Глава третья
Любава
16 июля 942 г.
В своём тяжелом забытьи я слышал невнятное, непонятное бормотание. Будто рой растревоженных пчел решил сделать улей в моей голове. Вот только у матки была человеческая голова, и она бубнила и бубнила мне что-то на ухо.
Потом мне вливали в рот горькое вонючее зелье. И от этого жар разливался по телу. Едкая вонь заполняла нос, рот, пылала огнем в груди. И чудилось, что голова от этой отравы светлеет…
Несколько раз мне казалось, что я прихожу в себя…
Расплывчатые пятна приобретают форму, но, кроме горевшего синим пламени, я ничего осознать не мог…
И опять – погружение то ли в сонное, то ли в бессознательное небытие…
И вновь глухое бормотание, пробирающее до костей…
Иногда я разбирал отдельные слова, но смысл их ускользал от меня. И я снова и снова пытался понять, – жив или уже нет…
Только голос, беспощадно однообразный, подсказывал мне, что я все еще в Яви. Но сколько я не старался, не мог понять, кто бормочет: мужчина или женщина.
Да и какая разница, кто месит тесто, чтобы испечь хлеб…
Ведь… я стал тестом… Пышным, липким, холодным и податливым… И чьи-то сильные руки мяли меня, шлепали обо что-то твердое… Растягивали и скручивали… Сжимали и взбивали… От этого мне становилось все лучше…
И гордостью я преисполнился оттого, что вскоре из меня выпекут каравай… Каравай, каравай, кого хочешь выбирай…
Выбрал.
Жарко.
Пахнет лугом. Травами медвяными и горьким чем-то. Аж дышать тяжело.
Яркий луч резанул по глазам, едва я только приподнял веки. Снова зажмурился. Во рту пересохло. Показалось, что вот-вот губы потрескаются от нестерпимой жажды, и горячая кровь брызнет ручьем. И тогда я напьюсь…
– Пить…
– Слышала, Любава? – женский голос был мне не знаком. – Пить просит. Значит, прав был знахарь. На поправку княжич пошел.
– Смотри, мама, у него веко дергается, – только девчонки, а голосок был девчачий, мне не хватало.
– Где я? – мне понадобились все силы, чтобы сказать это.
– Тише. Тише, княжич, не то снова уйдешь. Слаб ты еще больно.
– Где я? – этот вопрос не давал мне покоя.
– Мама, что он меня не слушает? – в голосе девчонки послышалась обида.
– Все они, мужики, такие. Сначала не слушают нас, а потом мучаются. Ты не смотри на него. Давай тряпицу сюда. А ты, княжич, силы береги. В бане ты. В бане.
Я осторожно открыл глаза.
Свет врывался в темноту жарко натопленной бани через маленькое оконце под потолком. И в этом ярко-желтом луче проявился худенький девчачий образ. Мне показалось, что это сама девчонка светится, разгоняя тьму.
– Ты красивая, – я не знаю, как такие слова могли сорваться с моих губ.
– Дурак, – сказал образ и показал язык.
– Да будет тебе, Любава, – сказала женщина. – Разве не видишь? Не в себе он. Небось, подумал, что ты навка какая.
Она приподняла мне голову и влила в рот что-то теплое и очень-очень вкусное.
– Ешь, ешь. Поди, изголодался. Седмицу целую одними отварами тебя отпаиваю.
Долго уговаривать меня не пришлось. Я сделал еще один большой глоток. Потом еще.
– Что? Хороша похлебочка? – девчонка подошла поближе и мягкими пальцами убрала волосы с моего вспотевшего лба.
– Угу, – промычал я и сделал еще глоток.
– Мамка старалась, крысу эту в трех водах вываривала.
Я поперхнулся. Выплюнул варево. В животе противно заурчало. И тошнота подкатила к горлу.
– Ты чего, шутоломный? – рассердилась женщина.
Вытерла с груди мой плевок и строго посмотрела на девчонку:
– Зачем ты так?
