага хоробров36.

Старший среди них отвесил земной поклон хозяину.

– Здрав будь, Чурила, посадник Подольский! Здравы будьте, люди радостные!

– Здрав и ты будь, Соловей, – поклоном ответил Чурила. – Откушайте и повеселитесь с нами.

Тут же Соловью подали ведерную братину, по края наполненную бурлящей брагой.

– За Коляду, Перуна, Велеса Мудреца, других Богов и Сварога над ними, – поднял он братину и сделал несколько больших глотков. – А ничего бражка, – кивнул он довольно, передал братину следующему витязю, громко рыгнул и огладил бороду, – сладенькая.

Братина пошла по рукам.

– За Макощь!

– За Световита!

– За Хорса!

Из разных земель пришли хоробры, и каждый своего Бога славил. Наконец я услышал:

– За Даждьбога!

Путята, а это был он, приложился к братине. За ним Зеленя с Яруном пригубили, а я вдруг понял, что стою и глупо улыбаюсь.

– Никак наши? – прошептала Велизара, а у меня стало теплее на сердце.

– Эх! – махнул я рукой горестно, – только Смирнова не хватает.

Но знал я, что Смирной сейчас поднимает заздравную чашу хмельной сурицы в чертоге небесном, в Сварге Пресветлой. За нас.

– Дядька Соловей! – подскочил к старшему витязю мальчишка-подгудошник. – Помнишь меня?

– Как не помнить? – обнял его Соловей, точно отец сына. – Песню твою частенько вспоминаю. Да ты вырос-то как! Совсем отроком стал. А помнишь…

– Здраве буде, Добрын Малович! – кто-то хлопнул меня по плечу.

– Путята!


Мы собрались в горнице у Чурилы. Я долго уговаривал их отказаться от затеи с моим освобождением. Дольше всех противился Путята. Он упрашивал меня уйти после ристания с ними. Он хотел войны. Он хотел воли для земли Древлянской и не понимал, не желал понимать, что не пришло еще время. Не равны силы. Что кровью будут течь реки, а вдовам не хватит слез, чтобы оплакать павших.

– Знаешь, Путята, – наконец сказал Соловей, – а княжич прав.

Хоробр вступился за меня, и я был благодарен ему. Только кто тогда мог предположить, что моя благодарность для Соловья через несколько лет смертью лютой обернется? Вот ведь как судьба порой нами вертит.


Я проспал почти до самого вечера. Накануне долго мы говорили. Все думали и рядили земляки, как сделать так, чтобы лик Даждьбога снова над Коростенем взошел. С Зеленей вспоминали наши давние споры и смеялись над ними, с Путятой песни тихонько пели, а Ярун рассказывал, как он Ингваря на конце стрелы своей держал, как они с Путятой старались отца из Любича вызволить. Потом помянули погибших. Я хоробрам про то, как бежать собирался, про смерть Красуна рассказал. Выпили мы за то, чтоб его Водяной не сильно мучил. Потом за то, чтоб на ристании рука верной была, а голова ясной. Потом… я не помню, как заснул.

Лучше бы я не просыпался. Голова рвалась на куски. Язык стал сухим и шершавым. Страшно хотелось пить. Я свернулся калачиком на узкой лавке. Кто-то укрыл меня вчера козлиной шкурой, которая до этого лежала на полу под ногами. Шкура воняла брагой, пролитой кем-то, топленым салом, которое обильно стекало с наших пальцев и тяжелыми каплями падало на пол.

Каша, которую опрокинул Зеленя, когда показывал уход от копья с переворотом через плечо, была обильно полита конопляным маслом и приправлена чесноком. Этот запах сейчас был мне особенно противен.

Я не мог пошевелиться, любое движение вызывало новый прилив дурноты, но шкуру с себя все же скинул.

– Очухался, Добрыня? – голос Путяты эхом отозвался в голове.

– Угу, – промычал я и укорил себя за то, что давал зарок не пить, но не сдержался на радостях.

– Я вижу, тебе совсем невмочь, – сказал он и сунул мне под нос дурно пахнущую миску с мутной жидкостью. – Тебе надо это выпить.

– Угу, – простонал я.

