Вы здесь

«Ночные летописи» Геннадия Доброва. Книга 2. *** (Г. М. Добров, 2016)

Глава 50

1 февраля 2006 г.

Ночь двадцать девятая. Я хотел поближе познакомиться с этим прекрасным горным краем, где жил такой благожелательный и добрый народ. И говорю врачу: вы знаете, я хочу съездить в горы, там у вас есть старинный монастырь. – Он отвечает: да, есть, хотите я вас подвезу? – Да нет, говорю, зачем, я поеду на автобусе, но вы меня не ждите к ужину, возможно, я поздно вернусь.

И вот я поехал. Какая же красота по дороге меня ожидала! Автобус остановился. Я увидел в одном селе греческий храм – стоит, будто снят аккуратно где-то со скалы в Греции и перенесён сюда, за тысячи километров. Настоящий греческий храм – белые колонны, портик. Это постройка времён Александра Македонского, его войска когда-то проходили здесь. Дальше шли сёла, где никто не говорил по-русски. А когда что-нибудь спросишь, то дети, например, смотрят огромными глазищами и ничего не могут ответить, потому что говорят только по-армянски. Потом автобус пошёл дальше – и вот уже горы с двух сторон теснят дорогу. Наконец автобус заехал в тупик, дальше дороги не было. Я вышел и увидел перед собой древний храм. Автобус развернулся и собрался ехать обратно, я сказал водителю, что поеду на другом автобусе, потому что хочу посмотреть храм.

Существует отличие расположения армянских храмов от русских и даже от грузинских. В Грузии если хотят поставить храм, то ставят его на вершине горы, чтобы он был виден издалека, чтобы он, как маяк, притягивал к себе людей. А в Армении этого не увидишь. Там, наоборот, храмы спрятаны в расщелинах скал, в ущельях пониже, чтобы быть незаметными. Снаружи у храма стояли узорчатые каменные кресты, вот эти качкары (один или два), теснились арки, колонны, лесенки, а потом уже шла скала. Я зашёл внутрь храма. Никаких икон нигде нет, и вообще ничего нет. Я думаю – как же они молятся? И по мере того как я углублялся в храм, сам храм углублялся внутрь скалы, он был вырублен в скале.

Когда я зашёл в главный зал, смотрю – там тоже ни окон, ничего, лишь сумрак и закопчённые стены. Но недалеко от входа стоит как бы жаровня на ножках с золой и остатками свечей. Тут же лежат целые свечи, можно взять и оставить деньги, полное доверие к человеку. Вот я положил немного денег, взял свечку, зажёг её (там угли в одном месте тлели) и воткнул эту свечку в золу. Стою. И такая тишина вокруг, такое спокойствие и уединение, что мысли человека волей-неволей устремляются к Богу, его ничего не отвлекает – ни окна, ни двери, ни скамьи, ни красивые сутаны служителей. Тут вообще не было никаких служителей, ничего, просто тёмное помещение, освещённое только одной свечкой.

И мне показалось, что это и есть та далёкая простота, настоящая христианская правда, которая сохранилась у армян. Видимо, вот такими и были первые церкви сразу после Христа два тысячелетия назад. Эти церкви ещё назывались катакомбные, потому что христиане прятались от гонения. И, конечно, у них не могло быть ни убранства, ни богатых накидок каких-то, ни парчовой одежды, ни золотых крестов. Не было ни икон, ни картин, ни скульптур – ничего не было. Но была лишь вера, чистое стремление раскрыть душу, покаяться. И тут я подумал, как правы армяне, что они берегут свои вот эти первоначальные религиозные чувства, самые верные. И эта церковь, укрытая с двух сторон скалами, оставила во мне неизгладимый след.

Потом я вышел оттуда. Вижу – течёт маленький ручеёк, и над ним стоит дерево. И всё это дерево увешано чистыми, глажеными носовыми платочками, привязанными к веткам. А какая-то женщина подошла и объясняет мне: если хочешь о ком-нибудь вспомнить, помянуть, поплакать – вот повесь платочек сюда на веточку. (Такой у них обряд.)


