Вы здесь

Новый сладостный стиль. Часть II (В. П. Аксенов, 1996)

Часть II

1. Анисья в Нью-Йорк-сити

Бывшая жена Корбаха Анис, урожденная Анисья Пупущина, не первый раз посещала Нью-Йорк. В начале семидесятых ее номенклатурный по МИДу папаша после успешного распространения коммунистического керосина на «пылающем континенте» был послан сюда заместителем главы постоянного представительства БССР при ООН. К Белоруссии он все-таки имел некоторое отношение, поскольку обладал специфическим произношением звука «ч». Этот дар, надо сказать, перешел и к Анисье. Как-то раз в начальных классах школы училка велела ей произнести череду слов с суффиксом «чк». Невинное дитя с большущим бантом почему-то не знало великорусского смягчения внутри этого фрагмента речи. Дочка-точка-свечка-печка-ночка-точка. Класс полег от смеха, и даже училка заулыбалась: да ты у нас белоруска, Пупущина!

Как у всех советских людей, семейные корни у Пупущиных не очень-то далеко прослеживались, так что не исключены были какие-то «белые россы» за горизонтом. Позднее, когда она выросла в молодую женщину с ошеломляющей гривой светлых волос, ее стали принимать за скандинавку. Вот и сейчас, когда она идет по Пятой авеню в цветастом платье и высоких итальянских сапогах, под ветром, так здорово обтекающим супербабскую фигуру, мужики распахивают пасти: She must be Swedish![13]

Все-таки это преувеличение, что они тут все в Америке заделались гомиками. Очень многие просто сумасшедшие в отношении женщин. Идут следом, перегоняют, бормочут что-то – этот чертов инглиш не дается Анис, – похоже, что с ходу делают хамские предложения, как будто она не сорокалетняя советская деятельница, а молоденькая сучка.

Вчера один такой совсем распоясался. Рванул к ней, как будто мечту свою узрел, эдакий эфиоп! Глаза и зубы вспыхивают на черно-лиловом лице. Тянутся большие бархатные губы. Мелькают длинные пальцы с перстнями. Гангстер, что ли, какой-то? Where are you from?[14] Называет какую-то неизвестную страну, Хэйти. Сует подарки: «Монблан» с золотым пером, «Роллекс» с бриллиантами, тяжелый бумажник крокодиловой кожи, булавку от галстука, хотите все сразу, все это, мадам, за одну ночь? Она хохотала: может, и штиблеты свои подарите, сеньор? Он тут же начинал развязывать шнурки на тысячных крокодилах, экзотический некто, – ах да, Альбер, а фамилия какая-то вроде Шапокляк. Он проводил ее до здания миссии, а при виде советской вывески изумленно открыл альков рта. Анисья же, изобразив достоинство советской женщины, скрылась под гербом с колосьями.

В этот раз в Нью-Йорке она была советской женщиной вдвойне. Дело в том, что приехала как член делегации Комитета советских женщин. На различных ланчах, жуя безвкусные треугольники сандвичей, пия непьянящее вино, вместе с подругами пудрила мозги голубоволосым старушкам: миру мир, мы все в одной лодке и так далее. Иногда, правда, нарывались на остроязыких евреек в мужских пиджаках, сотрудниц Helsinki Watch или Freedom House. Эти сразу открывали пулеметный огонь: почему разогнали ленинградских феминисток? чем вам мешал журнал «Мария»? Какие еще феминистки? Какая еще «Мария»? Ну что ответишь, если никогда об этом ничего не слышала?

Наконец сегодня какой-то хмырь из «первого отдела» отвел ее в сторону. Вот сегодня, Анисья Борисовна, часиков эдак в три пи-эм[15] вам нужно будет прогуляться по солнечной стороне Пятой авеню. Вполне возможно, вы там кого-нибудь встретите. И вот она послушно прогуливается, но почему-то слишком торопливым для прогулки шагом. Отражается в витринах, попавших в тень, и почти полностью пропадает в солнечных отражениях.

Минут через пятнадцать такой прогулки из встречного потока толпы выделился тот, кого ждала, который так измучил за годы жизни, гад, не могу забыть, какой уж тут, к черту, феминизм, ноги почувствовали свои сорок лет, прислонилась к столбу. Корбах прошел было мимо, потом остановился и стал беспокойно оглядываться. Он был не один, рядом зло рубил воздух ладонью мрачноватый мужик пугачевского типа. До Анисьи донеслось: «Межеумки! Нравственные недоноски! Ублюдки!» Она увидела, как Корбах берет того за руку, как бы желая остановить инвективу, как бы пытаясь прорваться через поток ругательных слов к повороту судьбы, если можно отнести к судьбе сценарий, разработанный вне романа досужими и пошлыми режиссерами. Увидев же наконец ее у столба с зеленой табличкой «35 th Street», он оттолкнул спутника и бросился к своей бывшей жене.

2. Рассеянность Фортуны

К этому моменту он был уже две недели в Нью-Йорке и жил у того, кто его, единственный, и встретил в аэропорту, – у Стаса Бутлерова. Переступив порог Бутлеровых, он сразу вспомнил Москву: из кухоньки тянуло жареными баклажанами, жена Стаса, толстенькая интеллектуалка Ольга, и теща Фрида Гершелевна накрывали на стол по русскому принципу «мечи, что ни есть, из печи». В углу ливинг-рума под портретом вдохновенного Пастернака и картиной Оскара Рабина с селедкой на газете «Правда» стояла двенадцатилетняя скрипачка, «надежда семьи» с аденоидным выражением гениального лица. Семья жила в основном на зарплату Ольги, программистки, а также на фуд-стэмпы, что получала Фрида Гершелевна по восьмой программе для престарелых иммигрантов. Последнее обстоятельство делало старушку тоже своего рода программисткой, как она шутила. Стас между тем, озверев от неудачных попыток подтвердить свой адвокатский диплом, иногда подменял друга таксиста, а иногда друга ночного сторожа. Когда-то он был московским знатоком искусств, знал все театры и кучу знаменитостей, даже и с Корбахом пересекался, хоть тот ни черта и не помнит.

– I can’t believe it, Sasha Korbach himself![16] – воскликнула Ольга.

– Шатапчик,[17] мама! – пресек ее муж. – Дома только по-русски!

Ужин закончился в три часа ночи. Стас нагрузился, проклял историю и современность, Россию и Америку и предложил вечную дружбу «изгнанников духа». Предложение было принято. Корбах свалился на приготовленное ему ложе прямо возле обеденного стола лицом в потолок с аляповатой лепниной. Ничего не хочу, ничего не вижу, ничего не слышу, ничего не произношу. Закругляюсь или, вернее, простираюсь. Лежу распростерт. Не хватило сил пойти в лагеря, теперь – простирайся в пустоте.


Что же на самом деле произошло? Почему никто на американской земле не встретил эту все-таки довольно изрядно нашумевшую личность? Все-таки куда ни кинь, а на полдюжины интервьюшек, хотя бы уж для русской прессы в Большом Яблоке,[18] он бы потянул. Боюсь, что ему так никогда и не узнать, что произошло-то всего-навсего легкое недоразумение. Ну а нам по авторскому произволу ничего не стоит рассказать об этом л.н. озадаченному читателю.