– Давай помогу, – Путята подсунул мне ладонь под шею и приподнял голову. – Смотри, не захлебнись только.

Я набросился на варево. Жажда оказалась сильнее отвратного запаха. Питье было гораздо лучше, чем я мог ожидать. Чуть горьковатое, оно казалось странно приятным, легким и благодатным. Жажда отступила прочь. В голове стало проясняться, а противная мелкая дрожь, от которой я никак не мог найти спасения, улеглась.

– Да, – сказал Путята. – Белорев знал, что для мужика самое важное лекарство надобно, когда он от похмелья пробуждается. Три года я у него выпытывал, чем он батю моего от недуга похмельного отпаивал. Даже после посвящения он мне секрет не открыл. И ведь главный секрет не в составе, а во времени приема…

– Но секрет-то ты добыл? – я, наконец, смог говорить.

– А как же? – улыбнулся болярин. – Когда я со Святища сиганул, он же меня по кускам собирал. Все боялся, что не выживу я. А когда совсем приперло, мы с ним сделку заключили: я живым в Яви остаюсь, а он мне свою тайну открывает. Я выиграл.

– Ну, и что это?

– Так это же олуй37, княжич! Обычное пиво, но вовремя поданное и от того целительное. Ну и как?

– Отпускает!

– Я же говорю: Белорев – знахарь доподлинный.

Мне действительно стало лучше, и даже в мыслях появилась некая легкость.

– А теперь вот это еще прими и совсем тебе хорошо будет, – он протянул мне маленький кувшинчик.

Я опрокинул его, сделал несколько глотков и… провалился в беспамятство…


Меня резко подбросило вверх, и я пришел в себя. Я висел поперек седла, а конь подо мной крупной рысью уносил меня неизвестно куда.

Кляп во рту мешал дышать. Руки и ноги связаны. Холодный ветер выдувает остатки хмеля из моей головы. Я попытался наземь соскользнуть, но не смог. Крепкий ремень притянул меня за пояс к луке седла.

Под копытами хрустел снег. Белый снег и ноги коня – все, что я мог разглядеть.

– Путята, стой! – услышал я окрик и понял, что конь подо мной перешел на шаг, а потом и вовсе остановился.

– Уйди с дороги, Соловей! – услышал я голос моего похитителя. – Не доводи до лютого! Не заставляй меч из ножен вынимать.

– Неужто на меня с мечом пойдешь?

– Не хочу я этого, оттого и остановился. Но, коли мне препон ставить станешь, боем бить тебя буду.

– А нас тоже боем бить станешь? – услышал я новый голос.

– Ярун?! Вы же с Зеленей по девкам пошли…

– Не дошли, как видишь, – голос Зелени я сразу узнал.

Значит, без ведома побратимов Путята решил меня из Киева умыкнуть. Да что он, совсем с головой рассорился?

– Оба здесь, – сразу поник болярин. – Он же малец-желторотик, убьют же его, только повод найдут и убьют. Да поймите же вы…

– Да будет тебе, – сказал Соловей спокойно. – Понимаем мы, что над тобою месть верховодит. Жрет тебя, как огонь головешку, потому и боль свою ты чуешь, а боли других не замечаешь. Или думаешь, что Чернигов и Смоленск под пяту варяжскую с радостью легли? А может, забыл, как в Нове-городе старушка под колоколом вечевым плакала и Рурика кляла? Не только земля Древлянская справедливости жаждет. И не хуже тебя я знаю, что такое Добрын для Богумировых потомков38.

– Так, чего ж вы тогда?!

– А то, что малец нам велел на время в покое его оставить. А значит, так ему надобно…

Пока Соловей с болярином разговоры разговаривали, Зеленя с Яруном меня от седла отчалили, на землю опустили, руки развязали, кляп изо рта вынули.

– Путята! – заорал я. – Болярин младшей дружины, Путята! Ко мне!

Не ожидал он такого, а и никто не ожидал, даже я.

Гляжу, а он с коня соскочил и ко мне бросился. Подбежал и на колено передо мной встал.

– Кто я для тебя?! – спросил я его.

– Грядущий князь земли Древлянской, – отчеканил он.