– А что тут такого? – пожала плечами Любава. – Жить захочет, и не такое проглотит, – и прочь отошла.
– И верно, княжич, – женщина повернулась ко мне и вновь поднесла к моим губам миску, – ничего зазорного в этом нет. Крыса зверь чистый. Абы чего не сожрет. А мясо у нее полезное. Силу дает. Ешь.
– Знал бы он, из чего ты отвары творила… – из дальнего угла подала голос девчонка.
– А зачем ему знать? – улыбнулась женщина. – Ему сейчас не знать, а выздоравливать нужно. Хочешь жить, княжич? Тогда ешь и не противься.
Она подсунула свою маленькую крепкую ладошку под мой затылок и ткнула миску мне в губы.
– Ешь, – твердо сказала.
Делать нечего. Пришлось разжать зубы и сделать еще глоток. А похлебка была действительно вкусной.
– Вот и славно, – сказала женщина, когда я проглотил остатки, и тряпицей утерла мне губы. – Теперь точно на поправку пойдешь.
Она встала с моей постели. Отошла. Поставила миску на небольшой стол, заваленный пучками трав и снизками кореньев. Выбрала среди этой груды один пучок. Пошептала над ним что-то и бросила траву в огонь.
Трава вспыхнула и погасла, а по бане потекло сладкое тягучее благоухание. По телу пробежала теплая волна, и я понял, что слабость и голод отступают.
– А вы чего телешом? – спросил я, когда в голове немного прояснилось.
– Так жарко же, – сказала девчонка. – А мы вокруг тебя почитай седмицу целую пляшем. Думали, что совсем в Сваргу уйдешь, да, видно, рано тебе еще. Ну, вставай. Чего разлегся-то?
– Экая ты прыткая, – женщина посмотрела на меня с сочувствием. – Ему еще дней семь нужно, чтоб совсем в себя пришел. Три дня лежнем лежать. А уж потом и ходить сможет.
Три дня. Три долгих дня меня откармливали, словно порося. Отпаивали свежей горячей свиной кровью. Меня выворачивало от нее, но я пил. Три дня меня пеленали в пропитанные отварами льняные холсты. Выпаривали, вымывали и снова выпаривали. Женщина и девчонка пестали меня, словно тряпичную куклу. И заставляли молчать, стоило мне только раскрыть рот, чтобы спросить о наболевшем.
Три долгих дня я не знал, так что же на самом деле произошло со мной. Как я оказался в доме крепкого огнищанина Микулы, жена и дочь которого выхаживали меня.
Сколько я ни приставал к Любаве и Берисаве, жене Микулы, с расспросами, они молчали, как рыбы. Дескать, мне нельзя много говорить и много думать.
Пару раз в баню, где я лежал спеленатый, как дитятя, заглядывал и сам Микула. Он был немногим старше моего отца, но был гораздо больше его. Выше и шире в плечах. Он мне казался огромным сказочным великаном-волотом. Большие, натруженные руки с крепкими шершавыми ладонями. Широкие плечи. Суровый взгляд из-под кустистых бровей. Поначалу он меня даже пугал, но потом я понял, что за его мощью и неимоверной силой сокрыто доброе и отзывчивое сердце.
Он подходил к моей лавке, осторожно присаживался на самый краешек, так что лавка потрескивала под его тяжестью, поправлял мои пелены и спрашивал:
– Ну, как ты, княжич?
– Хорошо, – отвечал я.
– Ну и ладно, поправляйся, – говорил он, улыбался открытой детской улыбкой, гладил меня по голове, точно кутенка, тяжело вздыхал и уходил, тихонько притворив за собой дверь прибанника.
Берисава была совсем другой. Маленькая, шустрая, веселая. Но в то же время крепкая и настырная. Она не принимала никаких возражений и отговорок, если считала, что поступает правильно. А считала она так почти всегда. И, надо отдать ей должное, почти всегда оказывалась правой. Именно ей я был обязан жизнью.
