Вы здесь

«Ночные летописи» Геннадия Доброва. Книга 1. *** (Г. М. Добров, 2016)

Глава 4

06 января 2006 г.

Эти сани так устроены, что сзади у них выступают полозья. Я втайне от возницы подбегал к этим саням, залазил в них на сено, ноги ставил на полозья и ехал по улице. Иногда возница оборачивался, видел, что я сижу там, маленький, но ничего не говорил. И мы так ехали. Потом подъезжали, я видел уже больницу, где мать лежала, соскакивал с саней и бежал в больницу, где она меня ждала. Она меня ласково встречала… Геночка, Геночка, сыночек. (Я всё в подробностях не помню, только так, отрывками.)

Вечером я ходил за хлебом в магазин, стоял в очереди. Хлеб продавался по карточкам. Когда моя очередь подходила, я подавал карточку, и продавщица отмеряла мне хлеб, сахар, муку или крупу, что было в карточке написано, то она мне и давала. Так вот я жил, пока мать болела.

Когда я один жил там среди этих женщин, соседок, дверь моя не закрывалась. И однажды или в плитке перегорела спираль (плитка на окне стояла), или ещё что-то, в общем, надо было мне достать спираль. А я знал, что спираль лежит в чемодане, а чемодан под кроватью. И вот я вытащил чемодан, ищу эту спираль, спирали нет. И я вдруг заплакал, зарыдал, со мной истерика сделалась. Я стал кричать: это вы украли у меня спираль. – А эти женщины испугались: да нет, нет, ничего мы у тебя не крали, успокойся, успокойся. – А я всё плачу: куда же она тогда делась? Вот она тут была, а теперь её нету, и плитка у меня не горит. (Вот такой приступ психоза у меня был, я помню.)

Я думаю, что у меня и дальше в жизни были такие приступы. Может, это следствие переживаний матери, когда она находилась в психиатрической больнице, беременная мной. Теперь известно, что на ребёнка действует всё, когда он находится в утробе матери. Недаром же в богатых семьях включают красивую музыку, чтобы ребёнок её слышал, читают книжки с хорошим содержанием, стараются таким образом подействовать на ребёнка, чтобы он стал впечатлительным.

А я, когда ещё не родился, возможно, уже слышал и крики в психиатрической больнице, и скандалы, и истерики, и плач, и угрозы. Потому что я замечал иногда за собой вдруг приступы истерики по самому ничтожному поводу, я тогда мог и накричать, и наговорить что-нибудь обидное. Но потом вдруг всё это проходило, и я понимал, что зря всё это говорил, что я сам во всём виноват. Теперь, под старость лет, я думаю, что это на меня наследственность психопатическая повлияла. В детстве я, конечно, ничего этого не понимал, только плакал, кричал, какие-то истерики на меня находили, голова раскалывалась, жар начинался. Я рыдал из-за пустяка и не знал, что делать, с трудом как-то успокаивался. Тогда ещё я не просил ни у кого прощения. Но когда я стал постарше, то я уже просил прощения за такое своё глупое поведение.


Уссурийск. Дом, где жили в годы воины


Мать поправилась и продолжала работать в театре. Одноэтажный наш каменный дом находился рядом с театром, их разделяло расстояние, куда могла проехать грузовая машина. Наша маленькая комнатка-каморочка с одним окошком выходила сразу на кухню. Но зато всё было рядом с театром. И когда мать ночами делала декорации в театре, то она брала меня с собой. И вот, помню, в театре никого нет, везде пусто. На сцене разложена бумага, картон, разная тюль, кисея. И тут же стоит большое кресло с подлокотниками. Я сижу в этом кресле и смотрю, как мать, склонившись, рисует берёзы, рисует горы, реки, в общем, то, что нужно по ходу спектакля.

В этом театре я запомнил один спектакль, «Золушка», который меня глубоко тронул. Я его видел, наверно, из-за кулис, уже не помню как. Но я запомнил песенку, которую пела эта Золушка. Она пела на мотив «Сурка» Бетховена:

Когда-то девушка жила в своём родимом доме,

На чердаке она спала под крышей на соломе,

На чердаке она спала под крышей на соломе.

