5
Вскоре приехал фельдшер. У него были жиденькие усы, круглые совиные глаза и огромный череп, надвинутый, как малахай, на сплющенное лицо.
О себе фельдшер был чрезвычайно высокого мнения, в разговорах с колхозниками обходился двумя словами: «дяре́вня» и «дикость».
– Вы как жуки в навозе здесь живете, – говорил он. – Дяре́вня! Культурному чтоб человеку с вами никак терпеть невозможно. Дикость!
Мужики виновато покашливали. Фельдшер продолжал^
– Мне к примеру, с вами вовсе нечего делать, как я имею специальность по нервным и психическим. Какея могут быть у него нервы, – ткнул фельдшер пальцем в Кузьму Андреевича. – Дяре́вня у него, а чтоб о нервах, он даже не понимает. Или возьмем слово самое: «пси-хи-ат-рия». Кто здесь эдакое слово может понять? Дикость!
– А какое же в нем понятие, в этом слове? – любопытствовали мужики.
– Да вам что объяснять, – презрительно отвечал фельдшер. – Латинского вы все равно не учили…
Так и не узнали мужики, что значит мудреное слово «психиатрия».
Хотя фельдшер получал в районе жалованье, но даром никого не лечил. Брал он много дороже Кирилла, амбулатория пустовала. Мужики ходили туда исключительно за справками о невыходе на работу по болезни, иначе председатель не верил. Фельдшер выдавал справки охотно, потому что был почитателем собственного почерка и радовался всякому случаю лишний раз подписаться. Он долго раскачивал кисть руки, примерялся справа и слева, наконец, с размаху бросал перо на бумагу и выводил длинный завулон. Развлекаясь, он исчертил своей подписью всю «Книгу учета больных».
По штату в амбулатории полагалась уборщица. Гаврила Степанович предложил эту должность Устинье с условием, что колхозной работы она не бросит.
Устинья была вдова, муж ее утонул три года тому назад, она честно вдовствовала, никого не подпуская к себе. Многие вздыхали по ней. Она и в самом деле была хороша: крупная и по-тяжелому красивая, на переносице сходились широкие сердитые брови, красная повязка обрезала гладко зачесанные волосы.
– Так, – значительно сказал фельдшер, в его мутных глазах блеснул хищный огонек. – Подойди-ка поближе, дяре́вня.
Через пять минут мужики, сидевшие на крыльце правления, услышали доносившийся из амбулатории неясный топот и крики. Вдруг с треском, сразу на обе рамы, лопнуло окно.
– Караул! – тонко закричала Устинья и выскочила на улицу.
В ту же секунду в окне показалась потная и красная физиономия фельдшера. Он ловко на лету поймал Устинью за юбку и пытался втащить обратно.
Шея председателя побагровела.
– Пусти! – закричал он так страшно, что Кузьма Андреевич вздрогнул. Председатель встал, подошел к окну.
Кузьма Андреевич подумал, что сейчас он ударит фельдшера.
– Ты, – сказал председатель, – ты моих колхозниц не трожь!
Он медленно закрывал раму, точно отгораживая фельдшера от колхоза стеклом.
Устинья срамила фельдшера последними словами.
– Уйди! – приказал председатель.
Она ушла, поминутно оглядываясь.
После продолжительного молчания Кузьма Андреевич сказал:
– Все говорит фельдшер-то: «дикость», «дикость». А от его же самого и происходит дикость!
Деревенская улица упиралась в лес; через сквозистые вершины сосен, через их чешуйчатые стволы широкими пыльными полосами дышало солнце и зажигало стекла в хрулинском доме.
– Елемент! – сказал, наконец, председатель. – Его бы за это в газетке предать позору. А тронь его попробуй. Уедет – и останемся без амбулатории.
Голос его звучал так, словно он извинялся перед колхозниками за мягкость своего обращения с фельдшером.