А Любава… о ней можно говорить долго. На первый взгляд она ни чем не отличалась от тех девчонок, которых я знал. Вот только было в ней что-то такое, что заставляло быстрее биться сердце, а ноги начинали ныть, словно я целый день бежал за оленем, да так и не догнал.
Приятные мурашки пробегали по телу, когда она входила ко мне. Когда садилась рядом. Когда трогала своими мягкими пальчиками мой лоб.
Я не знал, что со мной происходит. Почему эта девчонка вызывает во мне такую бурю чувств?
21 июля 942 г.
Я проспал до вечера…
И сон мне странный снился
Словно я маленький совсем. И луг вокруг огромный. Цветами раскрашен. А я посреди стою. И небо надо мной синее-синее. Высокое. Радостное.
И понимаю я, что Мир большой-большой. И я в нем всего лишь частичка малая. И смешно мне от этого чувства. И страшно, аж дух захватывает. И смеюсь я, и плачу одновременно. Маленькому-то плакать не зазорно.
Тут смотрю – мама ко мне подходит. Светлая. Чистая. Вся светится.
– Добрынюшка, – говорит. – Мальчик мой. Как вырос-то ты! Каким пригожим стал.
Берет меня за руку. И ведет сквозь туман, невесть откуда налетевший. А я за мамкину руку держусь. Потеряться в тумане не хочу. И вдруг понимаю, что нет уже ее руки. Пропала. Хватаю, хватаю вокруг ручонками. Только в ладошах туман один остается.
И горестно мне оттого, что один я остался. И понимаю, что теперь самому тропинку из тумана искать. И вроде, сразу не маленький я, а такой, как есть.
Бреду через туман, а он все не кончается. И хочется мне опять на тот луг, да догадываюсь, что возврата нет…
– Княжич, – слышу, зовет кто-то. – Княжич!
А я понять не могу, то ли сон это продолжается, то ли Явь уже…
– Княжич!..
– Кто это?
– Это я, Микула.
Тут и проснулся я.
– А Любава где?
– С ней все хорошо будет. Слышишь, княжич, встать тебе надобно, – он неуклюже переминался с ноги на ногу.
– Что? – встрепенулся я. – Варяги опять?
– Нет. Тебя Берисава ждет. Для тебя и для Любавы обряд приготовила. Будет из вас страх выгонять. Ты как? Сам-то дойдешь, или отнести тебя?
– Сам дойду, – отвечаю.
Я скоро пожалел, что отказался от Микулиной помощи. Кое-как спустился из горницы. Наступать на истыканные сучьями и хвоей ноги было больно. Опираться на иссеченные пальцы – еще больней. Тело ныло так, как будто меня вчера целый день Гридя со Славдей мутузили, а все Поборовы лучники им помогали.
Кое-как добрался я до коновязи, где на этот раз был привязан не ратный давешний конь, а рабочий, чуть зануженный, но сытый и довольный жизнью мерин.
– Давай, княжич, – Микула подсадил меня. – Дорога не близкая, но нужная.
Он рванул узду. Мерин горестно вздохнул и поплелся за хозяином.
Микула вел мерина под уздцы. Дорога оказалась и впрямь неблизкой. Я сидел на широкой спине мерина. Сидел и радовался тому, что огнищанин не видит, как мне тяжело дается дорога. Я старался не замечать ни усталости, ни боли. Ведь худо или бедно, но я ехал, а не шел пешком.
Между тем небо потемнело. А вскоре и вовсе скрылось среди разлапистых ветвей. Прошло еще немного времени, и я уже с трудом мог различить уши моего коняги.
А Микула все шел и шел. И я никак не мог понять, как же он различает тропу.
– Долго еще? – не стерпел я.
– Да пришли уже, – услышал в ответ его голос. – Видишь, вон Берисава костры запалила.
И верно. В бездонном мраке леса засветились яркие огоньки.
– А Любава там?
– Я еще с полудня ее перенес.
– Не пришла она в себя?
– Она, вроде как в себе, – сказал Микула растерянно. – А вроде как спит. Мать говорит, это страх на нее напал. Да скоро сам увидишь.
