Вы здесь

Нобелевские лауреаты России. Рой Медведев, Жорес Медведев. Солженицын и Сахаров. Два пророка (Жорес Медведев, 2015)

© Жорес Медведев, Рой Медведев, 2015

© «Время», 2015

* * *

Издано при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям в рамках Федеральной целевой программы «Культура России»


Рой Медведев, Жорес Медведев

Солженицын и Сахаров. Два пророка

Предисловие

Я рад представить читателю мою и Жореса книгу «Солженицын и Сахаров. Два пророка». И для меня, и для моего брата поднятые в ней вопросы – не академические вопросы и не проблемы, которые можно решать методами исторических исследований. Это была часть нашей жизни и нашей судьбы, так как мы являлись активными участниками того протестного движения, которое получило позднее не слишком удачное наименование движения диссидентов.

Участники этого движения никогда не ставили перед собой какой-то единой для всех цели, и оно происходило поэтому в разных направлениях. Для нас с Жоресом это была в первую очередь борьба за конкретные научные истины и за общую свободу научных исследований и информации. Движение диссидентов никогда не являлось массовым, и все его главные участники, как правило, знали друг друга, принимая участие в полемике и дискуссиях того времени. Мы были хорошо знакомы не только с А. Д. Сахаровым и А. И. Солженицыным, но и почти со всеми теми людьми, имена которых упоминаются в этой связи в данной книге.

В последние годы в российской печати опубликовано много документов и материалов: из архивов ЦК КПСС, КГБ СССР, из архивов Союза писателей и других организаций и учреждений, которые проясняют некоторые события общественной жизни прошлых десятилетий. В нашей книге немалое число таких документов используется и комментируется. Однако главное содержание нашей работы основано не на документах, а на наших собственных впечатлениях, суждениях и выводах. Характер и значимость большинства событий в политической истории и в истории культуры трудно определить без живой памяти людей, которую не в состоянии заменить никакие документы. Мы старались быть объективными, насколько это вообще возможно для участников общественной, литературной и научной полемики прошлых лет. Никому не дано познать всю истину и наметить на этой основе пути будущего.

Но внимательное рассмотрение событий, дискуссий и уроков прошлых лет должно все же помочь всем нам в движении по неизведанным путям.

Рой Медведев
Москва
3 декабря 2003 года

Рой Медведев. Андрей Сахаров и Александр Солженицын

Первые встречи

Андрей Дмитриевич Сахаров и Александр Исаевич Солженицын встретились в первый раз 26 августа 1968 года – через несколько дней после оккупации Чехословакии войсками стран Варшавского пакта. Это событие стало потрясением для всех диссидентов, и многие искали какие-то формы, чтобы выразить свой протест.

Академик и трижды Герой Социалистического труда А. Д. Сахаров только недавно – в мае 1968 года – выступил как диссидент, обнародовав свой первый большой меморандум «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе» с призывом к развитию демократии и плюрализма. Это выступление быстро принесло Сахарову известность – и в Советском Союзе, и в западных странах. Но у него еще не было почти никаких связей не только с диссидентскими группами, но и с писателями и учеными за пределами большой, но замкнутой группы ученых-атомщиков.

Солженицын получил мировую известность еще в конце 1962 года – после публикации в «Новом мире» повести «Один день Ивана Денисовича» – первой небольшой книги о сталинских лагерях, опубликованной в СССР. Тогда это было частью «десталинизации», проводимой Н. С. Хрущевым после XXII съезда КПСС, и на встречах руководителей партии с деятелями культуры не только сам Хрущев, но и «главный идеолог» партии Михаил Андреевич Суслов жали Солженицыну руку и горячо приветствовали публикацию «Ивана Денисовича».

На путь открытой оппозиции режиму Солженицын вступил лишь в мае 1967 года, обнародовав свое «Открытое письмо IV съезду Союза советских писателей» с протестом против цензуры и политических преследований писателей. В это же время был отправлен на Запад для перевода и публикации большой роман «В круге первом». У Солженицына было много друзей и знакомых среди писателей, но он держался в стороне от всех диссидентских кружков. Однако теперь, в конце августа 68-го, ни Солженицын, ни Сахаров не хотели молчать и решили как-то объединить свои усилия. В эти дни в самых разных группах возникла мысль о содержательном протесте, который могли бы поддержать несколько десятков наиболее известных тогда людей из интеллигенции.

Неожиданно очень эмоциональный, но глубокий по содержанию текст предложил кинорежиссер Михаил Ильич Ромм. Сахаров был готов подписать этот текст, но не хотел, чтобы его подпись стояла первой. По телефону он договорился о поддержке общего протеста со своим учителем и другом академиком Игорем Евгеньевичем Таммом. Знаменитый физик был в это время уже тяжело болен. Болезнь сопровождалась параличом дыхательных центров, и Тамм был подключен к аппарату «искусственное легкое». Вечером 23 августа к нему в подмосковный поселок Жуковка поехал по просьбе Сахарова физик-теоретик Борис Болотовский. Тамм поставил свою подпись, хотя и не без колебаний; у него просто не было достаточно полной информации о том, что происходит в мире. Следующую подпись Сахаров хотел получить от Твардовского, с которым еще не был знаком. Но Александр Трифонович в эти дни не появлялся даже в редакции «Нового мира» и ни с кем не встречался. Тогда Сахаров и спросил своих друзей о Солженицыне, который, как оказалось, и сам искал этой встречи.

Солженицын приехал в Москву из Рязани вечером 24 августа – для знакомства с ситуацией и поддержки общего протеста. 25 августа он встречался с разными людьми, а на следующий день с соблюдением всех правил конспирации встретился и долго беседовал с Сахаровым. Эта встреча состоялась на квартире физика Евгения Файнберга, которого Андрей Дмитриевич хорошо знал. Но Файнберг был знаком и с Солженицыным. Александр Исаевич еще раньше искал связей с академическими физиками, у которых была репутация не только влиятельных, но и независимых людей. В этой среде Солженицын встречал и восхищение, и поддержку.

Придя к Е. Файнбергу на Зоологическую улицу, Солженицын отказался от угощения и, внимательно осмотревшись, тщательно закрыл все окна занавесками. Он хотел строго доверительной беседы один на один. Вряд ли, однако, можно было полностью скрыть сам факт такой встречи от органов КГБ, так как Сахаров в то время был не только секретным, но и охраняемым ученым. Еще в начале 60-х годов он решительно отказался от открытой охраны, но не мог воспрепятствовать скрытому сопровождению. Впрочем, Сахаров и не пытался этого делать. Он и в 1968 года, и позже старался не прибегать вообще к какой-либо конспирации – ни при встречах и беседах, ни в телефонных разговорах. Это была его принципиальная позиция, и он заранее предупреждал о ней новых знакомых. «Мне нечего скрывать», – говорил он в таких случаях. У него просто не было никаких навыков на этот счет, и он не собирался ими овладевать. Солженицын, напротив, был склонен к самой тщательной конспирации, и у него были для этого веские основания.

В любом случае, о характере и содержании весьма продолжительной беседы Сахарова и Солженицына в органах КГБ, вероятнее всего, не знали, для этого надо было заранее оборудовать квартиру Файнберга подслушивающими устройствами. Однако много позднее и Сахаров, и Солженицын сами написали об этой важной для них встрече в своих воспоминаниях. Трудно удержаться поэтому от цитат.

«Я встретился с Сахаровым в первый раз в конце августа 68-го года, – писал Солженицын, – вскоре после нашей оккупации Чехословакии и после выхода его меморандума. Сахаров еще не был выпущен тогда из положения особо секретной и особо охраняемой личности. С первого вида и с первых же слов он производит обаятельное впечатление: высокий рост, совершенная открытость, светлая, мягкая улыбка, светлый взгляд, теплогортанный голос. Несмотря на духоту, он был старомодно-заботливо в затянутом галстуке, тугом воротнике, в пиджаке, лишь в ходе беседы расстегнутом – от своей старомосковской интеллигентской семьи, очевидно, унаследованное. Мы просидели с ним четыре вечерних часа, для меня уже довольно поздних, так что я соображал неважно и говорил не лучшим образом. Еще и необычно было первое ощущение – вот, дотронься, в синеватом пиджачном рукаве – лежит рука, давшая миру водородную бомбу. Я был, наверное, недостаточно вежлив и излишне настойчив в критике, хотя сообразил это уже потом: не благодарил, не поздравлял, а все критиковал, опровергал, оспаривал его меморандум. И именно вот в этой моей дурной двухчасовой критике он меня и покорил! – он ни в чем не обиделся, хотя поводы были, он ненастойчиво возражал, объяснял, слаборастерянно улыбался – а не обиделся ни разу, нисколько – признак большой, щедрой души. Потом мы примерялись, нельзя ли как-то выступить насчет Чехословакии – но не находили, кого бы собрать для сильного выступления: все именитые отказывались».[1]

А вот что писал Сахаров:

«Мы встретились на квартире одного из моих знакомых. Солженицын с живыми голубыми глазами и рыжеватой бородой, темпераментной речью необычайно высокого тембра голоса, контрастировавшей с рассчитанными, точными движениями, – он казался живым комком сконцентрированной и целеустремленной энергии. Я в основном внимательно слушал, а он говорил – страстно и без каких бы то ни было колебаний в оценках и выводах. Он остро сформулировал, в чем он со мной не согласен. Ни о какой конвергенции говорить нельзя. Запад не заинтересован в нашей демократизации, он запутался со своим чисто материальным прогрессом и вседозволенностью, но социализм может его окончательно погубить. Наши вожди – это бездушные автоматы, они вцепились зубами в свою власть и блага, и без кулака зубов не разожмут. Я преуменьшаю преступления Сталина и напрасно отделяю от него Ленина. Неправильно мечтать о многопартийной системе, нужна беспартийная система, ибо всякая партия – это насилие над убеждениями ее членов ради интересов заправил. Ученые и инженеры – это огромная сила, но в основе должна быть духовная цель, без нее любая научная регулировка – самообман, путь к тому, чтобы задохнуться в дыме и гари городов. Я сказал, что в его замечаниях много истинного, но моя статья отражает мои убеждения. Главное – указать на опасности и возможный путь их устранения. Я рассчитываю на добрую волю людей. Я не жду ответа на мою статью сейчас, но я думаю, что она будет влиять на умы»[2].

Оставил свои воспоминания об этой встрече и хозяин квартиры Евгений Львович Файнберг. Он писал:

«Мы с женой оставили Сахарова и Солженицына одних за накрытым столом. Я, конечно, понимал, что А. И. пришел сюда только ради встречи с Сахаровым и никто другой ему не нужен. И все же как прошлое общение, так и ощущение хозяина дома заставили меня раза два зайти к ним, один раз – принеся чай. Каждый раз, постояв минутку, я чувствовал по настроению А. И., что нужно уйти, и уходил. Они беседовали, сидя рядом, полуобернувшись друг к другу. Александр Исаевич, облокотившись одной рукой на стол, что-то наставительно вдалбливал Андрею Дмитриевичу. Тот произносил отдельные медлительные фразы и по своему обыкновению больше слушал, чем говорил. Не помню, сколько продолжалась эта беседа. Наконец они кончили и стали – по одному – уходить»[3].

Какой-либо общий документ по поводу оккупации Чехословакии подготовить не удалось. В течение нескольких дней письмо с протестом переходило из рук в руки, но с одной лишь подписью академика Тамма. Потом физик Давид Киржниц отвез его к Тамму, и Игорь Евгеньевич с некоторым облегчением разорвал его. После этого все дело с коллективным протестом распалось.

Немного позже Солженицын изложил свои замечания по меморандуму Сахарова в письменной форме и передал их лично Сахарову, но не пустил в Самиздат. Это было обширное письмо на 20 с лишним страниц, и Солженицын начинал свое письмо с самых высоких похвал Сахарову, бесстрашное и честное выступление которого является «крупным событием современной истории». Солженицыну не понравилось, однако, что Сахаров осуждает в своем трактате лишь сталинизм, а не всю коммунистическую идеологию, ибо «Сталин был хотя и очень бездарный, но очень последовательный и верный продолжатель духа ленинского учения». Нет, по мнению Солженицына, и никакой «мировой прогрессивной общественности», к которой обращается Сахаров. Нет и не может быть «нравственного социализма», – «в превознесении социализма Сахаров даже и чрезмерен». Все это «гипноз целого поколения». Упускает Сахаров значение в нашей стране «живых национальных сил и живучесть национального духа», а все сводит к научному и техническому прогрессу. Нелепы и надежды Сахарова на конвергенцию, – эта перспектива конвергенции «довольно безотрадна: два страдающих пороками общества, постепенно сближаясь и превращаясь одно в другое, что могут дать? – общество, безнравственное вперекрест». Не спасет Россию и интеллектуальная свобода, как не спасла Запад, который «захлебнулся от всех видов свобод и предстает сегодня в немощи воли, в темноте о будущем, с раздерганной и сниженной душой». Критикуя Сахарова, Солженицын ничего, однако, не предлагал. «Упрекнут, – писал он в конце своего письма, – что, критикуя полезную статью академика Сахарова, мы сами как будто не предложили ничего конструктивного. Если так – будем считать эти строки не легкомысленным концом, а лишь удобным началом разговора»[4].

Сахаров не стал отвечать Солженицыну, как и некоторым другим известным диссидентам и некоторым общественным деятелям Запада, которые решили письменно высказать свои замечания и пожелания автору меморандума. В 1969 году тяжелая болезнь, а затем и смерть первой жены Сахарова Клавдии Алексеевны надолго выбили его из колеи. Он почти ни с кем не встречался. Но уже в первые месяцы 1970 года Сахаров вернулся и к научной, и к диссидентской деятельности. Он активно участвовал во многих акциях правозащитного движения и познакомился со многими из его деятелей. В начале мая 1970 года состоялась и новая весьма продолжительная встреча Сахарова и Солженицына. Они обсуждали новый большой меморандум Сахарова – письмо руководителям Советского Союза Л. И. Брежневу, А. Н. Косыгину и Н. В. Подгорному по проблемам демократизации советского общества.

Солженицын, по свидетельству Сахарова, высказал свою оценку этого документа «гораздо более положительную и безоговорочную, чем «Размышлений». Он радовался, что я прочно встал на путь противостояния». Однако Солженицын решительно отказался от участия в разного рода кампаниях по защите людей, подвергшихся политическим репрессиям. «Я спросил его, – свидетельствовал Сахаров, – можно ли что-либо сделать, чтобы помочь Григоренко и Марченко. Солженицын отрезал: «Нет! Эти люди пошли на таран, они избрали свою судьбу сами, спасти их невозможно. Любая попытка может принести вред и им, и другим». Меня охватило холодом от этой позиции, так противоречащей непосредственному чувству»[5].

Тем не менее в июне 1970 года и Сахаров и Солженицын независимо друг от друга публично и решительно выступили с протестом против принудительной психиатрической госпитализации Жореса Медведева, с которым оба они были знакомы еще с осени 1964 года. Это была короткая, но весьма интенсивная и успешная общественная кампания.

Осенью 1970 года Солженицыну была присуждена Нобелевская премия – четвертая для русской литературы после Ивана Бунина, Бориса Пастернака и Михаила Шолохова. Солженицын был воодушевлен, но также крайне обеспокоен масштабами поднятой против него газетной и политической кампании, крайне осложнявшей его жизнь и повседневные контакты. Он решил отказаться от поездки в Стокгольм на церемонию вручения премий и некоторое время не знал, как себя вести и что делать.

Для А. Д. Сахарова 1971 год был насыщен событиями как в его правозащитной деятельности, так и в личной жизни. Сахаров стал теперь главной фигурой в правозащитном движении, которое становилось более радикальным, чем в 60-е годы, но также подвергалось и более сильному давлению со стороны властей. А. И. Солженицын в основном завершил работу над «Архипелагом» и уже обсуждал с друзьями первую редакцию «Августа Четырнадцатого»; это был первый роман из задуманной писателем гигантской эпопеи «Красное колесо». Эта работа требовала, однако, других условий, других методов, другой организации труда и сбора материалов. Нужна была и более продуманная и развернутая концепция по истории России и революции 1917 года. Поворот к новым темам происходил не без трудностей, связанных и с творческой, и с личной жизнью, и с давлением властей. Известность Солженицына в мире росла, но сам он называл 1971 год «проходом полосы затмения, затмения решимости и действия»[6]. Солженицын отказался подписать составленное Сахаровым Обращение об отмене в СССР смертной казни. Писатель сказал, что такие акции будут мешать выполнению тех задач, за которые он чувствовал на себе ответственность. После этого Сахаров и Солженицын не встречались и не беседовали друг с другом более года.

Бой двумя колоннами

До весны 1972 года как Сахаров, так и Солженицын могли встречаться с иностранцами только случайно, и они отклоняли все предложения об интервью, с которыми к ним обращались западные корреспонденты. Этому было тогда много причин. Однако в 1972 году они оба стали искать контактов с работавшими в Москве иностранными корреспондентами: Солженицыну нужно было более активно защищаться, а Сахаров хотел расширить возможности своей правозащитной деятельности, что было трудно в то время сделать без западных средств массовой информации. Это было время разрядки, и советские власти были вынуждены как-то реагировать на западное общественное мнение.

Редкие встречи Солженицына и Сахарова с западными журналистами в 1972 году вскоре умножились. 2 июля 1973 года А. Д. Сахаров дал большое интервью корреспонденту шведского радио и телевидения Улле Стенхольму, которое было опубликовано сначала в шведской газете «Дагенс нюхетер», а затем и во многих других западных газетах. Это интервью вызвало в СССР первую газетную кампанию, направленную против Сахарова. 23 августа 1973 года А. И. Солженицын дал большое интервью американскому агентству «Ассошиэйтед пресс» и французской газете «Монд», в котором он высказался, среди прочего, также в защиту Сахарова. Газетная кампания в советской прессе развернулась теперь и против Солженицына.

Многие корреспонденты, работавшие в Москве в 70-е годы, позднее написали книги о своем пребывании в СССР. И в этих книгах можно прочесть немало страниц об их общении с диссидентами, в том числе с Сахаровым и Солженицыным. Наибольший успех выпал в этой «серии» корреспонденту «Нью-Йорк таймс» Хедрику Смиту, чья книга «Русские» была переведена на многие языки и получила престижную Пулитцеровскую премию. Вторая книга X. Смита на ту же тему была написана уже в 80-е годы, и ее заголовок «Новые русские» стал нарицательным, хотя сам автор имел в виду отнюдь не бизнесменов и мафиози 90-х годов.

Вот как писал американский журналист о своей первой встрече с Солженицыным:

«Солженицын вел себя в первые минуты встречи сердечно и непринужденно. Он выглядел точно так, как на тех фотографиях, которые я видел, но казался больше и выше. Он оказался более энергичным, чем я ожидал: то и дело вскакивал со стула и со спортивной легкостью ходил по комнате. Его невероятная энергия казалась почти осязаемой. Для человека, так много выстрадавшего, он выглядел хорошо, но его лицо под внешним румянцем было отмечено неизгладимыми следами пережитого. Однако очарование длилось недолго. Как только мы перешли к цели визита, мы столкнулись с природной властностью этого человека. Позднее, когда он приглашал меня к себе, он говорил по телефону: “Это Солженицын. Мне нужно кое-что с вами обсудить”, – это говорилось таким тоном, каким мог бы приказать император: “Немедленно явитесь во дворец”. Но и теперь Солженицын вручил каждому из нас толстую пачку исписанных листов с заголовком: «Интервью с «Нью-Йорк таймс» и “Вашингтон пост”». И это действительно было готовое интервью – полностью, вопросы и ответы – все составленное Солженицыным. Я был ошеломлен. Я подумывал о том, чтобы уйти. Как я понял позже, суровые испытания, перенесенные им в лагерях, выработали в нем огромную нравственную отвагу, но и выковали также целеустремленность и ограниченность автократа»[7].

Иным был портрет Сахарова:

«Глядя на Сахарова, трудно представить себе, что этот человек вызвал международную бурю. Его не отличает ни представительная внешность, ни властная индивидуальность, ни воинственный темперамент Солженицына. Совершенно различен и внешний вид этих двух людей. Солженицын с его мошной грудью, морщинистым красноватым лицом, натруженными руками, бородой цвета красного дерева и проницательными глазами оставлял впечатление физической и духовной силы. В отличии от него, Сахаров производил впечатление человека легко уязвимого. Высокого роста, слегка сутулый, с высоким лбом мыслителя и двумя прядями седеющих волос вокруг лысины, с большими руками, не знавшими физической работы, с печальными, сострадательными глазами, этот человек кажется обращенным в себя, в свой внутренний мир; это настоящий русский интеллигент, интеллектуал до мозга костей. В его сдержанности и манере вести беседу сразу чувствовался одинокий мыслитель. Его природная склонность к уединению усилилась за двадцать лет изоляции из-за секретной работы в области атомных исследований»[8].

Все более жесткое противостояние Солженицына и Сахарова с властями сопровождалось массированной газетной кампанией, в которой имена этих двух людей, как правило, объединялись. При этом А. Д. Сахаров, который был не просто академиком, но и лауреатом всех премий и трижды Героем Социалистического Труда, изображался обычно оторванным от жизни и от политики «простаком», тогда как об А. И. Солженицыне, уже исключенном из Союза писателей, газеты писали как о «предателе». Постепенно имена Сахарова и Солженицына стали объединяться не только в советской, но и в западной печати, а также в передачах западных радиостанций на СССР. «В мрачной обстановке Советского Союза, – говорилось в одной из передач Би-Би-Си, – Солженицын и Сахаров бросили свой вызов советским и западным руководителям. Если их заставят замолчать силой – это только докажет, что они говорят правду».

Имена Сахарова и Солженицына объединялись тогда и в материалах советского диссидентского движения. Например, Лидия Чуковская, выступая на заседании Московского отделения Союза писателей говорила: «С легкостью могу предсказать вам, что в столице нашей общей Родины в Москве неизбежны площадь имени Александра Солженицына и проспект имени академика Сахарова». Заседание было закрытым, но его материалы распространялись через Самиздат.

В сложившейся обстановке Сахаров и Солженицын должны были как-то согласовывать свои публичные заявления. В конце 1972 года они снова стали встречаться, как правило, в Жуковке, элитном поселке под Москвой. Уже с осени Александр Солженицын жил и работал здесь в домике садовника при большой даче Мстислава Ростроповича. Но здесь же стоял и удобный загородный дом Сахарова, сложенный из белого кирпича. Два таких дома были подарены Советским правительством – Игорю Тамму и Андрею Сахарову за заслуги в создании водородной бомбы.

Раньше Сахаров почти не бывал в Жуковке, и его дом стоял закрытым, потом здесь стала жить старшая дочь с семьей, но иногда приезжал и сам Сахаров. Обычно он приходил к Солженицыну со своей второй женой Еленой Георгиевной Боннэр, что вызывало раздражение писателя. Он всегда предпочитал разговоры один на один и при встречах с Сахаровым старался увлечь его одного в лес – тут же, неподалеку от Жуковки. Беседы в лесу Солженицын предпочитал и при встречах с другими людьми, полагая, что в лесу, среди деревьев и кустов никакие прослушивающие устройства не будут эффективны.

У Солженицына была теперь тоже новая семья. Его второй женой стала Наталья Дмитриевна Светлова, но она редко появлялась в Жуковке. В конце августа 1973 года Солженицын распространил свою программную статью «Мир и насилие», в которой выдвинул Сахарова кандидатом на Нобелевскую премию мира. Нобелевские лауреаты имели право на выдвижение, но должны были делать это в закрытом порядке – как эксперты. Поэтому предложение Солженицына не рассматривалось. (Как известно, Сахаров получил Нобелевскую премию мира позже – в 1975 году, и общественная кампания в пользу такого решения, начатая Солженицыным и поддержанная позднее даже в Конгрессе США, вероятно, сыграла здесь немалую роль.)

Взаимная поддержка Солженицына и Сахарова не означала их полного согласия. Солженицын и Сахаров были слишком разными людьми по своим личным качествам, по убеждениям и мировоззрению. Детство и молодость Солженицына прошли без отца, в бедности и лишениях. Он прошел через войну, через многие годы тюрьмы, лагеря, ссылки, преодолел смертельную болезнь. Теперь он наверстывал упущенное и не хотел тратить время на лишние встречи и разговоры. Солженицын был предельно организованным и очень практичным человеком. О любой встрече с ним нужно было договариваться заранее. Он работал очень интенсивно утром и днем, предпочитая полное одиночество. Даже завтрак и обед он готовил себе сам.

Из Рязани еще в начале 60-х годах он уезжал для работы на две-три недели, а то и на месяц в одну из небольших деревенек, и эти поездки дали ему сюжет для рассказа «Матренин двор». Потом он жил в доме Корнея Ивановича Чуковского в Переделкино – по приглашению дочери умершего в 1969 году поэта Лидии Корнеевны. В летние месяцы Солженицын жил и работал в небольшом собственном летнем домике на садовом участке близ Наро-Фоминска и Обнинска. А в начале 70-х годов он обосновался в домике садовника у Ростроповича.

Постепенно Солженицын стал чувствовать себя человеком, которого избрал Господь, и все действия которого направляет или поправляет «Высшая Рука». «То-то и веселит меня, – писал он в своем литературном дневнике, – то-то и утверждает, что не я все задумываю и провожу, что я – только меч, хорошо отточенный на нечистую силу, заговоренный рубить ее и разгонять. О, дай мне, Господи, не переломиться при ударе. Не выпасть из руки Твоей!»[9] Это чувство избранности, даже богоизбранности отражалось на отношениях писателя с другими людьми. Солженицын теперь уже не терпел возражений и окончательно утратил способность к полемике и диалогу.

Сахаров был совсем другим человеком и по жизненному опыту, и по качествам личности. Детство и юность будущего академика прошли в условиях достатка и заботы, а при работе над атомными проектами Сахаров жил на всем готовом. У него были комфортабельные квартиры в Москве и на «объекте», большой загородный дом. Однако большую часть времени он должен был работать в полной изоляции от внешнего мира и, как секретный ученый, находился под постоянной охраной.

В его большой квартире в Москве царил постоянный беспорядок. Сахаров не умел сам себя обслужить и был в высшей степени непрактичным человеком. После смерти первой жены Сахаров должен был заботиться и о судьбе трех собственных детей, и двух детей Е. Боннэр, и это создавало множество проблем. Он никогда не чувствовал себя человеком избранным, был предельно скромен. Как ученый, он испытывал сомнения, в нем не было никакой авторитарности, он был подвержен и сторонним влияниям. Ему нравилось видеть вокруг себя множество людей, он не испытывал неудобств в маленькой квартире своей второй жены и был доступен для встреч и бесед почти со всеми, кто об этом просил.

В начале 70-х годов заседания Комитета прав человека, который Сахаров основал вместе с Валерием Чалидзе и Андреем Твердохлебовым, затягивались далеко за полночь, и каждый мог здесь говорить столько, сколько хотел. Здесь нередко бывал известный математик-алгебраист Игорь Ростиславович Шафаревич, который активно участвовал в то время и в национальном, и в правозащитном движениях. Несколько раз приглашали на заседания Комитета прав человека и Солженицына, но он отказался даже от предложения стать корреспондентом этого Комитета. Идеология прав человека мало волновала Солженицына. Он предпочитал говорить об обязанностях. Главной идеей писателя становилась в 70-е годы «русская идея» и идея возврата к Богу. Это направление мысли и деятельности активно поддерживал Шафаревич. Но не Сахаров!

Атомный центр, в котором одним из научных руководителей был А. Д. Сахаров, создан на месте знаменитой Саровской пустыни, где жил и умер причисленный позднее к лику святых иеромонах Серафим Саровский. Но в конце 40-х годов здесь появились лагеря заключенных и секретные лаборатории, часть из которых была размещена в монастырских строениях. Однако Сахарову, который жил и работал на «объекте» с 1950 года, была чужда всякая религиозность, и он не мог не только принять, но и понять призывы Солженицына вернуться к Богу и покаяться перед ним.

Сахаров был достаточно равнодушен и к «русской идее». Коллектив ученых-атомщиков был интернационален, и национальные проблемы этих людей волновали очень мало. В 70-е годы проблема национальных прав интересовала Сахарова лишь в общем контексте прав человека, и положение литовцев, армян или евреев казалось ему много более трудным, чем положение русских. Поэтому Сахаров отклонил предложение Солженицына о создании какого-то совместного сборника статей и очерков о «русской идее». И. Шафаревич это предложение принял.

До начала 1974 года разногласия между Сахаровым и Солженицыным проявлялись только в беседах академика и писателя. Сахаров не вел никаких повседневных записей. Но Солженицын многие из своих встреч и бесед описывал и комментировал в своем литературном дневнике. Такой дневник ведут многие писатели, чтобы использовать позднее свои впечатления и мысли в романах, рассказах или мемуарах. В мемуарах Солженицына, опубликованных позднее, было немало восторженных отзывов о Сахарове, само появление которого в верхах советской научной элиты писатель называл «чудом». «Его дивное явление в России, – писал Солженицын, – можно ли было предвидеть? Я думаю: да. По исконному русскому расположению – должны пробирать людей раскаяние и совесть. Да, это – по-нашему! И я, например, при своем оптимизме всегда так ожидал: появятся! Появятся такие люди (я думал, их будет больше), кто презрит блага, вознесенность, богатство – и попутствует к народным страданиям. И какие возможности таились бы в таких переходах!»[10]

Солженицын сравнивал свои и Сахарова публичные выступления, которые широко освещались на Западе и были направлены против советских лидеров и режима, с «встречным боем двумя колоннами». Но писатель сетовал, имея в виду Сахарова, что «с соседней союзной колонной не налажено было у нас путей совета и совместных действий». Солженицын называл Сахарова в своих заметках «наивным как ребенок», «слишком прозрачным от собственной чистоты». Сахаров, по мнению Солженицына, был слишком внимательным к «добросоветчикам». Весьма двусмысленно звучало и сравнение Сахарова со «странным шаром, без мотора и бензина летящего в высоту». Крайне оскорбительно отзывался Солженицын и о всем том круге ученых и инженеров, в котором жил и работал Андрей Дмитриевич, называя их «сонмищем подкупной, продажной, беспринципной, технической интеллигенции».

«Ясность его действий, – писал Солженицын о Сахарове, – сильно отемнена расщепленностью жизненных намерений: стоять ли на этой земле до конца или позволить себе покинуть ее». Особенно резко, порой даже грубо высказывался писатель о Елене Боннэр, жене Сахарова. «Мы продолжали встречаться с Сахаровым в Жуковке, – писал Солженицын, – но не возникали между нами совместные проекты или действия. Во многом это было из-за того, что теперь не оставлено было нам ни одной беседы наедине, и я опасался, что сведения будут растекаться в разлохмаченном клубке вокруг «демократического движения»… Сахаров все более уступал воле близких, чужим замыслам»[11].

Между Сахаровым и Солженицыным росло отчуждение, и их последняя встреча состоялась 1 декабря 1973 года. Солженицыну казалось, что Сахаров сломлен и хочет добиваться отъезда из СССР за границу.

За границей оказался, однако, очень скоро не Сахаров, а Солженицын. Его выражение о «встречном бое двумя колоннами», как выяснилось позднее, вовсе не было преувеличением. В настоящее время опубликованы рабочие записи заседаний Политбюро ЦК КПСС не только за 30-е, но и за 70-е годы. Эти заседания не протоколировались и не стенографировались, и никто посторонний на заседания Политбюро не приглашался. Но одним из участников заседания велась рабочая запись, которая хранилась в одном экземпляре как совершенно секретный документ.

Из этих записей мы видим, что в 1970–1973 годы вопрос о Сахарове и Солженицыне обсуждался на Политбюро почти ежемесячно. О Солженицыне все выступавшие говорили с негодованием как о «враге народа», требуя привлечь его к самой суровой ответственности – отправить в самые далекие исправительные лагеря, посадить в тюрьму, в крайнем случае выслать за границу. Однако это были все же годы «разрядки», и окончательное решение каждый раз откладывалось. Так, на заседании Политбюро ЦК от 30 марта 1972 года. Председатель Президиума Верховного Совета СССР Николай Подгорный говорил: «Солженицын ведет враждебную деятельность. Он враг, который не может жить в Москве. Но я считаю, что и выселять его за границу не следует. Я думаю, что его не следует выдворять. Он лауреат Нобелевской премии, и это, конечно, буржуазная пропаганда использует против нас в полной мере. За границей Солженицын принесет нам большой вред. Но в Советском Союзе есть такие места, где он не сможет ни с кем общаться». На другом заседании советский премьер Алексей Косыгин предложил сослать Солженицына в Верхоянск – в самый холодный район страны, куда ни один западный корреспондент не сможет и не захочет поехать.

Об А. Д. Сахарове говорили все же по-другому. Тот же Подгорный: «Что касается Сахарова, то я считаю, что за этого человека нам нужно бороться. Он другого рода человек. Это не Солженицын. Об этом, кстати, просит и тов. Келдыш [президент Академии наук. – Р. М.]. Все же Сахаров трижды Герой Социалистического труда. Он создатель водородной бомбы. Я считаю, что обсуждение, которое сегодня развернулось на заседании, является очень полезным»[12]. Еще через полтора года – в августе 1973 года, отметив, что в поведении Солженицына и Сахарова не произошло никаких «улучшений», а Солженицын стал «развертывать активную политическую деятельность, объединяя вокруг себя всех бывших заключенных и недовольных», Политбюро рекомендовало начать против Солженицына уголовное дело и «предъявить ему обвинение в преступлении против Советской власти».

Что же касается Сахарова, то Политбюро рекомендовало начать публикацию разного рода писем «от имени ученых и интеллигенции» с осуждением его поведения. А председатель КГБ Юрий Андропов попросил Косыгина пригласить к себе Сахарова и поговорить с ним, на что премьер советского правительства ответил согласием[13]. Эта беседа не состоялась. А Солженицын после издания за границей первого тома «Архипелага ГУЛАГа» был арестован, лишен советского гражданства и выслан из Советского Союза в ФРГ.