Дело в том, что секретарша Никиты Афанасьевича Мориака в Париже просто-напросто ошиблась на один день. Сотрудница штаб-квартиры организации «Дом свободы» Мэг Паттерсон, получив телекс, извещающий о том, что советский театральный диссидент Александр Корбах прибывает в аэропорт JFK[19] 11 августа, тут же стала звонить в разные газеты и на телевидение, потому что у нее уже был порядочный опыт по приему советских диссидентов. Изъявили желание прислать людей и 13-й городской канал, и ABC World News, и New York Times, и Washington Post, и Wall Street Journal, и даже журнал Time, у которого к этому времени в разделе Peоple[20] как раз образовалось окошко между женитьбой Бэрри Фонвизен и разводом Лэрри Кранчлоу. Никто, разумеется, там никогда не слышал о таком режиссере, хотя довольно курьезным образом, о котором речь пойдет ниже, все понимали, что Alexander Korbach is a great name in the States.

Конечно, если бы Мэг Паттерсон догадалась позвонить большим людям театра, вроде Боба Босса или Хулио Соловей, которые не раз бывали на спектаклях «Шутов», корбаховская story все-таки бы вздулась, однако она в театры не ходила, отдавая все время своей диссертации, и имен этих не знала.

Таким образом, ровно через сутки после приезда нашего героя, как раз в то время, когда он с Бутлеровым собирался на еще одну селедочно-баклажанную вечеринку в Куинс, у ворот тоннеля ПанАм собралась приличная толпишка американских газетчиков и телевизионщиков, а также несколько увальней из местной русской прессы. Никого не встретив и сильно разозлившись, журналисты отправились по домам. Зная эту публику, мы вправе предположить, что такой афронт прибавил бы им азарту и они всем скопом взялись бы за поиски пропавшего москвича, однако в тот же вечер пришло сообщение, что арабские энтузиасты на Ближнем Востоке захватили американский пассажирский самолет. Драма поглотила все колонки газет, и о «театральном диссиденте» немедленно забыли.

Прискорбная история, ничего не скажешь, особенно для советской знаменитости с измученной вегетативкой, тем более что и истории как таковой знаменитость не знает, от нее осталась ему одна лишь пустота сродни изжоге. Ничего другого не остается, как предаться самобичеванию. Советские критики, видать, правы: тщеславие меня сжигает. Все мои мечты о третьем Ренессансе не что иное, как судороги тщеславия. И весь мой «новый сладостный стиль», и вся моя «Дантеана» со «Свечением Беатриче», ведь все это – ну, сознайся! – было задумано как шумиха на всю Москву. Сама моя известность, пусть советская или антисоветская, это пошлость. Вообще известность – это пошлость, надрыв, дешевая экзальтация, вульгарнейшая штучка. Вечная неестественность, дешевые номера по показу то скромности, то высокомерия, то достоинства. Это просто дурацкое состояние. Попав однажды на чертову карусель, уже не спрыгнешь. Тебя забудут, а ты все будешь кокетничать со всем миром и думать, что и мир продолжает с тобой кокетничать.

Нужно воспользоваться нынешней отрезвляющей, хоть и сжигающей все внутри, отрыжкой и вырваться из блядского балаганчика. Башкой вперед вырваться из хоровода блядей! Жаль, что я делать ничего не умею, кроме сочинения никому не нужных песенок, постановки балаганных пьес да танцев с вольтижировкой. Впрочем, можно водить такси, как Бутлеров водит, Плевако советских судилищ. По уик-эндам будем выжирать полгаллона «Смирновской», ходить по бордуоку,[21] бомбить творческую хевру и политическую элиту, постепенно превращаться в брайтонских бесноватых.


Между тем Бутлеров, вдохновленный неожиданной дружбой с самим Сашей Корбахом, продолжал его водить по квартирам своих знакомых. Его, признаться, поражало, что сверхзвезда беспрекословно принимает все приглашения и, вместо того чтобы посещать коктейли настоящего, американского, Нью-Йорка, высиживает вечера в тесных застольях среди инженеров, работающих подсобниками, врачей, не подтвердивших советские дипломы, журналистов, адвокатов, лекторов, ставших массажистами, официантами, продавцами горячих кренделей, майкопечатниками, то есть операторами прессов, штампующих рисунки и надписи на излюбленном одеянии этой страны, на рубищах без воротников и с короткими рукавами.

Эти люди, по сути дела, были тем, что в России на театре называлось «публикой», они-то и создали в свое время популярность Саше Корбаху. После двух-трех рюмок они начинали напевать его старые песенки, лукаво поглядывали, после четвертой уже запросто совали гитару: «Ну, Саша, рвани!» Он послушно «рвал». Ему ободряюще кивали: «Все при тебе, старик, и голос, и стиль, и страсть!» По глазам он видел, что сочувствуют ему как человеку прошлого.

Слухи, однако, уже гуляли по «русскому» Нью-Йорку: Корбах в городе! Однажды забрели с Бутлеровым в ресторан «Кавказ», не успели принять по первой, как вдруг все заведение встало с поднятыми бокалами: Саша Корбах с нами! Выпьем за Сашу! Цыганка тут, конечно, заполоскала подолом: «К нам приехал наш любимый, Саша Корбах дорогой!» Пошел разгул в чисто московском духе. Из «Кавказа» потащились в «Руслан». Оттуда в огромный мрачный лофт,[22] прибежище художественной богемы. Гении, однако, не выразили никаких особенных восторгов. Напротив, весь вечер на Корбаха как бы не обращали внимания, давая понять, что это он там, в Совдепии, был первачом, а здесь идет суровый гамбургский счет, здесь тамошние ценности не ходят. Какая-то подвыпившая девчонка пыталась пробраться к нему, но ее отвели за печку-буржуйку и отхлестали по щекам.

Ну ладно, Стас, с меня довольно, айда, сваливаем!

В ту ночь Нью-Йорк для разнообразия отделался от своей липкой влажности. Канадский воздух подошел плотной стеной от стратосферы до раздавленных пивных банок и начал дуть ветрилом через заезженные метафоры Манхаттана, то есть сквозь каменные ущелья, что ли, или в каменном лабиринте, что ли, хотя какой тут лабиринт, если и пьяная обезьяна не заблудится в пронумерованной геометрии. Ночь, словом, была волшебной, длинные белые облака неслись по черному небу, как академические гребные суда. Миг – и я влюблюсь в этот город. Миг проскочил.

«Ты знаешь, Бутлеров, в эвакуации, в Казани, мы жили на улице Бутлерова. Я был тогда крошкой, но все-таки помню деревянные домишки и гремучий трамвай». – «Этот Бутлеров, Корбах, знаменитый химик, казанский профессор, мой предок, ни больше ни меньше». – «Слушай, Бутлеров, я просто не знаю, что мне делать». – «Я это понял, Корбах, я просто бешусь, когда вижу, что эти гады с тобой сделали. Ведь ты же раньше просто как факел трещал вдохновением! Хочешь, пойду завтра в Newsweek, устрою там скандал: пишут о любых говнюках, а русского гения не заметили!» – «Ценю твой порыв, но ты меня не так понял. Мне просто нужно куда-то сбежать». – «Куда же еще бежать, друг? Больше бежать уже некуда».