Вскоре мы и вправду вышли на поляну. По краям ее пылали костры. Двенадцать. По кругу. А посередине поляны торчал из земли огромный валун. Говорят, что когда волоты42 супротив Богов восстали, они этими валунами в Божье Воинство кидались. Китоврас43 им тогда такого задал. В него же, скакового, не так просто попасть. Вот и разбросаны такие камни по всей Древлянской земле.
Люди вокруг них собираются. Ведуны требы приносят. Кощуны поют. Через них с Богами разговаривают. Сколько в камнях этих силы волотовой накопилось? Попробуй, сосчитай. Непростые то камни. Нужные.
Вот на таком камне, посреди освященной Огнем поляны, лежала Любава.
Берисава уже раздела ее. Руки и ноги веревками стянула. Распластала ее на валуне. Да прокричала что-то. Не расслышал я.
Тут она нас увидала. А я ее рассмотрел. Простоволосая она стояла, точно девка. Венок из трав на голове. Закутанная в расшитое полотно. Босая.
– Иди сюда, княжич.
Слез я с мерина. Микула меня вперед подтолкнул.
– Иди, – говорит, – а я пошел отсюда. Нельзя мне здесь, – рванул мерина за узду и в лесу пропал.
А я в кольцо огненное вошел. Жаром костры пылают. Светло в коло44, как днем.
– Снимай с себя все, – сказала ведьма, – да мне давай.
Скинул я себя рубаху. Порты спустил. Берисаве отдал. А она их на клочки ножом располосовала. На двенадцать частей, и по части в каждый костер бросила.
– Прими, Огнь Сварожич, старую одежу, старые боли, старые страхи, старые немощи. Спали их сердцем горячим своим. Чтоб не было их боле ни в Яви, ни в Нави. Чтобы Правь от нас не загораживали, – подкармливала она Огонь моими недугами.
Потом ко мне подошла.
– Руки давай, – говорит.
Я руки протянул, а она на них петли ременные накинула.
– Пойдем, княжич, – потянула она за ремни, и я пошел за ней.
Она меня к валуну подвела. Уложила на него, так, что мы с Любавой оказались голова к голове. Растянула ведьма ремни. Накрепко меня привязала. Так, что я даже дернуться не смог. Потом чую, она мне и на ноги петли накинула. Через мгновение я был привязан так же, как и Любава. Так мы и лежали на валуне, распятые.
– Это чтоб ты не побился сильно, когда страх из тебя полезет, – пояснила она.
– Услыши, Мать-Рожаница45, внучку свою! – вдруг заголосила ведьма. – Помощи жду от тебя, Мира создательница! Из неживого в живое оборачивающая. Приди к внучке своей. Помоги защитить чада свои!
И понял я, что женский обряд начался. Древний, как сам этот Мир.
А Берисава полотно с себя скинула. В одном венке осталась. Точно навка лесная. На колени возле валуна села, глаза закрыла, раскачиваться начала. Стонать. Все громче и громче этот стон. Уже в звук обратился. Красивый. Глубокий…
– А-а-а-а! – над поляной летит и в ветвях гаснет.
А костры ярко горят. Глаза слепят.
Тут, на самом высоком звуке, Берисава опять застонала. Раскачивается все сильнее. Волосы ее длинные по земле волочатся. Вокруг ведьмы узор хитрый плетут.
Вдруг остановилась она. Замерла на мгновение. Глаза раскрыла. Смотрю, а взгляд у нее чужой. Будто и не здесь она вовсе, а не знамо где.
Встала она с колен. К валуну подошла, да как ударит ладонью по камню. И валун зазвенел. Точно и не камень вовсе, а бубен, козьей кожей обтянутый. А Берисава еще раз по камню ударила.
А он задрожал в ответ. Гул по поляне раскатился. И дрожь через меня прошла46. А ведьма снова что-то заголосила. Запричитала жалобно, точно плакальщица на тризне. И опять в камень бу-бух.