Сахаров узнал об аресте Солженицына вечером 12 февраля 1974 года и тотчас, бросив все дела, поехал на квартиру его жены Н. Светловой. В эту зиму Солженицын жил в ее квартире большую часть времени, хотя московские власти и отказывались его здесь прописывать. Здесь уже находились Игорь Шафаревич, Лидия Чуковская, Юлий Даниэль, Вадим Борисов, Наталья Горбаневская и другие правозащитники или друзья Солженицына. Прямо по телефону Сахаров сделал заявление для канадского радио и телевидения; оно было распространено и многими другими средствами массовой информации:

«Я говорю из квартиры Солженицына. Я потрясен его арестом. Здесь собрались друзья Солженицына. Я уверен, что арест Александра Исаевича – месть за книгу, разоблачающую зверства в тюрьмах и лагерях. Если бы власти отнеслись к этой книге как к описанию прошлых бед и тем самым отмежевались от этого позорного прошлого, можно было бы надеяться, что оно не возродится. Мы воспринимаем арест Солженицына не только как оскорбление русской литературы, но и как оскорбление памяти миллионов погибших, от имени которых он говорит. 12 февраля 1974 года. 22 часа»[14].

Еще в течение нескольких дней А. Сахаров выступал с эмоциональными заявлениями по поводу высылки Солженицына. 24 февраля 1974 года на вопрос корреспондента одной из миланских газет: «Является ли изгнание Солженицына непоправимой потерей для демократического движения?», – Сахаров ответил: «Солженицын – писатель, его подвиг и дело жизни – литературное творчество, ослепительным светом освещающее нашу жизнь, наши язвы, исторические корни несчастий страны и пути ее возрождения, как он их понимает. Именно в писательском труде в основном заключается его роль в нашем демократическом движении, порожденным глубокими причинами исторического, социального и нравственного характера. Эта роль не зависит от того, где Солженицын живет и пишет. Отрыв от родной почвы, от родного языка – трагедия для любого человека, в особенности для писателя. Но я уверен, что Солженицын, человек исключительного мужества, найдет в себе силы не замолкнуть, а полностью использовать те возможности, которые предоставит ему жизнь на Западе, со свободным доступом ко всем источникам информации, для продолжения своего дела»[15].

Протесты по поводу ареста и высылки Солженицына из Советского Союза продолжались до конца февраля. Вскоре они сменились полемикой, но уже не с властями, а с самим Солженицыным, что было вызвано рядом его заявлений и публикаций.

Начало публичной полемики

В первые месяцы вынужденной эмиграции Солженицын обосновался в Швейцарии, в Цюрихе. Писатель развил здесь чрезвычайно активную деятельность. Одно за другим появлялись в печати его заявления, письма, эссе и статьи, многие из которых были подготовлены еще в СССР. В кругах диссидентов стали известны такие его работы, как «Жить не по лжи», «Не сталинские времена», «Ответы журналу “Тайм”». Была издана отдельной книгой серия глав о Ленине из «Красного колеса» – «Ленин в Цюрихе». Вышел в свет сборник статей «Из под глыб», составителем и главным автором которого являлся сам Солженицын. Солженицын написал предисловие и помог быстрому изданию книги «Стремя “Тихого Дона”» о проблеме авторства известного романа «Тихий Дон». Но наибольший отклик в Советском Союзе вызвал первый большой политический меморандум Солженицына – «Письмо вождям Советского Союза».

Это письмо было написано и отправлено в Кремль еще в Москве, но тогда писатель решил не предавать его гласности. Лишь через 20 лет подлинник этого письма был обнаружен в архиве Политбюро с пометками его членов. Эти пометки свидетельствовали, что сам генеральный секретарь ЦК КПСС Л. И. Брежнев прочитал письмо Солженицына в октябре 1973 года и вновь просматривал его в декабре того же года. Читали это письмо и другие члены кремлевского руководства. Конечно, никакого ответа на свое письмо Солженицын не получил, да и вряд ли он на это рассчитывал. Теперь он решил свое письмо опубликовать.

Полный текст «Письма вождям» был опубликован на русском языке в еще небольшой брошюре в Париже в марте 1974 года. Очень скоро появились переводы этого письма на другие языки. Среди диссидентов этот программный меморандум Солженицына вызвал оживленную и почти публичную полемику. Специальную статью с возражениями опубликовал в западной печати и в «самиздате» в апреле 1974 года и А. Д. Сахаров. Западная печать уделяла возникшей полемике большое внимание. Самые крупные газеты США и Западной Европы помещали на эту тему обширные обзоры. Над одним из таких обзоров в «Нью-Йорк таймс» был крупный заголовок: «Над башнями Кремля». Естественно, что наибольшее внимание в диссидентских кругах и в западной печати привлек спор Солженицына и Сахарова. Андрей Сахаров поддержал многие критические высказывания Солженицына по поводу советской действительности, а также многих событий советской истории. Солженицын – это «один из самых выдающихся писателей и публицистов современности, в произведениях которого выражена глубоко выстраданная авторская позиция по важнейшим социальным, нравственным и философским проблемам. Особенная, исключительная роль Солженицына в духовной истории страны связана с бескомпромиссным, точным и глубоким освещением страданий людей и преступлений режима, неслыханных по своей массовой жестокости и сокрытости». Однако Солженицын ошибается, когда он особо выделяет страдания и жертвы именно русского народа. И ужасы гражданской войны и раскулачивания, голод и репрессии сталинского времени, – все это в равной степени коснулось и русских и нерусских народов. Неслыханно жестокие репрессии миллионов вернувшихся из плена людей и преследования верующих – все эти беды также обрушились на всех подданных советской державы.

«А такие акции, как насильственная депортация – геноцид, как борьба с национальными движениями и подавление национальной культуры – это даже в основном привилегия именно нерусских!» Решительно возражал Сахаров и против попытки Солженицына определить марксизм как «западное антирелигиозное учение, которое исказило здоровую русскую линию развития». «Для меня вообще, – заявлял Сахаров, – разделение идей на “западные” и “русские” непонятно и неприемлемо». Идеи можно разделять только на ошибочные и верные. «И где та здоровая русская линия развития? Неужели был хоть один момент в истории России, когда она могла развиваться без противоречий и катаклизмов?»

Солженицын, по мнению Сахарова, преувеличивал опасности советско-китайского конфликта. При всех идеологических разногласиях ни в Китае, ни в СССР нет таких политических лидеров, которые могли бы решиться на развязывание войны между нашими странами. Это был бы самоубийственный шаг и для СССР, и для Китая. Поэтому переоценка китайской угрозы – это плохая услуга делу демократизации и демилитаризации нашей страны. Солженицын преувеличивает роль идеологии в СССР, а также опасности урбанизации и технического прогресса. Сахаров считал порочными и неприемлемыми предложения Солженицына о сохранении и в будущей России умеренного авторитарного строя, при котором Россия жила столетиями, «сохраняя свое национальное здоровье».

«Эти высказывания Солженицына, – писал Сахаров, – мне чужды. Я считаю единственно благоприятным для любой страны демократический путь развития. Существующий в России веками рабский, холопский дух, сочетающийся с презрением к иноземцам, инородцам и иноверцам, я считаю величайшей бедой, а не национальным здоровьем. Лишь в демократических условиях может выработаться народный характер, способный к разумному существованию во все усложняющемся мире».

Сахаров считал невозможным интенсивное освоение северных и восточных земель России силами одной русской нации, предложенное Солженицыным. В условиях холода и бездорожья решить эту проблему можно только при международном экономическом сотрудничестве, изоляционизм здесь вдвойне ошибочен. Предложение Солженицына об отказе от больших городов, о жизни небольшими общинами, о замене крупных производств небольшими предприятиями Сахаров называл мифотворчеством, нереальным, даже опасным. «Особенно неточным, – замечал Сахаров, – представляется мне изложение в письме Солженицына проблемы прогресса. Прогресс – общемировой процесс. Наша страна не может жить в экономической и научно-технической изоляции, без мировой торговли, в том числе и без торговли природными богатствами страны, в отрыве от мирового научно-технического прогресса, который представляет не только опасность, но одновременно и единственно реальный шанс спасения человечества. Прогресс не тождественен количественному росту крупного и промышленного производства. В условиях научного и демократического общемирового регулирования экономики и всей общественной жизни, включая динамику народонаселения – а это, по моему глубокому убеждению, не утопия, а настоятельная необходимость – прогресс должен непрерывно и целесообразно менять свои конкретные формы, обеспечивая потребности человеческого общества, обязательно сохраняя природу и землю для наших потомков. Замедление научных исследований, международных научных связей, технологических поисков, поисков новых систем земледелия – может только отдалить решение этих проблем и создать критические ситуации для мира в целом»[16]. Необходима поэтому не изоляция, а сближение с Западом. «Солженицын – это гигантская фигура в борьбе за человеческое достоинство, но некоторые черты его миросозерцания представляются мне ошибочными», – завершал свою статью Сахаров.

Солженицын внимательно прочел статью Сахарова и ответил на нее отдельной статьей «Сахаров и критика “Письма вождям”». Эта статья была включена в упомянутый сборник теоретических и религиозно-философских работ «Из-под глыб». Изданию сборника, значительную часть которого составляли статьи самого Солженицына, писатель придавал большое значение. По стилю, характеру и содержанию он продолжал традицию известного в истории российской общественной мысли сборника статей «Вехи», который был издан в 1909 году в Москве группой российских религиозных философов и публицистов. Тема «Вех» была продолжена в 1918 году изданием гораздо менее известного сборника «Из глубины».

Солженицын замечает в своей статье, что «Письмо вождям» встретило и в России, и на Западе немалую критику, на которую он не собирался реагировать. «И не пришлось бы мне вовсе отвечать, если бы среди первых же критиков не оказался А. Сахаров, чье особенное положение в нашей стране и мое к нему глубокое уважение не дают возможности игнорировать его высказывания». «Я счастлив отметить, – отмечал Солженицын, – что сегодня мы сходимся с ним несравненно по большему числу вопросов, чем это было 6 лет назад, когда мы познакомились в самые первые месяцы появления его меморандума. Я хочу надеяться, что еще через шесть лет область нашего совпадения удвоится»[17].

Переходя к разногласиям, Солженицын в первую очередь повторял свои обвинения в адрес марксистской идеологии, которая «выкручивает наши души как поломойные тряпки, растлевает нас и наших детей, опускает нас ниже животного состояния – и она «не имеет значения»? Да есть ли что более отвратительное в Советском Союзе? Если все не верят и все подчиняются – это указывает не на слабость Идеологии, но на страшную злую силу ее»[18]. Ядом этой идеологии отравлены правители Советского Союза, они рабы Идеологии, они «безумно стремятся поджечь весь мир и захватить его, хотя это погубит и сокрушит их самих, – но так гонит их Идеология!». Ее мистическая сила ослепляет и восхищает даже Запад и весь просвещенный мир.

Второе заметное расхождение, которое отмечает Солженицын, – это вопрос о темпах и масштабах демократизации в СССР. Быстрая демократизация в СССР, по мнению Солженицына, опасна, так как межнациональные противоречия, «десятикратно накаленные, чем в прежней России», разорвут страну и «затопят кровью рождение у нас демократии, если оно произойдет в отсутствие сильной власти»[19]. Остальные расхождения, в том числе по проблемам прогресса, об освоении Северо-Востока, о судьбе городов и крупных производств, даже о национальных проблемах Солженицын не стал разбирать, оценивая их как второстепенные и к тому же основанные на плохом понимании взглядов и предложений писателя. «Нельзя не удивиться, – писал Солженицын, – что А. Д. Сахаров, севши мне отвечать, допустил большую небрежность в истолковании моей точки зрения. Эта горячность и опрометчивость пера, не свойственная Сахарову, выразила горячность и поспешность того слоя, который без гнева не может слышать слов “русское национальное возрождение”»[20].

Было, однако, очевидно, что поспешность и горячность суждений имели место в этой дискуссии и с той, и с другой стороны.

Разногласия по общим проблемам развития СССР и России, которые возникли между Сахаровым и Солженицыным в начале 70-х годов, осложнились с осени 1974 года и некоторыми личными обидами. Дело в том, что через несколько месяцев после высылки из страны Солженицын опубликовал в Париже на русском языке свои мемуары «Бодался теленок с дубом: Очерки литературной жизни». Многие страницы этой книги были посвящены А. Д. Сахарову. Новая книга Солженицына по разным каналам попадала в Москву, и диссиденты, а также писатели читали ее по очереди. Прочел эту книгу и Сахаров, – еще за несколько недель до того, как один из немецких корреспондентов передал ему экземпляр «Теленка» с очень лестной дарственной надписью автора. Но эта надпись не могла тронуть Сахарова, так как книгу он уже читал и был лично очень задет и обижен, о чем сказал и немецкому корреспонденту.

Для тех, кто знал Сахарова, его раздражение было понятно. Он был всегда совершенно равнодушен к нападкам и обвинениям в свой адрес, но крайне болезненно реагировал на все обвинения в адрес своей жены и своей новой семьи, сознавая, что он невольно является виновником всех этих неприятностей близких ему теперь людей. Его реакция была нередко неадекватной: в конце 70-х и в начале 80-х годов он несколько раз прибегал даже к голодовкам, и поводом к ним были не его собственные проблемы, а проблемы жены и ее родственников. Но Сахаров переживал их сильнее своих проблем.

Обида Сахарова на Солженицына была настолько сильной, что уже через много лет в книге своих воспоминаний, над созданием которой он начал работать во время ссылки в Нижнем Новгороде (тогда гор. Горький), он попытался ответить на многие упреки или даже намеки Солженицына, посвятив этому отдельную главу. Автор воспоминаний решительно отвергает слова Солженицына о принадлежности Елены Боннэр и самого себя к «разлохмаченным клубкам» диссидентских кружков. Саму оценку своей деятельности как «встречного боя» он называл неудачной. Сахаров защищает свое представление о праве на эмиграцию как о важнейшем из демократических прав. Этот тезис Сахаров защищал особенно упорно, может быть, потому, что он вызывал возражения не только у Солженицына, но и у многих других диссидентов…

Право на эмиграцию не могло быть для нас главным хотя бы потому, что оно предполагает не только свободу выезда из своей страны, но и свободу въезда в какую-то другую страну. Очень многое в этой заочной полемике и со стороны Солженицына, и со стороны Сахарова представляется весьма мелочным и субъективным. Оба мемуариста сообщают нам о своих разговорах наедине, но совсем в разных редакциях. В ряде случаев речь идет о разговорах и спорах жен Солженицына и Сахарова, которые каждый из мужей излагает в своей версии. Комментировать все это не имеет смысла.

«Мне обидно, – писал, подводя итоги своим разногласиям с Солженицыным А. Д. Сахаров, – что Александр Исаевич, гонимый своей целью, своей сверхзадачей, так много не понял или, вернее, не захотел понять во мне и моей позиции в целом, не только в вопросе об эмиграции, но и в проблеме прав человека, и в Люсе, в ее истинном образе и ее роли в моей жизни. Я совсем не ангел, не политический деятель, не пророк. Мои поступки и моя эволюция – это не результат чуда, а влияние жизни, в том числе влияние людей, бывших рядом со мной, называемых “сонмищем продажной интеллигенции”, влияние идей, которые я находил в книгах»[21].

После чтения «Теленка» Сахаров утратил интерес к полемике с Солженицыным, хотя его и пытались подтолкнуть к ней некоторые из диссидентов. Уже в начале 1975 года Солженицын в нескольких интервью попытался вернуться к своим спорам с Сахаровым. Но Андрей Дмитриевич не поддержал этой полемики. В своей работе «О стране и мире», которая была закончена в июне 1975 года, он заметил, что не видит поводов для продолжения начатой им с Солженицыным дискуссии. В течение 10 лет – с конца 1975 и до конца 1985 года Сахаров в своих выступлениях практически ни разу не упоминал о Солженицыне.

Но и Солженицын почти перестал в своих публичных выступлениях упоминать имя А. Д. Сахарова. В октябре 1975 года он опубликовал приветственное заявление в связи с присуждением Сахарову Нобелевской премии мира. В 1977 году в своем кратком приветствии «Сахаровским слушаниям» в Риме Солженицын написал об «осаде и травле гоевского масштаба», которой подвергается человек, давший имя этим слушаниям. В мае 1981 года Солженицын отправил из Вермонта в США телеграмму в Горький ссыльному Сахарову по случаю его 60-летия. «Желаю Вам, – писал Александр Исаевич, – чтобы вопреки насилию ссылка оказалась бы для Вас духовно плодотворна и открыла бы Вам новые глубины в служении своему народу. Обнимаю Вас. А. Солженицын»[22].

Не знаю, получил ли эту телеграмму Сахаров; он находился тогда в полной почтовой изоляции, и сотни телеграмм, которые приходили в Советский Союз из многих стран на имя Сахарова, читали только в здании на Лубянке в Москве.

Сахаров и Солженицын в 80-е годы

В январе 1980 года Андрей Дмитриевич Сахаров был арестован прямо на улице и препровожден в Генеральную прокуратуру СССР. Здесь ему зачитали Указ Президиума Верховного Совета СССР о лишении его всех государственных наград и почетных званий. Одновременно Сахарову сообщили, что руководство страны приняло решение о высылке Сахарова из Москвы в место, «исключающее его контакты с иностранными гражданами». Уже через несколько часов под охраной группы работников КГБ, возглавляемой генерал-полковником С. Цвигуном, Сахаров был отправлен на самолете в Горький, где ему предстояло жить в полной изоляции шесть с лишним лет. Посещать его здесь могли только жена – Елена Георгиевна Боннэр, дети от первого брака, а также некоторые из сотрудников Физического института Академии наук, где А. Д. Сахаров продолжал числиться научным сотрудником.

Сахаров не переставал работать и в ссылке. Сферой его профессиональных интересов была теперь космогония, и специалисты оценивали гипотезы Сахарова в этой области очень высоко. Сахаров начал писать и свои воспоминания. Иногда ему удавалось прорвать блокаду и высказать свое мнение по общественно-политическим и международным проблемам. Взгляды Сахарова в этот период сильно радикализировались. Он уже не находил ничего хорошего в советском социализме и призывал Запад усиливать давление на СССР – и не только в торговле, но и в военной области.

Сахаров даже упрекал США в прекращении их войны во Вьетнаме, которую можно было бы выиграть, приложив для этого более решительные военные и дипломатические усилия. В 1983 году Сахарову удалось передать письмо американскому физику Сиднею Дреллу, которое было опубликовано в летнем номере американского внешнеполитического журнала «Foreign Affairs». Возражая Дреллу, Сахаров писал, что США не должны замораживать даже свои ядерные вооружения, но, напротив, им надо расширять производство и установку новых крупных ракет. По этому поводу не только газета «Известия», но и газета «Вашингтон пост» выразила недоумение, заметив, что позиции Сахарова «приближаются к позиции Солженицына».

Солженицын прочел эту газетную и журнальную полемику и в своем литературном дневнике с некоторой долей злорадства записал: «Проявить такую смелость изнутри СССР, да из ссылки! – и получить оплеухи с обеих сторон»[23].

Сам Солженицын, оказавшись в США, мог излагать свои взгляды открыто и громко, он объехал с разного рода выступлениями почти все западные страны. Он критиковал в этих выступлениях всех – и Запад, и Советский Союз, и нейтральные или неприсоединившиеся страны. Писатель крайне резко отзывался и о советских лидерах, и обо всех наиболее видных деятелях «третьей эмиграции», в том числе о своих недавних соратниках по лагерной жизни и по работе в Москве. Однако он воздерживался и от похвал, и от критики в адрес Сахарова. Только в Японии на «круглом столе» в редакции газеты «Йомури» Солженицын попытался объяснить своим собеседникам существо своих разногласий с Сахаровым. При этом взгляды Сахарова Солженицын изложил весьма неточно, назвав их при этом «бестолочью». (Впрочем, и Организацию Объединенных Наций писатель назвал «балаганом».)

Один из родственников Елены Боннэр, Ефим Янкелевич, которому А. Д. Сахаров поручил представлять его интересы в США, опубликовал по этому поводу в русской эмигрантской печати «Открытое письмо», указав не только на искажение взглядов Сахарова, но и на то обстоятельство, что Сахаров находится в ссылке и не может должным образом участвовать в этой полемике. Солженицын вынужден был ответить Янкелевичу – без обычной своей резкости. «Вот ведь еще ж и хрупкость какая, – записал он в своем литературном дневнике, – Сахаров в ссылке, его и коснуться нельзя»[24].

Литературный дневник Солженицына за 80-е годы под названием: «Угодило зернышко промеж двух жерновов» начал по частям публиковать журнал «Новый мир» в 1998 году; эти публикации были продолжены в 2000 и в 2001 годах. Многие страницы этого дневника за 1981–1986 годы полны откликов о Сахарове. Солженицын счел нужным изложить здесь даже свою версию биографии Сахарова и мотивов его поведения.

Писателю, как мы видим, крайне не нравится атеизм Сахарова. «В атеизме же – он прочен, тут он – верный наследник дореволюционной интеллигенции». Не разделяет Солженицын и сахаровскую концепцию прав человека. Эту правозащитную идеологию Солженицын называет даже одной из форм анархизма: «Надо же помнить и о целом, об обязанностях каждого, о правах государства». Но особенно возмущала Солженицына упорная защита Сахаровым права на эмиграцию, как главного из всех прав человека; это и многим из нас было непонятно.

«Да, – писал Солженицын в литературном дневнике в 1982 году, – сегодняшний Сахаров достаточно много видит в советской жизни, он не кабинетный удаленец. И – какую же вопиющую боль, какую страстную безотложную нужду он возносит правее и выше всех болей и нужд раздавленной, обескровленной, обеспамятенной и умирающей страны? Право дышать? Право есть? Право пить чистую воду, и не из колодцев прошлого века и не из отравленных рек? Право на здоровье? Рожать здоровых детей? Нет! Первейшим правом – он объявляет право на эмиграцию! Это – сотрясательно, поразительно, это можно было бы считать какой-то дурной оговоркой – если бы Сахаров не произнес и не написал бы этого многажды»[25].

Сахаров, по мнению Солженицына, идеализирует Запад и совершенно не понимает национальных проблем России. «Развиваясь душевно и выстраивая всечеловеческие проекты, Сахаров доконечно выполняет свой долг перед демократическим движением, перед “правами человека”, перед еврейской эмиграцией, перед Западом – но не перед смертельно больной Россией. Многих истинных проблем России он не поднимает, не защищает так самозабвенно и горячо. Он показывает на высоком взносе возможности русской совести – но будущее наше он рисует безнационально, в атрофии сыновнего чувства. От нашего тела рожден замечательный, светлый человек, но весь порыв своей жертвы и подвига он ставит на службу – не собственно родине. Как и для всех февралистов: Сахарову достаточно свободы – а Россия там где-то поблекла»[26].

«Казалось бы, – заключает свои рассуждения о Сахарове автор мемуаров, – сколько объединяет нас с Сахаровым: ровесники, в одной стране; одновременно и бескомпромиссно встали против господствующей системы, вели одновременные бои и одновременно поносились улюлюкающей прессой; и оба звали не к революции, а к реформам. А разделила нас – Россия»[27].

В годы перестройки

Во второй половине 1985 и в 1986 году положение А. Д. Сахарова в ссылке ухудшилось, и 10-летие присуждения Нобелевской премии мира он встретил в больнице, куда был помещен в связи с очередной голодовкой. Врачи предупредили и руководство Академии наук, и органы КГБ. что состояние здоровья ссыльного академика вызывает у них серьезные опасения.

Между тем в западных странах усиливалось общественное движение в защиту Сахарова. Новый Генеральный секретарь ЦК Михаил Горбачев поручил своим помощникам разобраться в «деле Сахарова», но затем решил и сам вмешаться в ход событий. И 14 декабря 1986 года в горьковской квартире Сахарова неожиданно установили телефон. 15 декабря исчезла постоянно находившаяся возле квартиры охрана, а 16 декабря опальному академику позвонил сам Горбачев, который сообщил Сахарову о прекращении его ссылки и о помиловании его жены Елены Боннэр, которая еще в 1984 году была осуждена на пять лет ссылки. «Возвращайтесь к патриотической работе», – сказал Сахарову Горбачев.

Андрей Дмитриевич вернулся в Москву 23 декабря 1986 года; на Ярославском вокзале его встречали многочисленные правозащитники, представители Академии наук и более 200 иностранных корреспондентов. В коротком выступлении перед собравшимися Сахаров сказал, что он будет продолжать свою правозащитную деятельность и бороться за прекращение войны в Афганистане. Но Сахаров возобновил и свою научную работу, и его первое появление на одном из академических научных семинаров было встречено аплодисментами присутствующих.

О событиях 1986-го и первых месяцев 1987 года Солженицын писал в дневнике в июне – июле 1987 года. Освобождению Сахарова и других политических заключенных здесь посвящен раздел «Теплый ветерок»[28]. «С осени 1986, – записывал Солженицын, – прокалывали наших бостонских друзей самые возбужденные звонки из Москвы: поверьте, что-то совсем новое! Делается! Затаенная радость, ладонями удерживай как птенчика. И вдруг в декабре – снятие ссылки с Сахарова. И возвращение его в Москву без препятствования западным корреспондентам снимать и опрашивать о чем угодно, столько угодно! И он, молодчина, требует освобождения политзэков и ухода из Афганистана. Держит и дистанцию от Горбачева… По понятиям Запада – почти революция! Расчет Горбачева очень верен: Западу видится доказательно: если Сахарова освобождают из ссылки – Советский Союз будет отныне с человеческим лицом!»

Нет необходимости рассказывать здесь о той большой научной, общественной и правозащитной деятельности, которую А. Д. Сахаров возобновил и активно вел в 1987 и в 1988 годах. Он принял участие в создании Международного фонда за выживание и развитие человечества и был избран одним из директоров этой весьма благородной по замыслу, но громоздкой и неэффективной организации. Заседания Фонда должны были происходить, согласно Уставу, в СССР и в США поочередно, и по решению Политбюро ЦК и Совета Министров СССР были сняты все прежние запреты на поездки Сахарова за границу. Сахаров сам не ожидал столь быстрого и положительного решения, которое было принято по просьбе академика Е. П. Велихова и под поручительство академика Ю. Б. Харитона.

Летом 1988 года после продолжительной и энергичной массовой кампании в Советском Союзе было учреждено Межреспубликанское добровольное историко-просветительское общество «Мемориал». Кроме Оргкомитета этого общества путем опроса жителей разных городов прямо на улице был сформирован Общественный совет «Мемориала», в который по большинству голосов вошли 15 наиболее популярных тогда среди демократической общественности деятелей, включая А. И. Солженицына и А. Д. Сахарова. Сахаров принял это известие как большую для себя честь, а Солженицын отказался от участия в работе «Мемориала», прислав на этот счет вежливую, но категоричную телеграмму. «Мемориал», кстати, был первой организацией, от имени которой Сахаров был выдвинут кандидатом в Народные депутаты СССР.

6 ноября 1988 года Сахаров впервые в своей жизни выехал за границу – в США. Он встречался здесь с уходящим на пенсию президентом Рональдом Рейганом и с только что победившим новым президентом США Джорджем Бушем, а также с премьером Великобритании Маргарет Тэтчер. Весьма знаменательной и даже символичной была встреча Сахарова с создателем американской водородной бомбы Эдвардом Теллером. Эта встреча не была заранее подготовлена. Теллер праздновал 80-летие, и его друзья устроили в Вашингтоне в его честь большой прием. Сахарова не было среди 200 приглашенных – все в парадных туалетах. Он появился неожиданно для юбиляра и попросил о беседе. Двое ученых уединились на 15 минут. Они говорили главным образом о проблеме «Стратегической оборонной инициативы» (т. е. противоракетной обороне), но в своих воспоминаниях об этой беседе каждый изложил свою версию, которые очень разнятся. И было много фотографий, которые обошли мировую печать…

В декабре 1988 года из гостиницы в американском городе Ньютон Сахаров позвонил Солженицыну в его дом в штате Вермонт, чтобы поздравить его с 70-летием. Жена Солженицына, подняв трубку, сказала сначала, что писатель никогда не подходит к телефону, но все же позвала мужа, и он взял трубку. Разговор коснулся и судьбы созданного в Союзе общества «Мемориал», почетным председателем которого был избран Сахаров, в Совет которого отказался войти Солженицын.

Доводы Солженицына не показались Сахарову убедительными. Сахаров напомнил Солженицыну, что тот глубоко обидел в «Теленке» как самого академика, так и его жену. «Она совсем не такой человек, каким вы ее изобразили», – сказал Сахаров. «Хотел бы верить, что это не так», – ответил после некоторого молчания Солженицын[29].

Сахаров не счел эти слова достаточным извинением. Больше эти два человека друг с другом не общались, хотя Сахаров поддержал в 1989 г. два обращения советской общественности – о возвращении Солженицыну советского гражданства и о необходимости опубликовать в Советском Союзе «Архипелаг ГУЛАГ».

Две утопии

Еще в начале 1974 года американский журнал «Сатердей ревью» попросил А. Д. Сахарова изложить свой прогноз на положение в мире, – каким оно может стать через 50 лет, то есть в 2024 году. Свой очерк на эту тему «Мир через полвека» Сахаров написал в мае 1974 года, и тогда же он был опубликован в переводе на английский. В 1976 году этот же очерк был включен в сборник произведений Сахарова «О стране и мире», который Валерий Чалидзе издал в Нью-Йорке. В 1989–1990 годах очерк Сахарова несколько раз публиковался и в СССР[30].

Со времени написания очерка «Мир через полвека» прошло уже почти 30 лет, более половины срока. Весьма интересно поэтому снова прочесть этот текст и сравнить его с реальным положением в мире на сегодняшний день.

Одно из предсказаний академика Сахарова – создание не только всемирной телефонной и видеотелефонной, но также всемирной информационной связи – осуществляется даже быстрее, чем он думал, благодаря персональным компьютерам и Интернету. Сахаров предполагал, что для создания всемирной информационной системы 50 лет недостаточно, но она начала создаваться уже в 80-е годы.

Но другие предсказания Сахарова – разделение всей Земли на «Рабочую территорию» в 30 миллионов квадратных километров и «Заповедную территорию» в 80 миллионов квадратных километров, создание сверхгородов с многоэтажными домами-горами, с искусственным климатом и искусственным комфортом, с гигантскими автоматическими и полуавтоматическими заводами, с благополучными и чистыми пригородами со сверхинтенсивным сельским хозяйством, с «летающими городами» на искусственных спутниках, а также с подземными городами, предназначенными для сна, развлечений, для обслуживания подземного транспорта и добычи полезных ископаемых и т. п. – все это, кажется, никто даже не готовится реализовать. Не происходит пока и превращения ООН и ЮНЕСКО в какое-то мировое правительство, озабоченное лишь общечеловеческими целями, о создании которого мечтал Сахаров.

Прочитав эту статью, Солженицын отозвался о ней, как об «опасной утопии». «Кому нужна, – писал Солженицын, – эта призрачная сверх-страна без ощутимого прошлого, во всяком случае без нашего прошлого». Но в том же 1974 году в «Письме вождям Советского Союза» Солженицын изложил свое видение будущего – если не всего мира, то России. Он предлагал отказаться от военного и космического бюджета страны, а на сэкономленные деньги «растопить» и «растеплить» российский Северо-Восток. Сюда, в северные и восточные районы России, писатель предлагал перенести «центр государственного внимания, национальной деятельности, центр расселения и поисков молодых – с юга нашей страны и из Европы».

«Построение более чем половины государства на новом свежем месте, – заявлял Солженицын, – позволяет нам не повторять губительных ошибок XX века – с промышленностью, с дорогами, с городами»[31]. Города были особенно ненавистны писателю. В стране нужно строить лишь небольшие предприятия, но «с дробной и высокой технологией». И даже сельское хозяйство можно создавать на Севере («с большими затратами, конечно», – добавлял писатель). Любой экономист мог бы доказать крайне ограниченные возможности советского и российского Северо-Востока как центра расселения там российской молодежи, да еще в небольших поселениях. Эффективно работать здесь могут лишь очень крупные предприятия, подобные «Норильскому никелю». Да и как можно жить без дорог и городов? Солженицын не ссылается в своих предложениях ни на какой опыт, и тут уже Сахаров мог бы оценить его проекты как утопию и как «опасное мифотворчество».

Еще через 15 лет, осенью 1989 года, уже в качестве Народного депутата и одного из лидеров оппозиционной Межрегиональной депутатской группы, А. Д. Сахаров разработал (в форме Конституции!) свой проект переустройства Советского Союза в Союз Советских Республик Европы и Азии. Он передал этот проект М. С. Горбачеву, который возглавил созданную Съездом народных депутатов СССР Конституционную комиссию. Это было 27 ноября, то есть всего за 17 дней до неожиданной и скоропостижной смерти Сахарова.

Мы узнали об этом документе как о «Конституции Сахарова» только в начале 1990 года, когда он был опубликован в московском журнале «Горизонт». Он вошел и в большой посмертный сборник общественно-политических выступлений и работ А. Д. Сахарова, который вышел в свет большим тиражом весной 1990 года[32].

Это был утопический проект, основанный на идеях конвергенции, интернационализма, демократизма, гуманизма, идеализма и популярной среди физиков идеи Мирового правительства, в защиту которой выступал еще Альберт Эйнштейн. Сахаров пояснял, что он выступает за объединение всех людей на Земле, независимо от их расы, национальности и религии, от их пола, возраста и социального происхождения, что он обращается не к нациям, а к людям.