Тренькала ночь. Корейские лавки были открыты. Ветер освежал выставленные на покатых лотках фрукты. Мимо прошли три полуобнаженных американца вавилонского происхождения. Собственно говоря, это были три льва с перманентно уложенными гривами. У гостиницы «Челси» бузил с дамой несколько заторчавший новеллист. Подвывали дальние и близкие амбулансы. Девка без штанов кутала грудь в норковый палантин.

«Знаешь, Корбах, я и сам хочу сбежать. Ольга нашла себе пуэрториканца на десять лет ее моложе. Мы всегда гордились передовыми взглядами на секс, а выяснилось, что я этого не выдерживаю». – «Бутлеров, эта революция тоже провалилась. Грядет сексуальный тоталитаризм. Ну, давай убежим куда-нибудь. Есть такой штат Очичорния, возле Калифорнии, или его там нет и в помине?» – «Про это я не знаю, Корбах, но в Лос-Анджелесе у меня есть процветающий друг. У него пай в парковочном бизнесе. Он найдет нам джоб».

Остаток ночи Корбах проворочался на тахте в прямом соседстве с обеденным столом, на котором разлагалась недоеденная сайра из русской лавки. Из спальни доносились повышенный голос Бутлерова и тоненький счастливый меццо Ольги, поющей испанскую песню. Слышались какие-то обвалы: то ли книги летели на пол, то ли мягкие бутылки с диетической кока-колой. Мужская истерика, однако, была бессильна перед звенящим словом «корасон».[23]

Проснулся наш герой от телефонного звонка прямо в ухо. Аппарат, оказывается, ночью упал с тумбочки на подушку, но умудрился не разъединиться. «Могу я поговорить с господином Корбахом? – спросил голос, исполненный ультраленинградской любезности. Респондент ответил на это раздирающим кашлем. – Доброе утро, Александр Яковлевич! – сказал голос, как будто другого ответа и не ждал. – Я видел вас вчера у Ипсилона. С вами говорит Гребенчуковский Аркадий, радио „Свобода“. Вы не хотели бы выступить на нашей волне?» – «А на какую тему, господин… – Корбах все еще спотыкался на этих „господах“, – господин Гребенчуковский?» – «Да на любую! – воскликнул радист. – Мне кажется, вам надо просто появиться в эфире, чтобы заткнуть рты дезинформаторам и ободрить ваших друзей. Там про вас слухи распускаются один дичей другого». – «У-у-у-у-у», – сымитировал тут Корбах вой глушилки. «И тем не менее нас слушают несколько десятков миллионов, – горячо возразил на это Гребенчуковский. – Приезжайте-ка, Александр Яковлевич, к нам на студию, запишем нашу беседу, да, кстати, и гонорар вам немедленно выплатим наличными».

И голос приятный, и аргументы убедительные, подумал Корбах. Надо выступить напоследок, перед исчезновением. По Москве пройдет: Корбах жив. И мать узнает. И Анисья с ребятами узнают. Так я и исчезну. Исчезну живым.

Звонок Гребенчуковского пришелся на короткую фазу похмельного добродушия, которая сменяется более продолжительной фазой невроза. Он едва успел записать координаты «Свободы», как эта ебаная вторая фаза разразилась. Его вдруг мгновенной тягой высосала тоска по матери, о которой, честно говоря, он не так уж часто думал. Мать, бедная, уходит на пенсию, утрачивает «важное государственное значение». Ижмайлов сидит, как Меншиков в ссылке. Валерка и Катя живут своими семьями. Бабушки Ирины уже два года нет. Своей матери, бабушки Раисы, она почему-то стыдится. Сын вообще стал пугалом. Бедное запуганное существо, мать «врага народа»!

Тут раздался еще один звонок, пропитым баском мужик что-то тарахтел по-английски. Этот язык невозможно понимать, подумал Корбах со злостью и спросил, четко расставляя слова: «Вуд ю плиз спик слоули?»[24] – «Пламбер, пламбер, – сипел мужик в трубке. – Их бин пламбер». Романтическим свежачком после бессонной ночи прокатилась розовенькая Ольга Мироновна. Ах, да ведь это же немец-водопроводчик, я только его и жду! По некоторым взглядикам Корбах понимал, что семья уже немного тяготится присутствием «русского гения». За исключением, конечно, главы, который как раз тяготился семьею.


В третьем часу пополудни друзья предавались своему любимому занятию, блужданию по центру Манхаттана. Говорили о Калифорнии. Там все пойдет на лад. Это совсем другой мир. Там, говорят, даже воздух пахнет иначе, чем где бы то ни было. Я помню, сказал Корбах, запах какой-то еще не засранной мечты. Прости, удивился Бутлеров, да ведь в первой главе сказано, что ты первый раз в Америке. Он не все знает, усмехнулся Корбах. Я там лет десять назад был на фестивале с картиной. Ну, как актер. Ну, всего лишь неделю. Спал там с какой-то девчонкой. Актриска какая-то по фамилии, кажись, Капабланка, что ли. Ну, из Мексики.

Бутлеров насупился: в доме рогоносцев ни слова о латинах! Да брось, Стас, не ты первый, не ты последний. Моя жена тоже черт знает только с кем не спала. Ну вот ты и развелся. Ну вот и ты разведешься. Бутлеров повеселел. Наверное, ты прав, ведь у нас у всех за плечами баррикады сексуальной революции. Корбах покосился на увесистого коротышку. Не очень-то он похож на баррикадного бойца.

Оставался всего один час до встречи на «Свободе», и поэтому они выпили только один раз, правда, по двойному джину. В Калифорнии, Стас, ты забудешь про свой плачевный диплом, а я про все свои спектакли и фильмы. Мы станем обыкновенными сорок-с-чем-то мужиками. Правильно, Сашок (никто никогда не называл его «Сашок», но сейчас это ему понравилось), станем трудящимися, блукалор-уоркерами,[25] так? И никаких контактов с богемой, с этими дешевыми снобами, межеумками, вечно беременными предательством, вроде засранца Митьки Ипсилона.

Публика на Пятой под солнцем и канадским ветром становилась все веселее. Летели гривы и шевелюры, галстуки и косынки. Корбаху казалось, что многие смотрят на него, словно узнают в нем знаменитость, как это бывало в Париже. Издевательски в свой адрес улыбаясь, он снова и снова видел чьи-то улыбки и узнающие глаза. Смотри, как вон та баба на тебя уставилась, сказал Бутлеров. Явно узнает! В своем простодушии этот парень всегда вытягивает то, что я пытаюсь затоптать поглубже. Корбах посмотрел на большую красивую бабу на перекрестке. И узнал в ней свою бывшую жену. И был тут же захлестнут невыносимой к ней любовью.

3. Ох, любовь самоварная!

Они не прикасались друг к другу, уж наверное, два года, и вот так раскочегарились! Ну и Сашка, думала Анис, оглаживая бывшего мужа. Еще горячее стал, чем был когда-то. Так прямо жаром меня всю накачивает, вздувает внутреннюю трубу. Вот так ведь и в самоваре делают – набьют горячих углей внутрь и сапогом накачивают. Ой, да я в самовар превращаюсь, сейчас закиплю, начну плеваться кипятком, он себе все сожжет.