– Так какого же ты хрена, болярин, грядущего князя опоил и умыкнул, точно телка-подсоска?

– Так я…

– После оправдываться будешь, – поднял я руку, призывая к молчанию. – А сейчас скажи: или я глупее тебя?

– Нет, княжич, – покачал он головой.

– Тогда слушай меня, болярин, если бы мне сбежать было надобно, я бы еще на охоте ушел, и без твоей бы подмоги. Но понял я, что больше земле своей пользы принесу, коли Киев под моим присмотром побудет. А посему велю тебе меня обратно в город доставить, самому после ристания уйти спокойно, и хоробров за собой увести. Далее сидеть тихо, власти варяжской не перечить, смут не заводить. И еще, – вздохнул я, – не убьют они меня, не переживай.

– Как так? – спросил растерянно Ярун.

– И долго ли ждать знака твоего? – одернул его Соловей.

– Может, год, а может, десять, – усмехнулся я. – Пока у варягов слабины не почую, да знак не подам. Ясно, болярин?

– Ясно, княжич, – и с колена встал, подпругу у коня моего подтянул. – Чего сидишь-то? Застудишься, как завтра на стрельбище выйдешь?

– Вспомнила бабка здоровых сисек… – рассмеялся на это Соловей.


…Еще один спокойный вдох, еще один спокойный выдох… стою – тетиву тяну. Народ вокруг притих. Замер в ожидании, когда мой лук распрямиться, тетива запоет звонко, и уйдет стрела на встречу с мишенью. Тогда закричат люди радостно, а может, вздохнут разочарованно. Понимаю я, что только от меня зависит, радость или печаль я народу принесу. Оттого из последних сил стрелу сдерживаю. Ветер ловлю, чтоб не помешал он ей куда надо вонзиться. А он, как назло, привередничает. То слева на меня подует, то прямо в лицо задышит. Видно, нравится ему надо мной озорничать. А думы, что ветер, отпустят на мгновение и снова нахлынут…


Это я почувствовал сразу, как только лук взял. Почти два года, кроме узды да гужи, ничего в руках не держал. Трудно теперь приноравливаться. Пусть лук не абы какой, а Жиротом слаженный, да Зеленей мне одолженный, пусть за стрелу можно спокойным быть, на совесть сделана Людо Мазовщанином, только руки не желают слушаться. Отвыкли. И я от лука отвык.

Времени у меня все меньше, так что некогда раздумывать, сживаться с луком надобно. Родниться с ним, чтоб в трудный час не подвел.

– Лук ты мой, лучок верный, – тихонько шептал я, – ты почуй мою руку на своем плече. Тетива-бичева звонкая, подомнись, натянись до моей щеки. Стрелка каленая с жалом пчеловым, подчинись мому зраку, стань женой ласковой. Я не ворог вам, а сердешный друг, и, как другу, мне вы откликнитесь…

Так я причитал, а вокруг ристание начиналось.

С утра пораньше вышли конники. Их было пятеро.

Зеленя от земли Даждьбоговой, от народа древлянского, который хотят русским сделать. Другой хоробр от кривичей. Не знал я его имени, знал только, что он Макощь славит. Соловей от вятичей, Велес Мудрый у него в Покровителях. От славен всадник наперед выехал, конь под ним огненно-рыжий, как сам Хорс-Солнце светится, костяк у него крепко сложенный, такой в бою не подведет, но для скачек не сильно годен. Четверо витязей, а пятый – Свенельд. Говорил же мне Святослав, что воевода решил в конном испытании потягаться. Интересно мне стало, а за какого Бога, варяг тягаться вышел? За Перуна, или за Торрина?

Выстроились в ряд, изготовились. Звенемир перед ними вышел:

– Готовы вы коней своих пред светлые очи Богов наших выставить?

– Готовы! – дружно ответили конники.

– Во славу Коляды, в честь Перунова огня скорого, именем Сварога Создателя, – он поднял посох над головой. – Вперед!

И сорвались кони, с места в галоп взяли.