«Глобальные цели выживания человечества, – говорилось в 4-й статье Конституции ССРЕА, – имеют приоритет перед любыми региональными, государственными, национальными, классовыми, партийными, групповыми и личными целями. Политическим выражением конвергенции в долгосрочной перспективе должно быть создание Мирового правительства». Гражданам нового Союза должны быть обеспечены все права и свободы, никакая дискриминация на территории Союза не допускается. Много места в «Конституции Сахарова» уделялось порядку вхождения и выхода Республик из Союза, формированию ее высших органов власти, проблемам использования ядерного оружия. Российская Федерация также должна войти в состав нового Союза под названием «Республика Россия», но некоторые из районов «бывшей РСФСР» могут образовать самостоятельные республики в составе Союза. Ни Президент, ни Правительство ССРЕА не могут совмещать свою власть с руководством какой-либо партии.

В новом Союзе допускаются все виды собственности, но земля, ее недра и водные ресурсы не могут быть предметом купли и продажи и должны оставаться в собственности республик. Однако земельные участки могут передаваться во владение частным лицам на неограниченный срок с выплатой земельного налога в бюджет республики. Этот проект нигде не обсуждался.

Всего через несколько месяцев после «Конституции Сахарова» в советской печати был опубликован и проект конституционной реформы, который был разработан А. И. Солженицыным. Это был также утопический проект, но основанный на принципах русского национализма, патриотизма, умеренного авторитаризма и традиционного российского православия.

Солженицын предлагал как можно быстрее распустить Советский Союз и создать новое государство – Российской Союз, в составе одних лишь восточно-славянских народов – русских, украинцев и белорусов, включая и русское население Казахстана. Народы неславянские могут войти в Российской Союз лишь «по необходимости» и без государственной автономии.

Солженицын решительно возражал против формирования властей нового государства путем всеобщего, равного и прямого голосования. «Избирательные кампании, – писал он, – при большой численности голосующих бывают столь суетливы, визгливы, да при частом пристрастии массовых средств информации, что даже отвращают от себя значительную часть населения. Телевидение выявляет внешность кандидата, но не государственные способности. Во всякой такой кампании происходит вульгаризация государственной мысли. Для благоуспешной власти нужны талант и творчество – легко ли избрать их всеобщим голосованием на широких пространствах?»

Ничему не может помочь и партийная система, так как соперничество партий искажает народную волю. «Никакое коренное решение государственных судеб не лежит на партийных путях и не может быть отдано партиям». Партии могут существовать и выражать свое мнение через печать и на собраниях, но «власть – это заповеданное служение и не может быть предметом конкуренции партий». Поэтому выборы в высшие органы власти в Российском Союзе должны быть трех– или четырехстепенные – от уездных и земских к областным земским собраниям – и далее к Всеземскому Собранию, которое должно заменить существовавший (в 1990 году) Верховный Совет.

Президент нового Союза должен избираться все же на всеобщих выборах, но только после тщательного рассмотрения и обсуждения кандидатов на Всеземском Собрании. Таким образом можно было бы избежать изнурительной избирательной кампании. На будущее же в стране должна быть создана над всеми властями и некая «верховная моральная инстанция» – из «авторитетных людей, проявивших высокую нравственность, мудрость и обильный жизненный опыт». Впрочем, Солженицын признает, что ему пока не виден «несомненный метод отбора таких людей». «Давайте искать», – заключает свой проект писатель[33].

Этот проект, однако, также нигде не обсуждался. Судьба Советского Союза и Российской Федерации складывалась в последние 13 лет не по Сахарову и не по Солженицыну…

Две философии

Сахаров и Солженицын выдвигали и защищали не только очень различные политические, национальные и нравственные идеи, но и разную философию мироздания.

Завершая работу над текстом своей Нобелевской лекции «Мир, прогресс, права человека», А. Д. Сахаров написал: «Я защищаю космологическую гипотезу, согласно которой развитие Вселенной повторяется в основных чертах бесконечное число раз. При этом другие цивилизации, в том числе более «удачные», должны существовать бесконечное число раз на «предыдущих» и «последующих» к нашему миру листах книги Вселенной. Но все это не должно умалить нашего священного стремления именно в этом мире, где мы, как вспышка во мраке, возникли на одно мгновение из черного небытия бессознательного существования материи, осуществить требования Разума и создать жизнь, достойную нас самих и смутно угадываемой нами Цели». Эти слова высечены теперь на постаменте бюста А. Д. Сахарова, установленного в Московском международном университете.

Для Солженицына главная философская установка Сахарова, конечно, слишком материалистична. В заключительной части своей Нобелевской лекции Солженицын выделил прописными буквами такие слова: «ОДНО СЛОВО ПРАВДЫ ВЕСЬ МИР ПЕРЕТЯНЕТ». Но словом правды для него могло быть только слово Бога, которое он передает людям через своих пророков. Солженицын верит не только в Разум, но в Высший Разум, даже в Высшего Судию, который наставляет и оберегает наиболее достойных.

«Должны мы заново открыть, – говорил Солженицын при получении премии “Золотое клише” в Цюрихе 31 мая 1974 года, – что не человек венец вселенной, но есть над ним – Высший Дух». И еще почти через десять лет, 10 мая 1983 года, в Букингемском дворце при получении Темплтоновской премии, обращаясь к жителям всех пяти континентов, Солженицын сказал: «Опрометчивым упованиям двух последних веков, приведшим нас в ничтожество и на край ядерной и неядерной смерти, мы можем противопоставить только упорные поиски теплой Божьей руки, которую мы так беспечно и самонадеянно оттолкнули. Тогда могут открыться наши глаза на ошибки этого несчастного XX века и наши руки – направиться на их поправление. А больше нам нечем удержаться на оползне, ото всех мыслителей Просвещения не набралось».

Эти идеи великого русского ученого и великого русского писателя можно принимать или не принимать. Но нельзя отрицать, что их деятельность и их идеи оставили заметный след в истории развития общественного сознания в нашей стране и в мире. В самом конце XX века социологические службы и редакции газет проводили среди граждан России опросы на тему: «Кого вы могли бы назвать “человеком столетия” для России?» Из десяти наиболее часто называемых имен оказалось четыре политика: Ленин, Сталин, Горбачев и Брежнев. Из полководцев – только один: Жуков. Из людей, имевших отношение к космосу – двое: Гагарин и Королев. Из поэтов и артистов – один: Высоцкий…

Из общественных деятелей и диссидентов – двое: Сахаров и Солженицын. Выше я сделал попытку рассказать о сложных взаимных отношениях, о сотрудничестве и полемике этих двух людей.

Рой Медведев. Из воспоминаний об А. Д. Сахарове

Первые встречи с Сахаровым

Имена ученых, принимавших участие в разработке всех видов ядерного оружия, были в СССР засекречены. Эти люди не участвовали в общественно-политической жизни страны. Но они не участвовали и в каких-либо открытых научных дискуссиях. Академик Андрей Дмитриевич Сахаров был одним из этих особо секретных и особо охраняемых ученых. Он возглавлял на «объекте» в одном из секретных научных городов группу замечательных, но секретных ученых.

Однако интересы Сахарова стали постепенно выходить за рамки научных проблем, и он был первым из ученых-атомщиков, кто прорвал созданную вокруг них информационную и политическую изоляцию. Это произошло неожиданно и для властей, и для самого Сахарова.

Летом 1964 года должны были пройти очередные выборы в Академию Наук СССР. Среди кандидатов в академики был и один из ближайших соратников печально известного Трофима Денисовича Лысенко – член-корреспондент АН СССР Н. И. Нуждин. Его кандидатура была поддержана в ЦК КПСС и уже прошла через Отделение биологических наук Академии.

Академики-физики, особенно атомщики, относились к концепциям возглавляемой Лысенко «мичуринской биологии» весьма неприязненно еще с конца 40-х годов. Как при производстве, так и на испытаниях атомного оружия физикам приходилось считаться с радиацией, а это требовало существенного расширения их познаний в биологии и генетике. Именно в научных учреждениях атомной индустрии нашли в 40–50-е годы укрытие и работу многие ученые-генетики, уцелевшие от погромных кампаний в биологии 1948–1949 годов. В атомных научных центрах шло развитие новой научной дисциплины – радиобиологии, которая строилась на принципах не «мичуринской», а классической генетики. Критически относился к концепциям Лысенко и Андрей Сахаров.

Среди ведущих советских физиков было несколько академиков старшего возраста, которые работали одновременно и над секретными, и над открытыми научными проектами. Эти люди решили выступить против избрания Нуждина академиком. Детали этого, по условиям того времени, весьма необычного и смелого выступления обсуждались в канун Общего собрания АН СССР на квартире академика В. А. Энгельгардта. Здесь собрались несколько очень известных ученых, включая И. Е. Тамма, М. А. Леонтовича и других. Сахарова на этом конфиденциальном совещании не было, он о нем даже не знал. Но Сахаров присутствовал на Общем собрании и был крайне взволнован выступлением Энгельгардта, который высказался против избрания Нуждина. Последние слова Энгельгардта о том, что кандидатура Нуждина «не отвечает тем требованиям, которые мы предъявляем к этому самому высокому рангу ученых нашей страны», были встречены аплодисментами, и это вызвало растерянность в президиуме собрания.

«Кто еще хочет взять слово?» – спросил Президент АН Мстислав Всеволодович Келдыш. И тут руку поднял А. Д. Сахаров. «Это решение, – как свидетельствовал позднее Андрей Дмитриевич, – я принял импульсивно; может быть, в этом проявился рок, судьба»[34].

Выступление академика Энгельгардта было весьма критическим по характеру, но академическим по тону и форме изложения. А. Сахаров, выступивший следом, был очень резок. Он говорил о гонениях в биологии, о преследованиях подлинных ученых, в которых активно участвовал и Нуждин. «Я призываю всех присутствующих академиков, – сказал в заключение своей краткой речи Сахаров, – проголосовать так, чтобы единственными бюллетенями, которые будут поданы “за”, были бюллетени тех лиц, которые вместе с Нуждиным, вместе с Лысенко несут ответственность за те позорные, тяжелые страницы в развитии советской науки, которые в настоящее время, к счастью, кончаются». Эти слова также были встречены аплодисментами.

После А. Сахарова, несмотря на громкие и бурные протесты Лысенко, выступил и академик Игорь Евгеньевич Тамм, которого также слушали с большим вниманием и проводили аплодисментами. Когда вечером 26 июня 1964 года состоялось голосование, то оказалось, что из 137 присутствовавших на Общем собрании академиков только 23 человека написали в бюллетенях против фамилии Нуждина слово «за». Отрывки из стенограммы с текстами выступлений Энгельгардта и Сахарова, с выкриками Лысенко быстро распространились тогда в кругах научной интеллигенции в Москве.

Провал Н. И. Нуждина на выборах в Академию наук вызвал гневную реакцию со стороны Никиты Сергеевича Хрущева, который покровительствовал Трофиму Лысенко – это было известно и всем академикам. «Если Академия начинает заниматься политикой, а не наукой, – заявил в своем окружении Хрущев, – то такая Академия нам не нужна». В Москве распространились слухи о том, что Хрущев поручил соответствующему отделу ЦК подготовить проект о реорганизации Академии наук СССР в Государственный комитет по науке.

В сентябре 1964 года академик А. Д. Сахаров передал в аппарат ЦК большое письмо с объяснением мотивов своего выступления на Общем собрании АН. Но не дождался ответа, так как в октябре Хрущев был смещен со всех своих постов. Среди обвинений, которые были выдвинуты против Хрущева на Октябрьском пленуме ЦК КПСС, было и обвинение в неоправданном конфликте с Академией наук, а также в безоговорочной поддержке биологических и сельскохозяйственных концепций Лысенко. Для Т. Д. Лысенко и его группы решения Октябрьского пленума стали концом их монополии и их власти в биологических и сельскохозяйственных науках.

Мой брат Жорес, биолог, еще в начале 1962 года написал большую, очень острую, но увлекательную и убедительную научно-публицистическую работу против Лысенко и его клики – «Биологическая наука и культ личности (Из истории агробиологической дискуссии в СССР)». Эта работа быстро распространилась в списках; ее читали в литературных и в научных кругах, и она несомненно повлияла на быстрый рост антилысенковских настроений в образованной части общества. Особенно внимательными ее читателями были физики-атомщики; в их кругу статья Жореса стала известна еще до Общего собрания Академии. Читал эту статью и А. Д. Сахаров. Один из его друзей и соратников по работе на «объекте» В. Б. Адамский писал позднее в своих воспоминаниях: «В 1963–1964 гг. ходило в самиздате исследование Ж. Медведева “История биологической дискуссии в СССР”. Все то, что сейчас известно о действиях Лысенко по разгрому советской биологии, в этом исследовании содержалось. Описывалась там и трагическая судьба академика Вавилова. Прочитав, я дал этот материал Андрею Дмитриевичу. Нельзя сказать, что все содержание рукописи было для него новостью, но все-таки ее эмоциональное воздействие на Андрея Дмитриевича было очень сильным. Я не помню, чтобы он так резко о ком-нибудь высказывался. Запомнилось мне выражение: “Вегетарианство по отношению к Лысенко недопустимо”. Вскоре представился случай дать бой Лысенко. Как известно, в значительной степени благодаря выступлению А. Д. Сахарова на Общем собрании Академии наук кандидатура ставленника Лысенко была провалена. Возвратившись с сессии Академии наук, он зашел ко мне поделиться радостью победы»[35].

Уже после этих событий в АН СССР Жорес дважды встречался с Сахаровым на его квартире в Москве; первая из этих встреч состоялась еще до Октябрьского пленума ЦК КПСС. Выступление А. Д. Сахарова в Академии наук было его первым публичным выступлением против официальной политики властей. А встреча с Жоресом была первой встречей с одним из известных диссидентов. Впрочем, этот термин тогда еще не употреблялся, да и само движение только зарождалось.

К сожалению, Сахаров в своих воспоминаниях написал об этой важной для обоих собеседников встрече не слишком точно. «Через несколько дней после выступления в Академии, – писал Сахаров, – ко мне домой пришел незнакомый мне раньше молодой биолог Жорес Медведев (хотя я раньше слышал его фамилию). Он очень высоко оценил мое выступление и попросил меня подробно повторить, по возможности точней, что именно я говорил, и всю обстановку. Все это он записал в блокнот для включения в его книгу. Ж. Медведев оставил мне для ознакомления рукопись своей будущей книги, которая тогда называлась “История биологической дискуссии в СССР” или как-то похоже. Рукопись действительно была очень интересной»[36].

Но такой встречи летом 1964 года между А. Сахаровым и Ж. Медведевым не было и быть не могло, так как никто из нас в то время ничего не знал о Сахарове, о его занятиях и положении. Жорес не мог знать ни адреса, ни телефона Сахарова, а копию стенограммы Общего собрания АН он получил от своего друга биолога В. П. Эфроимсона, а позднее и от академика В. А. Энгельгардта, с которым был в добрых отношениях еще с середины 50-х годов. В июле и в августе 1964 года Жорес с семьей отдыхал в Никитском ботаническом саду в Крыму. Также в Крыму, но в санатории «Мисхор» отдыхал в это лето и А. Д. Сахаров с семьей. Почти в самый последний день лета в газете «Сельская жизнь», которая была органом ЦК КПСС, была опубликована большая статья президента ВАСХНИЛ М. А. Ольшанского «Против дезинформации и клеветы», в которой рукопись Жореса «Биологическая наука и культ личности» объявлялась клеветнической. За ее распространение, как писал Ольшанский, автор должен предстать перед судом как клеветник. Здесь же весьма пренебрежительно говорилось и об академике Сахарове, «инженере по специальности, который, начитавшись подметных писем Медведева, допустил на Общем собрании Академии наук СССР клевету в адрес советской биологической науки и видных советских ученых-биологов». И Медведев, и Сахаров, как выяснилось позднее, прочитали статью Ольшанского в один и тот же день, но в разных местах. А еще через 10 дней академик Б. Л. Астауров, с которым Жорес был хорошо знаком, передал ему полученную через академика М. А. Леонтовича просьбу Сахарова о встрече. Михаил Александрович Леонтович был известным физиком и также работал по атомным проблемам, но он не был засекреченным ученым. Леонтович жил в Москве в том же доме, что и Сахаров. Правда, Сахаров в то время большую часть времени жил с семьей в своем коттедже на «объекте» и в Москве бывал наездами. Жоресу назвали телефон квартиры Сахарова и точный день и час, когда по этому телефону надо позвонить. И действительно, когда в назначенное время Жорес позвонил, Сахаров сам поднял трубку и пригласил Жореса к себе, назвав адрес.

В своих воспоминаниях Жорес позднее писал: «Я приехал к А. Д. Сахарову на такси. Насколько я помню, это был трехэтажный дом “элитной” постройки. Никакой видимой охраны не было; вход в подъезд был обычный, я поднялся по лестнице и позвонил в нужную квартиру. Беседа была только с Сахаровым в его кабинете, членов семьи я в тот раз не встретил. Я привез Сахарову новый вариант моей книги. Эта книга обновлялась каждый год, и с ее первым вариантом Сахаров был знаком. Он рассказал мне, что его выступление вызвало сильное недовольство Хрущева. Иногда он показывал пальцем на потолок – обычный знак того, что разговоры в квартире могут прослушиваться КГБ. Поэтому беседа была сдержанной. Я рассказал ему о своей работе и своем положении в Обнинске. Мы условились встретиться снова через месяц. Но в следующий мой визит к Сахарову в заранее оговоренный день положение дел было уже иным. Хрущев был освобожден от всех своих должностей, и отношение к генетике сразу изменилось. Наша беседа, помимо этих событий, коснулась и проблем радиобиологии. Сахаров был убежден, что во время испытаний водородной бомбы в 1953 году он был переоблучен при осмотре места взрыва. У него был стабильно повышенный уровень лейкоцитов, и он боялся возможности лейкемии. Я тогда еще не знал, что бывший начальник Средмаша В. А. Малышев, вместе с которым Сахаров осматривал эпицентр взрыва, умер через 3–4 года от лейкемии. Оба раза в 1964 году мои встречи с Сахаровым продолжались часа по полтора. Никаких вопросов, связанных с его собственной работой, я, естественно, не задавал. Беседы ограничивались вопросами биологии и медицины. Мне было тогда неизвестно, где он работает и какие проблемы решает. Во время беседы Сахаров не проявлял никакой эмоциональности и иногда писал на бумаге какие-то формулы. Было очевидно, что его все время беспокоят какие-то свои проблемы».

В 1965 и 1966 годах у Жореса не было встреч с Сахаровым. В самом начале 1966 года в Москве получил широкое распространение небольшой, но важный для всех нас документ – письмо группы весьма влиятельных деятелей советской интеллигенции, адресованное Л. И. Брежневу и А. Н. Косыгину. Это был протест против попыток реабилитации Сталина в преддверии XXIII съезда КПСС. Среди двух десятков подписей здесь стояла и подпись «А. Д. Сахаров, академик, трижды Герой Социалистического труда, лауреат Ленинской и Государственных премий».

Теперь уже более широкие круги общественности узнали о Сахарове, хотя кроме самого имени, титулов и наград об этом человеке еще никто ничего не знал. Я знал о Сахарове тоже очень мало – и из рассказов Жореса, и от писателя Эрнста Генри (Семен Николаевич Ростовский), который был организатором и составителем упомянутого письма. Эрнст Генри рассказывал мне, что Сахаров не только сам охотно подписал письмо, но предложил сделать то же самое и некоторым другим академикам, жившим недалеко от него. Именно Эрнст Генри, с которым я в то время часто встречался и беседовал, рассказал Сахарову о существовании моей работы «К суду истории». Это была довольно большая рукопись, посвященная проблемам сталинизма, которую я продолжал обновлять и расширять примерно раз в шесть месяцев.

Я начал эту работу еще в конце 1962 года без всякой конспирации, и ее первые варианты читали даже секретари ЦК КПСС Л. Ф. Ильичев и Ю. В. Андропов. Обсуждение рукописи среди друзей, среди писателей и старых большевиков, а также других заинтересованных лиц было для меня важной формой накопления материалов. Однако я препятствовал более широкому и бесконтрольному распространению своей работы. Осенью 1966 года Эрнст Генри передал мне просьбу А. Д. Сахарова, который хотел прочесть мою рукопись. Я не сразу откликнулся на эту просьбу. Обстановка в стране изменилась, и мне приходилось внести в свою деятельность некоторые элементы конспирации. Круг знакомых Сахарова мне был неизвестен, и я опасался, что обсуждение рукописи среди столь необычных людей может в чем-то осложнить мое положение. Сахаров, однако, повторил свою просьбу, и вскоре я отправил ему через Генри большую папку с текстом очередного варианта книги «К суду истории». В этой папке было уже около 800 машинописных страниц. Примерно через месяц Генри передал мне приглашение от академика, а также его адрес и домашний телефон.

Моя первая встреча с А. Д. Сахаровым состоялась после предварительной договоренности в один из зимних дней в самом начале 1967 года. По принятым среди диссидентов правилам, я никогда не вел никаких записей о своих встречах и беседах и вынужден поэтому полагаться на свою память. В своих публикациях 70-х и 80-х годов Андрей Дмитриевич несколько раз упоминал о наших встречах и беседах, но в разное время он это делал с разными акцентами и в разных редакциях. Я не буду полемизировать с этими текстами.

В первой своей автобиографии, опубликованной в 1974 году, Сахаров писал о событиях 1964–1967 годов следующее: «Для меня лично эти события имели большое психологическое значение, а также расширили круг лиц, с которыми я общался. В частности, я познакомился в последующие годы с братьями Жоресом и Роем Медведевыми. Ходившая по рукам, минуя цензуру, рукопись биолога Жореса Медведева, была первым произведением “самиздата” (появившееся несколько лет перед этим слово для обозначения нового общественного явления), которое я прочел. Я познакомился также в 1967 году с рукописью книги историка Роя Медведева о преступлениях Сталина. Обе книги, особенно последняя, произвели на меня очень большое впечатление. Как бы ни складывались наши отношения и принципиальные разногласия с Медведевыми в дальнейшем, я не могу умалить их роли в своем развитии»[37].

В «Воспоминаниях» А. Д. Сахарова, опубликованных в двух томах в 1996 году, этих слов нет, а имеется странная фраза о том, что «конкретная информация, содержащаяся в книге Медведева, во многом повлияла на убыстрение эволюции моих взглядов в эти критические для меня годы. Но и тогда я не мог согласиться с концепциями книги»[38]. Однако никаких замечаний по моей рукописи А. Сахаров в конце 60-х годов не высказывал; у нас не было никаких споров ни по моим, ни по его работам, хотя различия в оценках и взглядах были уже тогда. Но они казались нам совершенно несущественными – по тем временам.

Я посетил Андрея Дмитриевича в его московской квартире. В уютном тихом переулке недалеко от Института атомной энергии имени И. В. Курчатова стояли два четырехэтажных дома, в которых жили, как я узнал позднее, ученые-атомщики. Из небольшой передней мы прошли в круглый большой холл, из него можно было войти в три или четыре большие комнаты и на кухню. В простенках стояли от пола до потолка книжные шкафы, но книги лежали и стояли на полках в каком-то беспорядке. Некоторый беспорядок был и во всей квартире: старый, продавленный диван, старая мебель, простой письменный стол с пачками бумаг. Никаких признаков той ухоженности или даже роскоши, которую я видел в квартирах других академиков, с которыми познакомился много позже, в 1996 году.

Жена Сахарова Клавдия Алексеевна была не слишком здорова, и ей было не под силу следить за порядком в большой квартире. Старшая дочь Татьяна была уже замужем и жила отдельно. Средняя дочь Люба заканчивала в тот год школу и готовилась к поступлению в институт. Сын Дима учился в четвертом классе. Никакой прислуги, обычной в домах других академиков или известных писателей, в семье Сахарова не было. Было видно, что гости в этой квартире бывают редко. Было очевидно также, что Сахаров не придавал никакого значения ни обстановке в квартире, ни своей одежде. На локтях его свитера были заметны прорехи, не хватало пуговиц на рубашке. Случайные вещи лежали на стульях и подоконниках.

Я спросил Андрея Дмитриевича, не прослушивается ли его квартира. Он считал это возможным, но не в целях слежки, а в целях охраны. «В нашем доме всегда заперты подвал и чердак, но мы проходим по каким-то другим управлениям, – сказал Сахаров. – Раньше охрана была постоянной и явной. Даже когда я выходил в магазин за хлебом, меня сопровождал телохранитель. Но в 1961 году я и мои друзья потребовали от Суслова убрать от нас эту ненужную опеку. Охраны сейчас нет на виду, но я не могу исключить того, что она просто стала незаметной».

Сахаров был не один. В его кабинете был еще один человек – Виктор Борисович Адамский, которого Сахаров представил как своего друга. Но Адамский почти не принимал участия в нашей беседе. На столе в кабинете лежала не только моя рукопись, но и несколько ее машинописных копий, что меня встревожило. Видимо, Андрей Дмитриевич это заметил и тут же сказал, что он попросил перепечатать рукопись только для самого себя, остальные я могу увезти. Я не стал возражать, так как не предупредил Сахарова заранее о нежелательности перепечатки.

Наш разговор, естественно, пошел о только что прочитанной Сахаровым и его знакомым рукописи. Замечаний у Сахарова не было, очень многое из того, что он узнал из моей книги, было для него открытием, и не слишком приятным. Он признавал и тогда, и потом, что жил слишком долго в предельно изолированном мире, где мало знали о событиях в стране, о жизни людей из других слоев общества, да и об истории страны, в которой и для которой они работали. Конечно, Сахаров знал, что в СССР до 1956 года было много лагерей и много политических заключенных. Все крупные атомные объекты, на которых бывал Сахаров, строились заключенными, и он видел из окна своего дома на одном из этих «объектов» колонны заключенных, идущих на работу, слышал команды охранников. Но все это проходило тогда мимо его сознания. Говорил Сахаров и о Берии, с которым встречался и разговаривал несколько раз. К Берии атомшики обращались в критических ситуациях как к самой последней инстанции, со Сталиным они не общались.

Наша первая встреча продолжалась, вероятно, часа два. Я отметил, что Андрей Дмитриевич был чрезвычайно прост в общении, даже немного застенчив. Не было никакой попытки играть какую-то роль. Я сказал ему, что среди интеллигенции о нем говорят как об «отце советской водородной бомбы». Так ли это? Сахаров ответил, что он много сделал для успешного завершения этих работ, но проекты такого масштаба не могут не иметь «коллективного автора». Еще по крайней мере три физика могли бы назвать себя с полным на то основанием отцами советской водородной бомбы.

В последующие недели и месяцы мы с Сахаровым встречались довольно часто. Некоторые из этих встреч происходили у меня на квартире недалеко от метро «Речной вокзал». Андрей Дмитриевич сначала звонил, а потом приезжал на такси. Он говорил, что очень редко пользуется служебной автомашиной. В эти месяцы Сахаров жадно читал имевшиеся у меня материалы «самиздата». Особенно сильное впечатление произвели на него роман-мемуары Евгении Гинзбург «Крутой маршрут», роман Солженицына «В круге первом», рассказы Варлама Шаламова. Некоторые из этих рукописей он приобретал для себя, оплачивая труд машинистки. Читал он и многие документы, связанные с быстро развивавшимся тогда движением за права человека, например, письма и статьи генерала Петра Григоренко, стенограммы происходивших тогда судебных процессов.

Наши разговоры касались многих проблем, вопросы исходили почти всегда от моего собеседника. Сахарова угнетал, например, эпизод с шофером одной из грузовых машин – это была давняя история начала 50-х годов, когда на одной из узких и плохих дорог близ «объекта», где работал по несколько месяцев Сахаров, его легковую машину задел и столкнул в кювет встречный грузовик. Сахаров получил травмы и оказался в больнице, а шофера грузовика судили за диверсию и покушение, хотя это был просто несчастный случай. «Он получил большой срок, а я не вмешался, я должен был тогда вмешаться, думал об этом, но ничего не сделал».

Несколько раз Сахаров возвращался к вопросу об испытаниях водородных бомб на Новой Земле. Эти испытания были прекращены в конце 50-х годов, но возобновлены в начале 60-х, против чего Сахаров решительно возражал. По его собственным подсчетам, представленным в закрытых материалах, число жертв от одной мегатонны взрыва оценивалось цифрой в 10 тысяч человек. Речь шла о радиационных и генетических заболеваниях на большой территории и в течение длительных сроков. Но немалое число жертв приходилось на ближние сроки и на меньшую локальную территорию. Чрезвычайный вред наносился здоровью и жизни северных народов и оленеводству. А ведь летом 1962 годов было проведено, вопреки самым резким протестам Сахарова, испытание 50-мегатонной бомбы. Последствия его были очень тяжелыми, и это ускорило заключение международного договора о запрещении всех ядерных испытаний в трех средах (на поверхности Земли, в атмосфере и под водой).

Говорил Сахаров и о проведении «направленных» взрывов атомных конструкций при строительстве плотин и каналов. Как я понял, Сахаров участвовал в разработке этих проектов, за что получил одну из Государственных премий и третью золотую звезду Героя Социалистического труда. И в данном случае исследования показывали, что каждый такой наземный взрыв, не убивая никого сразу, приводил все-таки к необратимым изменениям в наследственных структурах, заболеваниям лейкемией, раком и другими болезнями нескольких тысяч человек на протяжении нескольких десятилетий. Мне казалось недопустимым идти на проведение таких «мирных» взрывов, заранее зная, что от них пострадают многие люди, и не только в Советском Союзе. Но Сахаров пытался тогда еще искать какое-то оправдание такой атомной технологии, говоря, что за любой шаг вперед технического прогресса надо платить. «А разве строительство железных дорог и автомобилизация не приводят впоследствии к тысячам смертей? А химическая промышленность, а применение удобрений и пестицидов?»

Я возражал, замечая, что при работе железных дорог каждая авария – это сочетание случайностей, которые можно свести к минимуму или предотвратить, тогда как ядерный взрыв с необходимостью ведет к смерти и болезням многих людей на большой территории. К тому же эти люди, в отличие от шофера автомобиля, ничего не знают о грозящих им бедах, и их риск не зависит от их собственного выбора. Многие ученые-атомщики верили в 60-е годы в безграничность возможностей мирного использования атомной энергии. Более адекватные представления об опасностях и рисках пришло ко всем нам только после Чернобыля.

А. Д. Сахаров в 1968 году. Первый «меморандум»

Во многих отношениях 1968-й год стал переломным в жизни, в положении и общественной деятельности Сахарова. Хорошо помню, что уже с января 1968 года Андрей Дмитриевич стал значительно больше читать материалы самиздата. С января 1988 года я стал приносить ему материалы своего ежемесячного информационно-аналитического бюллетеня, многие номера которого были изданы за границей в 1972 и 1975 годах под названием «Политический дневник». В 60-е годы у моего издания такого названия не было. На первой странице стоял только номер очередного бюллетеня и месяц, в течение которого этот бюллетень готовился.

В № 30 этого самиздатовского журнала за март 1967 года был помещен «Диалог между публицистом Эрнстом Генри и ученым А. Д. Сахаровым» на тему «Мировая наука и мировая политика». Это была первая, хотя и неофициальная публикация мыслей Сахарова, главным образом по проблемам разоружения. Андрей Дмитриевич узнал об этой публикации только в 1973 году после издания первого тома «Политического дневника» в Амстердаме. В своих воспоминаниях он подробно пишет о том, как был написан их «Диалог», как он обсуждался в редакции «Литературной газеты», а затем в идеологическом отделе ЦК КПСС. Эрнсту Генри и Андрею Сахарову передали отзыв секретаря ЦК Михаила Суслова, который нашел статью интересной, но высказался против ее публикации, так как в ней есть положения, «которые могут быть неправильно истолкованы».

Как писал Сахаров, «история на этом не кончилась. Через несколько лет я узнал, что статья все же была напечатана очень небольшим тиражом в сборнике “Политический дневник”. Ходили слухи, что это издание для КГБ или “самиздат для начальства”. Еще через несколько лет Рой Медведев заявил, что составитель сборника – он. Но как к нему попала моя статья – до сих пор не знаю»[39]. В большой биографии А. Д. Сахарова, которая вышла в свет в 2000 году, ее автор Геннадий Горелик называет «Политический дневник» «периодическим самоизданием для избранных», в котором Рой Медведев «позволил себе подредактировать статью Сахарова без согласования с автором»[40]. Эти упреки несправедливы и основаны на недоразумении. Сахаров сам писал в своих воспоминаниях, что после отклонения статьи в ЦК КПСС он лично отвез ее рукопись Эрнсту Генри, впервые посетив его большую холостяцкую квартиру. Но Генри сделал с этой рукописи копию и передал мне один экземпляр для ознакомления друзей. Никаких других согласований для использования этого текста в моем бюллетене не требовалось. Этот эпизод не заслуживал бы такого внимания, если бы Сахаров не писал позднее, что именно в их совместной статье «Мировая наука и мировая политика» содержались некоторые идеи, которые он позднее более полно изложил в своих «Размышлениях».

С самого начала 1968 года в центре внимания всех диссидентских кружков были события в Чехословакии. Сахаров с большим интересом следил за развитием этих событий, явно сочувствуя происходящей там быстрой демократизации. В Москве возникло несколько кружков, в которых быстро делали перевод самых значительных статей и материалов из чехословацкой печати и распространяли эти переводы. К тому же многие из документов и выступлений лидеров «Пражской весны» можно было получить и через посольство ЧССР в Москве. К моему удивлению, Сахаров начал читать в эти месяцы и некоторые книги по марксизму; однажды я увидел на его письменном столе «Капитал» Маркса и еще несколько не слишком популярных книг по марксизму. Я посоветовал Андрею Дмитриевичу начинать с Плеханова, но Сахаров не стал продолжать этот разговор. У него не было желания обсуждать прочитанное или вступать в дискуссию со мной или с кем-либо другим. Впрочем, желание изучать марксизм и теорию социализма по первоисточникам у Сахарова быстро прошло. И стиль, и образ мышления, и общий взгляд на общественные проблемы XX века у Сахарова были чужды марксистской догматике. Он видел проблемы современного общества под каким-то другим углом зрения; оригинальность его мышления проявлялась и здесь, но у него не было ни времени, ни возможностей для систематической работы в этой новой для него области знаний.