Стирала, гладила бельё, в квашне месила тесто,

А за обеденным столом ей не хватало места,

А за обеденным столом ей не хватало места.

Посуду чистила золой, вставала спозаранку,

И звали Золушкой её, послушную служанку.

И звали Золушкой её, послушную служанку.

Сам спектакль, события его я не помню, но вот песенку эту я запомнил на всю жизнь. Вообще жизнь театра была и богатая, и разнообразная.

Театр выезжал на гастроли. На время этих гастролей по Приморскому краю мать отдавала меня на несколько дней в дом-интернат. Мы, помню, шли с ней по виадуку на другую сторону железнодорожных путей. В этом интернате в больших комнатах находилось много детей. Спали дети на мягких складных деревянных кроватках, брезентовых раскладушках, но все были укрыты простынями, одеяльцами, подушки, всё там было.


1942 год


Иногда в этом интернате проходили праздники. Шла война, и эти праздники были на тему войны. Я помню, как меня нарядили в матроску и одели мне фуражку с морской кокардой в виде якоря. Меня с подзорной трубой поставили на стулья, которые были накрыты белыми простынями. Внизу на полу тоже располагались дети с игрушечными винтовками и автоматами. Это был как бы нос корабля, я стоял на рубке, смотрел в подзорную трубу, потом подымал руку и кричал: «Огонь! Огонь! Огонь!» И эти ребята внизу начинали трещать своими автоматами (крутили ручки сбоку автомата). И треск начинался такой, что будто бы действительно они стреляли. Вот эту сцену я помню.

Жили мы там несколько лет, и мать иногда отдавала меня летом в пионерский лагерь, он находился в тайге. Нас водили по тайге на экскурсию, и один раз мы подошли к старому кладбищу. А там стоял огромный православный крест коричневого цвета, снизу он уже немножко подгнивал, но стоял ещё прочно, такой мощный, высокий, я таких крестов больше не видел никогда.

Однажды мы расположились на песчаном берегу небольшой, но глубокой речки. Другой берег выглядел крутым, почти отвесным, и оттуда ребята ныряли прямо в воду (наверно, это были вожатые). Кругом тут стоял лес, место казалось каким-то далёким, глухим, но в то же время всё тут пронизывало солнце и свет.

И вот когда другие ребята играли на берегу, я пошёл по этому песочку в воду. А дно шло в глубину по наклонной, и уже вскоре я захотел вернуться обратно, но не мог, не мог возвратиться. Меня как бы тянуло в глубину. И чем сильнее я хотел вернуться, тем глубже я туда заходил. И наступил такой момент, что я вообще оказался под водой. И тут я уже начал булькать, ничего не понимая, и в то же время продолжал идти ещё глубже.

И в это время меня сверху заметили ребята с другого берега. Они прыгнули в воду и поплыли ко мне, в общем, вытащили меня. Я уже еле-еле дышал. Если бы они меня не заметили, так бы я и утонул в этой совершенно прозрачной тихой речке, которая, казалось, не представляла никакой видимой опасности.

Потом я помню момент, когда меня навещала мать в этом пионерском лагере. Один раз она приехала и привезла мне крыжовник и мёд. И вот этим мёдом она залила целую тарелку крыжовника и мне дала. Было так вкусно и так радостно, что мать рядом со мной. Мать моя вообще очень добрая. Добрая и удивительно честная. Эту вот открытость и порядочность она пронесла через всю жизнь. Какие бы события с ней ни случались, она никогда не поступала так, чтобы каким-нибудь подлым образом изменить ситуацию в свою пользу, она предпочитала терпеть, в ней это, видимо, было заложено с детства.

И вот наступило время Победы. Мать радуется… Гена, Гена! Победа! Победа! Война кончилась! Скоро папа приедет. (Или он ей написал, что приедет, или передал как-то.) В общем, мы ходили по городу, вглядывались, как бы встречали отца. Тут военные уже стали приезжать, идут с девушками, с жёнами навстречу нам. И мы всё ходим и всматриваемся, где же папа?