Заволновался народ, на крик изошел. Подгоняют конников, а те и без того не мешкают – скачут, стараются. Кони под ними чуть из кожи не выскакивают. Вперед вырываются, стелятся над Днепровским льдом, копытами в него стучат. Гонка идет не за страх, а за славу. Вначале Свенельд поотстал немного. Но я его жеребца хорошо знаю, оттого и нет у меня переживания. Вот только почему-то хочется мне, чтоб варяг последним пришел. Видать, от большой любви.

Но жеребец воеводин быстро на дороге ледяной обвыкся. Уверенно нагонять остальных начал. Только что последним был, а уже третьим идет, да ко второму подтягивается. А на втором Зеленя.

– Давай, древлянин! – шепчу я. – Помоги тебе Даждьбоже пресветлый!

А Свенельд уж вровень со вторым – голова к голове. Но впереди еще самое сложное.

Добежали конники до поворотного столба, огибать его начали, тут у коня Зелениного копыта поехали, по льду заскользили. Он на завороте на круп сел, да так на заду и проехался. Соскочил с него Зеленя, но не надолго – поднялся конь, а всадник уже в седле. Всего-то мгновение потерял. Но и этого оказалось достаточно, чтоб Свенельд вторым в этой скачке стал. Впереди у него лишь Соловей остался.

А народ орет, надрывается. Я подивился даже, откуда в людях столько сил? Который день игрища идут, которую ночь пиры не смолкают, а жителям града Киева и посадов его все точно трын-трава. Выпито и съедено немало, спето и переплясано еще больше, а они, точно дети малые, радуются. И неймется им, не спится. Медом не корми – дай поорать да побалагурить.

Громче всех Святослав кричит. На курганчике своем руками размахивает, скачет и подпрыгивает, и никак его Ольга утихомирить не может.

– Давай! Свенельд! Давай! – звонко кричит мальчишка, переживает за дядьку. – Я их всех победю-ю-ю!

И Свенельд давал. Выжимал из жеребца все силы, а тот и сам рад себе жилы рвать. Не любит жеребец вторым быть, как и хозяин его. Да только конь – животина нежная и к добрым рукам быстро привыкает. Знаю, что стоит свистнуть мне сейчас по-особому, и встанет конь. Встанет, как вкопанный. Я его к свисту этому всю осень приучал, так, чтоб не заметил никто. Потихонечку. Я не знал, для чего мне это нужно, но чуял, что когда-нибудь пригодится. Может, и настал тот миг?

И вдруг подумал я:

– И что дальше будет?

Словно наяву увидел, как слетает со своего жеребца воевода, как мордует он коня, как ножом ему глотку режет. В злобе своей варяг страшен, и с него станется.

Жалко мне коня стало.

А еще Гостомысл пригрезился… как он мне, послуху несмышленому, говорит строго:

– В подлости, княжич, радости не найдешь. Подлость радость сжирает. И подлый человек не должен жить в этом Мире, ибо через него красота погибает. Лучше костьми ляг, а подлости не соверши…

Не стал я свистеть.

Посовестился.

А конники уже возвращаются. Свенельд впереди идет. Так и должно было быть. Я его жеребчика хорошо знаю, такой вторым быть не может.

Первым воевода к берегу подскочил. На курганчик к Святославу влетел, соскользнул с коня, и поклон земной кагану отвесил.

– Громовержец ныне в ристании конном выиграл, – и встал гордо.

Воевода-воробей стреляный, и на мякине с половою его не проведешь. Эка вывернулся. Громовержцу победу отдал, а какому?

Перуну?

Торрину?

То-то, я смотрю, и поляне, и варяги радуются. Всяк под Громовержцем своего Бога прославляет. Словно и нет прежней вражды, еще чуток, и брататься кинутся. Хитро, ничего не скажешь, Асмудово семя, если сумело посадских с городскими хоть ненадолго примирить.

А на льду уже скоморохи пляшут – не дают народу остыть. Баян снова над бубном тешится. В Коляду всяк по-своему удаль оказывает, кто на бранном поле, кто в питии, а кто, как он – плясками, да песнями.

Лишь холопам кагановым не до веселья. Они для боев место отаптывают. И хоробры к схватке готовятся, по пояс раздеваются. Мечи свои раскручивают, чтобы плечи согреть. И Путята среди них. Шрам его страшный на морозе побагровел.