Что с ней происходит, думал он, накачивая ее, трахая. Закроешь глаза, кажется, что двадцатилетняя деваха в руках. Вся колышется и дрожит. Эй, я же взвинчиваюсь спиралью, вроде Башни Третьего Интернационала! А вот теперь парю, как птеродактиль Летатлин с добычей. Откуда такие мысли дурацкие берутся во время траханья? Она выгибается, вся колышется, этим всегда была хороша со своим самоварным жаром, колыханья и вихри гривы, кажется, что трахаешь не бабу, а какую-то фантастическую кобылку. Не хватает только хвоста.

Наконец прекратили и полежали молча в обнимку, задыхаясь и раздыхаясь от любви. Потом сели и, привалясь к шаткой стенке паршивенького мотельчика, закурили в лучших традициях их молодости. Потом он спросил:

– Как дети?

– Твоими молитвами, – усмехнулась она.

– Они здесь с тобой?

– Нет, они сейчас с дедом и бабкой в «Нижней Ореанде».

– Значит, ты теперь не у папеньки в гостях?

Она шутливо изобразила надменность, что получилось довольно нелепо у голой женщины:

– Нет, сэр, подымай выше! Перед тобой работник советской культуры, старший редактор киностудии, член делегации КСЖ.

– Качественных Советских Жоп, что ли?

– Почти угадал, Комитета советских женщин.

– Вот это здорово, – дрогнувшим голосом пробормотал он. – А почему ты без хвоста? – Погладил соответствующее место. – Кто тебе оторвал хвост?

Она слабо сопротивлялась:

– Ладно, ладно, Сашка, хватит тебе. Знаю я эти твои трюки с хвостом.

Он не отвечал, и она замолчала, давая волю его фантази-ям. Вот он, твой хвост, бери его, такой же великолепный, как прежде! Если бы знать раньше, что в нем столько накопилось любви!

– Александр, ну что ты делаешь с сорокалетней бабой? – Оказалось, что последнюю фразу она произнесла вслух.

– Тебе не сорок, а тридцать девять, – сказал он.

Она погладила его по голове.

– Если бы ты знал, как я обрадовалась, увидев тебя на улице! Вот ты ко мне бросился из-за секса, а я ведь в тебе родного человека увидела.

– Ну начинаются белорусские всхлипы, – ласково смеялся он.

– Знаешь… – Тут Анис убежала в ванную, вернулась оттуда с полотенцем между ног и продолжила фразу: – Знаешь, я, конечно, не верила, но про перебежчиков в Москве всегда распускают такую парашу, ну и пошли все болтать, что ты погиб за рулем. И вдруг ты, живой, родной!

– Орел степной, казак лихой, – вторил он ей в прежней манере иронической игры: она – слезливая деревенщина, он – ядовитый москвич. Вдруг она серьезно к нему повернулась настоящим лицом «советской женщины».

– Сашка, ну, хочешь, давай все сначала начнем? Представляешь, как ребята-то наши обрадуются, Степка-то с Левкой!

Он серьезно посмотрел на нее:

– Как ты это себе представляешь, Анис? Ведь я же практически высланный, враг народа. Доярки и сталевары в газетах головы моей требуют.

– Ах, это чепуха! – отмахнулась она. – Ты же понимаешь! Они могут это повернуть в одну минуту!

– А откуда в тебе такая уверенность? – задал он вдруг вопрос, который, как он потом казнился, тут же разрушил возродившуюся таким таинственным образом любовь.

В лице ее происходила быстрая смена двух ее основных масок: строгий редактор, член худсовета, которую он терпеть не мог, и шалая баба, которую так любил.

– Ну, как ты думаешь, откуда? Конечно, от них. Неужели ты думал, что они на меня не выходили? На твою разведенку, на мать твоих детей?

– Значит, дали добро на воссоединение? – Сбросив ноги с кровати, он стал подтягивать валявшиеся на зебровидном, вытоптанном гиппопотамами коврике трусы, носки, штаны.

– Не надо примитивизировать, – сказала она редакторским тоном, но тут же по-свойски махнула гривой. – Ну, ты же знаешь, как они сейчас говорят. Мы не хотим Александру Яковлевичу перекрывать весь кислород. У него еще есть шанс вернуть доверие родины.

– Уточняли? – спросил он, уже в штанах.

– Ну, намекали, конечно. Интервью, признание ошибок, признать чрезмерное тщеславие, прочая лажа, но главное – разоблачение западных спецслужб, в общем, вся эта оскомину набившая муть. Отбрешешься, и тебя оставят в покое.

Он вытащил из кармана пиджака плоскую бутылку «Чиваса»,[26] хлебнул чуть не на треть, автоматически протянул партнерше. Она тоже крепко приложилась. И как бы ободрилась.

– Гарантируют возврат в театр на прежнюю должность, зеленую улицу твоим проектам. Какой-то спектакль упоминали, по Данте, что ли, или по Петрарке.

Его тут дико повело: головокружение, злость, изжога, злость, тошнота и злость, злость и злость. Значит, и этот взрыв любви устроила гэбуха! Значит, и Данте они мусолят жирными пальцами!

– А здорово они тебя зарядили! – заговорил он. – Всунули в делегацию и даже на Пятую авеню препроводили, высчитав мой маршрут! Нет, мы все-таки недооцениваем рыцарей революции. Всегда они вербовали красивых баб, всяких там качественных жоп, эта методика у них отлично разработана!

– Замолчи! – закричала она, да так, что за стенкой испуганно замолчал телевизор. – Как ты смеешь?! Мать твоих детей! Гад! Гад! Гад! – Она уже металась по комнате, хватала разбросанное белье, груди тряслись, большая, нелепая, впервые было замечено, что и живот потряхивается, будто сумка на ухабах.

Такого рода скандалы, холодно подумал он, надо все-таки разводить в костюмах. Иные скажут, что «ню» в подобных ситуациях усиливает постмодернистскую тотальность. Я с этим не соглашусь. Послушайте, любезнейший, то, что мы видим в подобных диалогах голых тел, по-американски называется redandance, по-нашему – это «высасывание из пальца». Из двадцать первого пальца, увы.

4. Преисподняя

В густых сумерках он медленно брел к Таймс-скверу. В те времена огромный кэмеловский мужик все еще великолепно выпускал кольца дыма. На большой высоте стена желтого огня заливалась потоком красного огня, который сменялся сливом синего огня, после чего появлялось ассирийское слово «Набиско». В кино шла «Женщина французского лейтенанта», если память не изменяет. Первые этажи сияли сотнями ярко освещенных пещер, в одной – тысяча фотоаппаратов, в другой – тысяча радио, в третьей – тысяча чемоданов. Меж небоскребов висел вертолет, шарил лучами, хоть все они и рассеивались в испарине низов. Толпа брела туда-сюда, смотрела сама на себя, чего-то искала послаще. Вон там, на карнизе шестидесятого этажа, хорошо бы карлику Блока примоститься с огненным языком на полнеба. Народ подумает: что они хотят продать этим суперязыком?