Однажды я ходил к реке один уже. И смотрю… тут у речки лесочек такой прозрачный, там повозки стоят и никого народа нет. Я подошёл и вижу, что кругом валяются сумки санитарные с крестами (белые круги, красные кресты), лекарства, всё разбросано. Это, видимо, был какой-то санитарный обоз, но, поскольку война кончилась, решили, что он уже не нужен, всё побросали, а лошадей увели. И на больших телегах, и на земле остались разные сумки, шинели и каски. Это был признак того, что война кончилась.

Война кончилась, а отца всё не было и не было. Он был на западном фронте, а мы-то жили на Дальнем Востоке, за несколько тысяч километров. И в наш этот двор возле театра приехали танкисты. Они поставили свои танки во дворе, а спать решили у нас на кухне, как бы по договорённости с соседкой. У соседки подросла дочь на выданье, как говорится, да и сама соседка ещё молодо выглядела. И радости не было предела у этих солдат, что женщины тут у них находятся под боком. Конечно, солдаты и в комнату к ним ходили, и ночевали там у них, и дневали, а эти две женщины расцветали от внимания мужчин. Но к матери моей никто не подходил, потому что она уже вела себя строго в ожидании отца.

Стояло необычайно жаркое лето, и весь театр поехал в поле на огороды. У нас тоже был свой огород, там росла кукуруза. Мать меня взяла с собой, и мы туда поехали вместе со всеми. Там по жаре собирали эту кукурузу в початках, набивали ими свои рюкзаки. Но жара всё усиливалась, спасения нигде не было, и тогда все артисты и сотрудники театра стали собираться домой. Мы тоже собрались и пошли со всеми.

И вот идём, все уже изморились. Мать даже кофту сняла от такой жары, кожа у неё сгорела, покраснела. И машина грузовая нас догоняет, поравнялась. Остановили эту машину, все стали прыгать в открытый кузов, и мать меня тоже туда подсадила, в этот кузов. Потом сама хотела залезть, но сил у неё уже не было. И тут машина тронулась. И тогда мать кричит – посмотрите, чтобы Гена никуда не убежал, я приду скоро.

И её не было до самого вечера, она всё шла пешком по этой ужасной жаре. И, конечно, вся сгорела. Я всё сидел, её ждал, потом уже вечер наступил. И наконец мать пришла, но до неё нельзя было дотронуться, вся кожа сгорела. Она мучается: что же делать, ничего не могу одеть, боль нестерпимая. А соседка наша ей говорит: я тебе дам сейчас простоквашу, ты намажься ей.

Мать взяла эту простоквашу, стала мазать, а до спины рука не дотягивается. И тогда один из танкистов, которые тут же на кухне вповалку спали на своих плащ-палатках, говорит: давайте я вам помогу. Взял простоквашу и стал так потихонечку намазывать матери спину. Ну, в общем, я уж не знаю, как там у них вышло.

А тут вскоре пришло письмо от отца. Он писал, что его перебрасывают в Маньчжурию, что их полк уже движется на восток. А этот танкист Иван говорит матери: Людмила, я тебя не брошу, ты не волнуйся. Мы поедем в Киев, Генку возьмём, там отдадим его в художественную школу, и ты там будешь работать. Ты не расстраивайся, он же тебе первый изменил. (Это ему мать, видимо, рассказала про отца.) И мать в такой тревоге и сомнениях ожидала приезда отца.


Отец – фото с фронта


И отец наконец приехал. В это время мать уже работала в универмаге на втором этаже, они там раскрашивали с помощью трафарета женские платки, набивали краской разные цветы на платках – лилии, розы, очень красиво. Я находился дома. И вдруг отец пришёл и стучит в окно. Я смотрю… за окном стоит военный. Я, конечно, сразу решил, что это отец, и кричу: папа, папа! – Он говорит: открой мне дверь. – Я отвечаю: мама на работе, она закрыла меня. – Ну, лезь тогда в форточку.

Я встал ногами на стол, полез в эту форточку, и он меня вытащил прямо руками с той стороны. Я к нему прижался, спрашиваю: папа, это ты? Это ты? – А он отвечает: да, это я, но зови меня на «вы». (У меня даже как-то похолодало внутри.) Я стал разглядывать его медали, считать их. Он говорит: пять медалей у меня. И он меня так на руках и понёс, мы пошли к матери в универмаг на второй этаж.