Знатный шрам у болярина. У правого виска начинается, по щеке сбегает на шею, а потом на спину перебирается и на пояснице ветвится мелко. Изодрал свое тело Путята, когда по камням вострым со Святища скатывался. И виновен в этом отец Свенельда – Асмуд. Это он каждого десятого на смерть отсчитывал. Ярун должен был гибель принять, только вместо него болярин сам вызвался. Сам и с крути прыгнул. После, в бою, поквитался Путята со старым варягом, только вышло так, что Асмуд сам под его меч лег. От этого еще больше злился болярин и злость свою на Свенельда перенес, на Ольгу, на всех варягов без исключения.

Потому и толпился народ вокруг ристалища: предвкушали люди схватку злую, надеялись, что Путята со Свенельдом в поединке сойдутся. Ну, так это, как кошт выпадет.

Все готово уже, только Свенельда нет. Видно, немало сил у него скачка вымотала, если он все никак в себя прийти не может. Вот и ждут его все терпеливо.

Но вот и воевода появился. И народ зашумел сразу – рады, что дождались. Ну, а варяг перед людьми вышел и поклонился им в пояс, за задержку извинился.

Звенемир уже шапку свою трясет. В шапке палочки с зарубками. Кто одинаковые вытянет, тем и в пару становиться. Подходят к ведуну витязи, жребий свой тянут, а народ притих в ожидании.

Путята руку в шапку опустил, палочку вытянул и ведуну передал.

– Вода! – провозгласил Звенемир, и людям кошт Путятин показал – три поперечных зарубки.

Тут и Свенельд подошел.

– Огонь! – у Звенемира в руках жребий с такими же зарубками, только продольными.

Выдохнул народ.

Значило это, что если и встретятся древлянин с варягом, то только в самом конце, когда уже, кроме них, никого на ристалище не останется.


И ведь встретились же.

Пятерых на пути к этой встрече за собой Путята оставил. Пятерых Свенельд заставил принародно свое поражение признать. Остались только они двое. Огонь и вода – варяг и древлянин. Свенельд и Путята.

Устали оба. Дышат тяжело. У болярина плечо порезано. Кровь из раны течет. У Свенельда спина посечена, и тоже без крови не обошлось. Но вида они не подают, друг перед другом бахвалятся. Дескать, раны – тьфу! – царапины мелкие, и сил для последнего поединка еще вдосталь.

– Даждьбог и Перун Громовержец до главного боя дошли! – меж тем Звенемир огласил. – Лишь Богам решать, кто из них пред Сварогом победителем предстанет, а витязь Путята и воевода Свенельд нам покажут, как Боги меж собою спорят!

Встретились они посреди ристалища, каждый своему Богу требу вознес, и сошлись в поединке.

Звякнули мечами и раскатились по сторонам. Обходить друг друга начали, слабины выискивать. Путята твердо ступает, следит за варягом внимательно. А Свенельд, словно кот в камышах, легко с ноги на ногу перетекает. Ловкость в каждом шаге его кошачьем, сила в руках и взор ясен.

Вот опять сошлись.

Точно молнии, мечи у поединщиков. У варяга меч фряжской работы – верткий и задиристый. У Путяты – Жиротом кованный, из того железа, что Эйнар, сын Торгейра, из-за Океян-Моря привез. По клинку болярина имя Коростеньского оружейника выбито39.

– Ну, Жирот, не подведи, – это я тихонько за Путяту переживаю.

Вновь схлестнулись. Волчками вертятся, друг дружку с ристалища выпихнуть хотят. Достойные супротивники, один другому не уступает. Поймал Путята варяга на выпаде, но тот сумел под руку болярину уйти, коленом его в бедро толкнул, да свой меч с разворота ему вдогон послал. Нырнул древлянин вниз, только клинок над головой просвистел, а сам уже в ноги варягу метит. Перелетел Свенельд через древлянский меч – ласточкой перепорхнул, едва земли коснулся и сразу в новый наскок бросился. А Путята его уже ждет. Обкатился вокруг руки варяжской, за спиной у противника оказался, хлестанул наотмашь, но и воевода не лыком шит, свой клинок под удар подставил – Путятин меч только лязгнул.