Дрожь меня волной накрыла. Прокатилась сквозь меня. А тут снова бу-бух.
И опять…
Я вдруг понял, что с новой волной и меня из тела выбросило. Будто сверху я на себя смотрю. И с каждым ведьминым завыванием, с каждым новым ударом по валуну меня все выше и выше поднимает.
Оказался я под самой кроной огромных сосен, обступивших поляну. И все, что в коло творится, я видеть могу. И Берисаву. И валун. И нас с Любавой, на валуне распластанных. А потом я увидал, как с новым ударом от тела девчонки яркое облачко… морок белесый оторвался. Вверх поднимается. Рядом со мной повисло. И догадался я, что это истинная Любава из тела своего вышла. Пригляделся я, и точно. Облачко на нее похоже стало. Всматриваюсь в морок, а разглядеть в нем Любаву не могу. И она это вроде, а может, и почудилось.
Тут слышу – гул камня затих.
Берисава кощун затянула. Тоже странный. Слышу слова, а понять что поет не могу. Ускользает…
А ведьма вокруг валуна плясать начала. В ладоши хлопает, чтоб не сбиться. Кружит вокруг нас. Рукам и ногам волю дает.
Смотрю, а из наших тел чернота полезла. Сгустки тумана грязного. Неохотно выбираются. С трудом. И остаться бы рады, но сила неведомая их с ведьмой плясать тянет.
А тела наши от этого корежит. Жилы натягиваются. Руки-ноги судорога скрутила. Ремни крепкие вот-вот лопнут. А сгустки черные все лезут и лезут.
Корогодом они вокруг ведьмы завиваются. И все больше и больше их становится. Вон вижу пасть медвежью оскаленную. А вон тот сгусток на варяга угрюмого смахивает. А этот на топор занесенный…
Крутятся. Вертятся страхи мои. А от них и Любавины не отстают. Еще немного, и захватят ведьму. И тогда не будет ей возврата в явный Мир. А она все пляшет. Словно приманивает их. Дескать, вот она я. Берите меня тепленькой. И страхи набрасываются на нее. Но никак не могут поймать. Она все время в немыслимом танце своем ускользает от их цепких объятий. Уворачивается от атак и наскоков. И уже непонятно, что это? То ли танец, то ли бой не на жизнь, а насмерть.
И хочу я ей помочь, а не могу. Как спуститься мне пониже? Как к телу подобраться? И надо ли? Мне и здесь хорошо. Ни тревог, ни забот, ни надоевшей боли. Виси себе спокойненько. Болваном бестелесным между небом и землей болтайся. И не нужно тебе ни еды, ни питья, ни любви…
А ведьма уже уставать стала. Пот ручьями. Волосы в космы сбились. Колтунами ощетинились. Нелегко ей со страхами нашими выкруживать. Сил-то много надо, чтобы напор такой сдерживать…
Я на тела наши смотрю, а они уже дергаться перестали. Только у меня колено правое слегка подрагивает. Видать, какой-то страх во мне слишком глубоко сидит, чтоб на ведьмин призыв поддаться.
А Берисава уже на последнем вздохе. Еще чуть, и войдет в нее чернота. Только она вдруг вскрикнула, да через костер сиганула. Потом через другой. Третий…
Прямо сквозь пламя она пролетает. А страхи за ней кинулись. Только после каждого костра, после огненной купели, их все меньше и меньше становится. Вот и последний костер. Двенадцатый. Пролетела ведьма сквозь него. Упала наземь. Закричала победно. Радостно. Руки кверху вскинула. А потом на четвереньках к валуну подползла, в последний раз по нему ударила и упала без чувств.
Гул от камня волной поплыл. Накрыл меня. Закрутил. И почуял я, как в бездну проваливаюсь. В тело свое возвращаюсь…
Я глаза раскрыл. Утро уже. С меня путы сняли. И я, на камне свернувшись калачиком, лежу. А камень холодный. От него озноб по телу.