Подробностей я уже, конечно, не помню, но, в общем, мать отцу призналась, что она ждала его все эти годы, но в последний момент случилась эта неожиданность. Она предложила разойтись, сказала, что этот танкист Иван забирает нас в Киев. Но отец решил по-другому. Он заявил: нет, Генку я тебе не отдам. Я его буду учить рисованию, я не брошу его.


Рисунки отцу на фронт


А мать отцу на фронт часто посылала мои художества. Я тогда уже делал рисунки то про Кощея Бессмертного, то про Руслана и Людмилу, изображал, как Руслан на коне остановился на краю пропасти, и плащ у него развевается. А на другой стороне этой пропасти, на неприступной скале стоит замок Кощея Бессмертного. И там разные мечети громоздятся, церкви, ограда, ворота решётчатые, и на цепях подъёмный мост, который опускается и поднимается. И вот Руслан с копьём стоит напротив неприступного замка. На другом рисунке Руслан готовится к бою с Головой, в общем, детские такие сказки.

Ещё я рисовал, как идут бои – летят самолёты, строчат пулемётчики, спускаются парашютисты, внизу тут танки друг с другом сталкиваются, огонь, дым, сверху тоже бросают бомбы. А однажды на отдельный листочек я положил свою руку, растопырил пальцы, обвёл всё карандашом, и получился контур моей руки. В общем, разные рисунки я делал, а мать посылала их отцу на фронт. А дома у нас уже вся стена была увешана моими рисунками, мать их прикрепляла кнопками к стене. Рисунки были небольшие, тетрадного размера.

В общем, отец матери сказал: Генку я тебе не отдам, ещё неизвестно, как сложатся и твои отношения с этим человеком, а я тебя люблю, ты моя жена. У нас дети были и ещё будут. Вот война кончится в Маньчжурии, я демобилизуюсь, вернёмся обратно в Омск. А пока собирайся, поедем ко мне в полк, в Биробиджан, и там будем жить… от этого Ивана подальше.

И мы поехали в Биробиджан. Помню, тёмной ночью куда-то мы идём, идём, звёзды уже на небе, а мы всё в темноте идём. Потом пришли в этот полк. Первым делом нас посадили за стол и дали нам кашу гречневую, сверху большой горки из каши положили огромный кусок масла. В общем, солдат там кормили неплохо.

Рядом с полком проходила дорога, эта трасса Москва – Владивосток проходит и сейчас. А на другой стороне этой трассы тянулись болота, кочки такие. Среди этих кочек стояло несколько двухэтажных домиков барачного типа, нас поселили в одном из этих домиков. Семьи свои привезли и командир полка, и замполит, в общем, всё начальство. Они все были полковники, майоры. Отец имел звание старшины, но по своему положению художника в полку он больше общался с начальством, чем с простыми солдатами. Кроме того, всю войну он был политруком.

Нам выделили хорошую светлую комнату на втором этаже, и мы там стали жить. Я свободно ходил в полк к отцу (не знаю, как меня пропускали, наверно, я был маленький ещё и не представлял никакой угрозы). Меня пропускали через ворота, я проходил внутрь и видел там огромный плац. На плацу длинными шеренгами стояли солдаты, а перед ними выступал командир, что-то им говорил. Ко мне на территории полка подходил отец, брал за руку и говорил – пойдём в клуб.

Деревянный клуб находился отдельно. Заходим в этот клуб, а там от пола до самого потолка стоит большой портрет Сталина. Он изображён во весь рост в фуражке, в кителе, в синих брюках с лампасами. А выше Сталина, уже над рамой, был вырезан из фанеры и разрисован орден Победы. Он представлял собой золотую пятиконечную звезду, украшенную бриллиантами, внутри которой изображались Красная площадь, Спасская башня и Мавзолей. От этого ордена Победы с двух сторон картины вниз спускались тоже из раскрашенной фанеры полотнища знамён со штыками, с орудиями, которые окаймляли портрет Сталина. Всё это сделал отец. То есть он Сталина любил. Да и как иначе? Имя Сталина, как символ исторической Победы над фашизмом, гремело на каждом углу, и в песнях, и по радио, и в газетах, и в книгах… везде. Мне запомнился этот огромный портрет, отец, видимо, его уже заканчивал.