А люд вокруг заходится: свистит, кричит, визжит от удовольствия. Удался, значит, праздник, и весна ранней будет, и осень урожайной. Есть чему порадоваться. И посадские здесь с Глушилой во главе, и мои конюхи. Все ждут, чем же поединок закончится.

Но такого никто ожидать не мог: взмахнули клинками поединщики, меч на меч наткнулся, и с хрустом раскололись клинки – одни рукояти у бойцов остались40.

Видно, что желание победить у них чувство осторожности притупило, оттого и остались они в один миг безоружными. Была бы их воля, они бы с кулаками друг на друга набросились. Но воли такой им Звенемир не дал. Встал промеж них и посохом в снег притоптанный ударил:

– Схватке конец! – громко выкрикнул. – Боги решили миром разойтись!

Путята даже притопнул от досады, только разве против желания Покровителей он выступить сможет?

Сдержался болярин, поклонился народу смиренно, и Свенельд от него не отстал. Мир – так мир, если Богам он угоден.

Однако обниматься, как в конце поединка заведено, не стали они. Всяк к своим отошел, сделав вид, что поединка и не было. И все люди поняли, что наступит день и найдут они повод, чтобы снова встретиться.

А холопы уже на лед треноги вынесли, жгутами соломенными обвитые – мишени для стрельб готовят. Значит, пришел и мой черед.

– Лук-лучок, деревянный бочок, на тебя надежа моя.

Стрельба из лука у полян ценилась меньше, чем скачки или бой на мечах, потому и вышли на рубеж воины званием пониже. За Торрина Алдан-десятник лук натянул, Ярун за Даждьбога стрелу на тетиву положил, рус, мне незнакомый, себя за Ярилу кликнул, другой за Локи41 руку вверх поднял, а один воин, кудрявый, с орлиным носом, и вовсе за неведомую мне Богиню Нанэ42 огласился. Так что, когда Звенемир меня от лица Семаргла выставил, никто даже не удивился. Только мальчишка Баян подмигнул хитро. Понял я, что не так прост подгудошник, как показаться хочет.

– Пусть рука твоя будет верной, а ветер попутным твоей стреле, – пожелал я по-свейски Алдану.

– Ты чего там ворожишь? Сглазить хочешь? – посмотрел он на меня подозрительно.

А я чуть не рассмеялся: надо же, варяг язык предков своих забыл. Совсем обрусел, значит. Как же он с Торрином своим разговаривает? Или Богу язык не важен?

– Для первого выстрела изготовиться! – скомандовал Звенемир.

На тридцать шагов холопы мишени отнесли и в стороны разбежались. А я тетиву натянул и Побора добрым словом вспомнил…


…Ветер Стрибожич все униматься не хочет. Чует ведь, что рука моя слабеть стала, лук в ней дрожит, а он все куражится. Издевается, наверное, словно его Перун об одолжении попросил.

Сто шагов до мишени. Черным пятнышком на соломе турий глаз нарисован. То ли муха на мишень отдохнуть присела, то ли комар из треноги кровушку пьет. Но откуда среди зимы комарам да мухам взяться?..


…На восьмидесяти шагах нас уже только трое осталось. Ярун, Алдан и я. Понятно мне стало, почему десятник виру наравне с сотниками от Ольги получал – знатным он лучником оказался. Стрелу на лук накладывал скоро, тетиву отпускал мягко. Стрела к цели летела – залюбоваться можно.

Он первый и выстрелил. Прошуршала стрела в морозном воздухе, в мишень впилась. Точно в око турье. Рассмеялся десятник радостно, на меня посмотрел:

– Это тебе не девок по сеновалам таскать, – сказал. – Тут мастерство надобно, – и в сторонку отошел.

Вторым у нас Ярун. Вышел он на рубеж, стрелу к щеке прикинул, мишень глазом поймал. Постоял немного и вдруг:

– Ласки прошу, Даждьбоже! – крикнул, лук кверху поднял и стрелу в небушко отпустил.

– Зачем?! – вырвалось у меня.