Однажды, в самом конце апреля 1968 года Сахаров позвонил мне и попросил приехать к нему по возможности в тот же день. Пригласив меня в кабинет, он протянул мне машинописный текст, на первой странице которого я прочел: «А. Сахаров. Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе». Статья Сахарова, о которой позднее стали говорить как о «манифесте», а чаще как о «меморандуме», была достаточно большой, но я прочел ее сразу – при авторе. Я не увидел в этом тексте почти никакого влияния прочитанных им книг по марксизму, кроме принятия в общей форме идей гуманного социализма и социалистической демократии. Гораздо большим было влияние взглядов и общественных выступлений таких физиков и философов, как Эйнштейн, Бор, Бертран Рассел, а также немецкого врача-гуманиста Альберта Швейцера. Но в большей мере это был оригинальный взгляд на советскую действительность самого Сахарова. Здесь были и глубокие мысли, и наивные, на мой взгляд, рассуждения, но вся работа подкупала свежестью мысли, оригинальностью и искренностью. Эта работа Сахарова показалась мне тогда очень важным событием, ибо столь значительный во всех отношениях человек открыто и активно выступал против сталинизма и в защиту демократического социализма. Все же я высказал немало конкретных замечаний. Сахаров сказал мне, что это пока черновик, но он хотел бы, чтобы некоторые из моих друзей – историков и писателей прочли его статью и высказали свое мнение. Я обещал сделать это, но предупредил Андрея Дмитриевича, что в условиях бурного развития «самиздата» его статья может выйти из-под контроля. Это обстоятельство его не беспокоило.

В последующие несколько недель статью Сахарова прочли многие из моих друзей и знакомых. Первыми ее читателями, насколько я помню, были М. И. Ромм, Е. С. Гинзбург, историк В. П. Данилов, философ Г. С. Батишев, Е. А. Гнедин. Некоторые ограничились небольшими устными замечаниями, другие писали развернутые отзывы и предложения. Сахаров очень внимательно относился ко всем замечаниям, но принимал далеко не все. Он продолжал весьма интенсивно работать над текстом своего «меморандума», внося в него как мелкие, так и существенные исправления, затрагивая и ряд новых тем. Вся эта работа не могла оставаться незамеченной «органами», хотя бы потому, что и квартира, и телефон Сахарова прослушивались. К тому же он сам никогда не считал нужным прибегать к конспирации, – это была его принципиальная позиция. «Мне нечего скрывать», – не раз повторял он.

В один из моих визитов я встретил у Сахарова академика Юлия Борисовича Харитона, который занимал очень высокий пост в атомной научной иерархии и был научным руководителем на «объекте». Разговор с Харитоном уже заканчивался, и он вскоре ушел. «Уговаривал меня не давать хода “Размышлениям”», – мимоходом заметил Сахаров. Но побудить Сахарова отказаться от публичного выступления было уже невозможно ни уговорами, ни, тем более, угрозами.

Все новые варианты «Меморандума» Сахаров просил перепечатывать меня. Я делал это сам, но иногда приглашал для помощи историка и архивиста Леонида Петровского, с которым уже несколько лет сотрудничал и который с большим энтузиазмом относился к работе Сахарова. В моем архиве остались поэтому разные варианты «Меморандума» с рукописной правкой Сахарова, а также многие отдельные страницы с вставками и поправками. Два раза Андрей Дмитриевич привозил мне сразу по 7–8 страниц «Замечаний и добавлений к статье Сахарова». Оригиналы всех этих бумаг с рукописными текстами Сахарова я передал в конце 90-х годов в архив его имени, созданный Еленой Боннэр, оставив себе ксерокопии.

Андрей Дмитриевич изменил и автограф к «Меморандуму». Вначале это были известные слова Гёте «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идет на бой». Он заменил их словами Шиллера «Только полнота ведет к ясности».

Работа над новыми вариантами еще продолжалась, когда мы узнали, что параллельно происходит и бесконтрольное размножение текста, подхваченное стихией «самиздата». Следовало ждать, что вскоре статья такого известного человека, каким был к тому времени Сахаров, может оказаться и за границей. Много позднее стало известно, что текст «Меморандума» передал в середине июня голландскому корреспонденту Карелу ван хет Реве известный диссидент Андрей Амальрик. У Амальрика, человека с безупречной репутацией, не входившего ни в какие кружки, но поддерживающего добрые отношения с другими диссидентами, были открытые и давние связи с иностранными корреспондентами.

Вечером 10 июля Сахаров позвонил мне и спросил, слушаю ли я передачу Би-би-си. Это было последнее лето, когда западные радиостанции еще не глушились. Я настроил радиоприемник на волну Би-би-си и услышал, как диктор читает «Меморандум» Сахарова! Андрей Дмитриевич не скрывал своего удовлетворения, хотя распространился по миру не самый последний вариант его статьи. Я не буду писать здесь о том, какие отклики вызвала работа Сахарова во всем мире и в Советском Союзе. Ее почти полностью опубликовали главные газеты западных стран. Появилось множество комментариев и подробных разборов, были, конечно, и критические отзывы.

С июля 1968 года имя А. Д. Сахарова приобрело не просто всемирную известность, но и популярность. Это изменило весь уклад его жизни, так как все больше и больше людей стремилось встретиться с ним. Лично я был инициатором только одного нового знакомства Сахарова. Я передал ему большую рукопись физика Валентина Турчина «Инерция страха». Я был знаком с Турчиным еще с 1965 года; мы познакомились с ним в Обнинске, где я часто бывал у своего брата Жореса. Доктор физико-математических наук Турчин работал здесь в одном из крупных НИИ. Он был одним из составителей популярной тогда книги «Физики шутят». Талантливый и общительный человек, Турчин живо интересовался общественными и политическими проблемами, а это неизбежно вело его в ряды диссидентов.

Книга Турчина понравилась Сахарову, и они стали встречаться в дальнейшем без моего посредничества. Хотя телефон и адрес Сахарова нельзя было узнать через какое-либо справочное бюро, многие люди из Москвы и из других городов каким-то образом узнавали адрес и приходили к нему в дом, как правило, без предупреждения. Очень многие – с самыми нелепыми и невыполнимыми требованиями, некоторые просто просили денег. У меня создавалось впечатление, что кто-то сознательно направлял этот поток людей к Сахарову, чтобы нарушить его прежнее спокойное существование.

Особенно страдала от этого наплыва просителей Клавдия Алексеевна, жена Андрея Дмитриевича. А сам Сахаров обычно выслушивал очередного посетителя и что-то обещал. Но иногда и он оказывался в недоумении, не зная, что делать.

Помню один типичный в этом отношении случай. В дом Сахарова пришел возбужденный молодой человек в разорванном грязном костюме. Он, оказывается, разработал уместившийся на нескольких страницах план – каким образом всего за два-три года в Советском Союзе можно построить коммунистическое общество, основанное на полном равенстве граждан и скромном благосостоянии. Посетитель сказал при этом, что он бежал из психиатрической больницы, жил больше месяца в лесу в холоде и голоде, и за ним гонятся его враги. Поэтому он просит Сахарова не только прочесть его бумаги, но и укрыть его в своей квартире на несколько недель.

Андрей Дмитриевич сначала растерялся, но затем сказал, что он не коммунист и плохо разбирается в проблемах строительства коммунистического общества. Но у него есть добрый знакомый, который знает все эти вопросы хорошо и сумеет как оценить предлагаемый план, так и помочь просителю. Сахаров вызвал такси и объяснил водителю – как ко мне доехать. Конечно, Сахаров тут же мне позвонил и предупредил, что за человек должен ко мне приехать. К счастью, посетитель не задержался у меня долго и не просил укрыть его от преследователей.

Весьма странной была и почта, которую Сахаров начал получать из самых разных стран. Письма и бандероли шли по адресу: «Москва. Академия наук СССР. Академику А. Д. Сахарову». Поток писем был очень велик, но он, несомненно, подвергался тщательному отбору. До самого адресата доходили в основном письма с резкой критикой меморандума или письма от активистов такой известной в то время антисоветской организации, как НТС («Народно-трудовой союз»), с разными предложениями о сотрудничестве. Были письма от эмигрантов-националистов из русских организаций в Южной Африке. Но Андрей Дмитриевич все это читал с интересом. Несколько писем передал Сахарову и я. Например, мне принесли большое письмо к нему от генерала Петра Григоренко. Это письмо позднее также попало в «самиздат». Григоренко просил и о встрече, но Сахаров до осени 1978 года от встреч с известными диссидентами еще воздерживался.

Оккупация Чехословакии войсками Варшавского Договора вызвала у Сахарова возмущение, но ему не удалось на этот раз организовать какой-то протест. Андрей Дмитриевич рассказывал мне о своих встречах с академиком Игорем Таммом, с Александром Солженицыным и некоторыми другими. В конце августа и в начале сентября 1968 года мы встречались почти ежедневно, в том числе и в загородном доме Сахарова в Жуковке. Хотя во всех разговорах тех недель доминировала чехословацкая тематика, Сахаров продолжал обдумывать и многие другие проблемы, связанные с внешней и внутренней политикой Советского Союза. Я не удивился поэтому, когда он обратился ко мне с просьбой приобрести для него где-либо хорошую пишущую машинку. Тогда это был дефицит.

Через свою машинистку я купил ему портативную немецкую «Эрику». Только через месяц Андрей Дмитриевич смущенно спросил: «Вы ведь, наверное, заплатили за пишущую машинку свои деньги. Сколько я вам должен?». Он все еще не умел и не знал, как покупать нужные ему вещи. Впрочем, уже летом 1968 года Сахаров был отстранен от работы на «объекте», но еще не получил нового назначения. Он не был огорчен. У него было теперь много свободного времени, и он чаще встречался с разными людьми вне пределов своего прежнего окружения.

Неожиданно все изменилось из-за тяжелой болезни жены Сахарова. У нее обнаружили рак желудка, который врачи признали неоперабельным. Болезнь быстро прогрессировала, временами возникали сильные боли, которые не удавалось снять даже инъекциями наркотических веществ. Сахаров тяжело переживал страдания жены и находился все время рядом с ней – в больнице или дома. Он пытался достать какие-то редкие лекарства, обращался к целителям, к снадобьям, но безрезультатно. Клавдия Алексеевна умерла в марте 1969 года.

В течение нескольких месяцев после смерти жены Сахаров находился в тяжелом душевном состоянии, почти ни с кем не встречался и, казалось, полностью утратил интерес к общественным проблемам. На протяжении почти всего 1969 года мы не разговаривали с ним даже по телефону. Как раз во время этой депрессии и, несомненно, не без чьего-то не слишком доброго совета Сахаров решил передать государству все свои сбережения, а они были немалыми. Семья Сахаровых жила очень скромно, и основные ее нужды удовлетворялись за счет атомного ведомства. На сберкнижку шла не только значительная часть его очень большой зарплаты, но и все премии – Ленинская и государственные. К началу 1969 года сбережения Сахарова достигали почти 140 тысяч рублей – по тем временам это была очень большая сумма. (Семья научного работника могла вполне прилично жить на 300–400 рублей в месяц.)

Часть своих сбережений Сахаров перечислил в Красный Крест, другую часть – на строительство онкологического центра, третью часть – на улучшение питания в московских детских садах. Конечно, это был благородный и широкий жест или акт благотворительности и милосердия, но даритель не мог никак контролировать расходование своих денег. Только Красный Крест выразил Сахарову благодарность. А между тем в 1969 году в Советском Союзе уже существовали другие фонды: фонд помощи ученым, пострадавшим за убеждения, фонд помощи родственникам политзаключенных и др. Неудивительно, что Сахаров позднее очень сожалел о потере средств, с помощью которых он мог бы поддержать нуждающихся диссидентов, да и свои две семьи.

А. Д. Сахаров в 1970 году. Второй «меморандум»

Зимой 1969/1970 годов жизнь Сахарова начала входить в новую колею. Он получил работу в ФИАНе (Физический институт Академии наук СССР), во главе которого стоял тогда 78-летний академик Д. В. Скобельцын, один из основателей советской школы атомной физики. Это был очень крупный и известный ученый, но также в высшей степени лояльный к власти человек, не желавший вмешиваться в политику. Его отношение к Сахарову было довольно прохладным. Сам Андрей Дмитриевич был рад возможности заниматься теперь не военными разработками, а теоретической физикой, астрофизикой и космогонией. У него появилось несколько аспирантов. Еще раньше Сахаров говорил мне, что в теоретической физике он знает почти все. Но он вряд ли сделает какое-то новое открытие, так как новые направления в их науке открывают, как правило, молодые люди. «Но я лучше многих других, – замечал он, – могу оценить хорошую идею. Я могу работать с аспирантами». Теперь ему была предоставлена такая возможность.

Мы встречались в ту зиму не очень часто. Неожиданно ко мне на работу в Академию педагогических наук приехал один из знакомых Сахарова и от его имени показал мне анонимный машинописный текст с просьбой прочесть его и высказать свое мнение. Это был весьма обширный документ, в котором содержался краткий, но точный анализ экономической и политической ситуации в стране и предложения по демократизации советского строя. Документ мне понравился, и я спросил, как появился на свет и что означает прочитанный мною текст? В ответ я услышал, что это проект письма руководителям КПСС и СССР, что этот текст написан Сахаровым и Турчиным, и авторы просят меня в случае положительного отношения к документу отредактировать его, исправить возможные неточности или сделать добавления и передать обратно Андрею Дмитриевичу.

Я выполнил эту работу в течение недели. Позднее, когда этот документ, или «меморандум», получил широкую известность, некоторые из диссидентов подвергали его критике. При этом некоторые из наших оппонентов заявляли, что автором письма был «социалист Рой Медведев», который убедил «для большей весомости» подписать свое сочинение фамилиями Турчина и Сахарова. Особенно настаивал на такой версии Солженицын. В своих мемуарах он в обычной для него стилистике утверждал, что «задержка сахаровского взлета значительно объясняется влиянием Роя Медведева, с кем сотрудничество отпечаталось на совместных документах узостью мысли». Но Сахаров скоро «выбьется из марксистских ущербностей».

Этот отзыв задел и даже обидел Сахарова. Поэтому в своих мемуарах Андрей Дмитриевич посчитал необходимым подробно рассказать, с какой целью и каким образом они решили вместе с Турчиным подготовить свой «меморандум». Предполагалось, что его могли бы подписать 15–20 известных ученых и деятелей культуры. Но первые же люди, к которым они обратились, отказались поставить подпись под письмом, хотя и одобрили его содержание. «Мы с Турчиным, – свидетельствовал Сахаров, – поняли невозможность привлечь кого-либо для подписи и решили выпустить документ под своими подписями. Я был инициатором привлечения в качестве третьего Р. Медведева – мне казалось, что концепция его книги о демократизации (которую Рой тогда кончал) – близка к нашей. Так появился документ за тремя подписями. Но Рой Медведев не несет ответственности за якобы “соглашательский” дух документа, как думает Солженицын (“Теленок…”). Это была концепция “наведения мостов” Турчина, которую я принял. Медведеву принадлежит одна лишь редакционная правка. Подписав “Обращение”, мы пожали друг другу руки, и я сказал полушутя – теперь мы крепко повязаны, в случае чего будем друг друга вытягивать»[41].

Новый «меморандум» имел форму обращения к руководителям СССР Л. И. Брежневу, А. Н. Косыгину и Н. В. Подгорному. После того как под окончательным вариантом письма были поставлены подписи, Сахаров написал от руки сопроводительное письмо, в котором говорилось, что мы будем ждать ответа в течение месяца. Если ответа не будет, то мы будем считать свое письмо «открытым» и сделаем его текст достоянием гласности. Ответа мы не получили, и через месяц второй «меморандум», отпечатанный в 25–30 экземплярах, был передан друзьям и знакомым для чтения и распространения.

Каких-либо попыток удержать Сахарова на этот раз не предпринималось. Напротив, Сахарова несколько позже пригласил к себе Президент АН СССР В. Келдыш, которому было, конечно, дано на этот счет соответствующее поручение. Келдыш был знаком с «письмом трех» и уверял собеседника, что он вполне разделяет его демократические убеждения. Но советский народ, по его словам, просто не готов к демократии. «Вы не представляете, – говорил Келдыш, – насколько плохо живут наши рабочие, крестьяне и служащие. И если завтра мы введем свободу печати и начнем проводить другие демократические реформы, то люди могут нас просто смести. Дать этим людям демократические права сегодня еще нельзя, надо сначала обеспечить им благосостояние».

Сахаров возразил: «Вы никогда не сможете дать этим людям благосостояние, так как при той системе, которая у нас существует, вы не сумеете это благосостояние создать». Несколько позднее Сахарова пригласил к себе и заведующий Отделом науки ЦК КПСС Сергей Трапезников. Человек крайне невежественный, явный сталинист, Трапезников был тогда одиозной фигурой среди ученых и творческой интеллигенции. Он был дважды провален на выборах в члены-корреспонденты Академии наук. Но он был добрым знакомым Брежнева по Молдавии, и пост в ЦК КПСС за ним был сохранен. Трапезникову важно было понравиться Сахарову, и он говорил с ним доверительно и почти во всем соглашался, предлагая организовать обсуждение предложений академика в одном из больших гуманитарных институтов. Сахаров ответил, что он согласен на обсуждение, но только при участии в нем Турчина и Медведева. Разумеется, никакого обсуждения нашего документа нигде не проводилось. Сахаров так и не смог понять, для чего его приглашали в кабинеты ЦК КПСС и поили здесь чаем.

Лишь через двадцать лет я узнал, что наше письмо не только дошло до адресатов, но было прочитано ими. Летом 1990 года мне сообщили, что из партийного архива было извлечено это «письмо трех», и его предполагают даже опубликовать. По заметкам на тексте было видно, что с ним познакомились не только Брежнев, Косыгин и Подгорный, но и члены Политбюро К. Т. Мазуров, Г. И. Воронов, А. П. Кириленко и А. Н. Шелепин. Оставил свой автограф на письме и К. У. Черненко. В самом конце 1990 года этот документ был опубликован в новом партийном журнале «Известия ЦК КПСС» (1990, № 11, с. 150–159). В справке об авторах говорилось, что В. Ф. Турчин эмигрировал в середине 70-х годов в США и работает профессором по вычислительной технике в Нью-Йоркском университете.

В 1970 году А. Д. Сахаров значительно расширил свои связи и контакты среди диссидентов разных направлений. Но в это же время некоторые из прежних знакомых перестали навещать опального академика и даже звонить по телефону. Из крупных физиков Сахаров сохранил связи, пожалуй, только с академиком И. Е. Таммом, который заведовал теоретическим отделом ФИАНа, но был также учителем и близким другом Сахарова. По просьбе Андрея Дмитриевича я однажды навестил Тамма в его загородном доме, он хотел прочесть один из наших документов. Тамм уже не мог ходить, но живо интересовался общественными делами в стране.

А вот неожиданных и непрошенных визитеров у Сахаровых было немало и в 1970 году. В большинстве случаев ему приходилось терпеливо выслушивать малозначительные, а еще чаще вздорные жалобы. Но было немало примеров, когда Андрей Дмитриевич принимал близко к сердцу проблемы того или иного несправедливо пострадавшего человека. В этом случае он или звонил по телефону кому-либо из власть имущих – у Сахарова еще сохранились номера телефонов весьма влиятельных лиц – или писал письмо в тот или иной «официальный» адрес. В то время он не оставлял себе копий своих писем и не передавал их в «самиздат», как делал позднее.

В самом начале 1970 года у Сахарова случился сердечный приступ, и ему пришлось лечь в больницу Академии наук. Мы с Турчиным навещали его здесь два или три раза. Андрей Дмитриевич не отличался здоровьем; часто болели и члены его семьи. Врачи считали, что пребывание и работа на «объекте» и участие в испытаниях ядерного оружия ослабили иммунную систему Сахарова. Даже небольшая простуда протекала у него тяжело. Но и в больнице он сохранял бодрость, говорил о себе и врачах с юмором и живо интересовался другими делами.

Борьба за освобождение Жореса

Сахаров провел в больнице больше месяца, но в мае 1970 года он был уже дома и активно включился как в научную работу, так и во все более увлекавшую его общественную деятельность. Однако сравнительно спокойное течение его жизни, а в еще большей степени и моей, было нарушено в самом конце мая, когда моего брата, ученого и публициста, автора научных монографий по биохимии и острых публицистических книг о судьбе советской науки, страдающей от множества ограничений, цензуры и произвола властей, неожиданно и с применением силы поместили в одно из отделений областной психиатрической больницы в Калуге.

Брат жил и работал в городе Обнинске Калужской области, и обо всем происшедшем я узнал из телефонного звонка его жены вечером 29 мая. Я тут же сообщил о происшедшем многим друзьям и знакомым; одним из первых мое сообщение получил А. Д. Сахаров. Он задал мне несколько вопросов, а потом медленно произнес: «Посмотрим».

История о том, как деятели советской интеллигенции боролись в течение трех недель за освобождение Жореса Медведева, была описана нами осенью того же года в небольшой книге «Кто сумасшедший?», которая вышла в свет на многих языках в 1971 году. В СССР она была опубликована только в 1989 году в журнале «Искусство кино» в качестве готового киносценария (№ 4 и 5). Но фильм так и не вышел: не так просто было подыскать артистов на роли Сахарова, Солженицына, Твардовского, Гранина, Капицы и других.

Это был первый крупный успех правозащитного движения и первое поражение властей. Сахаров в своих воспоминаниях называет этот случай исключительным. Андрей Дмитриевич не смог поехать в Калужскую больницу, как это делали другие; он был еще не совсем здоров. Но не ограничился и отправкой телеграмм протеста ко всем руководителям страны и в Министерство здравоохранения. Узнав, что 31 мая в Институте генетики АН СССР происходит большой международный семинар по биохимии и генетике, он пришел на заседание, поднялся к доске, на которой ученые во время докладов рисовали свои схемы и формулы, и написал объявление: «Я, Сахаров А. Д., собираю подписи под обращением в защиту биолога Жореса Медведева, насильно и беззаконно помещенного в психиатрическую больницу за его публицистические выступления. Обращаться ко мне в перерыве заседания и по моему домашнему адресу». (Следовал адрес и телефон.) На самом семинаре подписи под этим обращением поставили немногие, но в ближайшие два-три дня число «подписантов» существенно возросло.

Остановить Сахарова, когда он считал нужным что-то сделать, было невозможно, в этом случае он уже никому не казался ни мягким, ни застенчивым. Узнав о том, что в конце июня в Риге будет международная конференция по биохимии, он сказал мне, что непременно туда поедет. «На конференцию приедут семь лауреатов Нобелевской премии, – говорил Сахаров. – Я академик, и меня обязаны пропускать на любую научную конференцию. Все это просто. На самолете я полечу в Ригу, выступлю и вернусь в Москву».

В дело Жореса вмешался сам Л. И. Брежнев. Он позвонил из своего кабинета в КГБ Ю. В. Андропову и министру здравоохранения Б. В. Петровскому и, не высказывая собственного мнения, просил «выяснить и доложить». Вначале это привело лишь к усилению разных форм давления на защитников Жореса. Писателей и ученых – членов партии начали вызывать в райкомы, даже Твардовскому попытались сделать строгое внушение. Специальная комиссия ведущих московских психиатров побывала в Калуге и после беседы с Жоресом Медведевым ужесточила диагноз, предложив перевести «пациента» для «лечения» в более далекую и строгую Казанскую тюремную психбольницу. Всех академиков, которые протестовали против принудительной психиатрической акции, пригласили 12 июня 1970 года на специальное совещание в кабинет Министра здравоохранения СССР. Здесь в присутствии министра директор Института судебной психиатрии Г. Морозов и главный психиатр Минздрава А. Снежневский сделали для пяти академиков специальный доклад о состоянии и достижениях советской психиатрии и отдельно – о «болезни» Ж. А. Медведева.

Разгорелась жесткая полемика. Сахаров был крайне резок, он с самого начала заявил, что не может считать данное совещание конфиденциальным. Что касается академика П. Л. Капицы, то он, по своему обыкновению, просто высмеивал и Петровского, и обоих докладчиков. «Всякий великий ученый, – замечал Капица, – должен быть немного ненормальным. Абсолютно нормальный человек никогда не сделает большого открытия в науке». «Разве психиатры так хорошо знают все другие науки, – добавлял Капица, – чтобы судить, что там разумно, а что неразумно? Эйнштейна тоже многие считали ненормальным…» Позднее мне рассказали об этом необычном совещании, которое длилось несколько часов, и Сахаров, и Капица. Ради шутки Петр Леонидович выставил оценки участникам. Академикам А. П. Александрову и Н. Н. Семенову он поставил оценку «три», а академикам Б. Астаурову и А. Д. Сахарову – «пять». Министр Петровский покинул это совещание с мрачным видом, он сдался первым. Продолжение акции означало для него потерю лица в Академии наук. И хотя психиатры отказались изменить свои диагнозы, 17 июня утром Жорес был освобожден. Вскоре после выхода из больницы он устроил в одном из ресторанов Москвы прием в честь иностранных корреспондентов, подробно освещавших все перипетии этой напряженной правозащитной кампании. Всех активных участников кампании протеста Жорес навестил персонально, чтобы выразить им свою благодарность. Сахаров был здесь одним из первых.

Никогда мои отношения с Андреем Дмитриевичем не были столь хорошими и доверительными, как в 1970 году. Неслучайно поэтому, что в ноябре 1970 года А. Д. Сахаров был одним из почетных гостей на нашем с братом Жоресом семейном празднике – мы отмечали в кругу друзей свое 45-летие.

Комитет прав человека

Еще в 1969 году я познакомился с Валерием Чалидзе, одним из участников правозащитного движения. Физик по профессии и образованию, Чалидзе основательно изучил советское гражданское и уголовное законодательство и вскоре стал неофициальным юридическим советником для многих диссидентов. Еще в 1968 году основал машинописный журнал «Общественные проблемы», в котором публиковались статьи по юридическим вопросам; многие из этих статей и аналитических записок принадлежали перу самого редактора журнала. Новое самиздатское издание было довольно скучным и поэтому не получило широкого распространения. Однако сам Чалидзе оказался крайне привлекательным человеком. Его отличала скрупулезная точность и честность во всех делах и высказываниях, благожелательность, даже душевность – черты характера не столь уж частые в нашей диссидентской среде. Он был готов выслушать и дать совет любому. Жил Чалидзе в большой однокомнатной квартире; он еще не был тогда женат, и в его комнате царил некий художественный беспорядок. Сам Валерий принимал посетителей, сидя на большом диване; на стене был большой ковер, здесь же висели несколько старинных сабель и кинжалов.

Я познакомил А. Д. Сахарова с журналом Чалидзе, а вскоре они познакомились и лично. По характеру и стилю поведения Сахаров и Чалидзе были в чем-то похожи друг на друга, и между ними возникли весьма теплые дружеские отношения. Андрей Дмитриевич часто приезжал на квартиру к Валерию, они общались часами, и именно здесь с Сахаровым познакомились многие диссиденты. Сахаров во второй половине 1970 года расширил не только свои связи с самыми разными людьми и группами, но и свою правозащитную деятельность.

Осенью 1970 года Чалидзе предложил Сахарову образовать Комитет прав человека. Валерий подчеркивал, что речь будет идти не о Комитете защиты, а о комитете, который будет изучать различные юридические аспекты проблемы прав человека в условиях советской действительности. Андрей Дмитриевич сначала сомневался, но вскоре согласился. Лично я отказывался в то время входить в какие-либо диссидентские структуры, полагая, что неформальные и неофициальные связи лучше защищают нас, чем какие-либо формальные организации. Но в Комитет прав согласился войти молодой физик из Института информации АН СССР Андрей Твердохлебов, и 4 ноября 1970 года было объявлено о создании Комитета прав человека. В первую очередь благодаря участию Сахарова, об этом событии много писали в западных газетах, были также подробные сообщения о Комитете по различным «радиоголосам».

Я принимал участие только в двух заседаниях Комитета – в самом конце 1970 и в начале 1971 года. Одно из этих заседаний было посвящено различным аспектам принудительных психиатрических госпитализаций, и Валерий Чалидзе попросил меня сделать у них специальный доклад, который я напечатал на машинке. Пришлось прочесть несколько книг и учебников по психиатрии и разного рода нормативные материалы, в том числе и для «служебного пользования». Это была полезная работа. Для меня было неожиданным узнать о полемике между разными школами в психиатрии. Было очевидно, что и советская психиатрия прошла через многие из тех испытаний, через которые прошла биология во времена Лысенко, и что многие концепции этой психиатрической лысенковщины здесь еще не были изжиты.

Между различными направлениями в психиатрии продолжались весьма острые дискуссии, но они оставались за пределами внимания других членов советского научного сообщества. Так, ленинградская школа психиатрии не признавала многих концепций и догм московской школы и оспаривала само понятие «вялотекущей шизофрении», которое использовалось как диагноз в борьбе против диссидентов. Я сделал для Комитета доклад, оговорившись, конечно, что не являюсь специалистом и руководствуюсь лишь некоторыми общими познаниями, логикой и здравым смыслом. В обсуждении приняли участие не только все члены Комитета, но и приглашенные; это были Игорь Шафаревич, Владимир Буковский, Александр Есенин-Вольпин и некоторые другие. Очень активен был и А. Д. Сахаров. Никто не думал о регламенте, все говорили столько, сколько считали нужным, и заседание кончилось уже после полуночи.

Для Сахарова работа в Комитете прав человека становилась все более трудным и хлопотливым делом. Все, кто прослышал об этом Комитете, воспринимали его именно как Комитет по защите прав человека. В результате поток людей, которые хотели изложить свои проблемы не Твердохлебову, а лично Сахарову, увеличился в несколько раз. Но Сахаров ничем помочь этим людям не мог, а с большинством он даже не мог встретиться и поговорить. У людей, которые приезжали в Москву из других городов, это вызывало разочарование и раздражение. Но и Сахарова угнетала необходимость уклоняться от многих встреч. По одному из громких дел конца 1970 года – так называемому «самолетному делу» – Сахаров хотел попасть на прием к Л. И. Брежневу, но это оказалось невозможным. В 1970–1971 годах перестал принимать Сахарова и Президент АН СССР М. В. Келдыш.

А. Д. Сахаров в 1971 году

Зимой и весной 1971 года я встречался с А. Д. Сахаровым всего несколько раз, и мне мало что запомнилось из этих встреч. Интерес Сахарова к разного рода теоретическим проблемам демократического социализма, к юридическим проблемам и к проблемам советской истории стал ослабевать. Я же, напротив, углубился в начале 70-х годов в изучение событий 1917-го и весны 1918 годов, а затем и истории гражданской войны.

Андрей Дмитриевич прекратил в это время свои попытки создать какую-то новую концепцию общественного развития, основанную на идеях конвергенции. Он подвел итоги своим размышлениям в специальной «Памятной записке», которая была написана в январе-феврале 1971 года и отправлена Л. И. Брежневу 5 марта. Еще через полтора года – в июне 1972-го – Сахаров написал к этой «Памятной записке» пространное «Послесловие» и передал все это и в ЦК КПСС, и в «самиздат». Новых идей и предложений здесь почти не было, и поэтому «Послесловие» мало комментировалось в диссидентских кругах и в западной печати. Отныне большую часть своего времени и сил Сахаров стал отдавать участию в разного рода конкретных правозащитных кампаниях.

Он объяснял эту свою позицию так: «Я убежден, что в условиях нашей страны нравственная и правовая позиция является самой правильной, соответствующей возможностям и потребностям общества. Нужна планомерная защита человеческих прав и идеалов, а не политическая борьба, неизбежно толкающая на насилие, на сектантство и бесовщину. Убежден, что только при условии возможно широкой гласности Запад сможет увидеть сущность нашего общества, а тогда эта деятельность становится частью общемирового движения за спасение всего человечества. В этом ответ на вопрос, почему я от общемировых проблем естественно обратился к защите конкретных людей»[42]. Сахаров включился в кампанию по возвращению крымских татар из Узбекистана в Крым, в кампанию по защите прав советских немцев, в «дело наро-фоминских старушек», требующих открытия храма в своем городе, а также в борьбу за свободу эмиграции евреев.

Генерал Петр Григоренко находился в это время в одной из тюремных психиатрических больниц, и Сахаров уже в начале 70-х годов стал фактическим лидером правозащитного движения в Советском Союзе. Много заседаний проводил в это время и Комитет прав человека. В. Чалидзе составлял подробный протокол этих заседаний и вместе с решениями комитета публиковал в своем журнале, который я регулярно получал.

Несколько раз ко мне обращались знакомые писатели или физики с просьбой – передать Сахарову для отзыва свои неопубликованные работы. Одна из таких работ по физике заинтересовала Андрея Дмитриевича, и он попросил пригласить ее автора, назначил время. Разговор происходил при мне. Смысл сказанного Сахаровым сводился к тому, что задача, которую пытался решить мой знакомый, очень трудна, хотя и интересна. Но на ее решение может уйти 10 или 15 лет напряженной работы. При этом может оказаться, что данная задача вообще не имеет решения. «Конечно, – сказал Сахаров, – в науке отрицательный результат – это тоже результат. Но, – добавил он, – если бы я был лет на 20 моложе, то все равно за такую задачу, пожалуй, не взялся бы. Вы же человек еще молодой, решайте сами».