Фото в Армении. 1976 год


Пока я проникался новым нахлынувшим на меня впечатлением от простоты в этом храме (для меня это был просто переворот в душе), оказалось, что все люди уехали, автобуса уже нет и больше сегодня не будет. Я остался один среди этих молчаливых скал и пустой дороги. Думаю – что делать, не ночевать же здесь. Пошёл. Иду по этой дороге, навстречу едут легковые машины. Но я знаю, что дальше там дороги нет, значит, они едут в монастырь. Проехали. Потом возвращаются обратно – одна машина проехала мимо, вторая, и вдруг третья машина останавливается. Девушка какая-то говорит: садитесь, идти пешком далеко, мы вас подвезём. Я сел. Эта девушка спросила, кто я. Потом я у неё узнал, кто она. Оказалось, что она работает диктором на телевидении. Машину вёл, наверно, её муж. Они меня подвезли к самому дому-интернату. Было уже совсем темно, и они уехали.

Спал я там в большой комнате один, кроватей стояло много, но они пустовали. И вот как-то поздно вечером я лежу и слышу – кто-то скребётся в окно. Я приподнялся, смотрю, женская фигура трогает раму, чтобы открыть. Я встал, и эта женщина за окном куда-то скрылась. Потом, через некоторое время, опять пришла, опять скребётся. Но я, конечно, не открыл. Вот такие там ходили больные люди по ночам.

Наутро я встал, пошёл умываться и увидел в соседней комнате маленького голого мальчика. Он, видимо, только проснулся, стоит и смотрит в открытую дверь на меня. А с ним жил другой больной мальчик, я его встретил и спрашиваю: почему там твой друг стоит голенький? Он всё бросил, побежал, и я за ним следом. И вот он говорит тому, раздетому: ох ты мой милый, иди скорей сюда, давай умоемся, начал умывать его, одевать. И всё время приговаривает: милый ты мой, хороший. Потом повёл его на завтрак, стал кормить. Так помогали друг другу дети в этом доме-интернате. Хорошо мне у них работалось, я наблюдал, кто как живёт, некоторые там рисовали.


Рисование с натуры


Я сейчас уже не помню, по какой причине я поехал домой. Из этой поездки в Армению я привёз три больших рисунка. Обычно на один рисунок у меня уходила неделя времени (самое маленькое – это три дня, а самое большое – десять дней). Дома в Москве я уже не прикасался к этим работам. Ещё давно, когда я был маленький, отец меня научил, что главная помощница художнику – это натура. То есть когда есть натура, ты можешь быть совершенно спокоен, что всё сделаешь на хорошем уровне. Но как только ты начинаешь фантазировать – обязательно на порядок всё будет ниже по качеству. Это у древних греков есть такой миф, что античный герой Антей получал силу от соприкосновения с землёй и поэтому был непобедим. И Геракл смог победить его лишь тогда, когда поднял над землёй и Антей уже не мог ниоткуда черпать силы.

Вот то же самое происходит и у меня в искусстве. Когда я общаюсь с натурой, когда я смотрю на неё – я вижу и цвета, и общую форму, и детали, и характер – буквально всё, из чего складывается образ человека, мне подсказывает натура. Поэтому когда я рисовал в домах-интернатах, то старался всё делать с натуры, а когда приезжал домой, то я только фиксировал рисунки специальным лаком, чтобы они не затёрлись. Поэтому они были свежие, незамученные… такими они и остались.

Когда я начал работать над серией инвалидов войны, я понял, что я делаю то, что давно хотел, что это моё. И поэтому в дальнейшем я уже не пытался никуда сворачивать в сторону, а рисовал только то (как я считал), что мне предназначено судьбой. Я не торопился, работал спокойно, поэтому у меня на 35 рисунков ушло примерно шесть лет. И хотя на общие выставки рисунки у меня не брали, я не очень волновался, потому что для себя решил – сделаю 40 рисунков, а потом попытаюсь устроить персональную выставку. Проблема у меня была только с дорогой – чтобы хватило денег доехать и вернуться. А на месте, в самом доме-интернате, у меня всё шло уже по определённой схеме – я приезжал и платил в бухгалтерию за питание столько же, сколько это стоило для инвалидов (там примерно выходило по полтора рубля в день).