Бесцельно он зашел в пещеру, пылающую тысячью телевизоров. Одновременно мелькали: бейсбол, мыло, драма, взрыв, кулачище, ножища, губы, сосущие сласть, шина, несколько лиц, горящих жгучим интересом к какому-то злободневному вопросу. Прорезался женский голос: «I always have a sex with my cloth on, and outside my bed’s sheet!»[27] При чем здесь shit, подумал он, впрочем, оно всегда при чем-нибудь. Группа восточных владельцев лавки внимательно следила за его продвижением вдоль экранов. Тут все несложно, подумал он, надо лишь нащупать ключ к этим тайнам, ключ в виде змейки, обвившейся вокруг столбика. Впрочем, лучше не нащупывать, лучше просто мимо пройти, хотя бы попытаться все это миновать, иначе отгадка обвалится на тебя, как хрустальная люстра. Восточные люди отвернулись: This man is just looking.[28] Обвяжи желтую ленту вокруг старого дуба, если ты еще любишь меня, если ты еще хочешь меня, если ты еще ждешь. Эта старая здешняя мелодия, как будто весточка из дома. Из дома, где коллективы предателей живут и жены-стукачки процветают. Ни здесь, ни там мне никогда ничего не откроется, кроме бутылки.

«И страсть его на дне бутылки давным-давно, давным-давно!» Это еще откуда? Вдруг выплыло: первый послевоенный год, скрип снега под валенками, утоптанный снег, как мрамор под луной, ему семь лет, он возвращается с мамой из театра, всеобъемлющее счастье, прыжки, пробежки, скольжение по накатанным ледяным полоскам, пою, как там гусары в театре пели: «Давным-давно! Давным-давно!»

Это было не воспоминание. Тот зимний момент просто вернулся к нему посреди Таймс-сквера. Вдруг поместился посреди «чистилища», как бы никому и не мешая. Проявился вне времени. Нарушилась череда бесконечного надувательства, проносящихся мимо, из будущего в прошлое, мигов. Он вспомнил надгробную надпись на переделкинском кладбище: «И затопили нас волны времени, и участь наша была мгновенна». Время не может нас затопить, его нет, когда нас нет, нас затопляет что-то другое. Явившийся вдруг зимний миг детства – это не миг. Я, кажется, качаюсь на какой-то последней точке. Еще один не-миг, и я окажусь вне времени. Если я еще в нем, содрогнулся он.

Вдруг поразила мысль, что его, может быть, нет в живых. После какого-то мгновения в Москве это уже не жизнь происходит со мной, но только лишь блуждание еще не рассеявшегося энергетического состава. Не исключено, что КГБ убил меня утюгом по голове. Или в мою машину КрАЗ ударил. Может быть, даже и без КГБ обошлось, вот ведь в детстве упала на голову люстра. Тело, наверное, провожала вся Москва, после похорон Высоцкого такого массового излияния чувств Москва не знала. Предшествия революции. А сам я, то есть мой энергетический пучок, отправился в астрал, в зону отражений, и народы текли вместе со мной как сонмища теней, в Америку как в чистилище. Только Вергилия нет со мной, если не считать Стаса Бутлерова. Отбрасываю ли тень? Сейчас на Таймс-сквере я отбрасываю десятки теней, но это еще не значит, что я телесный в привычном смысле. Я пью водку и заедаю огурцом, но вкуса не чувствую. Все сдвинулось, зазеркалилось. Лишнее доказательство – мой гротескный секс с Анис, а самое явное из неявного – возврат той зимней ночи из детства.

В круговороте этого ошеломляющего откровения или – смеем мы предположить – в остром приступе невроза он не заметил, как свернул из сверкающего коммерческими соблазнами треугольника в одну из боковых умеренно освещенных улиц. Теперь двигался по ней: то вышагивал поступью Маяковского, то волочился в манере Беккета, то вспыхивал вдруг восторгом перед астральным смыслом всего происходящего, то в страхе перед собственным отсутствием дрожал лягушкой. Ну, загляни в отражающее стекло, вдруг ничего не увидишь? Отражался потный человек в мятой куртке-сафари, лбище, что у «Боинга-747», космы с висков прилипли к щекам, за растянутым ртом не исключен и красный язык, что может развернуться на полнеба. Или полное отсутствие языка.

Я просто под диким стрессом, пришла спасительная мысль, мне просто нужны транквилизаторы. Тут вдруг открылась перспектива, в центре которой на темном небе встало перед ним огромными горящими буквами его собственное имя: Alexander Korbach. Ну, вот и все. Пришел мой час. Зовут. Апокалипсис, очевидно, бывает с каждым по отдельности. Всяк в одиночку проходит муки перед Страшным Судом.

Мимо меж тем шли новые йоркцы, кто в элегантном прикиде, кто в рубище и исподних шортах. Покашливали, жевали, сосали свой дринк,[29] проверяли течение времени на своих запястьях. Вот так и бывает, все идут, а одного вдруг вызывают страшными буквами в темном небе. Из булочной вышла женщина с гуманитарным лицом. Несла коричневый пакет, из которого торчали две палки хлеба. К ней и качнулся подсудимый. Madamе! Даже и в этот момент не решился по-английски, залепетал на косноязычном франсе. Est-que vous voir cela au-dessous? Она пожала плечами. Mais оui! What’s the matter, monsieur? Он прижал ладони к своему животу, чтобы умерить кишечный и сосудистый турмойл.[30] Qu’est que c’est, madamе? Умоляю, qu’est que c’est? Она пожала еще раз плечами своими. Just «Korbach», Sir! Un grand magasine![31] И с этими словами, и с повернутой головой, и с изумленными глазами вошла в автобус. Боже, благослови эту тетку, пусть с наслаждением сегодня преломит свой французский хлеб! В кармане, вдруг вспомнил, был недопитый флакон. Сев на ступеньку рядом с бормочущей что-то бомжой и подперев затылком шаткий небоскреб, сосал из флакона и смотрел на ровно светящиеся буквы своего имени. Они не подмигивали и не хамелеонили. Спокойным светом желтого электричества подтверждали: Alexander Korbach is a great name in the States! Вдоль улицы несло вечерним варевом человеческих селений: муши-порк и вантон-суп от китайцев, сладкий базили от таиландцев, трюфельный соус от провансальцев. Бытовая цивилизация, Нью-Йорк.

5. Кабинет Доктора Даппертутто

Артур Даппертат, молодой многообещающий сотрудник гигантской корпорации «Александер Корбах ритейл» и генеральный директор знаменитого нью-йоркского универмага, не принадлежал к числу тех, кто спешит сквозануть из своих контор, как только истечет рабочее время. Как раз напротив, он любил припоздниться за своим рабочим столом со своей энергично дымящейся чашкой кофе и с включенным компьютером. Он любил свою работу, страшно гордился колоссальной должностью, на которую его продвинули в двадцать семь лет, да и вообще ему нравился его кабинет как таковой.