Биробиджан


В Биробиджане я снова пошёл учиться в первый класс. Но школа находилась как бы в сторонке, надо было идти по этим кочкам. А между кочками стояла вода, и, в общем, мы прыгали. Дети этих начальников и я – все ходили в первый класс, прыгали по этим кочкам и туда, и обратно. А если двигаться по этим кочкам дальше, то там уже начинались настоящие болота.

В этом первом классе мне понравилась одна девочка, Роза. Мы с ней подружились, и я говорю: Роза, мы скоро поедем в Омск. – Она отвечает: а мы поедем в Иркутск, я тогда дам тебе свой адрес, ты мне пиши, и мы всегда будем дружить. (И дала мне свой адрес.) Но я его положил в карман, а когда мы поехали, я в эту бумажку почему-то завернул пирожок, она промаслилась, и я легкомысленно её выбросил. Видно, не судьба нам была дружить с этой Розой, хорошая девочка такая.

В Биробиджане мать меня посылала за молоком на рынок. Когда я шёл туда, я проходил мимо госпиталя. Он находился в трёх этажном здании, и я видел много раненых солдат, они во дворе грелись на солнце с костылями, с разными увечьями. Я, конечно, не мог туда зайти, но это была как бы атмосфера, которой дышало то время – этими ранами, повязками, добрыми приветливыми лицами воинов, которые надеялись, что они скоро выпишутся из госпиталя и поедут к своим родным.

Дальше я переходил мост и попадал на рынок (вообще это маленький городок был). На этом рынке пленные японцы в пилотках, в кителях с оловянными пуговицами рыли какие-то ямы. Я подходил к ним близко, смотрел на них, а они смотрели на меня. И это тоже было удивительным послевоенным ощущением. На лицах этих пленных японцев уже не отражалась злоба, и они, наверно, тоже хотели поскорее домой. И это всё тоже создавало атмосферу Победы. В общем, этот великий дух послевоенного времени сформировал меня как художника.

И наконец мы поехали в Омск. Поезд наш назывался «семьсот весёлый». Это были вагоны для скота, двери в них открывались в обе стороны, ограждала только поперечная доска. Спали на каких-то двухэтажных нарах, тут же печка-голландка находилась. В общем, вагоны держали открытыми, стояло лето, жара. Поезд шёл медленно, часто останавливался, солдаты выбегали и рвали цветы.

Мы ехали втроём – мать, отец и я. В вагоне пели много песен, и под гармошку пели, и без гармошки. Пели украинские песни (…ой ты, Галя, Галя молодая… ехали казаки, увидали Галю… спидманили Галю, увезли с собой). Всё это пелось хором, раздольно так, а поезд шёл потихонечку. Люди знали, что они возвращаются домой наконец и рано или поздно приедут. И они ехали, пели песни и, облокотившись на эту поперечную доску в дверях, смотрели на природу. Некоторые садились, спускали вниз туда ноги к колёсам, курили, но водку никто не пил.


Домой, на Родину!


Люди собрались из разных мест, кто с севера был, кто с юга, кто с Украины, кто с Кавказа, и пели те песни, которые они слышали в своих деревнях. Пели дружно хором «Хаз-Булат удалой», голоса звучали удивительно мощно. А поезд всё шёл, шёл и останавливался, и снова шёл. А солдаты постепенно сходили на своих полустанках.

И вот наконец мы приехали в Омск, опять туда, откуда когда-то уехали. Я отца спрашивал позже, уже когда вырос и жил в Москве: а почему вы не поехали дальше, в Москву? Всё равно же начинать пришлось с нуля. – А он отвечал: Гена, кроме нуля в Омске остались у меня ещё и друзья по училищу, зачем мне ехать туда, где меня никто не знает. (Потом, через много лет, он как бы уже хотел жить в Москве, но так всё и не получилось.)