После поездки в Армению я задумал побывать на острове Сахалин. Туда надо было лететь на самолёте, но тогда это стоило не очень дорого. Летел через всю страну, видел замёрзший Татарский пролив. Прилетел в Южно-Сахалинск. Пришёл сначала в отдел социального обеспечения и спрашиваю: где тут дома-интернаты, чтобы мне поработать, сделать два-три рисунка инвалидов войны? – Они говорят: вот один есть в Южно-Сахалинске, а другой на севере, в Ногликах. Куда вы хотите сначала? – Я отвечаю: сначала, наверно, в Ноглики, потому что у меня ещё свежие силы, я пока не устал. – Хорошо, поезжайте туда.

А туда ходил поезд. Он долго-долго шёл среди тайги сахалинской и заснеженных сопок. Наконец приехал я в Ноглики, спросил, где дом-интернат. Мне показали. А я привык, что в Армении ко мне уважительно относились, что там какое-то первозданное христианство и никто чужого не возьмёт, – и я думал, что и тут так же. Скинул рюкзак, положил его на снег и пошёл с одним планшетом (думаю – зачем надрываться, отнесу сначала планшет, а потом вернусь за рюкзаком). Пришёл в бухгалтерию, обсуждаем. Они повели, показывают… вот здесь будете жить, в столовой вас накормят. – Я говорю: ну хорошо, сейчас принесу рюкзак и поднимусь в комнату.

Возвращаюсь – рюкзака нет. А там какие-то ребята неподалёку, я спрашиваю: а где мой рюкзак, я тут оставлял? – А вон, говорят, его в ларёк мужик понёс, вытаскивает уже что-то из него в обмен на водку. – Как вытаскивает?! Это же мой рюкзак! – А он нам сказал, что это его рюкзак. Боже мой! Что же это такое?! Я побежал, смотрю – а там уже действительно открыт мой рюкзак, мужик что-то оттуда вытаскивает и суёт в этот ларёк, меняет на водку. (Это были нивхи, местное население.) Я хватаю свой рюкзак, а он его держит, не отдаёт. Я тяну рюкзак к себе, а он к себе дёргает – это, говорит, мой рюкзак! Мой рюкзак! – Я так разозлился, кричу: я тебе сейчас покажу твой рюкзак! В общем, вырвал у него этот рюкзак. А он за него всё равно цепляется, что-то ворчит.

Я думаю – ну и народ тут. Пошёл опять в дом-интернат, зашёл в свою комнату (которую мне отвели). Потом попросил ключ, мне дали. Вскоре меня позвали кушать. И вдруг я вижу, что за моим же столом сидит женщина без обеих рук и пытается есть рыбу. Я спрашиваю: как вас звать? – Она отвечает: Полина. – Я говорю: Полина, а почему вы так сами… – Ну а кто же мне поможет, говорит, вот я сама. И она ртом берёт эту навагу, крутит, вертит по столу – кусочек откусит, проглотит и опять эту рыбу ртом как-то теребит. Я спрашиваю: Полина, будете мне позировать? Я вас хочу нарисовать. – Да, говорит, приходите ко мне в комнату.


Книга о любви


И вот она села – к одной культе у неё прикреплена ложка, на другую руку она опёрлась и задумалась. Перед ней на столе стоит тарелка. Я спрашиваю: Полина, а ты читаешь что-нибудь? – Да, говорит, читаю, вижу хорошо. – А что ты читаешь? – Ну, разные книги читаю, нравится читать книги о любви. И я тогда положил на стол перед ней книгу. Я долго её рисовал, Полина сидела, никогда не жаловалась, что устала, и этот рисунок получился. Я его назвал «Книга о любви». Инвалидка войны, жертва войны (не борец, не солдат с автоматом, а простая мирная жительница, которая во время войны потеряла руки). Так она мне и рассказывала, только жила она тогда где-то в европейской части, а потом оказалась тут, в Ногликах. (Я не всегда записывал истории моих натурщиков, моя задача была создать образы жертв войны изобразительными средствами.)