Костры догорели. Дымом чадят. А надо мной Берисава стоит. Умытая, причесанная. В красивом расшитом сарафане. Плат женский ее голову покрывает. Стоит, смотрит на меня.
– Прости, княжич, – говорит. – Но все твои страхи я забрать не смогла. Придется тебе самому с ними бороться.
– Ничего, – я ей отвечаю. – Поборю как-нибудь.
И вдруг:
– Мама, холодно, – я Любавин голос услышал…
24 июля 942 г.
Мы с Любавой сидели на бревне. Так же, как несколько дней назад. Так, да не так. Другими мы стали. Не похожими на прежних. Особенно она.
Прошло уже три дня, как Любава в себя пришла. Только изменилась она. И ходит вроде, и разговаривает, и на шутки мои улыбаться пытается, а все равно, как чужая. Словно не здесь она.
Идет по двору. И вдруг встанет. И на небо смотрит. Долго-долго. Вздохнет и дальше пойдет.
А то давеча я у нее спросил что-то, а она на меня взглянула, да как закричит. Как бросится прочь, точно это и не я вовсе. Насилу мы ее с Берисавой в тот раз успокоили.
А сегодня с утра она вроде тихая. Мы с ней о лете, о цветах разных разговариваем. Она ничего. Может, и вправду в себя пришла?
Я возьми, да и скажи:
– Ну, что, Любава? Ты пойдешь за меня? – как будто в шутку сказал, и сразу пожалел об этом.
А она на меня посмотрела серьезно.
– Вижу ты, и правда, мал пока, – отвернулась.
Чую – заплакала. Только что я поделать могу…
И тут смотрю, из леса всадник показался.
– Любава, – шепнул я тихонько, чтоб не напугать ее. – Иди-ка ты в дом. Тебя матушка звала.
Она покорно встала и пошла. Не заметила всадника, слава тебе Даждьбоже. Только она в дверях скрылась, я к Микуле.
Он как раз коровник чистил.
– Микула, – я ему, – снова гости к нам.
Он вилы наперевес схватил.
– Где?
– На опушке конник показался.
– Пошли, посмотрим. Ты только топор прихвати.
– Сейчас, – кивнул я ему.
Выскочили мы во двор. За банькой притаились. Ждем. Гостя высматриваем. А он о двуконь едет. Второго коня в поводу ведет. И что-то я в нем знакомое разглядел.
– Свои это, Микула, – говорю. – Это за мной.
Топор в сторонку отложил и навстречу всаднику вышел.
– Здраве буде, болярин! – крикнул.
За мной приехал Побор. Привез мне одежу. Благодар для Микулы и Берисавы от отца. Гнедко моего в поводу привел. Рад я был, что конь здоров. От обеда старый дружинник отказался, сославшись на то, что мне немедля нужно быть в Коростене. Берисава сказала, что с пустыми руками нас отпустить не может. Собрала снеди в туесок. Побор приторочил туесок к седлу и стал ждать, когда я оденусь.
Надев на себя одежу, я понял, как сильно исхудал за это время.
– Это ничего, – сказал Микула. – Кости целы, а мясо нарастет.
– Ты голову пока побереги, – сказала Берисава. – Месяца два боль по ночам приходить станет. Не пугайся. Я тебе с собой травы положила. Будешь заваривать и пить. И береги себя. Ты людям древлянским ой, как нужен.
Обнял я ее. В щеку поцеловал.
– Со мной все хорошо будет. Вот увидишь. Ты Любаву береги. Она проститься не выйдет?
– Ты прости ее, княжич, – сказала ведьма. – Чужих она еще долго сторониться будет.
– Ничего, – сказал я. – Все с ней образуется.
– Дай Даждьбоже, чтоб так все и было.
– Микула, – насмелился я, – мы тут на днях с Любавой столковались. Ты ее за кузнецова сына не отдавай. Скоро я за нее сватов пришлю.
Горько усмехнулся Микула. Головой покачал. Ничего не ответил. А Берисава вдруг всплакнула.
Конец ознакомительного фрагмента.