Кабинет и впрямь был достоин восхищения: большущая комната с тремя французскими окнами, озирающими западный гребень Манхаттана, с панелями вирджинского дуба и с портретами основателей, с креслами, крытыми темно-желтой кожей, с огромным старым глобусом в могучей медной раме и с переходящим из десятилетия в десятилетие запахом дорогих сигар и еще более дорогих портов и шерри. И вот я здесь, стою вниз головой, в позе «сирхасана», на упругом персидском ковре, мальчишка из семьи с малым доходом, что ютилась на задах пиццерии в подозрительном районе Балтиморы. Ну что, разве нечем гордиться?

Арт Даппертат выглядел неплохо вверх ногами, тем более что увенчивался двумя превосходными английскими туфлями «Черч». Человек в этой позиции, по идее, не должен ни о чем думать, чтобы достичь желаемой медитации. Следует признать, однако, что Арт даже и вверх ногами никак не мог избавиться от приятных мыслей о своей жизни и деловой активности. Как раз наоборот, дополнительный приток артериальной крови в его мозг еще больше стимулировал генерацию идей. Вот и в этот момент представления читателю новая идея со скоростью ядерной частички прокрутилась в голове этого персонажа: «А-как-насчет-младшей-дочери-Стенли-Корбаха-хороша-собой-интеллигентная-ей-нравлюсь-мне-надо-жениться-на-ней!»

Предположив такую мысль в адрес дочери всемогущего президента компании, мы как бы должны исключить Арта из славного поколения американских яппи восьмидесятых и швырнуть его в прошлое, к галерее бездушных героев Драйзера, этих карьеристов и обидчиков невинных девиц, однако просто ради справедливости мы должны сказать, что он к этим последним не имел никакого отношения. Он был чист, весел, простодушен, и дело было в том, что Сильви ему просто дико нравилась. Мезальянсом тут и не пахло, милостивые государи, особенно если учесть постоянно уменьшающееся за последние годы число мужских женихов на этой стороне Атлантики.

И вот именно в момент появления этой счастливой идеи в кабинет директора вошел начальник охраны универмага Бен Дакуорт, могучий черный парень, похожий на защитника команды «Вашингтон Редскинс». Он выглядел необычно возбужденным.

– Прошу прощения за беспокойство, Арт, но тут какая-то странная птица прилетела по твою душу.

Не меняя своей блаженной позы, Арт поинтересовался, кто это там прилетел. Дакуорт доложил о происшествии:

– Мы уже собирались закрывать лавку, когда я заметил этого парня в отделе парфюмерии. Он как-то странно разговаривал, ей-ей, как-то психованно наступал на Айрис Рабиновиц и других девчонок. Я его пригласил в мой офис, но он настаивал, что хочет говорить с самим менеджером. С вашим директором, как он выразился.

– Почему же ты не соединил его со мной по телефону? – спросил Даппертат.

– Проблема в том, что он не очень-то волочет по-английски. Трещит, как пулемет, но невозможно склеить его слова, чтобы получилось что-то вразумительное. Признаться, я хотел сначала просто выбросить вон этого чертова француза или венгра, а может, даже и большевика, если мне позволят так выразиться.

– Пардон, но тебе так не позволят, – перебил его руководитель. – Позволь мне напомнить тебе наш недавний разговор. Все наши служащие должны демонстрировать безупречное космополитическое отношение ко всем нашим покупателям или потенциальным покупателям. Мы не должны выказывать никаких признаков американского превосходства!

Дакуорт приложил к груди свою немалую ладонь.

– Боже упаси, Арт! Ты прекрасно знаешь, что я знаком с многими неамериканскими людьми. Я видел их немало в неамериканских странах, когда служил под знаменами сто первой дивизии легкой кавалерии. Космополитический дух глубоко укоренился во мне еще в те времена, когда мы базировались в Германии, недалеко от Висбадена, но… Что это вы так странно улыбаетесь, сэр?

– Просто вообразил тебя в составе легкой кавалерии, Бен, – невинно сказал Даппертат.

Начальник охраны при этих словах глубоко вздохнул.

– Что меня поражает, Арт, это то, что многие наши бойкие и стильные городские ребята, даже из тех, что получили образование в Гарварде или Йеле, то есть в вузах с большими возможностями в области изучения национальной истории, до сих пор считают, что военнослужащие сто первой дивизии легкой кавалерии гарцуют на конях. Это имя, сэр, наше подразделение получило сто тридцать лет назад и с тех пор гордо его несет в знак уважения к боевым традициям. Что касается меня, то я служил там в должности старшего специалиста-инструменталиста, сэр.

– Ну, хорошо, Бен, принимаю твой упрек, но что же ты там наблюдал в Германии?

– Простую вещь, Арт. Я понял, что при всех положительных качествах заграничных стран ни одну из них нельзя поставить рядом с США. Даже Германию, Арт. Я не очень-то в восторге от этого факта, но даже немцы, хоть и тянутся изо всех сил, все-таки еще сильно отстают.

– В какой области, Бен?

– Во всех областях, Арт.

– И в музыке, Бен? И в философии?

– Особенно в музыке, Арт. А также и в философии.

– Хм, – сказал главный менеджер, но начальник охраны только сильно кивнул в ответ на это междометие.

– Что касается любой другой страны, то что нам ждать от них, если даже Германия не дотягивает? Вот возьми, к примеру, этого венгра, который даже не может толком объясниться, а называет себя режиссером театра. Его одежда, похоже, никогда не знала утюга, но самое плачевное состоит в том, что он пьян, сэр!

Мистер Даппертат улыбнулся.

– Осмелюсь заметить, мой милый центурион, что есть одна область, в которой заморские страны еще могут бросить вызов Соединенным Штатам Америки. С трудом представляю себе начальника охраны германского большого универмага, который приводит пьяного посетителя в офис своего босса.

– Я ожидал этого упрека, – грустно сказал Дакуорт, чья фамилия, смеем мы заметить, переводится на русский как «достойный утки». – Быть может, я действительно заслужил этот выговор со стороны своего в высшей степени уважаемого, хоть и очень молодого руководства, но как я мог не представить этому руководству человека по имени Александр Корбах?

Сказав это, монументальная фигура отошла к древнему глобусу и толчком своего несокрушимого пальца дала ход медленному скрипучему вращению. Австралия, молча загадал он, если он остановится на Австралии, все будет в порядке с моей работой, с нашей компанией, с городом и со всей страной. Результат этого тайного пари оказался несколько двусмысленным. Глобус действительно остановился на том месте, где должна была присутствовать Австралия, но, увы, этот маленький континент не был еще открыт к моменту изготовления благородного географического устройства, так что вместо кенгуриной земли перед взором Дакуорта стояло только ржавое морское пространство.

К этому моменту генеральный менеджер вышел из «сирхасаны» и перешел в более присущее homo erectus положение.

– Удивительно! – вскричал он. – Ты уверен, Бен, что этот парень носит имя нашей компании и в то же время не является американцем?

– Я проверил его документ, – ответствовал офицер. – Там среди какой-то тарабарщины написано по-французски «Александр Корбах».

Арт сам открыл дверь и пригласил таинственного незнакомца. Тот вошел в кабинет под конвоем двух младших офицеров охраны, Джима и Рикардо; генеральный менеджер гордился тем, что знал всех восемьсот двенадцать служащих магазина по именам. Иностранец был не молод, но и не стар, не высок, но и не низок, чрезвычайно лыс, но в то же время привлекателен со своим хорошо очерченным подбородком и сверхразмерными голубыми глазами.