Рисовал я Полину часа два в день, и у меня ещё оставалось время погулять по этим Ногликам, посмотреть. Я увидел, что селение это было совсем небольшим. Недалеко от дома-интерната, у киоска (где рюкзак у меня украли), находился клуб, в этот клуб вечерами стекался народ, там показывали фильмы. Иду как-то по улице, смотрю на людей, уже почти стемнело. И вдруг сзади громкий топот – бежит человек во всю мощь. Со мной поравнялся и спрашивает: где тут дерутся? – А здесь ещё какой-то парень шёл, и он показывает: вон там, в овраге. И тот побежал вперёд. Не успели мы пройти и пяти минут, как этот, бежавший, уже идёт обратно – всё лицо в крови, руки в крови, но очень довольный. Я спрашиваю: ну что, подрался? – Да, говорит, подрался.

А парень тот, который шёл, объясняет мне: это местный баклан. Это такие люди, им лишь бы подраться – ему даже неинтересно, кто там с кем дерётся, по какой причине. Ему важно принять участие, кому-нибудь морду набить, и ему в это время набьют, и он доволен, что подрался, что энергию свою выплеснул. (Я потом как-то зашёл там в сельсовет – сидит работает русская женщина, я спрашиваю: как вы тут с нивхами живёте, они такие воры, драчуны? – Она говорит: да они просто все пьяницы, а после пьянки у них всегда драки происходят.)

Однажды я Полину спрашиваю: а с кем ты дружишь? Тебе же трудно одной? – Она говорит: а здесь есть один парень. Хочешь, сходим к нему? – Я отвечаю: давай пойдём. А он оказался рядом, в соседней комнате. Открываем дверь, и сидит типичный уголовник, будто только что из тюрьмы вышел. Весь выколотый, здоровый, крепкий, голова подстриженная, и – без обеих ног. (У Полины, значит, нет рук, а у него нет ног.) И он говорит: Полин, давай садись, чаю попьём. У него на столе уже заварка, сахар, всё есть, и он тут угощает.

Я его спрашиваю: где вы ноги потеряли? – А я, говорит, вор. Украл в поезде у своих же подельников, и они мне решили отомстить. Но драться со мной бесполезно – я могу одним ударом сразу убить наповал. Тогда, говорит, они меня сперва напоили, я ослаб. И после этого меня потащили за руки в тамбур и посадили между вагонов на эти стыковочные «блины». И когда поезд под горку пошёл, вагоны сошлись, и этими «блинами» мне раздавило сразу обе ноги. А после этого они бросили меня тут же, между вагонами, под поезд. Они думали, что меня там разрежет на части, но я уцелел, поезд надо мной прошёл. А ноги мне все раздробило этими «блинами», ноги потом в больнице отрезали. Но, говорит, я вор, я не жалею ни о чём. Как был вором, так и умру им. (И он действительно выглядел сурово, руки огромные, весь выколотый.)

Когда я выходил днём, то видел множество собак. Огромные лайки – и рыжие, и белые, и чёрные – жили совершенно свободно и бегали по улицам целыми стаями. А у нас в доме-интернате жарили рыбу, картошку варили (кормили очень хорошо) и остатки выбрасывали прямо в снег. Собаки сбегались и кушали. Главное, они были хотя и огромные, но все очень добрые – никогда не бросались, не лаяли, не кусались. А если подойдёшь и погладишь, то они сразу начинали ласкаться. И одна чёрная собака так ко мне привыкла, что всё время сидела и смотрела на дверь – когда я выйду. И как только я выходил, она сразу виляла хвостом, прыгала мне на грудь передними лапами, тянулась своей мордочкой и хотела лизнуть меня в лицо, в общем, выражала самые ласковые свои чувства, я тоже её обнимал. Я полюбил эту собаку, она стала мне другом.

Она всегда прыгала, прыгала вокруг меня, как бы спрашивала – куда пойдём? – А я ей показывал: сегодня пойдём туда в лес. И она бежала. Обгонит немножко, обернётся, посмотрит, что я иду, и опять мчится вперёд. Потом забежит куда-нибудь в сторону и оттуда наблюдает, как я иду. А через некоторое время обратно возвращается ко мне, трётся о ноги, просит, чтобы я её погладил. В общем, замечательная была собака, она ко мне очень привязалась, а как я её полюбил, можно и не говорить, потому что у меня там не было знакомых, только Полину я рисовал. Эта чёрная собака – просто чудо! Я иду по глубокому снегу, и она рядом – проваливается в снег, но всё равно не отстаёт. И вот мы с ней по этому перелеску идём, идём, куда глаза глядят.