– Не хочу меж тобой и судьбой твоей становиться, – ответил он мне. – А Даждьбоже поймет и, небось, не прогневается.

Развернулся он и прочь пошел. А народ ему вслед свистит. Думает, что слабину Ярун дал. Но я-то знаю, что он с восьмидесяти шагов птицу влет бьет. Значит, решил для меня дорогу расчистить. Что ж? Теперь и за себя и за него стараться надобно.

Я его место на рубеже занял. Вскинул лук, прицелился. Ветер в спину дунул – я под него тетиву отпустил. Рядом со стрелой десятника она в солому вошла. Попал, значит.

– Я смотрю, везет тебе, Добрын, – кивнул варяг. – Посмотрим, как ты на сто шагов стрелу пустишь?

– Посмотри, – я ему, а у самого поджилки трясутся, то ли от страха, то ли от усталости.

И бражку Чурилину, и Путяту, который мне выспаться не дал, и самоуверенность свою чрезмерную, все просчеты свои в миг успел добрым словом помянуть. Только что теперь кориться? Так сложилось все, как сложилось. Как я тогда Ольге сказал? Хоть душу потешу? Нет. Потерпит душа, а я по Малуше соскучился.

Вот и мишень уже в ста шагах, вот и Алдан стрелу свою в полет отправил, и нашла стрела тот турий глаз, ну, а я немного замешкался. Ветер налетел, рука подрагивает, спину ломит, а мишень вдалеке, словно муха уснувшая. Притихли люди, моего выстрела ждут, а я медлю. Момент выжидаю.

И почудилось мне, будто сам Семаргл ко мне с неба спустился. Обвил меня своим хвостом чешуйчатым, в ухо жаром дохнул.

– Отпускай стрелу, – шепчет, – а с Пряхами я уже договорился.

Вырвалась стрела из моих пальцев, зазвенела тетива, распрямился лук, народ вокруг заволновался. А я вслед стреле смотрю, и кажется мне, что летит она очень медленно, точно сквозь кисель пробивается. Вроде, правильно летит, вроде, в цель.

Но Стрибожич меня предал. На подлете к мишени мою стрелу в сторону толкнул. Отклонилась она, только по соломе деревянным боком скользнула, пролетела еще с десяток шагов и зарылась в снегу.

Возглас разочарования взлетел над днепровским льдом. Так народ мою неудачу отметил. А у меня слезы на глаза навернулись.

От обиды.

От обмана.

От злости на себя.

Опустил я голову, чтоб позора моего никто не заметил и с ристалища поспешил. И не слышал уже, как Звенемир победителя славил, как люди его приветствовали, как ругался Глушила с женой из-за гривны, что на кошт поставили, как радовался Алдан, что сможет теперь Томиле гостинец подарить…

А я уходил все дальше и дальше. В Киев спешил, на конюшню, чтоб на чердак залезть, в сено закопаться. Чтоб никто слез моих не видел.

Не дали мне спрятаться, да с горем моим наедине побыть. Претич меня за плечо схватил:

– Добрын, – говорит, – велела княгиня тебе в дорогу собираться. В Ольговичах старший конюх третьего дня брагой опился, да помер. Сказала она, что теперь ты там за главного будешь.

– Погоди, – я от неожиданности опешил, – как в Ольговичи? Я же промазал!

– Вот так, – сказал сотник, – и мне тебя туда немедля доставить надобно.

– А со своими проститься?

– Нет, – сказал он строго. – Велено прямо сейчас отправляться.


Зря я на пса Сварогова обижался – не обманул Семаргл. Хоть и проиграл я на стрельбище, а судьба так повернулась, что будет все, как хотелось мне. Малуша рядышком, от Свенельда подальше, да еще не простым конюхом – старшим. Но почему же не слишком меня это радует? Чувство такое, будто подачку кинули. Словно переиграла меня Ольга в игре, которую я сам же и затеял.

Скакал я с Претичем стремя в стремя и не знал, то ли радоваться мне, то ли огорчаться? Еще жалко было, что с друзьями повидаться не смог, что с Путятой не простился. Скакал и сам себя уговаривал, дескать не велика беда. Свидимся, мол, и не раз.

Конец ознакомительного фрагмента.