Одним из запомнившихся мне событий 1971 года был 50-летний юбилей Андрея Дмитриевича. Никаких официальных мероприятий, связанных с 50-летием академика Сахарова, в АН СССР, конечно же, не намечалось. Сам Андрей Дмитриевич был вполне равнодушен даже к столь «круглой» дате. Но Валерий Чалидзе проявил настойчивость, убедил Сахарова отметить свой день рождения и энергично занялся подготовкой к нему. Был составлен список гостей, он был не слишком велик – около 20 человек. Но когда гости стали приходить в назначенное время, оказалось, что в доме Сахарова нет даже десяти комплектов посуды. Во всей квартире имелось всего 8 или 10 стульев. Пришлось придвигать к столу диван и обращаться за помощью к соседям. Не все гости знали друг друга. Только в этот день многие из нас познакомились с Еленой Георгиевной Боннэр, привлекательной и энергичной женщиной, которая распоряжалась в доме хозяйством, и было очевидно, что ее связывают с Андреем Дмитриевичем самые дружеские отношения. Мне оставалось только порадоваться за Сахарова, который и раньше не занимался семейными и домашними делами, а теперь, после смерти Клавдии Алексеевны часто просто не знал, что ему делать в своем доме.

Уже летом 1971 года я стал ощущать какое-то напряжение вокруг себя. На Западе были изданы две книги моего брата под общим заголовком «Бумаги Медведева». В газетах «Нью-Йорк таймс» и «Вашингтон пост» были опубликованы большие обзоры моего журнала «Политический дневник». На самый конец года планировался выход в свет моей главной книги «К суду истории», а также нашей с Жоресом совместной книги «Кто сумасшедший?». На весну 1972 года планировалось издание в Париже моей книги «О социалистической демократии». Мне приходилось конспирировать, и я, возвратившись из отпуска в сентябре, поехал уже поздно вечером навестить Сахарова без обычного телефонного предупреждения.

Но дочь Андрея Дмитриевича Люба сказала мне, что отец с ними теперь не живет, он переехал к Боннэр. Мне дали новый адрес и телефон. Люба была уже студенткой, но Дима Сахаров еще учился в школе, ему было 13 или 14 лет. Они остались вдвоем в большой академической квартире и чувствовали себя не лучшим образом. Естественно, я не мог их ни о чем расспрашивать. У Елены Георгиевны Боннэр были двое своих детей и больная мать. Это была житейская проблема, которая, как оказалось, также не имела решения.

А. Д. Сахаров в 1972 году

Осенью 1971 года я смог поговорить с А. Д. Сахаровым только один раз и то лишь по телефону. 13 октября у меня на квартире был устроен обыск, который продолжался до вечера. На следующий день утром я был вызван по телефону в районную прокуратуру. Я вышел из дому, чтобы ехать по указанному мне адресу, но передумал. Быстро вернувшись и собрав все имевшиеся в квартире деньги, я уехал к друзьям на другой конец города, тщательно проверив – нет ли за мной наблюдения. Несколько дней я жил в Москве в разных местах, а затем уехал поездом на юг России, а потом на Кавказ, не сообщив никому о месте своего пребывания. В Академию педагогических наук РСФСР, где я тогда работал, было отправлено письменное заявление об уходе.

В Москву я вернулся только в конце января 1972 года, когда мои главные книги уже вышли в свет за границей. Рецензий и отзывов было много, но без газетной шумихи и сенсации. Прокуратура и КГБ, казалось, утратили ко мне интерес. Я стал налаживать жизнь и работу в качестве «свободного» ученого.

Постепенно почти все мои прежние связи восстановились, но у Сахарова я смог побывать только весной 1972 г. Конечно, меня поразил контраст между прежней, пусть неухоженной, но очень просторной квартирой академика и новой двухкомнатной квартирой, принадлежавшей матери Елены Боннэр – Руфи Григорьевне Алихановой-Боннэр. Она была вдовой Геворка Алиханова, одного из основателей Армянской коммунистической партии, погибшего в годы репрессий. Сама Руфь Григорьевна провела 17 лет в лагерях и в ссылке, после реабилитации получила квартиру на улице Чкалова. Через несколько лет к ней после развода со вторым мужем переехала жить и Елена Георгиевна с двумя детьми – сыном Алексеем, который еще учился в школе, и дочерью Татьяной, которая работала и училась заочно и была уже замужем. Здесь же стал жить и Андрей Дмитриевич. Своего угла у него не было, он принимал меня и знакомил с Еленой Георгиевной, сидя на кровати, потом мы перешли в небольшую кухню.

Руфь Григорьевна, чрезвычайно умная и спокойная женщина, была больна и почти не вставала с постели, в ее комнате жил и делал уроки ее внук. Для Татьяны и ее мужа Ефима Янкелевича места просто не было и, вернувшись с работы, они проводили время на кухне. На ночь в квартире надо было ставить раскладушки. Андрей Дмитриевич был, однако, счастлив, и внешние неудобства его, видимо, не беспокоили. Он относился к жене с нежностью. У Елены Георгиевны был широкий круг знакомых, в том числе и в писательской и околодиссидентской среде, и многие из ее знакомых вошли вскоре и в круг знакомых Сахарова. Почти всегда вечером в их квартире было несколько друзей и знакомых, которые пили чай на кухне. Очень часто звонил телефон.

О своих детях Сахаров сказал мне кратко: «Отношения не сложились, и я решил переехать сюда, чтобы не создавать проблем». Но проблемы, конечно, остались, их было немало как во второй, так и в первой семье Сахарова. Он делал попытки подружить троих своих детей с двумя детьми Елены Боннэр или хотя бы своего сына Дмитрия с ее сыном Алешей, но из этого ничего не вышло. О жизни А. Д. Сахарова в квартире на улице Чкалова есть много воспоминаний людей, которые бывали здесь гораздо чаще, чем я. Мне приходилось позднее читать восторженные отзывы по поводу скромности и непритязательности Сахарова, которого телефонные звонки будили подчас в шесть часов утра, который подогревал огурцы и помидоры на крышке чайника. После ухода гостей Сахаров сам мыл или, вернее, перемывал всю посуду. Я тоже видел все это, но у меня подобные картины вызывали лишь сожаление. Просто Сахарову был нужен нормальный горячий ужин, а есть из грязных тарелок он не мог. Елена Георгиевна Боннэр обладала многими достоинствами как подруга и соратница Сахарова, но ее трудно было назвать спокойной и мягкой женщиной, внимательной женой и хорошей хозяйкой. Даже ее дочь Татьяна иногда при гостях разговаривала с академиком с раздражением, а то и грубо.

Елена Боннэр принимала живое участие во всех моих разговорах с Сахаровым, причем была обычно более активна, чем он сам, не останавливаясь и перед весьма резкими выражениями. В этих случаях Сахаров лишь нежно уговаривал свою жену: «Успокойся, успокойся». Елена Георгиевна крайне неприязненно говорила о Валерии Чалидзе, и в этом проглядывала явная ревность. Комитет прав человека еще работал, а Сахаров был просто очень привязан к Валерию, который в новый дом академика на улице Чкалова не приезжал. Это привело вскоре к публичному конфликту, о котором Сахаров позднее очень сожалел.

В конце 1972 года Андрей Дмитриевич вместе с женой дважды приезжал ко мне домой, чтобы познакомить меня с тем или иным документом, в частности с обращением к Верховному Совету СССР об отмене в стране смертной казни. Я никогда не отказывался поставить под таким документом и свою подпись. Однако прежних длительных и доверительных бесед с Андреем Дмитриевичем у меня уже не было.

Разногласия

Мои и Сахарова взгляды не совпадали по многим вопросам и в 1968 году, но это не мешало нашим добрым отношениям. Но в 1973 году наши разногласия усилились и обострились. Именно в этом году диссидентское движение стало раскалываться; этому было несколько причин.

Проблема борьбы против реабилитации Сталина отошла в это время на второй план, и даже общая борьба против политических репрессий и за свободу мнений не могла объединить диссидентов. Многих деморализовала капитуляция Петра Якира и Виктора Красина, которые немало лет были центром притяжения для большой группы диссидентов. Позорное поведение Якира и Красина на судебном процессе над ними и на специально собранной пресс-конференции привело даже к самоубийству одного из активных правозащитников – Ильи Габая.

Много проблем появилось в наших рядах в связи с возросшими возможностями эмиграции. Это было время разрядки, однако некоторые послабления в сфере эмиграции сопровождались усилением давления и репрессий против многих диссидентских групп. Особенно мощная пропагандистская кампания велась в 1973 году против Сахарова и Солженицына. Эта кампания сопровождалась мелочным, но болезненным давлением на семьи Сахарова и Солженицына. В сложившихся условиях высказывания и заявления Сахарова становились все более и более радикальными, и он обращался теперь не к руководителям СССР и КПСС, а к Конгрессу и Президенту США. При этом на первый план Сахаров выдвигал право на эмиграцию, считая право покинуть свою страну самым главным демократическим правом ее граждан. Против такого рода акцентов в борьбе за демократизацию возражали многие – не только Солженицын.

Неожиданный отклик в среде диссидентов получил и военный переворот в Чили, в результате которого многие коммунисты и социалисты в этой стране были физически уничтожены, а к власти пришел генерал Аугусто Пиночет. Некоторые из наиболее радикально настроенных правозащитников-западников говорили между собой, что только так, как в Чили, и надо поступать с коммунистами. Сахаров не испытывал симпатий к Пиночету, но после ареста в Чили поэта и коммуниста Пабло Неруды Сахаров вместе с несколькими другими диссидентами направил Пиночету телеграмму, текст которой я считал ошибочным. В телеграмме была фраза о том, что расправа над Нерудой неизбежно бросит тень на «объявленную Вами (то есть Пиночетом) эпоху возрождения и консолидации Чили». Вырванная из контекста, эта фраза создавала впечатление симпатий к пиночетовскому режиму. В советской печати эта телеграмма, разумеется, спровоцировала резкую кампанию против А. Д. Сахарова и других диссидентов.

Разногласия среди диссидентов широко освещались в западной прессе. Осенью 1973 года немецкая социал-демократическая газета «Цайт» обратилась ко мне с просьбой изложить мое мнение об этой полемике. Статья «Демократизация и разрядка» была опубликована, кажется, в октябре в «Цайт», но затем переводилась и перепечатывалась и в других западных странах. В этой статье я критиковал как некоторые высказывания Солженицына, так и некоторые высказывания Сахарова, но очень осторожно и корректно, так как против них велась кампания в советской печати, которую я осуждал. Перед тем как отправить свою статью в немецкую газету, я дал прочитать ее А. Д. Сахарову. Никаких возражений моя критика у него не вызвала. Однако после того как статья была опубликована и стала широко комментироваться, отношение Сахарова и особенно Е. Г. Боннэр к этой статье неожиданно переменилось, о чем меня уведомили общие друзья. Валерий Чалидзе в это время уже был в эмиграции, и наиболее активным «советчиком» Андрея Дмитриевича стал писатель Владимир Максимов, взгляды которого несколько раз менялись, но были всегда крайне радикальными. Из кружка Максимова вышло тогда и «Открытое письмо братьям Медведевым», кончавшееся вопросами: «на кого вы работаете?» и «с кем вы?» – вполне в духе советской пропаганды. Сахарову такой стиль мышления был чужд, но его убедили поставить свою подпись. Ни я, ни Жорес не стали, конечно, отвечать на это письмо, но мои встречи и беседы с А. Д. Сахаровым с ноября 1973 г. прекратились. В своих «Воспоминаниях» он также писал об этом, применяя какую-то странную и, на мой взгляд, не совсем мужскую лексику. «Спасая Жореса, я показал верность диссидентской солидарности. Однако позднее и личные, и идейные отношения с братьями Медведевыми стали неприязненными. Они мне определенно разонравились»[43].

В середине и в конце 70-х годов мне приходилось не раз писать о положении в СССР и о полемике среди диссидентов. В 1980 году на Западе была издана моя книга «О советских диссидентах» (диалоги с П. Остелино), она появилась в свет на итальянском, английском, французском и японском языках. В этой книге я воздавал должное А. Д. Сахарову, но не скрывал и своих с ним разногласий. Теперь я встречался с Сахаровым только случайно, дело ограничивалось лишь вежливыми поклонами. В 1980–1986 годах Андрей Дмитриевич находился в ссылке в Горьком. Его положение, его письма, его голодовки были в эти годы предметом разговоров и споров в сильно поредевших кружках московских диссидентов; я узнавал о делах и положении Сахарова главным образом от писателя Георгия Владимова, который поддерживал дружеские связи с Еленой Георгиевной Боннэр.

Снова я увидел Сахарова только в конце мая 1989 года на Первом Съезде народных депутатов СССР, а также на первых заседаниях Межрегиональной депутатской группы, на которые меня приглашал Гавриил Попов. Политические и идеологические процессы в Советском Союзе еще с весны 1989 года начали выходить из-под какого-либо контроля и развивались почти стихийно. Это вызывало тревогу, а предложения и призывы А. Д. Сахарова передать всю власть в стране из рук КПСС в руки Советов казались мне чрезмерно радикальными. Ни Съезд народных депутатов, ни Верховный Совет СССР не были приспособлены к отправлению высшей власти в стране; даже как органы законодательной власти они еще были крайне несовершенны.

Дискуссии, которые происходили летом и осенью 1989 года на официальных заседаниях Съезда и Верховного Совета, были очень острыми. Не менее острыми были и дискуссии на собраниях Межрегиональной группы. А. Д. Сахаров фактически возглавил в эти месяцы оппозицию Политбюро ЦК КПСС и М. С. Горбачеву, и нагрузка, которую он принял на себя, оказалась слишком большой. Сахаров очень заботился о диссидентах из своего окружения и о своей второй семье, но о нем самом мало кто заботился.

Андрей Дмитриевич Сахаров умер поздно вечером 14 декабря 1989 года от инфаркта после одного из самых утомительных заседаний МДГ. А безусловным лидером как парламентской, так и непарламентской оппозиции после смерти Сахарова стал Борис Николаевич Ельцин.

Жорес Медведев. Из воспоминаний о Солженицыне

Первые встречи в Обнинске

Летом 1964 года многолетний конфликт в биологии и генетике, связанный с псевдонаучными теориями Трофима Лысенко, резко обострился. С одной стороны, это вызывалось усилившейся поддержкой Хрущева, посетившего экспериментальную базу Лысенко под Москвой, с другой – нежеланием Академии наук СССР избирать сторонников Лысенко в состав членов Академии даже на те новые вакансии, которые специально для этого выделялись решениями Совета Министров СССР. Особенно острая конфронтация возникла в середине июня 1964 года, после того как на Общем собрании АН СССР неожиданно выступил мало кому известный тогда академик Андрей Сахаров, объявивший Лысенко и представленных им для выбора в члены Академии кандидатов ответственными «за позорные и тяжелые страницы в развитии советской науки»[44].

В ЦК КПСС была создана комиссия по проверке работы Академии наук и готовились некоторые смещения. 29 августа ближайший соратник Лысенко, Президент ВАСХНИЛ (сельскохозяйственной академии) М. А. Ольшанский опубликовал в газете «Сельская жизнь» большую статью с резкой критикой генетика В. П. Эфроимсона, академика А. Д. Сахарова и Ж. А. Медведева. «… Ходит по рукам, – писал Ольшанский, – составленная Ж. Медведевым объемистая “записка”, полная грязных измышлений о нашей биологической науке… Ж. Медведев доходит до чудовищных утверждений, будто бы ученые мичуринского направления повинны в репрессиях, которым подвергались в пору Сталина некоторые работники науки»[45]. Ольшанский предлагал привлечь Медведева и «подобных ему клеветников» к суду за распространение клеветы.

Рукопись, о которой шла речь в статье Ольшанского, называвшаяся в 1964 году «Очерки по истории биолого-агрономической Дискуссии», была хорошо известна в научных кругах и среди интеллигенции. За два года «самиздатной» циркуляции ее прочитали тысячи людей. Я поэтому не сомневался, что в ближайшие дни получу десятки писем от биологов, генетиков и других ученых с выражением солидарности. Прошла неделя, но ни писем, ни телефонных звонков не было. А в институте, где я тогда работал, относившемся к системе Академии медицинских наук, была получена инструкция обсудить мои действия на заседании парткома. Однако 5 сентября я обнаружил в домашнем почтовом ящике первое письмо. Адрес был написан мелким, но четким и выразительным почерком. Обратный адрес на конверте не был указан; судя по штампу, письмо было отправлено из Рязани 2 сентября. В Рязани у меня не было знакомых. Поднявшись домой и распечатав конверт, я прежде всего взглянул на подпись. Первое, что почувствовал, были удивление и радость: Солженицын. Прочитал письмо, затем прочитал еще раз, потом снова много раз возвращался к нему.

Рязань 2.9.64

Многоуважаемый Жорес Александрович! Этим летом я прочел Ваши «Очерки».

За много лет буквально не помню книги, которая так бы меня захватила и взволновала, как эта Ваша. Ее искренность, убедительность, простота, верность построения и верно выбранный тон – выше всяких похвал. О современности ее нечего и говорить. Я знаю, что и многих читателей она очень волнует, хотя бы они были далеки от биологии. Никто не может остаться безразличным к ее дальнейшей судьбе.

28 августа, накануне подлой статьи Ольшанского, я предполагал проезжать Обнинск и хотел наудачу зайти к Вам. Но пришлось ехать по другой дороге, и в Обнинск я не попал.

В эту ответственную для Вас минуту мне хочется крепко пожать Вашу руку, выразить гордость за Вас, за Вашу любовь к истине и к отечественной науке. Ваша книга состоит из одних неопровержимостей, и тот суд, который приемчиками старого времени накликает Ольшанский, будь он широкий и гласный – на его же голову и обрушится.

Желаю Вам здоровья, бодрости, мужества! Не теряю надежды с Вами познакомиться.

г. Рязань, 23
1-й Касимовский пер. 12, кв. 3 Солженицын[46]

Я сразу ответил на письмо Солженицына, поблагодарил за поддержку и выразил надежду, что в случае его новой поездки по соседним с Москвой областям мы будем рады принять его у себя дома.

20 сентября я получил еще одно письмо Солженицына, в котором он предлагал встречу в Москве в ноябре в редакции «Нового мира». Я приехал к назначенному часу; в то время я уже знал некоторых сотрудников редакции. Думая о Солженицыне, я ожидал увидеть больного и мрачного человека, а увидел высокого, полного энергии, жизнерадостного, внешне здорового и очень приветливого собеседника. Он не был похож на собственную фотографию в книжном издании «Одного дня…»; на той фотографии он выглядел несколько угрюмым, не очень здоровым, в общем, таким, каким и мог быть человек, пробывший много лет в заключении.

Приезд Солженицына в Москву был связан с переговорами в редакции «Нового мира» по поводу возможной публикации романа, название которого «В круге первом» было уже известно. В июле и в августе 1964 года «Новый мир» публиковал объявления о том, какие произведения будут напечатаны в журнале в 1965 году. Публикация нового романа Солженицына была анонсирована в списке, и это, безусловно, увеличивало подписку на журнал, которая начиналась в сентябре. Тема романа, заимствованная, как можно догадаться, из «Божественной комедии» Данте, была достаточно очевидной. Можно предположить, что за ним последует продолжение, «В круге втором» и т. д. Солженицын уже воспринимался читателями как писатель, использующий для своих произведений собственный жизненный опыт.

Из переписки и беседы в Москве выяснилось, что Солженицын знает моего обнинского коллегу и шефа – знаменитого генетика Николая Владимировича Тимофеева-Ресовского. Тимофеев-Ресовский с 1926 до 1945 года работал в Германии, и именно в это время его исследования приобрели всемирную известность. Летом 1945 года Тимофеев-Ресовский был арестован и доставлен в Москву. В начале 1946 года он и Солженицын оказались в одной общей камере Бутырской тюрьмы, где пробыли вместе около двух месяцев. В этой же камере находились и другие арестованные, доставленные из Германии. После освобождения и возвращения из казахстанской ссылки Солженицын наводил справки о судьбе Тимофеева-Ресовского, но узнать ничего не мог. Это было понятно, так как Тимофеев-Ресовский был освобожден лишь в 1956 году, но без реабилитации. До 1964 года он работал в одной из лабораторий Уральского филиала Академии наук, а затем его пригласили возглавить отдел генетики и радиобиологии в Обнинске. Моя лаборатория молекулярной радиобиологии вошла в состав этого отдела.

Естественно, я спросил у Солженицына о его новом романе и о том, когда он будет опубликован. Александр Исаевич сразу помрачнел. По его словам, ситуация после смещения Хрущева в октябре сильно изменилась, и публикация романа, по-видимому, будет отсрочена.

Для литераторов смещение Хрущева было плохой новостью. Солженицын, однако, пообещал в ближайшем будущем показать мне рукопись романа. Генетикам же, напротив, стало намного легче работать. Лысенко после смены власти в стране потерял своих партийных покровителей.

В январе 1965 года рукопись «Круга», как его тогда называли, получил от Солженицына наш общий московский знакомый, генетик Владимир Павлович Эфроимсон, который знал Александра Исаевича в связи со своим собственным «лагерным» опытом. Мне разрешалось прочитать роман, но без выноса рукописи из квартиры, где она находилась. Приехав к Эфроимсону к 10 часам утра, я получил от него две папки с аккуратно перепечатанной на машинке рукописью. Поздно вечером я позвонил в Обнинск жене – сказать, что остаюсь ночевать в Москве. Оторваться от чтения было очень трудно. Роман был довольно большой, и я закончил читать последнюю главу лишь рано утром.

С начала 1965 года, в связи с подготовкой празднования 20-летней годовщины победы над фашистской Германией, попытки хотя бы частичной реабилитации Сталина стали достаточно очевидными. В связи с этим изменилась в официальной прессе и оценка знаменитой повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича», принесшей ему мировую известность. Ухудшилось и отношение к писателю в Рязани. Он там жил с женой и тещей в старом сыром деревянном доме, в двухкомнатной квартире без обычных коммунальных удобств. Местные власти, раздраженные опубликованным в «Новом мире» в конце 1963 года рассказом Солженицына «Для пользы дела» на основе реального случая самодурства и бюрократизма рязанских чиновников, отказывали писателю и его жене, доценту химии Рязанского сельскохозяйственного института, в получении новой квартиры. В 1963 году, будучи в зените славы, Солженицын получил предложение переехать в Москву. Тогда он от этой возможности отказался. Теперь ему не хотели улучшать условия для жизни и работы даже в Рязани.

Весной 1965 года Солженицын решил переехать из Рязани в какой-либо более тихий город, расположенный ближе к Москве. Но при этом нужно было найти работу для жены – Наталии Алексеевны Решетовской, кандидата химических наук. Узнав об этом от меня, Н. В. Тимофеев-Ресовский, очень хотевший увидеть своего бывшего «сокамерника» по Бутырской тюрьме, высказал предположение, что наш Обнинск мог бы оказаться очень удобным местом для Солженицына. И природа вокруг прекрасная, и научных учреждений много, и Москва всего в ста километрах. Я сообщил Александру Исаевичу об этой идее как раз тогда, когда он собирался совершить автомобильную поездку по Московской и соседним областям – Тульской, Ярославской, Владимирской, Калужской – именно для изучения возможностей переезда из Рязани. На гонорары от изданий «Одного дня…» Солженицын купил «Москвич», и на этой машине собирался в большое путешествие.

10 мая я получил от него письмо, в котором, в частности, говорилось: «…С тех пор как мы разговаривали с Вами по телефону, наш автомобильный маршрут более прояснился, и стало ясно, что нам будет удобно и приятно заехать в Обнинск. Мы предполагаем сделать это в самых последних числах мая (около 30-го). Надеюсь, что мы Вас застанем? И Николая Владимировича? Сердечный ему привет. Мы с женой тронуты и заинтересованы высказанным им намерением в отношении ее работы»[47].

Тимофеев-Ресовский, которому я сообщил о возможном визите Солженицына, был очень этим обрадован. После падения Лысенко Н. В. Тимофееву-Ресовскому присвоили звание профессора, и он стал достаточно влиятельной фигурой. Именно его присутствие в обнинском Институте медицинской радиологии придавало этому институту международный статус. Он помнил молодого офицера-артиллериста, который на организованном им научном семинаре в общей камере сделал доклад об успехах в области атомной энергии.

Солженицын приехал в Обнинск с женой. Они приняли приглашение остановиться в нашей квартире на два – три дня. После короткого отдыха мы отправились в гости к Тимофеевым-Ресовским. Жена Тимофеева-Ресовского Елена Александровна, тоже генетик и тоже знаменитость в этой области знаний, работала вместе с мужем, но на скромной должности младшего научного сотрудника. По возрасту (66 лет) ей полагался выход на пенсию, но для нее сделали исключение. Поскольку большую часть своей исследовательской карьеры супруги провели в Германии, а затем в тюремной «шарашке» на Урале, то их пенсионный советский стаж как дипломированных ученых с научными степенями был маловат. Выход на пенсию оборачивался для них финансовой катастрофой.

Встреча двух бывших узников Бутырской тюрьмы была трогательной, беседа и воспоминания продолжались до поздней ночи. Солженицын был прекрасным рассказчиком. Но Тимофеев-Ресовский его в этом отношении все же превосходил. В течение всей своей жизни я никогда не встречал никого, кто бы столь ярко и интересно мог рассказывать эпизоды из своей жизни или даже объяснять научные проблемы.

На следующий день мы гуляли по городу, спустились по парку к Протве, небольшой речке, из которой солдаты наполеоновской армии поили коней перед отступлением после поражения под Малоярославцем. А теперь вода речки Протвы охлаждала реактор первой в мире атомной электростанции, давший первый ток в 1954 году.

Обнинск в 1965 году был небольшим городом с населением около 40 тысяч, состоявшим из работников семи научных институтов, в основном связанных с атомной энергией. Въезд иностранцев в Обнинск был запрещен, это был по тем временам «полузакрытый» город. Здесь находились четыре секретных института и производство реакторов небольшой мощности для подводных лодок. Природа вокруг города очень красивая, небольшие деревеньки в долине Протвы и по ее притокам увеличивают живописность окрестностей. Все это, по-видимому, повлияло на решение Солженицына о переезде из Рязани в Обнинск. Обсуждались и возможности работы для Решетовской, кандидата химических наук. Вакансий было очень много, тем более, что именно в это время в нашем институте вводился в эксплуатацию новый большой корпус, оборудованный для радиохимических исследований.

Тимофеев-Ресовский еще до приезда Солженицына в Обнинск получил согласие на работу Решетовской в своем отделе. Для нее, как и для жены самого Тимофеева-Ресовского, предполагалась должность младшего научного сотрудника. Директор нашего института академик Г. А. Зедгенидзе, генерал медицинской службы, был человеком смелым и принципиальным. Именно благодаря его смелости в институт смогли приехать на работу нереабилитированный Тимофеев-Ресовский и уволенный в Москве «диссидент» Жорес Медведев. Мечтой Зедгенидзе, пользовавшегося тогда поддержкой всесильных атомных ведомств, было превращение института в лучший в Европе центр радиологических и радиобиологических исследований.

Если бы план Тимофеева-Ресовского был одобрен и женой Солженицына, то их переезд в Обнинск мог бы осуществиться уже в июне – июле 1965 года. Неожиданная трудность возникла не со стороны властей, а со стороны самой Н. А. Решетовской. Оказалось, что она претендовала как доцент на должность старшего, а не младшего научного сотрудника. Эти претензии, выявившиеся уже после отъезда Солженицына, вызвали раздражение Тимофеева-Ресовского, для которого Решетовская (даже в качестве младшего научного сотрудника) не представляла никакой ценности. Она не имела опыта работы с радиоактивными веществами и не знала генетики. По мнению Николая Владимировича, которое я разделял, переезд в Обнинск организовывался именно для Солженицына, а не для Решетовской. У Тимофеева-Ресовского была в отделе лишь одна вакансия старшего сотрудника, но на нее был более достойный претендент, его ученик, несколько лет проработавший с ним на Урале.

Несколько свободных вакансий старших сотрудников имелось в отделе радиационной дозиметрии. Я уговорил заведующего этим отделом предоставить одну из этих должностей Решетовской. Он согласился, так как понимал, что это делается для Солженицына, который пользовался в то время необыкновенной популярностью среди ученых. Сложность состояла, однако, в том, что должности старших сотрудников были уже «номенклатурными». Они замещались только по конкурсу, и результаты конкурса утверждались Президиумом Академии медицинских наук СССР. Это обстоятельство откладывало решение проблемы на два-три месяца.

Все подробности обсуждать здесь нет необходимости. В начале июля 1965 года, благодаря активному лоббированию с моей стороны, со стороны Николая Владимировича и наших друзей, Решетовская была почти единогласно избрана старшим научным сотрудником отдела радиационной дозиметрии (в которой она, конечно, ничего тогда не понимала). Но мы надеялись, что сумеем ей помочь освоить новую профессию. Директор института Г. А. Зедгенидзе, согласовав проблему во всех инстанциях, включая и Калужский обком КПСС, пригласил к себе в середине июля Решетовскую и Солженицына и сказал, чтобы они готовились к переезду в Обнинск в сентябре. Он также обещал выделить им из фонда института хорошую квартиру в новом доме.

Переезд в Обнинск казался для Солженицына столь реальным, что он и Решетовская поехали по окрестным деревням, чтобы купить или снять небольшую дачку. Солженицын привык писать в деревне, в условиях полной изоляции. В Рязани с ранней весны и до поздней осени он жил и работал в небольшой деревне Солотча. Кроме двух-трех близких людей никто обычно не знал его деревенских адресов. Километрах в 20 от Обнинска (причем в сторону Москвы, по Киевскому шоссе), возле живописной деревни Рождество, Солженицын и Решетовская случайно нашли даже не деревню, а садовый поселок-кооператив. Состоявший из небольших дачек с земельными наделами по 10–12 соток, этот поселок принадлежал какому-то ведомству, и сюда летом приезжали отдыхать 20–30 человек из Москвы. Самый дальний от шоссе домик был расположен на берегу маленькой речки Истье и продавался. Весенний разлив реки затапливал и участок, и часть дома, и именно поэтому никто не хотел его покупать. Владелец дома Борзов предлагал дом на продажу всего за две тысячи рублей, и сделка была тут же оформлена. Поскольку домики на садово-огородных участках не регистрировались как жилые, купля-продажа не требовала оформления в местном совете. Нужно было лишь согласие членов кооператива.

Солженицын в первый раз в жизни оказался собственником небольшого участка земли и маленького деревянного домика, о месте расположения которого пока никто, кроме Жореса Медведева, не знал. Свою летнюю дачку, в которой были две комнатки, Солженицын назвал «Борзовка» по имени прежнего ее владельца.

В конце августа я уехал в Тбилиси на похороны тети. Ее семья была нам с братом очень дорога, так как именно они дали нам приют в 1941 году, когда мы с мамой бежали из Ростова-на-Дону, в который вступали передовые немецкие отряды. Вернулся я из Тбилиси лишь 13 сентября и сразу поехал попутными машинами в «Борзовку». По лицам Солженицына и Решетовской я понял, что случилось что-то трагическое. Так оно и оказалось. Были сразу две очень плохие новости. В Москве в начале сентября был арестован писатель Андрей Синявский, тесно связанный с «Новым миром». 11 сентября на квартире у одного из друзей Солженицына, неизвестного мне Теуша, был конфискован КГБ личный архив Солженицына, включавший рукописи романа «В круге первом». О конфискации архива Солженицын узнал 12 сентября от приезжавшей в «Борзовку» двоюродной сестры Решетовской Вероники Туркиной. На квартире Туркиной в Москве Солженицын обычно жил, когда приезжал в столицу по делам «Нового мира». Только она в Москве знала к этому времени секрет «Борзовки».

Ехать в Москву Солженицын сам пока не решался, боялся возможного ареста. В его личном архиве были какие-то старые, «еще лагерные» произведения, о существовании которых никто не знал.

Уже в институте от Тимофеева-Ресовского я узнал еще одну плохую новость. Президиум академии медицинских наук СССР по неизвестным причинам отменил результаты июльского конкурса в нашем институте по всем должностям. Повторный конкурс был назначен на октябрь. Обнадеживающим было лишь то, что Решетовская не была отстранена от участия в повторном конкурсе. У нее был еще шанс на работу в Обнинске. Это в создавшейся ситуации означало лишь то, что «верхи» в Москве пока еще не приняли конкретных решений о Солженицыне.

Конфискация архива Солженицына

Андрей Донатович Синявский, талантливый писатель и литературный критик, начал публиковать под псевдонимом «Абрам Терц» некоторые свои произведения за границей еще в 1959 году. Первой обратила на себя внимание его книга «О социалистическом реализме», изданная в Париже. В 1960 году был напечатан за границей очерк Абрама Терца «Суд идет», а затем и некоторые другие произведения. В КГБ была создана специальная группа для разгадки реального писателя, скрывавшегося под именем «Абрам Терц», и, судя по слухам, после нескольких лет работы лингвистический анализ навел экспертов из КГБ на Синявского. Солженицын в течение всего августа 1965 года писал с огромной быстротой в «Борзовке» некоторые главы уже третьей книги обширного произведения, известного сейчас как «Архипелаг ГУЛАГ»; об аресте Синявского он узнал из русской радиопередачи Би-би-си. К русским программам из Лондона все мы относились тогда с большим доверием, да они и не глушились так сильно, как передачи радиостанции «Свобода» из Мюнхена. Неожиданно Солженицын запаниковал и, как известно сейчас, не без оснований. В 1975 году, живя уже в Цюрихе, он писал: «Хрущевское же падение подогнало меня спасать мои вещи: ведь все они были здесь, все могли быть задушены. В том же октябре с замиранием сердца (и удачно) я отправил “Круг Первый” на Запад. Стало намного легче. Теперь хоть расстреливайте!»[48]

Микрофильм романа «В круге первом» увез на Запад литератор Вадим Андреев, сын русского писателя Леонида Андреева, эмигрировавшего из России после революции 1917 года. Вадим Андреев жил в Женеве и восстановил там в 1948 году свое советское гражданство. Это давало ему возможность часто приезжать в СССР[49]. Но в это время Солженицын еще не давал разрешения на публикацию романа за границей, это можно было делать лишь в случае ареста автора. Вскоре Солженицын успокоился: «Гонений мне как будто не добавилось. Как заткнули мне глотку при Хрущеве, так уж не дотыкали плотней. И я опять распустился, жил как неугрожаемый: затевал переезд в Обнинск, близ него купил чудесную летнюю дачку на р. Истье у села Рождества. Разрывался писать и “Архипелаг”, и начинать “Р-17”»[50]. Под «Р-17» было тогда зашифровано произведение, которое через много лет стало известно как «Красное колесо».