И так вот мы с ней шли, шли, стемнело уже, звёзды на небе. И вдруг я смотрю – что это такое? Куда мы пришли? За ёлками (а ёлки там редкие и небольшие) стоят ракеты вертикально, смотрят вверх – крылатые ракеты. Я ей говорю: куда это мы с тобой зашли? Ну-ка пойдём скорее обратно, а то нас тут ещё арестуют. И действительно слышу – там люди разговаривают, фонарики у них, что-то они там освещают. В общем, я понял, что там какие-то пограничные части стоят, близко нельзя подходить. Мы повернули и пошли обратно.

Там у нас в доме-интернате на втором этаже тоже жил художник, нивх. Что с ним было, почему он там жил – я уже не помню, кажется, он не мог ходить. И как-то он увидел меня и говорит: приди ко мне. Я пришёл. Он показывает на ножницы: я тоже рисую, только я рисую не карандашом, а ножницами. – Я удивился: как так? – А вот, говорит, смотри.

Он берёт старую рентгеновскую плёнку и без всякой подготовки, без эскиза ножницами начинает вырезать (крутит эту плёнку ножницами туда-сюда, туда-сюда). И я смотрю – вдруг появляется северный олень с ветвистыми рогами, как бы несётся по тундре. Просто ювелирная работа! Я говорю: подари мне этого оленя. – Он: конечно, бери, я сейчас тебе ещё сделаю. Я этого оленя в свою папку положил. Он мне ещё делает – прямо на глазах, начиная с копыта. И такая точность, такое изящество, все изгибы оленьих ног соблюдает – это удивительно, я первый раз видел такого талантливого человека. Он говорит: ой, у нас тут столько художников – вырезают и на плёнках, и режут из моржовых костей разные фигурки – и собак, и чаек, и оленей в упряжках, и чумы эти – всю жизнь свою изображают. Я думаю – вот это да! Потом, когда в Москву приехал, прицепил этих оленей к абажуру над столом, и когда горела лампа и светился абажур, то олени эти силуэтом как бы там бежали.

Однажды (я всё ещё Полину рисовал) мне говорят: тут море недалеко, туда пойдёт бронетранспортёр с рыбаками, можешь с ними съездить, посмотреть Охотское море, и с ними же вернёшься обратно. Сели мы в бронетранспортёр и поехали. И вдруг я вижу реку – огромная широкая река, а растительности почти никакой, только маленькие берёзки на берегу и верхушки больших деревьев торчат изо льда. Я спрашиваю: а как же летом тут люди ездят? – А вот, говорят, ломают моторы об эти затонувшие деревья. Эти ели и сосны прямо со дна стоят вертикально, иногда их тросами вытаскивают на берег, а иногда они скрываются под водой, так что сверху их не видно. (Рыбаки мне рассказали.)

Вот мы ехали, ехали по этому снегу, абсолютная белизна кругом. А потом – раз, и мотор заглох. Я думаю – как же мы теперь? Ни справа, ни слева, ни впереди, ни позади – ни одной живой души. И я даже испугался, что мы тут замёрзнем, я вообще был легко одет. Уж не говоря о том, что вдруг мы провалимся под лёд, и никто нас не будет спасать на таком морозе (даже подумать об этом страшно). А эти рыбаки тоже в каких-то телогрейках, шапках-ушанках…

Но потом этот бронетранспортёр завёлся, и мы опять дальше поехали. И я уже далеко-далеко увидел море, серое море среди этой белизны. А здесь река начинала поворачивать налево, и стояла избушка, куда мы приехали, она находилась на песчаном острове. Мы подъехали, рыбаки пошли в избушку. А я думаю – сейчас дойду до воды по этой песчаной косе. Пошёл, иду, и вдруг ноги у меня стали проваливаться прямо по колено в этот песок, а вскоре уже чуть ли не по пояс. Я хочу выбраться из этого песка, отталкиваюсь руками, а песок и под одной моей рукой оседает, и под второй. И я уже по-пластунски там пытаюсь вылезти, кричу… Рыбаки услышали, выскочили, подбежали ко мне, руки мне подали. Говорят: ты куда пошёл? Это же зыбучие пески, тут нельзя даже наступать на них – тебя затянет, и ничего не останется, ни воронки, ничего, это пески, которые движутся. В общем, я чудом тогда не погиб в этих песках. Это вот, пожалуй, самое сильное впечатление было – как я хотел посмотреть Охотское море поближе.