– Эти гэйз,[32] – сказал он, показывая на свою стражу, – не вежливэйт.

У менеджера едва ли не перехватило дыхание.

– Эти гэйз? Вы сказали «гэйз», сэр? – Тут его осенило. – Вы, наверное, хотели сказать «гайз»,[33] сэр? Немудрено, что ребята были немного «не вежливэйт» с вами, сэр!

Комедия неверной идентификации, подумал Александр. Обычно это кончается хорошим ударом в челюсть.

– Сорри, – пробормотал он. – Это мой ебаный инглиш.

Молодой менеджер попросил свою стражу оставить его наедине с иностранцем и предложил тому превосходный буржуазный стул. На столе появился графин толстого резного стекла, наполненный темно-красным напитком, один вид которого пробуждал почти угасшие надежды на поворот к общему гуманизму.

– Куестчин,[34] – произнес Александр. – Куестчин, куестчин, куестчин. – В ужасе, хоть слегка и комическом, он осознавал, что потерял все английские глаголы. Существительные еще выскакивали, глаголы же укатились, как ртуть, куда-то в прорехи штанов.

– Я весь внимание, – оживленно произнес Даппертат и даже слегка пробарабанил ладошками по зеленому сукну стола.

– Александр Корбах, – сказал Корбах и ткнул себя большим пальцем в грудину. Потом обвел широким жестом упакованное в дубовые панели пространство. – Тоже Александр Корбах. Уот? Хау?[35]

Арт покивал с еще большим оживлением:

– Я понимаю ваше замешательство, мистер Корбах. Увидеть свое собственное имя на фронтоне огромного коммерческого заведения в Нью-Йорке! Сущая фантастика, не правда ли? Конечно, если бы вы были американцем, вас бы это не так удивило. У нас тут, по всей вероятности, обитают сотни всяких Ральфов Лоренов, тысячи всяких Хектов, Саксов, Эксонов и других носителей больших имен. В конце концов, это страна открытых возможностей, во всяком случае, она считается таковой. Но вы, как я понимаю, прибыли из-за морей и не были знакомы с нашими большими именами. Откуда вы вообще-то, Алекс?

Из всей этой тирады Александр отчетливо уловил только последнюю фразу.

– Советский Союз, – сказал он. – Юнион хуев. Москва распиздяйская. Нью-Йорк расфакованный. Театр. Режиссер. Улица. Небо. Мое имя. Галлюцинация?

Глаголы по-прежнему позорно отсутствовали.

– Послушайте, Алекс, – терпеливо сказал Даппертат. – Я буду говорить медленно, чтобы вы лучше поняли. Александер Корбах это большое имя в нашей стране. Оно принадлежит гигантской коммерческой и финансовой корпорации, которую основал сто лет назад человек по имени Александер Корбах. Вот перед вами на стене портрет этого господина в его лучшие годы. Насколько я могу догадаться, он позировал для этого портрета как раз в том кабинете, в котором мы сейчас с вами ведем этот волнующий разговор.

Александр бросил дикий взгляд на густую масляную живопись в золоченой раме и нашел там прохладноглазого джентльмена с усами а-ля генерал Китченер и с легкими светлыми волосами, венчающими крутую башку. Очень старательно был выписан бархатный пиджак болотного цвета, булавка в галстуке и перстень на одном из пальцев, что удивляли своей мозолистостью по сравнению с утонченными линиями лица.

Арт Даппертат продолжал:

– Вначале это была компания розничной торговли, и наш универсальный магазин являлся ее флагманом. Воображаете, дружище, как я был горд, когда меня назначили генеральным менеджером этого национального наследия?

Александр перебил его:

– Еврей? – спросил он, кивая на портрет. – Россия?

Даппертат мягко улыбнулся. Воспитанный в либеральной школе «Лиги Плюща», он с терпимостью относился к бесцеремонным манерам незнакомца, относя их к российской темноте.

– Насколько я знаю, сэр, Александер Корбах приехал сюда из Варшавы или из Берлина и основал здесь славную американскую династию богачей. Хорошие новости для вас, Алекс: эта династия по-прежнему управляет корпорацией, и у вас есть шанс быть представленным нашему президенту, Стенли Франклину Корбаху. Воображаете?

– Уот? Уай?[36] – Глубокие параллельные линии, появившиеся на лбу, отразили замешательство тезки великого американского человека. – Ай донт![37] – Таким образом первый глагол все-таки проскочил в его речь. – Что? Зачем? Не воображаю!

Благорасположенный Даппертат потянулся через стол и похлопал своего собеседника по довольно влажному плечу:

– Н у, хорошо, попробую сказать это иначе. Хотите познакомиться с президентом нашей компании, самим Стенли Корбахом?

Александр пожал плечами:

– С какой стати? Ноу, ай донт.

Арту показалось, что какое-то страдание промелькнуло в глазах этого явно не вполне нормального человека.

– Послушайте, дорогой друг, вы, кажется, не все поняли. Стенли Корбах – один из самых богатых людей этой страны. Доступ в его круг практически закрыт для всех. Однако вам, мой незнакомый друг, выпал один шанс из миллиона. Во-первых, вы оказались полным тезкой нашего основателя. Во-вторых, вам почему-то повезло познакомиться лично со мной, с человеком, у которого есть личные связи со Стенли и который испытывает к вам необъяснимую симпатию. И, наконец, в-третьих, недавно во время игры в гольф я узнал о том, что Стенли в настоящее время одержим генеалогией. Я уверен, ему будет интересно поговорить с вами о вашей линии Корбахов. Поняли? Это дает вам огромные возможности, ну, для поисков огромнейших возможностей, ясно?

Корбах встал и предложил своему любезному хозяину прощальное рукопожатие.

– Сколько вам лет, Доктор Даппертутто?

– Двадцать семь, – со скромной гордостью сказал Арт, словно его молодость была чем-то вроде наследственного дара. Затем он мягко поправил визитера: – Однако меня зовут Даппертат, а не Даппертутто.

Визитер внезапно рассмеялся самым беззаботным манером.

– Сорри, ай диднт уонт ту, ну, черт, вас обидеть. Доктор Даппертутто из, ну, фром, что, ю ноу, Гофман, ну, Мейерхольд, в общем, комедия дель арте.

Менеджер был все-таки слегка обижен.

– Арт, к вашему сведению, это просто уменьшительное от Артур. Итак, хотите воспользоваться исключительной возможностью?

Между прочим, предлагая «исключительную возможность» этому сомнительному иностранцу, он отказывался признаться самому себе, что она дает и ему исключительную возможность напомнить о себе Стенли Корбаху, а там – кто знает? – может быть, даже и получить приглашение к этому небожителю.

– А как насчет еще одного стакана этого напитка? – спросил Александр и выразительной жестикуляцией пояснил свое желание.

Арт немедленно наполнил стаканы своим изысканным портом. И застыл, пораженный. Незнакомец осушил свой стакан разом, до дна, и крякнул.