Арест Синявского вывел Солженицына из этого «неугрожаемого» положения. Он боялся конфискации рукописей «Круга», лежавших в редакции «Нового мира». Шестого сентября он приехал на дачу Твардовского и уговорил его возвратить рукописи романа:

«…настаиваю забрать подчистую все четыре экземпляра…

Седьмого сентября из редакции с трудом добиваюсь Твардовского к дачному телефону. Голос его слаб, но осмыслен, не вчерашний. Он ласково просит меня: не берите, не надо! У нас – надежно, не надо! Хорошо, возьмите три экземпляра, оставьте один.

Ему – как матери отпускать сыновей из дому. Хоть одного-то оставьте!.. Забираю все четыре. Отпечатанные с издательским размахом, они распирают большой чемодан, мешают даже замкнуть его.

С чем бы другим, секретным, я сейчас поостерегся, пооглянулся, замотал бы следы. Но ведь это – открытая вещь, подготовленная к печатанию. Я только уношу ее из угрожаемого “Нового мира”. Я несу ее, собственно, даже не прятать.

Правда, я несу ее на опасную важную квартиру, где еще недавно хранился мой главный архив – тот самый, в новогоднюю ночь увезенный из Рязани. Но основную часть похоронок, всё сокровище, я недавно оттуда забрал, осталось же второстепенное, полуоткрытое, и хозяин квартиры В. Л. Теуш, пенсионер, антропософ, уезжая на лето, передал все эти остатки своему прозелиту – антропософу, молодому И. Зильбербергу. И вот теперь на квартиру Теуша – нашел я надежней новомирского сейфа! – я припер чемодан с четырьмя экземплярами “Круга”. (Когда тащил его, как будто удушенным, загнанным ощущал себя на московских улицах: оттого, наверно, что в спину мне упирались прожектора совиных глаз.)…

Вечером 11 сентября – в щель между арестами Синявского и Даниэля, – гебисты одновременно пришли и к Теушам (взяли “Круг”) и изо всех друзей их – именно к молодому антропософскому прозелиту – за моим архивом.

В мой последний миг, перед тем как начать набирать глубину, в мой последний миг на поверхности – я был подстрелен!»[51]

(Юлий Даниэль, поэт и автор опубликованной за границей под псевдонимом «Николай Аржак» книги «Говорит Москва» был арестован 12 сентября 1965 года.)

Солженицын, по-видимому, попал под «оперативное наблюдение» КГБ в начале 1964 года, в связи с выдвижением его произведений на Ленинскую премию. Секретные отделы Комитета по Ленинским премиям получали из КГБ «досье» на всех кандидатов, так как «наиболее достойные» отбирались не только на основании качества произведений, но и биографий. Проверке «лояльности» в СССР подвергались все кандидаты на ответственные посты, высокие звания и почетные награды. По свидетельству Вадима Бакатина, возглавлявшего КГБ в последние месяцы 1991 года, все материалы «оперативной разработки» Солженицына в КГБ, составлявшие более ста томов, были уничтожены в 1989–1990 годах путем сжигания в специальных печах, предназначенный для ликвидации документов[52]. Эта акция ликвидации «оперативных разработок» диссидентов производилась по директивам руководства в связи с изменением структуры власти в СССР.

«Диссиденты» прошлых лет начинали входить в руководящие органы и прежде всего в состав «народных депутатов». В сжигавшихся папках были пленки подслушиваний и их частичная печатная расшифровка, копии писем, видеозаписи, доносы секретных информаторов и т. д.

Однако секретные архивы ЦК КПСС не подвергались ликвидации. В этих архивах хранились не «первичные» документы КГБ, а рапорты и меморандумы КГБ в ЦК КПСС, то есть обобщенные материалы. По этим материалам из архива ЦК КПСС редакция журнала «Источник» составила в 1994 году сборник «Кремлевский самосуд: Секретные документы Политбюро о писателе Солженицыне»[53].

«Меморандум» КГБ «По оперативным материалам о настроениях писателя Солженицына», который был направлен из КГБ в ЦК КПСС 2 октября 1965 года, т. е. после обысков, проведенных на квартирах Теуша и Зильберберга, свидетельствует о том, что квартира Теуша прослушивалась КГБ уже с конца 1964 года. В «меморандуме» КГБ были многие заявления Солженицына, записанные «оперативной техникой», в которых он сообщал Теушу и каким-то еще присутствовавшим в квартире доверенным друзьям о своих планах:

«…Если они возьмут меня по-серьезному или вызовут по-серьезному объяснить, скажут: “Мы с вами то-то сделаем”, я им скажу: “Господа! Вам это обойдется дороже. Предупреждаю вас, что пока что, как видите, я не печатался за границей. Но если только вы меня возьмете, начнут появляться такие вещи, перед которыми “Иван Денисович” померкнет”…

А я сейчас пока должен выиграть время, чтобы написать “Архипелаг”. ‹…› Я сейчас бешено пишу, запоем, решил сейчас пожертвовать всем остальным… Я обрушу целую лавину… Я ведь назначил время, примерно, от 72 до 75 года. Наступит время, я дам одновременный и страшнущий залп».

На вопрос: «А если события пойдут гораздо быстрей?» – Солженицын ответил: «Слава Богу, раньше так раньше. Но я для себя назначил вот этот крайний срок в том смысле, что если даже ничего не произойдет, если события будут неблагоприятные, не позже 75 года, я даю этот страшный залп…

‹…› Я пущу здесь по рукам все и там опубликую (смеется). Что будет, не знаю. Сам, наверное, буду сидеть в Бастилии, но не унываю…»

На вопрос об «Архипелаге» – «Это что, художественная вещь?» – Солженицын ответил: «Я определяю так: опыт художественного исследования. Значит там, где наше научное исследование не может иметь место, благодаря отсутствию всех данных статей, можно применить метод художественного исследования, т. е. там много логики, там очень ясная схема, очень ясное построение, но во многих недостающих звеньях работает интуиция, языковый образ…

…Первая часть “Фабрика тюрьмы”. Я все написал, 15 печатных листов. Вторая часть “Вечное движение”. Это этапы и пересылки… Я ее закончил. Кроме этого, у меня написана 5-я часть, “Каторга” – 12 глав. Вся написана… Теперь мне надо возвращаться к третьей части… Мне сейчас не хватает дел по раскулачиванию… Я в Тамбов съездил, так хорошо! Я там такого повидал!

…Я использую себя только в самых ударных местах, ярких сценках, в которых я сам был свидетелем. Это я здорово сделал… И историческая, и идеологическая, и экономическая, и психологическая канва. Полная картина “Архипелага”… прямо лава течет, когда я пишу “Архипелаг”, нельзя остановить. Думаю, что к будущему лету я закончу “Архипелаг”»[54].

Из расшифровок магнитофонных записей в КГБ было уже в начале 1965 года известно и о планах Солженицына публиковать свои произведения за границей: «На высказанную в разговоре мысль о возможности передачи рукописей за границу Солженицын ответил: «Так там оно и есть… ‹…› Нам надо предусмотреть ряд вещей, кто передает в русское издательство, когда, по чьей команде, каким образом будет обеспечен перевод. Русское издательство не может себя окупить. Очень маленький тираж, и им не выгодно перепечатывать. Я принял такое условие, чтобы за каждый перевод платили 10 процентов, чтоб русскому издательству каждое иностранное платило 10 процентов. Тогда русскому издательству будет очень выгодно, и оно все сделает. Такая простая вещь, но и ее нужно предусмотреть. В каком порядке, какие издательства других стран имеют право это получить. Оказывается, там масса таких вопросов начинает возникать, которые здесь в голову не пришли. Мне вся информация пока не известна, я ее должен получить»[55].

В части получения гонорара за произведения, опубликованные за рубежом, Солженицын ответил: «Ни черта пока не поступает, но приняты меры по нескольким каналам. Сказали в Италии, во Франции, чтобы не зажимали, чтобы слали деньги…»[56]

С этим «меморандумом» из КГБ, судя по подписям, знакомились в Политбюро Суслов, Шелепин, Демичев, Андропов, Косыгин и другие – практически все члены Политбюро, кроме Брежнева. Отдельной «докладной» КГБ информировал ЦК КПСС о конкретных произведениях Солженицына, изъятых при обыске 11 сентября 1965 года «у близкого знакомого А. Солженицына Теуша В. Л.». Был представлен список этих произведений и даны их аннотации. «Оперативная техника» КГБ зафиксировала и рассказ Солженицына Теушу о недавнем посещении Обнинска. Эта запись делалась, таким образом, в июне 1965 года: «Там сейчас такой стиль – не вступать в партию. Тимофеев-Ресовский (начальник отдела Института медицинской радиологии Академии медицинских наук, бывший сокамерник Солженицына, по его словам) сказал: “У нас не было ни одного партийного среди 725 младших сотрудников. Потом вступили двое. Когда они вступили, они как-то безнадежно оторвались от коллектива – их все презирали, высмеивали. Один кандидат, один член. Они уже оторвались, отделились от них!”»[57].

Этого заявления Тимофеева-Ресовского, кстати, не было и быть не могло. Разговор шел о том, что в отделе генетики и радиобиологии, когда он сформировался, не оказалось ни одного члена КПСС, среди примерно 30 младших и 6 старших научных сотрудников. Но отделу, по мнению дирекции, был все же нужен «парторг», и нам его прислали из другого института и зачислили старшим научным сотрудником без конкурса. Это был генетик Николай Бочков, которого Тимофеев-Ресовский не только не презирал, но даже помогал писать ему докторскую диссертацию. А семисот (или «725») младших научных сотрудников не было тогда и во всем институте.

Судя по этим «меморандумам» и «докладным», конфискация архива Солженицына 11 сентября «в щель между арестами Синявского и Даниэля» была связана именно с этими арестами, а не с чемоданом рукописей «Круга», унесенных из «Нового мира» 7 сентября. В КГБ понимали, что аресты Синявского и Даниэля напугают тех писателей, которые работают для Самиздата и для публикаций за рубежом. Намерения Солженицына были известны. Зная в общих чертах структуру и цель «Архипелага», в КГБ, возможно, рассчитывали найти в архиве и законченные главы этой работы. Но «Архипелаг» не нашли.

Части его находились в июле-августе в «Борзовке», неподалеку от Обнинска. В эти два месяца Александр Исаевич наиболее интенсивно писал именно «Архипелаг ГУЛАГ». Первичные тексты Солженицын писал от руки, очень мелким почерком и с исключительной быстротой. Способность к стремительному письму была выработана в период заключения в «шарашке» в 1946–1949 годах. Перепечатку рукописей в 3–4 экземплярах делала Решетовская. В сентябре ей помогал и сам Солженицын. За судьбу именно этих, написанных летом, глав и боялся Солженицын, оставаясь в «Борзовке» до конца сентября.

Ни Александр Твардовский, ни другие сотрудники «Нового мира» не знали о существовании «Архипелага». Не знал об этом и я. Само название книги Солженицын считал тайной, так как оно выдавало и ее цель. Когда я приехал в «Борзовку» в самом конце сентября, Солженицын и Решетовская уже собирались уезжать в Рязань. «Москвич» нагружали яблоками и разными вещами. По военной кольцевой бетонной дороге с Киевского шоссе можно было проехать на Рязанское, не заезжая в Москву. От «Борзовки» до Рязани было по этой трассе около 250 км.

Один в поле не воин

В октябре 1965 года в Президиуме Академии медицинских наук СССР под председательством Президента АМН профессора Н. Н. Блохина было созвано специальное совещание, для участия в котором были вызваны директор обнинского института и я. Присутствовал также начальник Управления кадров Министерства здравоохранения СССР. Всё заседание стенографировалось и, как я выяснил позднее, копия стенограммы была направлена в Идеологическую комиссию ЦК КПСС П. Н. Демичеву. Это означало, что заседание Президиума АМН СССР проводилось по Указанию ЦК КПСС. А на повестке дня этого авторитетного совещания стоял лишь один тривиальный для столь высоких чинов вопрос: допустить или не допустить Н. А. Решетовскую к участию в повторном конкурсе на вакантную должность старшего научного сотрудника.

Папку с конкурсным «досье» Решетовской брал на просмотр то один, то другой участник заседания. Решение Президиума АМН СССР было единодушным – Решетовскую признали не имеющей нужной для должности квалификации. Директор института Г. А. Зедгенидзе, однако, не соглашался с таким выводом. Он выдвигал главным аргументом то, что этот вопрос должен решать Ученый совет института и лишь после этого дело будет передано в Президиум. В связи с отказом директора изъять дело Решетовской из документов конкурса Президиум АМН СССР через несколько дней просто изменил штатное расписание института и аннулировал «химическую» вакансию, передав ее в клинику института, сделав «медицинской». Вопрос был, таким образом, закрыт.

К этому времени Солженицын и Решетовская вернулись домой в Рязань, убедившись сначала, что в их рязанской квартире не было обыска. Это успокоило Солженицына, так как означало отсутствие угрозы ареста. Солженицын написал формальные протесты по поводу конфискации своего архива и романа «В круге первом» и требовал их возвращения. Он также попросил меня передать его заявления на имя Брежнева, Андропова и Демичева сразу в Приемную ЦК КПСС, чтобы не прибегать к отправке почтой.

В 1965 году я встречался с Солженицыным еще один раз в конце октября. Академик Петр Леонидович Капица, с которым я был знаком с 1964 года, узнав от меня о конфискации архива и романа Солженицына, пригласил Солженицына посетить его в удобное время. Приглашение Капицы было принято, и 28 октября Александр Исаевич и я приехали на Воробьевское шоссе в Институт физических проблем. В спускающемся к Москва-реке большом саду на территории института находился построенный в английском стиле коттедж, в котором жила семья директора.

Встреча Александра Исаевича и Петра Леонидовича была очень сердечной. Я предпочитал молчать, испытывая большое удовольствие от наблюдения за беседой этих двух необыкновенных людей. То, что Александр Исаевич, имевший высшее физико-математические образование и несколько лет работавший в качестве заключенного научного сотрудника в прикладном физико-техническом институте, проявлял эрудицию в ряде специальных физических и кибернетических проблем, не было для меня неожиданным. Однако оригинальные литературно-критические познания П. Л. Капицы, его информированность о положении в советской литературе, его знание произведений современной зарубежной литературы были действительно неожиданными и для Солженицына, и для меня.

Петр Леонидович прочитал нам текст своей недавно отправленной в «Правду» статьи, поднимавшей вопрос о взаимоотношениях партии с творческой интеллигенцией, в частности с писателями. Эта статья была откликом на незадолго до этого опубликованные в «Правде» статьи «Партия и интеллигенция», написанные главным редактором «Правды» А. М. Румянцевым. Петр Леонидович интересно и ярко полемизировал с некоторыми положениями, выдвинутыми Румянцевым, и давал высокую оценку опубликованным произведениям Солженицына. (Эта статья П. Л. Капицы не была напечатана ни в «Правде», ни где-либо в другом издании.)

Алексей Матвеевич Румянцев, впрочем, вскоре сам был снят с должности редактора «Правды» за либерализм. Академик Капица предложил Солженицыну свой собственный сейф для хранения рукописей. Александр Исаевич ответил, что в этом пока нет необходимости. Я хорошо знал методы и стиль «политического влияния» Капицы. С его пожеланиями, а иногда и требованиями, считались в прошлом Сталин, Берия, Маленков и другие лидеры, которым он отправлял письма, не предавая их содержание гласности. В период террора Капице удалось добиться освобождения арестованных физиков Льва Ландау и Владимира Фока. На этот раз П. Л. Капица тоже не мог остаться в стороне от возникшей проблемы.

Он привлек к написанию формального протеста в ЦК КПСС композитора Дмитрия Шостаковича и писателей Корнея Чуковского и Константина Паустовского. Авторы этого протеста требовали разрешения для Солженицына переехать в Москву. С заявлением от такой группы авторитетных людей в ЦК не могли не считаться. И хотя квартиру в Москве Солженицын не получил, но в Рязанский обком КПСС была отправлена из Москвы столь четкая директива – и писателю предложили на выбор четыре квартиры, две из них в центре города в новых домах. Солженицын выбрал достаточно просторную квартиру в доме в проезде Яблочкова. Во дворе дома был и гараж, куда можно было поставить машину.

По материалам КГБ о конфискации «антисоветских» материалов было возбуждено дело не против Солженицына, а против Вениамина Теуша. Но и это «дело» вскоре закрыли, «учитывая преклонный возраст и тяжелое состояние здоровья Теуша»[58].

Для проверки собственного положения Солженицын написал в «Литературную газету» полемическую статью по вопросам языка художественной литературы. Эта статья была напечатана[59].

А в декабре 1965 года Солженицын передал в «Новый мир» патриотический рассказ «Захар-Калита». Этот рассказ Твардовский сразу отправил в печать, и он появился в журнале уже в январе. В свою очередь, Солженицын не предавал гласности свои протесты по поводу конфискации архива. Поэтому в западной прессе сообщений об этом не было.

В феврале 1966 года в Москве начался позорный и плохо подготовленный суд над писателями Андреем Синявским и Юлием Даниэлем. Этот суд вызвал множество протестов, особенно среди писателей. Именно эти протесты по поводу несправедливого суда над писателями за их художественные произведения считаются истоком правозащитного движения в СССР. Сообщалось, что среди подписавших письма в защиту Синявского и Даниэля было более 60 членов Союза писателей[60].

Солженицын в этих протестах не участвовал. Он в это время жил в деревне, недалеко от Рязани… «В укрывище по транзисторному приемнику следил я и за процессом Синявского – Даниэля… Для себя я прикинул, что от этого шума придется жандармам избирать со мною какой-то другой путь. Они колебались… не влезал второй такой же суд, вслед за первым»[61]. Солженицын успокоился и решил не конфликтовать, хотя бы в течение года. «Определив весной 1966-го, что мне дана долгая отсрочка, я еще понял, что нужна открытая, всем доступная вещь, которая пока объявит, что я жив, работаю, которая займет в сознании общества тот объем, куда не прорвались конфискованные вещи. Очень подходил для этой роли “Раковый корпус”, начатый тремя годами раньше. Взялся я его теперь продолжать»[62].

Весной 1966 года Солженицын и Решетовская снова приехали «на дачу» – в домик возле деревни Рождество и расположились здесь на все лето.

Я ездил в «Борзовку» только один раз. Солженицын работал по 12–14 часов в день, об этом рассказывала Решетовская, приезжавшая несколько раз в Обнинск. Она тоже освоила вождение машины и получила водительские права. В Обнинск Решетовсая приезжала в основном в магазины за продуктами – научные города снабжались по «высшей» категории. В июне Солженицын закончил первую часть «Ракового корпуса» и отдал рукопись не только в «Новый мир», но и в секцию прозы Московского отделения Союза писателей для обсуждения.

В 1967 году я встречался с Солженицыным дважды, оба раза на квартире Тимофеева-Ресовского. Когда приезжал Солженицын, Николай Владимирович обычно звонил мне: «Жорес, приходите», – не объясняя для чего. Солженицын приезжал не по каким-то делам, а просто поговорить, очень много расспрашивал о жизни в разных странах Запада. В первый приезд, в начале мая, он привез нам и проект своего ставшего вскоре знаменитым «Письма Четвертому съезду писателей» о цензуре.

На съезде писателей, открывшемся в Москве 18 мая, это письмо Солженицына стало одним из главных событий. Из разговоров с Солженицыным у Тимофеева-Ресовского мне стало очевидным, что Александр Исаевич принял решение о публикации своих двух романов за границей. Такой результат конфронтации я считал неизбежным, так как у меня был и собственный опыт в этом направлении. Публиковать научные статьи за границей я начал с 1959 года, а в 1967 году отправил в США друзьям погибшего в 1940 году академика Николая Вавилова микрофильм моей книги о Лысенко. Она была опубликована в США спустя два года.

В 1967 году Солженицын уже сам разрешил циркуляцию «Ракового корпуса» и «Круга» в «самиздате». Эти романы читали сотни, а может быть и тысячи людей. На следующий год (1968) Солженицын приехал в «Борзовку» совсем рано, в конце марта. В своей литературной биографии он пишет, что зимой сильно переутомился – «гнал последние доработки “Архипелага”» и к марту заболел. У него началась гипертония. «Я очень надеялся, что вернутся силы в моем любимом Рождестве-на-Истье – от касания с землей, от солнышка, от зелени… А через месяц, когда совсем потеплеет, озеленеет – тут будем печатать окончательный “Архипелаг” – сделать рывок за май, пока дачников нет, не так заметно»[63]. В Обнинск Солженицын приехал 19 июня. Рассказывал Тимофееву-Ресовскому и мне, что его романы объявлены к публикации в пяти странах. В США выход «Круга» был намечен на сентябрь.

Оккупация советской армией Чехословакии 21–22 августа 1968 года была поворотным событием для всех нас. Солженицын, по его же воспоминаниям, составил короткий протест. «Подошвы горели – бежать ехать. И уж машину заводил… Я так думал: разные знаменитости вроде академика Капицы, вроде Шостаковича… еще Леонтович, а тот с Сахаровым близок… еще Ростроповича, да и к Твардовскому же наконец… вот выбор вашей жизни – подписываете или нет? Зарычал мотор – а я не поехал. Если подписывать такое, то одному»[64]. Но не решился и сам… «Я смолчал. С этого мига – добавочный груз на моих плечах»[65].

Однако не совсем смолчал и Солженицын – поехал в Обнинск. Хотел высказать свой протест в обществе Тимофеева-Ресовского, Медведева и еще двух-трех друзей. Солженицын приехал сначала ко мне и звал меня к Николаю Владимировичу, чтобы разговор был общим. Я очень отговаривал Александра Исаевича от посещения моего шефа, так как знал его крайнюю осторожность в таких делах. Но Солженицын не слушал. Открыв дверь и увидев нас вдвоем, Тимофеев-Ресовский сразу, конечно, понял, зачем мы пришли. Других разговоров в те дни не было. После ставших традицией теплых объятий сокамерников, Тимофеев-Ресовский сам начал разговор, не дав Солженицыну и рта раскрыть… «А ведь здорово наши немцев опередили, – сказал он довольно громко, – чехи им продавались под видом демократии… Знаю я этих чехов, для них немцы и австрийцы ближе русских… Не православные они славяне, культура у них германская, не наша… Россия для них страна дикая…»

Солженицын как бы окаменел сразу, глаза потемнели. Сел на стул и слова не смог вымолвить. Николай Владимирович послал жену сделать «чайку». Но Александр Исаевич уже встал, заторопился, дела, мол, какие-то у него есть. Я молча показал ему пальцем на потолок – это был тогда понятный знак о том, что квартира прослушивается. Мы, обнинцы, были в этом уверены, так как горком партии знал, что у Тимофеева-Ресовского собирался раз в неделю молодежный «клуб», послушать его рассказы. На директора давили, чтобы эти собрания перенесли в «Дом ученых». Но Солженицын не обратил на мой жест никакого внимания, вышел, сел в машину и уехал. После этого вечера он к Тимофееву-Ресовскому уже никогда не приходил и даже не спрашивал о нем. Не вспоминал он старого генетика и в последующие годы, хотя в автобиографических заметках всегда причислял его к своим близким друзьям.

Лично я, хотя тоже не был в то время согласен с Тимофеевым-Ресовским, не осуждал его. В Обнинске в те дни уволили несколько физиков и химиков, одного из них, Н. Васильева, заведующего лабораторией, я хорошо знал. Его уволили просто за то, что он не пришел на собрание в институте, на котором нужно было «выразить единодушное одобрение» акции советского правительства. С Тимофеевым-Ресовским могли сделать то же самое, – категорические директивы в этом отношении шли сверху.

Последний разворот

Вернувшись из Обнинска в Рождество-на-Истье, Солженицын «гнал, кончал “Круг-96”». Это, по его словам, была «последняя редакция истинного “Круга”, из 96 глав и сюжет неискаженный, которого никто не знает… В сентябре я закончил и, значит, спас “Круг-96”. И в тех же неделях, подмененный, куцый “Круг-87” стал выходить на европейских языках»[66].

Роман «В круге первом», который я уже прочел в рукописи в 1965 году, был безусловно выдающимся для того времени произведением.

Но это, как оказывалось, был «облегченный» с политической и сюжетной точки зрения «Круг-87». В нем не было девяти глав первоначального варианта, написанного в 1955–1958 годах и первоначальная «шпионская» линия сюжета была заменена на «политическую». Эти изменения романа Солженицын произвел сам в 1964 году, когда он решил передать рукопись в «Новый мир». Такая кастрация производилась для «проходимости». «Круг-96» не мог рассматриваться «Новым миром», он был бы сразу отвергнут. Теперь, после конфискации «Круга-87», Солженицын восстанавливал первоначальный сюжет и возвращал удаленные главы. Одновременно он, конечно, производил новую литературную обработку: «…восстанавливая, я кое-что и усовершил…». Эта новая версия романа была впервые издана на русском языке в Париже только в 1978 году. Именно эта версия романа, то есть «Круг-96» издается и продается с 1990 года в России. На другие языки «Круг-96», насколько мне известно, пока не переводился.

23 сентября 1968 года, наверное, это был выходной день, я уже не помню, Солженицын приехал ко мне в Обнинск утром, как обычно без предупреждения, но с необычной просьбой. Он хотел, чтобы я тут же, в его присутствии, сделал микрофильм «нового варианта» романа. Объяснил мне вкратце, что это и есть истинный «Круг». В рукописи было примерно 900 страниц машинописного текста.

Еще во время первого визита к нам в 1965 году, когда Солженицын и Решетовская прожили в нашей квартире в Обнинске два дня, Солженицын усмотрел в моем кабинете хорошую профессиональную установку для микрофильмирования. Она была сделана по моему заказу в мастерских нашего института для фотографирования статей из иностранных журналов. Но я ее применял и для других работ. Я тогда объяснил гостям, что использую исследовательскую пленку с особо мелким зерном, которая в радиационных делах применяется для дозиметрии. Запас этой пленки был у меня на несколько лет. Обширный чулан при кабинете я превратил в фотолабораторию. Сушка проявленной и промытой дистиллированной водой пленки проводилась в кюветах спиртом, чтобы избежать пыли, оседающей на мокрую пленку при воздушной сушке. В каждый кадр снималась не одна, а две страницы рукописи или разворот журнала.

Солженицын и раньше делал микрофильмы своих рукописей, редко сам в примитивных условиях, а чаще прибегал к помощи доверенного фотографа. Но сейчас он спешил. После оккупации Чехословакии политическая обстановка в СССР резко изменилась к худшему. Солженицын не решался возвращаться в Москву или в Рязань из «Борзовки», не приготовив и не спрятав микрофильма только что законченного «Круга-96». Без лишних слов, так как и мою квартиру, по его мнению, могли уже «прослушивать», мы молча взялись за работу. Я, проверяя сначала фокус моего «Зенита», очень удобного для микрофильмирования фотоаппарата, делал снимки, Солженицын помогал, меняя страницы.

Отсняв несколько кассет, я шел в чулан проявлять, промывать и сушить, пропуская пленку через серию кювет при темно-красном свете. После последней промывки спиртом пленки вывешивались в комнате, и Солженицын проверял с лупой, нет ли брака или пропусков страниц. Я тем временем готовил новую серию кассет, наматывая пленку из большого рулона.

На всю работу потребовалось 27 кассет пленки, работа была закончена в течение шести часов. Не было ни одного случая брака. Свернув все пленки в коробочки и выпив чаю, Солженицын уехал, отказавшись от обеда.

В 1969 году Александр Исаевич начал работу над романом «Август 1914», это, как я мог видеть, был для него трудный поворот к исторической тематике и новому жанру в литературе. Я встречался с ним чаще в Москве, чем в Обнинске или «Борзовке». Секрет «Борзовки» уже был раскрыт КГБ, это Солженицын понял, когда к нему приехал объясняться Виктор Луи, московский журналист, известный своими связями с КГБ. На западе вышли три разных перевода «Ракового корпуса» и сообщалось, что один из них был сделан с копии, привезенной Луи. Он и приехал в «Борзовку» доказывать, что не имеет к этому отношения. Поскольку Солженицын был теперь под достаточно «плотным» наблюдением КГБ, то к его «Москвичу» эксперты КГБ легко могли приспособить миниатюрный радиоаппарат, по сигналам которого местонахождение писателя всегда можно было определить. Существование в арсенале КГБ такой техники не могло быть для Солженицына секретом. Читатели «Круга» узнавали и о более совершенных технических достижениях госбезопасности.

Все основные детали моего сотрудничества и моих встреч с Солженицыным в 1970–1972 годах уже были освещены в моей прежней книге «Десять лет после “Одного дня Ивана Денисовича”», которая как раз и писалась в то время, по ходу событий[67]. Этот период был переломным и в моей жизни, он включал увольнение из обнинского института, арест и помещение в психиатрическую больницу, работу в новом институте в Боровске и три новые книги, которые публиковались уже сразу на Западе. Главными же событиями в жизни Солженицына были окончание и Циркуляция в «самиздате» «Августа 1914», начало бракоразводного процесса с Решетовской и получение Нобелевской премии.

В 1970 году произошел давно ожидавшийся разгон редакции «Нового мира», а в 1971 году умер, после тяжелых мучений, от рака легких наш общий друг и покровитель Александр Трифонович Твардовский.

Новым спутником жизни Солженицына стала Наталия Светлова (Аля), которая уже с 1968 года была его добровольным литературным помощником. В 1970 году родился и первый сын Солженицына и Али – Ермолай. Мою рукопись «Десять лет после…» Солженицын прочитал осенью 1972 года и одобрил, сделав несколько замечаний, которые были учтены.

В ноябре 1972 года меня вызвал директор института физиологии и биохимии сельскохозяйственных животных, в котором я тогда работал, и сообщил, что полученное мною еще весной приглашение на годичную работу в отделе генетики в одном из британских институтов рассмотрено и по нему принято положительное решение. Вскоре моя жена, я и наш сын Дмитрий (ему тогда было 15 лет) получили «выездные» паспорта с годичным сроком действия и могли запрашивать визу. Старший сын Саша не мог с нами поехать по простой причине. Он был в заключении в Калужской тюрьме строгого режима, и конец его «срока» приходился на 1977-й год. Он оставался, таким образом, как бы заложником. Но мы тогда не собирались оставаться в Англии дольше года, и я совершенно не предполагал участвовать во время этой командировки в какой-либо политической деятельности. Приглашение из Англии также не имело никаких политических мотивов и было связано с экспериментальной проверкой одной из теорий старения, которую я начал разрабатывать раньше других, еще в 1961 году.

В продолжении своей литературной биографии, которое стало публиковаться в «Новом мире» недавно, в 1998 году, Солженицын пишет о наших отношениях в 1964–1972 годах в почти положительных тонах:

«Рой остался в Союзе как полулегальный вождь “марксистской оппозиции”, более умелый в атаке на врагов режима, чем сам режим; а Жорес, только недавно столь яркий оппозиционер и преследуемый (и нами всеми защищаемый), – вдруг уехал за границу “в научную командировку” (вскоре за скандальным таким же отъездом Чалидзе, с того же высшего одобрения), вослед лишен советского паспорта – и остался тут как независимое лицо; помогает своему братцу захватывать западное внимание, западный издательский рынок, издавать с ним общий журнал и свободно проводить на Западе акции, которые вполне же угодны и советскому правительству. Да, братья Медведевы действовали естественно коммунистично, в искренней верности идеологии и своему отцу-коммунисту, погибшему в НКВД: от социалистической секции советского диссидентства выдвинуть аванпост в Европу, иметь тут свой рупор и искать контактов с подходящими слоями западного коммунизма.

Роя я почти не знал, видел дважды мельком: при поразительном его внешнем сходстве с братом он, однако, был несимпатичен, а Жорес весьма симпатичен, да совсем и не такой фанатик идеологии, она если и гнездилась в нём, то оклубливалась либерализмом. Летом 1964 я прочёл самиздатские его очерки по генетике (история разгула Лысенки) и был восхищён. Тогда напечатали против него грозную газетную статью – я написал письмо ему в поддержку, убеждал и “Новый мир” отважиться печатать его очерки. При знакомстве он произвел самое приятное впечатление; тут же он помог мне восстановить связь с Тимофеевым-Ресовским, моим бутырским сокамерником; ему – Жорес помогал достойно получить заграничную генетическую медаль; моим рязанским знакомым для их безнадёжно больной девочки – с изощрённой находчивостью добыл новое редкое западное лекарство, чем расположил меня очень; он же любезно пытался помочь мне переехать в Обнинск; он же свёл меня с западными корреспондентами – сперва с норвежцем Хегге, потом с американцами Смитом и Кайзером (одолжая, впрочем, обе стороны сразу). И уже настолько я ему доверял, что давал на пересъёмку чуть ли не “Круг-96”, правда, в моём присутствии. И всё же не настолько доверял, и в момент провала моего архива отклонил его горячие предложения помогать что-нибудь прятать. Ещё больше я его полюбил после того, как он ни за что пострадал в психушке. Защищал и он меня статьёй в “Нью-Йорк таймс” по поводу моего бракоразводного процесса, заторможенного КГБ. А когда, перед отъездом за границу, он показал мне свою новонаписанную книгу “10 лет “Ивана Денисовича”, он вёз её печатать в Европу, – то, хотя книга не была ценна, кроме как ему самому, – я не имел твёрдости запретить ему её»[68].