В этом доме-интернате был один нивх, тоже инвалид войны. Мне его показали, и я сначала хотел сделать его портрет. Но я долго рисовал Полину, никак не мог закончить рисунок. А он всё ждал, когда я за ним приду. Но я так за ним издали иногда наблюдал – думал, как его нарисовать. И вот однажды вижу – он тащит какое-то огромное бревно. Верёвкой его поддел, перекинул верёвку через плечо и тащит по снегу на кухню, чтобы там расколоть и топить печку. Я думаю – может, его нарисовать, как он тащит это бревно? Но я рисовал инвалидов войны, которые явно были инвалидами. А у него руки-ноги есть, всё на месте. Мне сказали, что он жил один в своём доме, но трудно стало себя обслуживать. А тут готовят, кормят, стирают, и по этой причине он здесь. Я извинился перед ним, но и времени у меня уже на него не оставалось, нужно было ехать обратно.

Когда я собрался ехать обратно, меня подзывает директор и открывает сарай. А в сарае стоят бочки с рыбой. Вот он одну бочку открыл, а внутри бочки здоровенная красная рыбина согнута дугой. Он берёт её и протягивает мне: вези в Москву. – Я говорю: это легко сказать «вези», у меня рюкзак, у меня планшет, да сам я одет по-зимнему – куда я её возьму? – Он опять: вот угостишь там, скажешь, что был на севере. – Я так посмотрел, подумал, как я буду с этой рыбой таскаться? Спасибо, говорю, большое, но я её не возьму. Так и не взял. Упаковал я портрет Полины, простился с этими Ногликами и поехал обратно.

Приехал в Южно-Сахалинский дом-интернат, а там, наверно, три четверти интерната – корейцы. И в самом городе тоже много корейцев. Там были районы, застроенные почерневшими от старости домами, края крыш у которых подняты вверх, как в китайской архитектуре, в этих домах жили корейцы. А на остановке однажды я увидел красивого белого человека с голубыми глазами, но в одежде нивхов, в этих шкурах. И я там спрашиваю: кто это? – А это, говорят, айн. (Эти айны – древнее население Сахалина, они, как европейцы, с голубыми глазами, со светлыми волосами, высокие, плечистые, красивые – сейчас их осталось совсем мало, они вымирают.)

Начал я рисовать одного инвалида войны, который был штыком ранен в горло. К старости ранение осложнилось, у него стояла трахеостомическая трубка, сам он дышать не мог, дышал через трубку. У него там была ещё салфетка марлевая, которая прикрывала немножечко трубку, которая постоянно свистела, и он всё время придерживал пальцем это отверстие в горле. Я его спрашиваю: а как вы справляетесь? – Он говорит: да неудобно, всё время эту трубку приходится промывать – вот спирт у меня здесь находится, ватка и такие зажимы, корнцанги они называются. Я ими зажимаю тряпочку или ватку, в спирт окунаю и потом протираю трубку. Постоянно, говорит, приходится протирать.


Старая рана


Я вот так его и нарисовал – зеркало перед ним, в руке у него корнцанг, зажим медицинский, тут стоят баночки со спиртом, и он перед зеркалом проделывает эту процедуру. Человек оказался удивительный. Я спрашиваю: давно вы здесь живёте? – Он отвечает: да вот как жена бросила, так перешёл сюда. – Я удивился: а почему так вышло? – Ой, говорит, такая красавица была. Я работал, для неё ничего не жалел, и она ни в чём не нуждалась. У ней, говорит, «шуба – не шуба», «туфли – не туфли». А чулков сколько! У нас, говорит, в доме один угол был завален горой этих чулков, 90 пар как-то насчитал.

Он работал сварщиком, сваривал газопроводы, газопроводные трубы. Зарабатывал хорошо и так вот баловал свою жену. Говорит с горечью: что я ей только не покупал, все её желания исполнял, и всё равно она ушла. Грустную историю он мне поведал.