– Прекрасно! – воскликнул он. – Это пойло возвращает к реальности! «Коммедия Дивина» превращается в комедия дель арте!

Арт проводил своего гостя до дверей и по дороге полуобнял его за плечи. К своему удивлению, он обнаружил под мешковидной тканью сильные мускулы акробата.

– Вы где остановились в Нью-Йорке, Алекс? Отель? Друзья? Родственники?

Незнакомец, похоже, с каждой минутой понимал все лучше по-английски.

– Я остановился пока в своем собственном теле, – сказал он с неожиданным изяществом.

Арт весь сиял дружелюбием.

– В своем собственном теле, ха-ха! Да у вас отличное чувство юмора, мистер Корбах! Сколько вам лет, между прочим?

– Пока как обычно, – усмехнулся визитер.

Арт хохотнул.

– А это звучит еще лучше! Вы просто генератор острот, сэр! Как насчет ужина в субботу?

– Сэнкью, Арт, ю гуд бой, мэ… жэ… ай флай Калифорния, нью лайф, селф-реализейшн,[38] будь здоров, симпатяга! – С этими словами он сильно хлопнул генерального менеджера по лопатке и исчез.

Даппертат вернулся к своему столу, выключил компьютер да и сам как бы отключился на секунду. Включившись заново, он обнаружил себя взирающим на продолговатый прямоугольник ночного неба посреди стальных и стеклянных стен. Прямоугольник этот то и дело пересекался огнями полицейских вертолетов и лайнеров, снижающихся к аэропорту Нью-Арк. «Комедия дель арте, – пробормотал наш молодой, подающий надежды менеджер. – С моим йельским дипломом мне бы все-таки полагалось быстрее переключаться на подобные предметы».

Может показаться странным, но дикий визитер, явившийся из каких-то диссимметричных, дисгармоничных и дислогичных пространств жизни, произвел одновременно возбуждающее и угнетающее действие на сбалансированное сознание «молодого городского специалиста». Меньше всего этот яппи жаждал увидеть себя среди персонажей сродни бессердечным и тоскливым карьеристам Драйзера. Он жаждал чего-то другого, может быть, даже ветра из тех пространств, откуда явился чудак, тезка его универмага.

6. Чернилка-непроливайка

Пока все это происходило в жизни бывшего благоверного, или, как она его называла в эти часы, полного подонка, Анисья Корбах-Пупущина в растрепанных чувствах слонялась по торговым анфиладам Большого Яблока. Все ее просто бесило в этот вечер, ничего себе подобрать не могла – то цены раздражали, то покрой, американцы говенные, много о себе воображают, а сами не понимают стиля. В мыслях все время возвращалась к проклятому Сашке: гад, правильно его крыли в газетах, немедленно научился всему антисоветскому! Родную жену проеб до самой корки и тут же стал обвинять в стукачестве! Гений сраный, кому ты нужен, жили без тебя и сейчас обойдемся, а ты спивайся в своих джунглях!

Нью-Йорк меж тем переходил к ночному режиму, темнели небесные колодцы, на дне их зажигались вывески. Она уже подходила к зданию миссии СССР, когда увидела в начале квартала запаркованный вдоль тротуара удлиненный серебристый лимо с четырьмя отражающими окнами и с одним открытым, из которого лилась сладкая латиноамериканская музыка. Почему-то она остановилась и уставилась на этот блядовоз, на который смотреть совсем не пристало члену КСЖ. Почему-то ей показалось, что эта тачка к ней самой имеет какое-то отношение. И не ошиблась. Рядом с лимузином стояли и смотрели на нее двое: один обыкновенный американский молодой человек, а второй совершенно необыкновенный некто, длинноватый и очень узкий, в серебристом под цвет лимузина костюме и с лиловой, как чернила детских лет, кожей. Ну вот она и судьба моя явилась, медленно подумала она страшноватенькую мысль. Судьба эта в дальнейшем стала развиваться в виде пошловатенького водевиля.

Вдруг она узнала этого, чернильного. Тот самый Альбер, что ли, Бланманже, или как его там, что третьего дня на улице приставал, предлагал ей богатство за одну ночь. Увидев ее, он как-то ослаб, осел на корму лимузина, выталкивает зачем-то вперед обыкновенного молодого человека. ОМЧ вдруг заговорил на обыкновенном русском языке:

– Приветствуйте! Я есть переводчик господина Альбер Шапоманже, барон Вендреди. Мы ждать вас еще более пять часов уже. Барон ручает меня вас приглашать для вкусного ужину. Он вас люблять великолепно и спит узнать вашего имения.

– Ну здравствуйте! – ответила она по-партийному. – Меня зовут Анис.

Барон Вендреди соприкоснулся с ее неслабой рукой своей длиннопалой дланью. Произошел контакт. Ну что ж, большевистский патриархат, сейчас мы покажем тебе, что традиции Александры Коллонтай еще не забыты. Вы все, привыкшие на бабу смотреть как на подстилку, подсылающие шпионить к родному мужу, теперь получайте комсомольский сорокалетний, ой, пардон, тридцатидевятилетний привет!

Альбер раскудахтался вест-индским петухом на одном из наречий языка «пепельяменто». Анис вылавливала из его фонтана словечки «амур», «жаме», «трезор».[39] ОМЧ преданно отрабатывал щедрый гонорар.

– Месье Шапоманже, барон Вендреди, обещал для ву весь трезур острова Хэйти. По большей части он всегда предвкушанствовал этого рандеву в частности всей жизни.

– Куда едем? – спросила она.

Страсть открывает бархатный рот до глубины гортани, видна вибрация голосовых связок, тремоло. Они едут в «Плазу», и вот они в «Плазе»! Просторы «президентского суита»,[40] набор филиппинских слуг, судки с серебряными крышками, мортиры шампанского по шестьсот долларов за штуку. Она, конечно, цен сих не знала, но мы-то знаем и не желаем держать читателя в «разумных пределах».

– Ладно, – сказала она влюбленному барону. – Пошли в спальню!

Там, в драпированном алькове, вдруг всю захлестнуло ее школьными лиловыми чернилами. Сама вдруг уподобилась непроливайке из тех, с конусовидными внутренностями, что, как ни переверни, держали все в себе. Когда-то такими чернилами на промокашке рисовала крошка кавказских джигитов с внешностью Шапоманже. Сейчас этот джигит оказался главным предметом всего набора, длинной ручкой-вставочкой с пером № 86, которым он ее остервенело трахал. Чернилка-вливалка, лиловый поток, и шатко, и валко кружит потолок. Свобода мерещилась усталому уму Анисьи.

II. Бульвар

Ты родилась, должно быть, в некий час,

Когда в кино я прятался от школы.

На выходе, услышав крик грача,

Я задрожал, десятилетний шкода.

Был мрачный день, и тучи, громоздясь,

Касались пузами московских вышек.

У светофора скапливалась гроздь

БлеЮщих горнами трофейных бээмвэшек.

Ковбойский фильм, грачи и тяжесть туч,

В конце бульвара Сталин в серой форме —

Все как-то сдвинулось, но как, не мог постичь.

Вдруг показалось, что за Трубной море

Шумит, как продолжение кино,

И в этом мире я не одинок.