В этой характеристике «братьев» немало неточностей и произвольных домыслов. Ехал я в Англию, конечно, не для создания «аванпоста», не вез тогда и книгу «10 лет…». Она не была еще закончена и попала на Запад случайно, независимо от меня.

Первый год в Лондоне

Мы уезжали в Англию 11 января 1973 года. Я решил ехать поездом, а не лететь самолетом, чтобы хоть из окна вагона посмотреть на часть Европы – Польшу, ГДР, ФРГ, Голландию. За два дня до отъезда мне позвонила в Обнинск Елена Чуковская и передала просьбу Натальи Светловой срочно приехать в Москву. Светлова жила в центре Москвы с матерью Екатериной Фердинандовной и тремя сыновьями. Старший, Дмитрий, был у нее от первого мужа Тюрина, Ермолай и Игнат были сыновьями Солженицына. Солженицын в это время жил в поселке Жуковка на даче Ростроповича.

Наталья сказала мне, что Александр Исаевич хотел обязательно меня увидеть перед отъездом. Возможность для такой встречи была только 10 января. Мне следовало приехать на станцию на определенной электричке, Солженицын должен был встретить меня на платформе. Жуковка относилась к категории правительственных дачных поселков, здесь были дачи нескольких членов Политбюро, министров, академиков. В Жуковке все еще жил В. М. Молотов. Здесь же была и дача академика А. Д. Сахарова. Поселок не был виден со станции, его заслонял лес. Территория Жуковки охранялась, но не была огорожена. Самым большим домом здесь был именно дом Ростроповича – его строили по проекту владельца – роскошная вилла с мраморными лестницами и концертным залом на 50–60 человек.

Солженицын жил в пристройке – это была изолированная квартира, предназначенная либо для шофера, либо для сторожа. Мы провели в разговорах около трех часов, длительная прогулка по лесу была для устной беседы, а в доме были сделаны некоторые записи. Солженицын был уверен, что и эта его квартира прослушивается КГБ.

Поводом для столь срочного приглашения в Жуковку была, как оказалось, передача по радио – перевод на русский язык статьи корреспондента АПН Семена Владимирова, опубликованной 8 января в газете «Нью-Йорк таймс» и касавшейся семейных дел и финансового положения Солженицына. Эта статья, распространявшаяся через агентство печати «Новости», была полностью или в изложении опубликована и в других странах. Солженицын просил меня внимательно прочитать эту статью и дать на нее ответ. Суть статьи, по его словам, сводилась к тому, что Солженицын живет в роскоши, имеет две квартиры, одну в Москве, другую в Рязани и большую виллу на берегу живописной реки. В швейцарском банке у Солженицына уже якобы накоплены миллионы долларов. В то же время в своем бракоразводном процессе Солженицын отказывается представить отчет о своем состоянии и дать достойное финансовое обеспечение своей жене. То есть из этой статьи следовало, что решение вопроса о разводе упирается в проблему, которая не предусмотрена советским законодательством.

Разводы в СССР обязывали мужа, требующего развод, платить алименты на детей и финансово обеспечивать жену лишь в случае ее инвалидности или жену-домохозяйку, не имеющую права на служебную пенсию. К Решетовской это не относилось. Она работала доцентом, имела право на пенсию и была бездетной. В этом случае подлежало разделу лишь движимое и недвижимое имущество. Квартира в Рязани отходила Решетовской, дачка «Борзовка» – Солженицыну. У супругов были уже две машины, их раздел не вызывал споров. Теперь, как было очевидно из статьи Владимирова, к Солженицыну предъявлялись и финансовые претензии, связанные с его гонорарами за границей. Западные читатели могли воспринимать эти требования как справедливые, так как в США, например, при разводе разделу подлежали и финансовые активы.

Вторая просьба Солженицына касалась недавно опубликованной в Англии и США его биографии, написанной Давидом Бургом и Джорджем Фейфером. Солженицын считал, что в этой книге содержится множество ошибок и намеренных искажений, и просил меня внимательно ее прочитать и написать подробную рецензию для разных газет. Бург и Фейфер готовили книгу о Солженицыне давно, и Фейфер несколько раз приезжал в СССР для сбора материала. Часть сведений о личной жизни Солженицына он получил у Вероники Туркиной, двоюродной сестры Решетовской, и ее мужа Юрия Штейна. Весной 1972 года они эмигрировали из СССР и собирались обосноваться в США. Солженицын пытался остановить публикацию этой книги и публично назвал авторов «прохвостами», «собирающими сплетни». Бург – это был псевдоним Александра Долберга, «невозвращенца» из СССР, попросившего политического убежища на западе во время туристической поездки. А Фейфер был несколько лет корреспондентом в Москве от разных газет. Он специализировался на скандалах, судебных делах, тайной проституции в Москве и тому подобных темах.

Книга Бурга и Фейфера «Солженицын. Биография» вышла в США и в Англии в конце 1972 года и вызвала довольно обширную дискуссию в прессе[69].

Кроме этих двух просьб, имевших «срочный» характер, было несколько других. Важной из них была просьба установления контакта с адвокатом Солженицына Фрицем Хеебом, жившим в Цюрихе, и в оказании ему помощи в некоторых делах. Главным из них была попытка Солженицына каким-то образом запретить публикацию на Западе «воспоминаний» Решетовской, которые она, как было известно Солженицыну, писала с помощью специально прикрепленных к ней двух профессиональных журналистов Агентства печати «Новости» (АПН). У Решетовской оставался обширный архив, сотни писем Солженицына, большая коллекция фотографий. Солженицын считал книгу воспоминаний Решетовской проектом КГБ, задуманным для его дискредитации. Для Александра Исаевича было очень важно закончить бракоразводный процесс, который продолжался уже почти три года. Без регистрации своего нового союза с Натальей Светловой он не имел возможности легально жить в Москве. В то же время на даче Ростроповича он также жил «без прописки», и местная милиция уже два раза предупреждала его о необходимости покинуть эту «правительственную зону». Конфронтация писателя с властями обострялась, и уже шли разговоры о возможности его высылки из страны. Реальность такой высылки возрастала, и появление в «самиздате» «Архипелага» или публикация этого произведения за границей не могли бы остаться без ответных действий властей.

Между тем, высылка Солженицына за границу, которую он сам считал весьма вероятной, до окончания развода с Решетовской и регистрации брака с матерью его детей создала бы множество проблем. В этом случае бракоразводный процесс пришлось бы завершать на основе западного законодательства, т. е. с разделом всех финансовых активов Солженицына за границей, размеры которых были известны лишь адвокату Хеебу. Во время заседаний суда в Рязани Решетовская произносила длинные обвинительные речи и обычно требовала отсрочки, каждый раз на шесть месяцев – и эти требования удовлетворялись судом. Но в Рязани эти речи не привлекали никакого внимания. На Западе же все было бы иначе. Солженицын мог бы оказаться на длительный срок разделенным со своими детьми, а между тем Наталья Светлова ждала еще одного ребенка.

Семейные дела явно приобрели приоритет, и Солженицын был крайне обеспокоен переносом дискуссии о них на страницы западной прессы и в передачи зарубежного радио. Он просил меня как можно быстрее дать ответ на статью Владимирова. Солженицын также сказал, что он не отказывается от финансовой помощи Решетовской, и передал мне написанную на бумажке небольшую справку о размере сумм в валюте, которые уже переводились ему адвокатом через Внешторгбанк СССР.

По дороге на станцию мы условились о конфиденциальной связи. Она устанавливалась через Роберта Кайзера, корреспондента «Вашингтон Пост» в Москве. Я с ним регулярно встречался в 1970–1972 годах, обычно в Государственной библиотеке имени Ленина. Кайзер встречался также с Солженицыным и несколько раз брал у него интервью. Американские журналисты в Москве имели привилегию пользоваться дипломатической почтой. Британским или французским журналистам их посольства в Москве такой возможности не предоставляли.

Солженицын прощался со мной по русскому обычаю с объятиями и поцелуями. Раньше мы обычно расставались более спокойно. «Не стройте иллюзий, Жорес, – сказал он, – не пустят они вас обратно; это уже навсегда».

Непосредственное вмешательство в семейные дела Солженицына не было для меня особенно приятной перспективой, но я был готов ему помочь. Было очевидно, что КГБ действительно использует бракоразводный процесс для того, чтобы держать писателя в постоянном напряжении. И я, и моя жена уже с первой встречи с Солженицыным и Решетовской в 1965 году могли видеть, что теплоты, а тем более нежности в их отношениях не было. Это же заметил и Тимофеев-Ресовский.

Приехав в Лондон 14 января 1973 года, я после двух-трех дней адаптации посетил лондонский офис «Нью-Йорк таймс» и получил там копию статьи Владимирова. Она была очень примитивна и содержала множество ошибок и намеренных искажений. Было также очевидно, что в подготовке текста участвовала и Решетовская. Странным казалось вообще появление этой статьи; она занимала почти половину страницы в американской газете. Не мог же конфликт Солженицына с женой интересовать американцев в таком объеме! Обычно о таких проблемах в серьезных западных газетах пишут лишь в отделах «светской хроники».

Я быстро написал ответ и попросил моих новых лондонских друзей отредактировать мой не слишком еще совершенный английский. У меня среди привезенных фотографий было и фото «Борзовки», которая по американским стандартам смотрелась как хижина, а не вилла. Не было видно и «живописной реки», – Истья летом пересыхает и превращается в небольшой ручей. Я написал, что в Москве Солженицыну жить не разрешают органы милиции, так как пребывание в столице приезжих дольше двух дней требует по закону регистрации. Кратко объяснил и особенности бракоразводных дел по советскому законодательству. Написал, что Солженицын оказывает своей жене достаточную финансовую помощь…

Озаглавленная «В защиту Солженицына», моя статья с фотографией – ответ Владимирову – была опубликована в «Нью-Йорк Таймс» 26 февраля 1973 года[70] и в этот же день ее перевод на русский транслировался «Голосом Америки» и радиостанцией «Свобода». Из-за разницы во времени Решетовская в Рязани услышала изложение моей статьи только на следующий день и была крайне возмущена. В это время у нее уже были контракты с АПН о подготовке книги воспоминаний о Солженицыне, вместе с ней работал над этой книгой редактор К. И. Семенов. Книга эта, естественно, предназначалась для публикации лишь на Западе.

Агентство печати «Новости», публиковавшее статьи и книги исключительно для зарубежного рынка, функционировало в тесном сотрудничестве с КГБ и отделом пропаганды ЦК. В одном из своих писем Майклу Скаммелу, автору биографии Солженицына, Решетовская впоследствии сообщала: «…Защищая Солженицына, Ж. А. Медведев одновременно задел меня. Поскольку статья его была ответом на статью корреспондента АПН, то, чтобы сказать свое слово, мне не оставалось другого выхода, как обратиться в АПН, куда я позвонила из Рязани, прося соединить меня с «американским» отделом, а там попросила прислать ко мне кореспондента из АПН»[71]. К Решетовской прислали сразу двух корреспондентов АПН из Москвы, и она передала им свой ответ, эмоциональный, сумбурный и нелепый именно с точки зрения защиты ее позиции в бракоразводном процессе («никакие миллионы не могут компенсировать моей потери веры в этом человеке»). Она спорила с его Нобелевской лекцией. Она также сообщала, что еще в 1970 году, когда она поняла, что предстоит развод, она пыталась покончить жизнь самоубийством. Она обвиняла мужа в преждевременной смерти своей матери и в том, что он не заботится о ее двух тетках, одной из которых уже 95 лет.

Все эти претензии были необоснованными. Решетовская также сообщала, что она недавно закончила книгу собственных мемуаров о Солженицыне, некоторые главы из которой будут вскоре опубликованы. Это письмо Решетовской, быстро переведенное на английский и с некоторыми политическими добавками уже от АПН, было стремительно опубликовано в газете «Нью-Йорк Таймс» уже 7 марта 1973 года[72].

Вмешательство АПН (т. е. и КГБ) в бракоразводный процесс и в весь спор было Решетовской слишком очевидно. Решетовская и сама пыталась сразу опровергнуть появившуюся в печати статью, подписанную ее именем. Она боялась, что столь явное ее сотрудничество с КГБ может подвергнуть сомнению объективность ее собственных мемуаров, две главы из которых о событиях 1962 года уже были опубликованы в небольшом самиздатном журнале «Вече» в конце 1972 года. Продолжать в этих условиях сопротивление разводу стало бесполезно. Решетовская согласилась на развод по взаимному согласию без суда. Этот развод был оформлен 15 марта 1973 года в Рязанском ЗАГСе. Солженицын гарантировал Решетовской и финансовую помощь, размеры которой мне были неизвестны.

Сообщение о разводе опубликовали в западных газетах уже в разделах «хроники». Вскоре появилось и сообщение о венчании Солженицына и Натальи Светловой в одной из московских Церквей. Для оформления своего второго брака Солженицын решил избрать религиозный обряд, хотя церковный брак не имел законной силы в СССР. Солженицын решил также покинуть гостеприимную дачу Ростроповича в Жуковке и уехал на все лето в «Борзовку», в Рождество-на-Истье. «Нигде мне так хорошо не писалось и может быть не будет»[73].

В Лондоне в середине февраля 1973 года я получил первое письмо от швейцарского адвоката Солженицына доктора Фрииа Хееба. Он стал представлять юридические и литературные интересы Солженицына на Западе с 1970 года, когда писатель решил заключать уже открытые формальные контракты на публикацию нового романа «Август 1914». По своему чисто историческому содержанию, в связи с большим объемом и из-за отсутствия острых сюжетных эпизодов этот роман никак не подходил для Самиздата, его стихийной перепечаткой никто не стал бы заниматься. Процесс «саморазмножения» был характерен лишь для острых политических произведений, стихов и относительно коротких очерков. «Август 1914» нужно было «продавать» издателям по всем правилам книгоиздательской коммерции.

Адвокат был выбран по рекомендации Елизаветы Маркштейн, австрийской журналистки, сотрудницы наиболее серьезного в Европе марксистского еженедельника «Тагебух». Лиза Маркштейн часто приезжала в Москву, была в дружеских отношениях со мной и с моим братом. Именно она вывезла в Вену микрофильм рукописи книги моего брата «К суду истории: Генезис и последствия сталинизма». Из Вены в 1969 году этот микрофильм был отправлен в США моему старому другу профессору истории Давиду Журавскому, который обеспечил перевод и издание книги в Нью-Йорке и в Лондоне в начале 1972 года[74]. Доктор права Фриц Хееб считался в Цюрихе авторитетным адвокатом. Он был также связан с журналом «Тагебух» и в 1970 году состоял членом швейцарской социалистической партии, ее радикального крыла. До 1969 года Хееб был членом Коммунистической партии Швейцарии, но вышел из нее после чехословацких событий августа 1968 года. Его отец, известный социал-демократ начала XX столетия, был знаком с Лениным, Розой Люксембург, Троцким и многими другими социал-демократами. А Лиза Маркштейн вошла в Москве в круг диссидентов благодаря Льву Копелеву, единственному другу Солженицына со времени заключения, который и после Гулага остался марксистом.

Копелев – германист, специалист по немецкой поэзии, и у него были обширные связи с немецкими и австрийскими литераторами. В романе «В круге первом» именно он – прототип одного из главных героев, Льва Рубина – марксиста, убежденного коммуниста и защитника советского режима, считавшего, что его арестовали по ложному доносу. Копелев свободно владел несколькими языками. Именно он в начале 1962 года убедил Солженицына передать повесть «Один день Ивана Денисовича» в «Новый мир». В связи с этим предварительно повесть была несколько отредактирована и «облегчена» политически. Современные ее публикации несколько отличаются от варианта, напечатанного в ноябре 1962 года.

Приезд адвоката Хееба в Лондон для встречи со мной был запланирован на 15 марта. Хотя Хееб мог достаточно хорошо объясняться на английском, он все же попросил меня пригласить кого-либо из друзей, кто бы мог в случае необходимости переводить с немецкого. Эту роль согласилась выполнить Вера Марковна Бройдо, наша новая знакомая. Она принадлежала к «первой волне» эмиграции, окончила гимназию в Берлине. Наши беседы с Хеебом продолжались почти весь день и охватывали очень большой круг вопросов.

Фриц Хееб еще никогда не встречался со своим знаменитым клиентом и не знал русского языка. Он не был специалистом по проблемам копирайта и литературного представительства и не знал советского законодательства. Теперь же он настроил всю работу своей адвокатской конторы на дела Солженицына, занимаясь перезаключением договоров по прежним публикациям, продажей прав на «Август 1914» и другими вопросами. Между издателями возникали конфликты, которые следовало улаживать в судах. Вся эта деятельность Хееба финансировалась, естественно, из гонораров самого Солженицына.

Адвокат, как лицо с более широкими полномочиями, чем литературный агент, имеет, кроме того, право на 20 процентов поступлений по всем договорам (литературный агент удовлетворяется обычно 10 процентами). Европейские адвокаты, кроме части гонорара, получают за счет клиентов «почасовую» оплату, весьма высокую. Общеизвестно, что эта дополнительная оплата адвокатского времени стимулирует затягивание в решении всех дел, создание новых дел на пустом месте. Хеебу, кроме того, приходилось пока еще только учиться решению именно литературных конфликтов.

Согласно договору, который Солженицын подписал с Хеебом, не вникая в его суть и не советуясь ни с кем, все финансовые поступления от издателей в виде авансовых платежей или гонораров шли на счета адвокатской конторы Хееба, а не на именной счет Солженицына, и поэтому облагались швейцарскими налогами, государственными и кантональными, чрезвычайно высокими. Даже более богатые, чем Солженицын, западные писатели, авторы триллеров, детективов и серийных бестселлеров имеют, как правило, литературных агентов, а не адвокатов, и оговаривают поступление гонораров на свое имя и на офшорные счета, с которых не нужно платить налоги. Забегая вперед, я должен сказать, что адвокатская контора в Швейцарии, которую Солженицын нанял для решения своих проблем, обошлась ему в огромную сумму и лишь усложнила взаимоотношения с издателями, создав несколько ненужных судебных дел. В последующие годы уже в США большинство функций Хееба выполняла жена Солженицына Наталья. (Ни мой брат Рой, ни я никогда не прибегали для издания наших книг на английском и многих других языках к услугам адвокатов или литературных агентов. Все вопросы решались путем прямых контактов с издателями и переводчиками.)

Доктор Хееб в течение нашей встречи 15 марта интересовался всем, что касалось Солженицына и его семьи. Он спрашивал о его характере, привычках, стиле работы и многом другом. Он не понимал советской специфики во всех, даже мелких проблемах. Существовало две главные задачи для его адвокатской конторы на 1973-й год. Во-первых, нужно было прекратить «пиратские» издания на русском языке, которые печатались издательством «Флегон Пресс» в Лондоне, а во-вторых, запретить угрозами судебных преследований издание на Западе на русском и на европейских языках мемуаров бывшей жены Солженицына Н. А. Решетовской. Все эти задачи проистекали из категорических требований Солженицына.

«Флегон Пресс» было издательством одного владельца – А. Флегона, имевшего собственный магазин русских книг в Лондоне. Настоящее имя Флегона неизвестно, и был он, судя по его акценту, евреем из Одессы, попавшим в Англию после войны из Румынии. Он дружил с Виктором Луи и зарабатывал пиратскими изданиями популярных книг на русском языке, таких как «Доктор Живаго» Бориса Пастернака, «Двадцать писем другу» Светланы Аллилуевой и других, конкурируя в этом направлении с ИМКА-Пресс и другими издательствами. Флегон продавал эти книги дешевле и мог даже заключать договора на пиратские переводы, так как СССР не был членом международных конвенций по копирайту (до конца 1973 года) и не мог защищать прав своих авторов. Флегон издавал даже Пушкина; успехом пользовался томик эротических произведений, никогда не входивший в собрания сочинений великого поэта.

К 1973 году Флегон издал без всяких договоров романы Солженицына «В круге первом» и «Август 1914» и свободно продавал эти книги через свой магазин в Лондоне и в других местах продажи русских книг. Его издания попадали и в СССР. Остановить эту деятельность Флегона по отношению к Солженицыну можно было лишь судебным процессом в Верховном суде Великобритании, и Солженицын поручил Хеебу начать это дело. Это было несложно, но очень дорого, так как для этого процесса Хееб должен был нанять лондонскую адвокатскую контору. Судебные расходы могли исчисляться сотнями тысяч долларов.

Мой совет сводился к тому, чтобы полностью игнорировать Флегона и не вести с ним никаких судебных дел. Я с ним познакомился лично еще в феврале 1973 года, так как он таким же пиратским путем издал на русском языке мою книгу «Тайна переписки охраняется законом», изменив ее название на «Махинации нашей почты». Юридических оснований для того, чтобы запретить Флегону эту продажу, у меня не было, поскольку рукопись уже с 1970 года распространялась в «самиздате» и не была защищена копирайтом. Английское же издание вышло по договору со мной в 1971 году, и деятельность Флегона не приносила мне никакого финансового ущерба. Он был явным авантюристом без фиксированного адреса и гражданства. Какими он пользовался документами при переездах в Европе, я не знаю, возможно, израильскими.

Снова забегая вперед, следует сказать, что Хееб не последовал моему совету и начал дело против Флегона. Затратив огромные средства на ведение судебного процесса в Верховном суде Англии, Хееб дело выиграл, однако не смог получить с Флегона ни пенса. Флегон, державший свои деньги на секретных счетах, объявил себя банкротом и просто перевел свою издательскую кампанию в Бельгию, продолжая по-прежнему выпускать пиратские издания. В 1974 году он в свою очередь подал в суд на Солженицына, обвинив его в разорении своего законного бизнеса, и выиграл дело. Солженицын судился с Флегоном впоследствии несколько раз, тратя немалые собственные средства на адвокатов, причем без всякой пользы для себя.

По отношению же к Решетовской запрет на издание ее мемуаров был совершенно нереален. В этом случае Солженицын мыслил еще категориями советской цензуры, никак не применимыми на Западе. Поскольку сам Солженицын был на Западе уже «звездой», привлекавшей внимание, то за право издать книгу его бывшей жены конкурировали несколько крупных издательств, предлагавших Решетовской, через ее агентов в АПН, огромные авансы. Запретить эту книгу можно было лишь после ее издания, причем лишь в том случае, если в ней будут найдены элементы клеветы. Сделать это можно было только в Англии, где по такому конфликту Хееб мог судиться с издателем, но не с автором. Вот в США по делу о печатной клевете можно было судиться только с автором, но суд между Солженицыным и Решетовской в США о достоверности каких-то эпизодов, происходивших в СССР в 30-е, 40-е или 50-е годы, был совершенно нереален. Это Хееб понимал, и судиться не стал. Но все же опубликовал во многих газетах «Заявление», угрожая издателям книги Решетовской судом.

Это «заявление» было юридической нелепостью, его игнорировали. Книга Решетовской вышла на русском языке на Западе в 1974 году и была также издана в 1974–1975 годах на других языках[75]. Для Солженицына были малоприятны лишь разделы книги о взаимоотношениях с его старыми, еще школьными друзьями и их судьбе (некоторые из них были арестованы) и о его следственном деле после ареста. Версия Решетовской расходилась с его собственной и была более подробной. Однако для западных читателей все эти детали судопроизводства в СССР после войны были вообще непонятны. Их больше интересовала романтическая часть книги, эмоциональный портрет молодого писателя, который к 1974 году превратился в сурового пророка и обличителя.

В конце марта я, как просил Солженицын, написал подробную критическую рецензию-эссе на книгу – биографию «Солженицын» Давида Бурга и Джорджа Фейфера. Ошибок, преувеличений и искажений в этой книге было действительно много. Солженицын представал в ней не просто писателем, а «фельдмаршалом тайной армии бывших заключенных», именно с его произведениями авторы связывали весь феномен «Пражской весны» 1967–1968 годов. Они предрекали, что конец XX века станет известен в будущем как «эпоха Солженицына». Солженицына, по мнению авторов, не арестовывали и не высылали из СССР только потому, что власти боялись связанных с такими действиями массовых забастовок на заводах и в учреждениях СССР.

Мой очерк-рецензия был опубликован в США в «Нью-Йоркском Ревью книг» и в Германии в газете «Ди Цайт»[76]. В середине 1973 г. на Западе появился и четвертый номер самиздатного журнала «Вече», но уже в издательском печатном варианте. Он содержал две главы из воспоминаний Решетовской, посвященных работе Александра Исаевича над повестью «Один день Ивана Денисовича» в 50-х годах и всем проблемам, связанным с ее появлением в «Новом мире» в 1962 году. Решетовская безусловно знала эти подробности лучше всех и ее версия событий была очень информативна и интересна. Эти тексты, конечно, звучали и в русских программах иностранных радиостанций. Основателем и редактором журнала «Вече» был Владимир Осипов, диссидент русского националистического движения с восьмилетним стажем заключения по политическим статьям. Подозревать его в сотрудничестве с КГБ или даже с АПН не было никаких оснований. Совпадая по времени с протестом адвоката Хееба против публикации Решетовской, эти главы из «Вече» лишали акцию Хееба всякой логики. Ни Хееб, ни Солженицын не могли запретить литературную деятельность Решетовской, публикации Решетовской. А западные биографы Солженицына – их уже было несколько – могли теперь пользоваться именно воспоминаниями его жены при изложении событий 1936–1965 годов.

В остальном моя жизнь в Англии в 1973 году проходила спокойно. В институте нужно было работать 7–8 часов ежедневно, остальное время уходило на переписку по разным делам, в основном, издательским. Прежде всего я занимался делами моего брата и собственными, а также выполнял просьбы друзей. В том числе Лидии Чуковской, попросившей меня узаконить публикацию на Западе еще в 60-х годах двух ее книг: «Софья Петровна» и «Спуск под воду», изданных на русском языке и в переводах; Владимира Дудинцева, имевшего ряд претензий к издателям еще по роману «Не хлебом единым», печатавшемуся в СССР в 1956 году, и других.

Никакой открытой политической деятельностью я не занимался. Тем не менее в начале августа 1973 года меня вызвали в Посольство СССР в Лондоне и зачитали мне Указ о лишении советского гражданства. Никаких конкретных претензий не предъявляли. Причины были скрыты общей формулировкой «антисоветская активность». И для меня, и для моей жены эта акция была неожиданной. Подобные «указы» принимались не только в отношении меня, но всегда издавались после того, как тот или иной диссидент или опальный писатель не возвращался на родину после истечения срока действия его заграничного паспорта. (Паспорт в то время выдавался строго на срок поездки.) Я в резкой форме опротестовал в Посольстве незаконное решение Президиума Верховного Совета СССР и потребовал указать мне, какие именно действия с моей стороны повели к такому решению. Ответа я не получил.

Из СССР по поводу этого «указа» от своих старых друзей я писем не получал. Неожиданно, причем через американскую дипломатическую почту, пришло письмо от Солженицына. Я был очень обрадован, как и в случае его первого письма в 1964 году. На этот раз письмо было совсем другим, без всякого сочувствия. Я бы умолчал об этом эпизоде, списав его на какую-либо ошибку «информационного обмена». Но Солженицын сам, в своей продолженной недавно литературной автобиографии, упомянул повод для своего письма:

«Затем вскоре стали приходить от Жореса новости удивительные, да прямо по русскоязычным передачам, я сам же в Рождестве-на-Истье прямыми ушами и слушал. То, по поводу отобрания у него советского паспорта, ответил корреспонденту по-русски, я слышал его голос, на вопрос о режиме, господствующем в СССР: “У нас не режим, а такое же правительство, как в других странах, и оно правит нами при помощи конституции”. Я у себя в Рождестве заерзал, обомлел: чудовищно! Самое прямое и открытое предательство всех нас!.. То он сравнивал Сахарова (опаснейшее для последнего) с танком, ищущим помощи западных правительств. Тогда вскоре, осенью 1973, я имел оказию отправить ему письмо по “левой” в Лондон и отправил негодующее. (Признаться, я не знал тогда, а надо бы смягчить на то: у Жореса остался в СССР сын, притом в уголовном лагере.)»[77]

Письмо Александра Исаевича меня, прежде всего, не столько возмутило, сколько удивило. Во время пребывания в Англии, не только в 1973 году, но и в последующие годы, я ни разу не давал каких-либо интервью на русском языке и не имел контактов ни с русской службой Би-би-си, ни с радиостанцией «Свобода». Интервью, в котором я говорил о Конституции СССР, было случайным интервью на английском языке еще весной корреспонденту канадского радио, сумевшему пройти в институт (обычно по взаимному согласию с дирекцией ко мне журналистов и фотографов туда не пропускали). Мой разговор, в котором упоминалась Конституция, был связан с тем, что в разнообразном политическом спектре советских диссидентов я принадлежал по взглядам к группе «законников», которые доказывали, что не мы, «диссиденты», а правительство нарушало в СССР нормы собственной Конституции. Этим определялось и название моей книги о цензуре и перлюстрации писем в СССР – «Тайна переписки охраняется законом». Заголовок этот – короткая цитата одной из статей Конституции СССР. Сравнение Сахарова с танком – это уже из лексики самого Солженицына, который сравнивал свои и Андрея Дмитриевича действия в августе 1973 года как «бой двумя колоннами»:

«Вступая в этот бой, ни он, ни я не могли рассчитывать на западную поддержку большего размаха, чем она была все эти годы… А теперь, накал западного сочувствия стал разгораться до температуры непредвиденной… сила западной гневной реакции была неожиданной для всех – и для самого Запада…»[78], и далее в том же духе. Солженицын и в оценке собственной борьбы, и действий Сахарова всегда был склонен к военным терминам и преувеличениям в части реакции Запада. Но только до тех пор, пока сам не оказался за пределами СССР!

В это же время, в конце августа 1973 года Солженицын заметил и поверил в совершенно не существовавшую смену политики Запада по отношению к СССР – от сближения, детанта, к острейшей конфронтации, причем вопреки политике собственных правительств… «Всё это время высказывались наирезче круги левые и либеральные – всё друзья СССР и наиболее влиятельные в западном общественном мнении, создававшие десятилетиями общий левый крен Запада… В затруднении были правительства Никсона и Брандта, кому стоянием нашим срывалась вся игра. Киссинджер уклонялся и так и сяк… Ватикан парализованный… прохранил весь месяц молчание… Папа так и не промолвил ни слова…»[79]

В этом угаре воображаемого «великого сражения» написал Солженицын и Медведеву «по левой» свое письмо, не очень задумываясь о его содержании. Нужно было просто отстранить его от «сражения», в котором он, собственно говоря, не участвовал, Да и не видел его. Никакого сражения в действительности и не было – вся эта «буря», судя по всему, полыхала лишь в русских передачах по радио – «мы ушам не верили, переходя от одной станции к другой, ежеутренне и ежевечерне…» Именно по этим русским передачам с Запада Солженицын решил, что после его интервью… «Запад разволновался, разколыхался невиданно, так что можно было поддаться иллюзии, что возрождается свободный дух великого старого континента»[80]. Потом все же Солженицын решил выйти из этого «боя»: «надо было экономить время работы, силы, резервы – для боя следующего, уже скорого, более жестокого…»[81].

На письмо Солженицына я ответил по той же «левой» линии, объяснив без особых церемоний, что голоса моего по русским передачам он слышать не мог, так как не было у меня никаких интервью в связи с лишением гражданства. В последующем я узнал, что «левая» диппочта диссидентов в Посольстве США обычно читалась и подвергалась копированию. На каждого известного диссидента и в ЦРУ и в британских службах безопасности существовали «досье», которые изучались экспертами. Когда в 1977 году решался вопрос о предоставлении мне разрешения на постоянное проживание в Англии (до того я получал лишь годовые продления визы), то мне пришлось подвергнуться двум семичасовым допросам в здании британского министерства обороны. Два пожилых английских контрразведчика, владевшие русским языком, тщательно проверяли всю мою биографию. Они, как было видно, знали не только мои опубликованные работы, но и содержание моей «левой» переписки по американской диппочте. Они также имели перед собой вырезки из эмигрантских газет с критикой братьев Медведевых. Они знали и о том, что мой старший сын остался в СССР в заключении.

Знал это, конечно, и Солженицын, я говорил ему об этом несколько раз и в последний раз при прощании в Жуковке.

Письмо вождям Советского союза

Незадолго до мощного «потрясения основ», для которого много лет готовился «Архипелаг ГУЛАГ», раздался странный «хлопок» солженицынского «Письма вождям», которое было написано в той же «Борзовке» в конце августа 1973 года. Это письмо удивило не только читателей в СССР или тех, кто слушал зарубежное радио, не только западных журналистов и читателей, но и самих «вождей СССР» – так называл Солженицын всех членов Политбюро.

Письмо это было написано 28–31 августа, датировано 5 сентября 1973 года и в этот же день по приезде писателя в Москву передано на имя Брежнева через окошко приемной ЦК КПСС на Старой площади. В этот же день Солженицын по конфиденциальным каналам передал ИМКА-Пресс в Париже и издателям в Нью-Йорке срочное указание немедленно публиковать «Архипелаг ГУЛАГ». По-видимому, оба эти действия были взаимосвязаны и представляли собой сложный заранее продуманный маневр, замысел которого ни тогда, ни впоследствии не раскрывался писателем в полном объеме. Результат этого «маневра» оказался противоположным тому, на который рассчитывал Солженицын. Это произошло главным образом потому, что он по своему обычаю ни с кем не посоветовался по поводу содержания своего «Письма» и самой тактики «двойного удара», но в разных и противоположных направлениях.

В начале сентября 1973 года Солженицын поддался иллюзии своей колоссальной политической силы. Дал «директиву» печатать «Архипелаг» и в тот же день послал «Письмо вождям». «… И это было истинное время для посылки такого письма: когда они впервые почувствовали в нас силу. «Письмо вождям» я намерен был делать с первой минуты громогласным, жена остановила: дай им подумать в тиши!»[82]. Но через месяц автор письма не выдержал – пустил «Письмо» в Самиздат и передал западным корреспондентам.

Был уже октябрь, когда «Письмо вождям» достигло ИМКА-Пресс и русских западных радиостанций. Но оно не стало «громогласным». В ИМКА-Пресс и на русской службе Би-би-си, откуда я получил тогда текст «на экспертизу», сразу подумали, что «Письмо вождям» – это умелая подделка КГБ, явная провокация, организованная для нейтрализации «Архипелага», первый том которого уже печатался в Париже на русском языке большим тиражом – 50 тысяч экземпляров. Содержание «Письма» поражало примитивностью и нелепостью, а само обращение к «вождям» – подобострастием. Членов Политбюро уже давно и в СССР никто не называл «вождями», они были партийными чиновниками. Поэтому передачи «Письма» по радио, которых ждал Солженицын, были отложены. Адвокат Хееб подтверждал, что «Письмо» принадлежит его клиенту и требовал его немедленной публикации. Однако сотрудники ИМКА-Пресс командировали надежного человека в Москву для встречи с Солженицыным.

Нужно было любыми способами остановить распространение в Самиздате и публикацию за границей «Письма вождям» как документа слабого и недостойного, если не сказать глупого. «Письмо», оригинальный текст которого был недавно опубликован в сборнике архивных документов ЦК КПСС[83], начиналось с сопроводительного короткого письма лично Брежневу, в котором подобострастно сообщалось: «Уважаемый Леонид Ильич! Вопреки написанному мною множественному заголовку… посылаю письмо в единственном экземпляре Вам одному, притом через окошко приемной ЦК. Я полагаю, что решения будут зависеть больше всего от Вас лично, а Вы уже сами изберете, с кем из Ваших коллег Вы захотите посоветоваться»[84]. Солженицын обещал, что если предложения писателя будут приняты, то «Россия в своей будущей истории не раз еще вспомнит Вас [Брежнева. – Ж. М.] с благодарностью»[85].

В тексте самого «Письма» было множество утверждений, которые сильно шокировали руководство ИМКА-Пресс, и редакторы настаивали на их удалении. Солженицын, однако, сопротивлялся. Для Солженицына «Письмо вождям» было частью особого стратегического плана. Он был уверен, что «Архипелаг» покачнет власть «вождей» и они в результате этого будут готовы на переговоры. На 1974-й год он составил прогноз о возможных последствиях публикации «Архипелага». Наиболее возможной реакцией властей он считал «высылку за границу»[86]. Но не исключал возможность «переговоров и уступок». «Мой замысел отчасти и был: нанося прямой крушащий удар “Архипелагом” – тут же смутить отвлекающей перспективой “Письма”, поманить их по тропке 9-го пункта»[87] – т. е. к уступкам и переговорам.

«В декабре я послал своему адвокату и издателям такой график: печатать “Письмо” автоматически через 25 дней после первого тома “Архипелага”. То есть, давши вождям подумать 25 дней… Не могло, чтоб совсем никто наверху не задумался над “Письмом”. Но когда ТАСС закричало так гневно и бранно, в этой багровой окраске примирительный тон письма мог восприняться как уступка моя, как будто я напуган… Мой замысел – от “Архипелага” сразу и прямо пытаться толкнуть нашу государственную глыбу оказался слаб, плохо рассчитан… И 10 января со случайной оказией я поспешил остановить печатание “Письма”. Это успело телефонным звонком в последний миг»[88].

Но остановить «Письмо» было уже невозможно. Текст его, хоть и не очень широко, но уже пошел в «самиздат». Сумели получить оригинальный текст и корреспонденты некоторых газет, включая «Нью-Йорк таймс» и «Вашингтон пост»[89]. Но адвокат Хееб разослал в редакции крупных газет запрет на публикацию письма, поэтому о его существовании почти никто не знал. Между тем советники Солженицына из ИМКА-Пресс сумели убедить Солженицына в том, что письмо в том виде, в каком оно отправлено Брежневу, вызовет глубокое разочарование западных читателей и серьезно повредит распространению «Архипелага». Солженицын внял этим просьбам и начал переделывать письмо…

Но ведь его уже прочли – и Брежнев, и остальные члены Политбюро! Как известно теперь из архивов ЦК КПСС, «Письмо» Солженицына обсуждалось на заседании Политбюро дважды. На оригинале письма, на первой странице имеется резолюция Брежнева «Ознакомить чл. ПБ (вкруговую) 4.X.73 г.», а затем стоят подписи всех членов Политбюро[90].

Новый вариант «Письма», который готовился для публикации ИМКА-Пресс, кардинально менялся. Текст значительно удлинился. Сильно смягчалась критика Запада, но усиливалась критика СССР. Из раздела о наилучшей системе власти для России были удалены следующие парадоксальные, явно антидемократические рекомендации:

«Итак, я предлагаю – вам и всем, кому когда-нибудь придется прочесть это письмо, предлагаю согласиться и примириться: Россия авторитарна, и пусть остается такой, и не будем ныне бороться с этим…

Я предлагаю вам ничего не менять в системе и традиции советских выборов, пусть остаются такие, которые гарантируют все посты вам и назначенным вами. Я не предлагаю вам ни вторых кандидатов, ни тем более других партий, никакой избирательной борьбы, что поставило бы вашу власть под угрозу. Я не предлагаю вам ни с кем этой властью делиться… Я не предлагаю Вам допустить другие партии или другие политические движения…»[91]

Все эти параграфы были удалены из нового варианта, который поступил от Солженицына в ИМКА-Пресс. В новой версии они звучали уже иначе: «Оставаясь в рамках жестокого реализма, я не предлагаю вам менять удобного для вас размещения руководства. Совокупность всех тех, от верху до низу, кого вы считаете действующим и желательным руководством, переведите, однако, в систему советскую. А впредь от того любой государственный пост пусть не будет прямым следствием партийной принадлежности, как сейчас»[92]. Но и этот новый вариант «Письма» ИМКА-Пресс не хотела публиковать, так как рекомендации Солженицына о путях будущего развития России были слишком ретроградными, утопическими: «Итак, наш выход один: чем быстрей, тем спасительнее – перенести центр государственного внимания и центр национальной деятельности, центр расселения, центр поисков молодежи с далеких континентов, и даже из Европы, и даже с юга нашей страны – на ее Северо-Восток»[93].

Идея демографических передвижений русских не была новой. Премьер Петр Аркадьевич Столыпин создавал в начале XX века условия для переселения крестьян в Южную Сибирь и к границам Китая, вплоть до Приморского края. Сталин заселял Восточную Сибирь, но через ГУЛАГ, принудительно. Хрущев программой «целинных земель» перебросил миллионы комсомольцев в Казахстан и в южные края Сибири. Брежнев начал осваивать нефтяные и газовые территории Западной Сибири и Европейского Севера. Он также выдвинул программу возрождения опустевших коренных российских земель Нечерноземной зоны Европейской части СССР.

В каждом из этих демографических перемещений был определенный экономический резон, и вновь осваиваемые территории были в большинстве случаев пригодны для сельскохозяйственного использования. Они могли обеспечивать города продовольствием. Восточная Сибирь, которую теперь предлагал Солженицын в качестве главного жизненного пространства для русского народа, – местность в основном горная и непригодная для земледелия из-за вечной мерзлоты и сурового климата. Лето здесь слишком короткое. Жизнь в таких условиях с минимальным комфортом в 5–10 раз дороже, чем в еще малонаселенной Европейской части России. Весь этот проект был наивным, непродуманным.

К февралю 1974 года, когда и сам Солженицын оказался на Западе, публикация «Письма вождям» потеряла всякий смысл. Никто не смог бы откликнуться на него положительно. Однако неожиданно, уже из Цюриха, Солженицын дал «директиву» – публиковать «Письмо» в его новой, переработанной форме. Но теперь текст «Письма» был уже защищен копирайтом и оно не предлагалось, а продавалось газетам, причем с условием публикации полностью, без сокращений. Это создавало и принцип «эксклюзивности»: газета, покупавшая «Письмо» и публиковавшая его перевод, могла перепродавать права на публикацию другим газетам.

В то время я был в дружеских отношениях с редактором лондонской газеты «Обсервер» (это самая старая воскресная газета Великобритании) Дэвидом Астором. Они получили предложение на покупку прав от адвоката Хееба, но через ИМКА-Пресс, где готовился русский текст. Астора и его заместителя Эндрю Вилсона смущала цена – 100 тысяч английских фунтов (по тем временам около 250 тысяч долларов США) и требование о публикации текста без сокращений. «Письмо вождям» могло занять три газетных страницы. Я уже знал прежний текст, переработанного не видел и даже не подозревал о переработке текста письма, которое уже находилось в Политбюро с сентября 1973 года. Я настойчиво рекомендовал Астору и Вилсону не покупать «эксклюзивных прав», во-первых, потому, что цена была слишком высокой, а во-вторых, я очень сомневался, что другие ежедневные газеты будут платить за право «серийной» перепечатки отрывков. Я объяснил редакторам, что «Письмо вождям», скорее всего, вызовет негативную реакцию западной прессы, а не острый интерес и не наплыв «покупателей».

«Обсервер» послушался моего совета. Воскресные издания других газет также не могли осилить размеры текста и цену. Право на публикацию «Письма вождям» на английском языке купила большая воскресная газета «Санди таймс», срочно перевела его и опубликовала полный текст 3 марта 1974 года. Однако «сериализация» «Письма» провалилась и газета потерпела убытки. В этот же день, без всяких плат за права и без разрешений «Письмо вождям» было опубликовано в США в воскресном издании «Нью-Йорк таймс». Эта американская газета опубликовала оригинальный текст «Письма», который уже давно получила из «самиздата». Он поэтому считался «общественным достоянием» и не требовал никаких разрешений или выплаты гонорара. В Нью-Йорке «Письмо вождям» вышло с комментариями двух журналистов – Т. Шабада и Н. Робертсона[94].

«Санди таймс» печатала весь текст без подзаголовков, «Нью-Йорк таймс» снабдила свою публикацию ударными подзаголовками. Поэтому именно этот «американский» вариант получил распространение. Редакторы в Нью-Йорке вообще пока не знали, что Солженицын серьезно изменил текст письма, смягчив критику Запада и удалив одиозные параграфы о преимуществах авторитарной системы. На русском языке по «Голосу Америки» также передавался первый оригинальный текст – тот, который читал и Брежнев.

Солженицын был в бешенстве и отправил гневный протест в «Нью-Йорк таймс». Но его возмущение по поводу «неавторизованной» публикации «неверного» текста был уже нелепым; автор сам привлекал внимание к тем параграфам, которые он удалил или изменил, смягчив критику Запада и добавив критику СССР. И в Нью-Йорке, и в Европе в газете «Геральд трибюн» появились сопоставления измененных параграфов и пояснения, что «Письмо вождям», уже отправленное в Политбюро (сохранялась дата – 5 сентября 1973 года), нельзя ни «продавать», ни «менять»[95].

«Письмо вождям» вызвало универсально негативное отношение комментаторов. С острой критической статьей выступил и академик Сахаров, который получил только «смягченный» вариант письма. Опубликованное повсеместно в первичном или вторичном вариантах до публикации «Архипелага» на английском и других языках, «Письмо вождям» снизило интерес к этой книге. Оно прошло по разным газетам, т. е. в миллионах экземпляров, и показывало Солженицына как противника западной демократии и сторонника авторитарной системы, русского изоляциониста и утописта.

Солженицын-писатель имел, благодаря Нобелевской премии, все еще репутацию «великого» или «выдающегося». Но Солженицына как мыслителя уже не принимали всерьез.

Солженицын в Цюрихе

Высылка Солженицына из СССР не была неожиданностью для него самого, он именно этот исход своей борьбы считал наиболее вероятным. На заседании Политбюро ЦК КПСС 7 января 1974 года. Председатель КГБ Ю. В. Андропов внес предложение «…выдворить Солженицына из страны в административном порядке. Поручить нашим послам сделать соответствующий запрос в ряде стран, которые я называю в записке, с целью принять Солженицына… Жить за рубежом он может безбедно, у него в европейских банках на счетах находится 8 млн. рублей»[96]. По тогдашнему курсу рубля это было около 12 миллионов долларов. Эта сумма была близка к той, которую называли и западные корреспонденты.

Однако найти желающих принять Солженицына оказалось не очень легко. Запросы шли в основном в европейские страны. Но 2 февраля 1974 года канцлер ФРГ Вилли Брандт публично заявил, выступая в Мюнхене, что Солженицын может свободно жить и работать в ФРГ. Повод для такого заявления был тогда не ясен, так как никто еще не знал о конфиденциальных запросах через посольства. Заявление Брандта сразу привело в действие аппарат КГБ. Уже 7 февраля Андропов сообщил в ЦК КПСС о том, что «заявление Брандта дает все основания для выдворения Солженицына в ФРГ, приняв соответствующий Указ Президиума Верховного Совета СССР»[97]. Советские дипломаты в Бонне начали переговоры в германском МИД, и операция высылки Солженицына была быстро выполнена 13 февраля 1974 года – рейсовым самолетом из Москвы во Франкфурт-на-Майне писателя выслали.

14 и 15 февраля по телевидению я видел прибытие Солженицына во Франкфурт, а затем и короткий эпизод – прогулку с Генрихом Бёллем, который принял Солженицына в своем доме. После этого Солженицын вместе с прибывшим в Германию адвокатом Хеебом уехал в Цюрих.

У меня в начале марта была лекция в Италии и визит в Милан для встречи с издателем. Я мог поэтому заехать в Цюрих, либо по дороге в Италию, либо на обратном пути. Я тогда ездил по Европе поездами, а не летал. Я написал письмо Хеебу и вложил в него письмо для Солженицына, сообщив ему о своих планах и о том, что я мог бы заехать в Цюрих «хоть на час-два» и что у меня есть несколько надежных каналов для связи с Москвой. Это мое письмо в недавних воспоминаниях самого Солженицына выглядит несколько иначе: «Переселился я на Запад – Жорес из первых стал навязываться приехать в Цюрих и даже в первые дни, – продолжить внешнюю иллюзию нашей дружбы? Она очень запутывала европейцев, смазывала все грани. Я отклонил. Личные отношения не возобновлялись»[98].

О моем письме Солженицын узнал от Хееба и, явно не читая его, написал ответ:

6.3.74.

Жорес Александрович!

Лежат тысячи писем не то что не прочтенных, но даже не просмотренных. Возможно, среди них – и Ваше о поездке в Италию, я этого не знал.

В чем я сейчас нуждаюсь – это в совершенно замкнутой жизни (впрочем, как и всегда), уходе в свою работу. Не то что встречи, но даже переписка мне крайне тяжела. Прошу Вас поэтому не выполнять своего намерения приехать в Цюрих.

Жму руку. Добрые пожелания Маргарите Николаевне.


Лист бумаги был обрезан точно по размеру письма – на 10 строчек. Нижняя чистая половина еще могла пригодиться. Эта привычка экономить бумагу сохранилась у Александра Исаевича с лагерных времен, письма Солженицына другим людям, по крайней мере до конца 1974 года, всегда тоже были обрезаны по числу строк. Письмо моей новой знакомой из американского журнала «Тайм» Патриции Блейк, уже в июле 1974 года, уместилось даже не на половинке, а на четвертинке обычного листа бумаги… Я, естественно, не пытался восстановить какие-либо отношения с Солженицыным или что-либо о нем писать. Но инициативу писать и делать заявления о Жоресе Медведеве, или о «братьях Медведевых», стал проявлять теперь сам Солженицын. В 1974 году это случилось несколько раз. В начале марта 1974 года я был, пожалуй, даже доволен тем, что мне нет необходимости заезжать в Цюрих. Именно в это время возникла мало приятная для Солженицына ситуация с необходимостью объясняться по поводу двух версий «Письма вождям», причем ни первую, ни вторую из них я бы не мог одобрить. Появилась в печати резкое заявление А. Д. Сахарова по поводу «Письма вождям», переданное из Москвы по телефону. Мне было также известно, что Солженицын полностью разорвал отношения со своим старым другом Дмитрием Паниным, который в то время жил уже в Париже и помчался к Солженицыну еще в дом Бёлля. Не смогла приехать повидать Солженицына и Вероника Туркина, жившая в то время в Италии.

В сентябре 1974 года я уезжал в Норвегию и Швецию по приглашению Норвежского Пен-клуба. Меня пригласили сделать доклад о политической обстановке в СССР в Пен-клубе, а также прочитать лекцию по проблемам старения в Норвежском институте геронтологии. Вернувшись из Скандинавии восьмого сентября, я случайно узнал о каком-то «открытом письме» в лондонскую газету «Таймс», которое Солженицын направил по поводу моей поездки в Норвегию.

В этом «открытом Письме» комментировались мои выступления в Осло. Между лично знакомыми людьми обмен «открытыми письмами» не практикуется, принято сначала выяснить суть разногласий в обычной переписке. Я позвонил в Цюрих по известному мне от Хееба «тайному» телефонному номеру, по которому отвечали либо жена Солженицына Наталья, либо ее мать Екатерина Фердинандовна. Сам Солженицын к телефону вообще никогда первый не подходил – это было мне известно. Тещу Солженицына и я, и брат Рой знали давно, еще до того, как Солженицын познакомился с Натальей Светловой. Екатерина Фердинандовна и ее муж Дмитрий Светлов, умерший в 1972 году, были членами «Общества старых большевиков». Светлов был арестован в 30-е годы, но выжил, был реабилитирован и восстановлен в КПСС. Именно он получил ту элитную четырехкомнатную квартиру на улице Горького, в которой жила и Наталья Светлова. Рой Медведев много раз беседовал со Светловыми в конце 60-х годов, когда он писал книгу о Сталине.

К телефону подошла Наталья Дмитриевна. В 1970–1972 годах я часто с ней говорил с ней по телефону, и она всегда была очень приветлива. Теперь по тону я понял, что и ее отношение ко мне уже изменилось. Я спросил, действительно ли Александр Исаевич написал мне «открытое письмо». Ответ был утвердительный. Я попросил прислать мне копию русского текста. Она довольно резко ответила: «Читайте английские газеты, там найдете». Я сказал, что в Англии никакого «открытого письма» не было, его публиковали в норвежской «Афтенпостен», но я норвежского языка не знаю. На другой стороне провода было какое-то замешательство. «Подождите немного» – ответила Светлова грубым тоном и повесила трубку.

Я позвонил в «Таймс» в отдел писем. Редактор объяснил мне, что им действительно привез из Цюриха письмо Солженицына журналист Флойд, оно было датировано 11 сентября 1974 года. Но поскольку в письме были цитаты из моей устной лекции в Осло, то редакция попросила своего корреспондента в Осло уточнить текст моего доклада. В Англии существуют очень строгие правила в отношении публикаций ложной информации, возникающие конфликты разбираются в судах. Корреспондент «Таймс» в Осло сообщил в газету, что Медведев не произносил той фразы, которую цитировал, причем в гневной форме, Солженицын. Поэтому печатать «Открытое письмо Солженицына» газета «Таймс», естественно, не могла.

Тогда я был очень удивлен – откуда к Солженицыну поступила абсолютно ложная информация о моем докладе в Осло, причем так быстро, через несколько дней. Письмо Солженицына было привезено в Лондон Флойдом уже в переведенном на английский язык виде, но было им подписано. Тогда он был совершенно уверен, что его письма должны немедленно печататься, с его посланиями из СССР всегда так и было. Обстоятельства, побудившие Солженицына, оторвавшись от срочной работы, направить письмо в «Таймс», стали мне известны лишь недавно из собственной литературной автобиографии Солженицына.

«К осени – всё же потекла у меня работа в Штерненберге. Радость какая, я больше всего и боялся: а вдруг за границей – да не смогу писать?

Не тут-то было! В сентябре 1974 Владимир Максимов звонит мне тревожно в Цюрих. Передатный звонок Али застиг меня в Штерненберге в тихий осенний день, когда так хорошо работается, – просит моего заступничества Сахарову: Жорес в Стокгольме назвал Сахарова “едва ли не поджигателем войны” и возражал против Нобелевской премии мира ему. На свой личный бы ответ Максимов не полагается, а, мол, только мой голос может быть услышан и т. д. Как всегда в таких поспешных нервных передачах и нервных просьбах отсутствует прямая достоверность, отсутствует текст, стенограмма – да где и когда их добудешь? – а вот надо протестовать! помогите! ответьте! за смысл – мы ручаемся! (А всё вздул стокгольмский член НТС, и вполне возможно, что с перекосом.)

Ах, как больно отрываться от работы! Но и – кто же защитит Сахарова, правда? Какой низкий укус! После прежних подножек Сахарову от братьев Медведевых – сразу верится, что и эта – произошла, так…

И я – ввергаюсь ещё в одну передрягу: написать газетный ответ Жоресу на не слышанное и не читанное мною выступление – а значит, осторожнее выбирая выражения. Только потому я писал не колеблясь, что знал, в какую сторону Жорес эволюционировал все эти месяцы.

А всё тот же угодник Флойд (ещё не заподозренный, это – до “Шпигеля”) берётся поместить в “Таймс”. Я пишу в Штерненберге, Аля шлёт телефонами в Лондон – проходит день, второй, третий – что-то застряло, новые волнения, новые перезвоны, вдруг заявление появляется в “Дейли телеграф” в ослабленном, искажённом виде, – значит, уже в “Таймсе” не будет, почему? “Таймс” опасается слишком прямых выражений о Ж. Медведеве, которые могут быть опротестованы через суд.

И надо сказать, что “Таймс” почувствовал верно. Жорес и через норвежскую “Афтенпостен” и прямо мне отвечал: что при его выступлении не было ни магнитной, ни стенографической записи, дословно он не говорил так, как ему приписывается, но даже и в приписываемом нет “вклада Сахарова в дело разжигания войны” – как я написал в статье на основе взбалмошной информации от Максимова. Так что, по западным правилам, Жорес вполне мог и судиться. Но правоты-то всё равно за ним не было, и он не решился»[99].

Судиться с Солженицыным за клевету я, конечно, и не собирался. На слово, я всегда отвечал словом. Солженицын послал свое «Письмо в “Таймс”» также и в эмигрантскую газету «Русская мысль» в Париже, а также в «Новое Русское Слово» в Нью-Йорке. В этих газетах это письмо было напечатано, так же, как и ранее в «Афтенпостен». Я написал «Ответ на письмо Солженицына», опровергавшее все его утверждения. Мой ответ был опубликован во всех трех газетах, напечатавших ранее письмо Солженицына, а также и в газете «Дейли Телеграф», давшей краткое изложение этого письма, уже со ссылкой на «Русскую мысль». Во всех этих четырех газетах мой ответ был полностью опубликован[100]. Тогда я считал конфликт исчерпанным.

Загадкой для меня и по сей день остается лишь тот факт, что, уже зная ложность информации Максимова, которая ещё искажалась по телефонам (исходный телефонный звонок Максимову был от Гунара Мое, скандинавского представителя «Народно-трудового союза», или НТС, эмигрантской русской организации, возникшей ещё в 30-е годы), и прочитав мой ответ, Солженицын, тем не менее, продолжает публиковать свое «Открытое письмо Медведеву» во всех сборниках своей публицистики и до настоящего времени. Очевидно, это «Письмо…» уже не имеет отношения к Медведеву. Оно было единственным, после начала диспута с Сахаровым по поводу «Письма вождям», в котором Солженицын защищал Сахарова. В Осло (а не в Стокгольме, как пишет Солженицын) в моем докладе я вообще не обсуждал и не касался вопроса о Нобелевской премии Сахарову. Зная, что я могу затронуть и эту тему, руководитель Норвежского Пен-клуба Иоганн Фогт предупредил меня, что публичное обсуждение достоинств кандидатов на Нобелевские премии в Скандинавии не разрешается, и вся дискуссия по этим проблемам происходит конфиденциально и только в соответствующих комитетах. Списки кандидатов также остаются конфиденциальными. Из Москвы, от Лидии Чуковской и Льва Копелева, в октябре мне было отправлено еще одно «открытое письмо», которое настигло меня недели через три после того, как оно было зачитано в передачах мюнхенской радиостанции «Свобода». Копелев и Чуковская гневно осуждали меня уже не за то, что я что-то сказал о Сахарове, а за то, что я ничего о нем не сказал, что я не воспользовался случаем поддержать кандидатуру Сахарова на Нобелевскую премию.

Присуждение Нобелевской премии Сахарову ожидалось именно в 1974 году. Оно произошло, но на год позже.

Ростропович в Париже

В самом конце 1974 года мы с женой оказались в Париже на конференции в Институте геронтологии. По обычаю я зашел и в редакцию газеты «Русская мысль», где иногда печатался. Главный редактор газеты княгиня Зинаида Шаховская сразу спросила меня, знаю ли я Ростроповича. Я ответил утвердительно. «Поезжайте к нему обязательно, у него большие проблемы с визой в Англию, может быть, можно помочь. Он в гостинице “Кинг Джордж”». Я хотел сначала позвонить, но Шаховская отговорила: «Поезжайте сразу, он не выходит из номера, он все время в гостинице». Я взял такси, заехал за женой, и мы примчались в гостиницу. Это был пятизвездочный отель недалеко от Булонского леса.

Мстислав Ростропович. которого почти все после первой же встречи называли просто Слава, был необычайно рад, увидев нас. Последовали объятья, поцелуи, и первый вопрос Славы был: «Жорес, что случилось с Саней?» (Саней Ростропович и многие близкие называли Солженицына). «А в чем дело?» – спросил я.

«Да вот, звоню им в Цюрих. Подходит Аля. «Позови Саню, я в Париже…» – «Он занят, – говорит она, – работает, подойти к телефону не может». – Вчера звоню снова, опять он занят, к телефону не подходит. Сегодня утром то же самое… «Звони, – говорит, – Слава, звони, всегда рада слышать твой голос». Я дал ей мой телефон в Париже, думал, позвонят, но пока никаких звонков».

Время было уже вечернее. «В чем дело? – спросил я, – Солженицын к телефону обычно не подходит, так было и раньше». – «Но мне срочно, у меня большая проблема, а главное, нет денег, я хотел у него занять».

Я, конечно, сразу руку в карман, вынимаю бумажник. Из Лондона я всегда выезжал с некоторым резервом. «Спасибо, Жорес, – остановил меня Ростропович, – мне нужно много, у вас столько нет!» – «Увы, действительно нет», – подтвердил я, услышав названную цифру.

Ростропович немного успокоился, сел на диван, и к нему подошел огромный пес, с коричнево-белой длинной шерстью, сенбернар, имя я не помню. Ростропович его очень любил. Номер в гостинице состоял из двух или трех комнат.

Постепенно он рассказал свою историю. Ростропович и его жена Галина Вишневская и раньше часто ездили за границу, иногда надолго. Но после 1970 года, когда Ростропович поселил на своей даче в Жуковке Солженицына, его поездки за границу почти прекратились. Его «не пускали» – контракты на концерты за границей даже музыканты такого калибра должны были заключать через какое-то советское государственное агентство.

Теперь, когда Солженицын жил за границей, Ростропович смог снова заключить несколько контрактов, и первые концерты у него были в Лондоне и в других британских городах, обычно с сопровождением местных оркестров. Ростропович и Вишневская решили на этот раз уехать надолго, по крайней мере на два года. Поэтому Ростропович поехал первый, жена с двумя дочерьми должна была приехать недели через две, после того как Слава нашел бы в Лондоне подходящий дом для семьи. В Англии у Ростроповича было много друзей среди музыкантов и композиторов, и он прилично говорил по-английски. Поэтому своей главной базой он выбрал Лондон. Из Ленинграда отправил по морю свой микроавтобус «Мерседес» – он и сам часто водил машину при поездках из города в город. В автобус загрузили виолончели, ноты и многое другое, он прибывал на днях в один из портов в Англии. В Лондоне Ростроповича ждали, и он полетел из Москвы самолетом, вместе с собакой. Ее держали в каком-то особом отсеке, пассажирам первого класса это разрешалось.

В Лондоне в аэропорту Хитроу Ростроповича пропускают через таможенный контроль, а собаку не пропускают. В Англии, мол, собаки должны пройти сначала карантин, – это Слава рассказывал с возмущением. «Но я Ростропович! У меня на днях концерт в Лондоне», – объяснял он таможенникам. – «Мы вас не задерживаем, но собаки у нас проходят карантин». – «Как долго?» – спросил Ростропович. «Шесть месяцев» – был ответ… «Но вы можете посещать вашу собаку» – объяснили ему. «В клетке?» – «Не обязательно, – опять объяснили музыканту, – условия будут зависеть от оплаты. Содержание собак в карантине оплачивает хозяин».

Это правило, вернее, даже закон распространялся на всех домашних животных и был введен более 100 лет назад для предотвращения собачьего бешенства. С тех пор этой болезни в Великобритании не было.

Так и не договорились. Ростропович не захотел расстаться временно с собакой и возмущенный улетел в Париж. Теперь он был во Франции с собакой, но без денег и без инструментов. Но особую боль и разочарование у него вызывала прежде всего невозможность поговорить с Солженицыным.

Мы с женой пробыли в гостинице с Ростроповичем около двух часов, объяснив ему некоторые проблемы эмиграции. С деньгами выход был вскоре найден – путем заключения контракта со студией звукозаписи и с выплатой большого аванса, причем наличными. В последующем, уже по телефону, я узнал, что «Мерседес» с инструментами и нотами был доставлен в Париж. В Лондон Ростропович приехал, наверное, только через год. Свою основную квартиру Вишневская и Ростропович купили в Париже. Смогли они, в конце концов, посетить и Солженицыных в Цюрихе. Но близкого общения между «Славой» и «Саней» после Жуковки уже не было, так как Солженицын ни в Цюрихе, ни позже в Вермонте по телефону ни с кем не разговаривал. За двадцать лет ссылки, по его собственным словам, он подходил к телефону только пять раз.

Один раз такого разговора удостоился Борис Ельцин во время одного из своих приездов в США.

Заочные встречи с Солженицыным

Заочных «встреч» с Солженицыным, т. е. контактов, а иногда и споров в западной прессе, было у меня несколько, некоторые из них растягивались надолго. Эмигрантская жизнь русских богата конфликтами и почти все они между писателями, обычно на страницах русских эмигрантских газет и журналов. Обо всех писать было бы длинно и скучно. Упомяну только два случая, которые касались хорошо известных лично мне людей, незаурядных, может быть, даже исторических, если говорить о России, – Владимира Яковлевича Лакшина и Михаила Петровича Якубовича.

В литературные работы Солженицына они попали в разное время и в разном контексте. Михаил Якубович, крупный деятель меньшевистской фракции РСДРП, арестованный еще в 1930 году и находившийся в разных лагерях НКВД до 1956 года – одна из жертв террора, ему посвящено около 10 страниц «Архипелага». Владимир Лакшин, блестящий литературный критик и фактический заместитель Александра Твардовского в «Новом мире», стал одним из «героев» книги воспоминаний Солженицына «Бодался теленок с дубом», изданной в Париже в 1975 году, я ее уже неоднократно цитировал в этих очерках. Лакшин и Якубович были также друзьями Солженицына.

Из множества его добровольных помощников, которые помогали создавать «Архипелаг ГУЛАГ» своими устными и письменными рассказами, воспоминаниями и письмами, большинство не было названо. «Не настала та пора, когда я посмею их назвать», – писал Солженицын, начиная книгу и оставив чистое место для перечисления 227 имен. А Михаил Якубович был назван – с его согласия, конечно. С ним Солженицын встречался много раз и записывал его рассказы. Уже в 1967 году Якубович передал Солженицыну собственную обширную «Записку» в Прокуратуру СССР о «Процессе Союзного Бюро меньшевиков» в 1931 году. С Якубовичем в то время были знакомы уже и мой брат Рой и я. Он передал эту же «записку» и моему брату. Она была поэтому полностью воспроизведена, как документ, в книге Роя Медведева «К суду истории», первое издание которой на английском языке вышло в США в конце 1971 года и в Лондоне в начале 1972 года, почти за два года до «Архипелага» на русском языке[101].

Эта же «Записка» ходила в «самиздате» и стала известной Солженицыну именно как документ. «… Я имею свежее свидетельство одного из главных подсудимых на том процессе – Михаила Петровича Якубовича, а сейчас его ходатайство о реабилитации, с изложением подтасовок просочилось в наш спаситель – Самиздат, и уже люди читают, как это было»[102]. А Якубович убедительно свидетельствовал, что процесс проходил по готовому «сценарию», а показания обвинения добывались пытками. Это называлось «извлечением признаний».

Тех, кто сопротивлялся, «вразумляли физическими методами, избивали, били по лицу, по половым органам, топтали ногами… держали без сна на «конвейере», сажали в карцер». «Больше всех упорствовали в сопротивлении А. М. Гинзбург и я»[103]. Якубович пытался покончить жизнь самоубийством, вскрыв вены. Однако он не умер. После этого его держали практически без сна. «Я дошел до такого состояния мозгового переутомления, что мне стало все на свете все равно, какой угодно позор, лишь бы уснуть». В этом состоянии Якубович начал давать ложные показания, оговаривая и себя, и других – таков неизбежный финал следствия с применением длительных пыток. Именно таким – сломленным пытками и бессонницей Якубовича привели в кабинет генерального прокурора Н. В. Крыленко, который стал вводить его в «сценарий» процесса. Крыленко хотел вполне определенных показаний. «Договорились?» – спросил он. «Я что-то невнятно пробормотал, но в том смысле, что обещаю ему выполнить свой долг. Кажется, что на глазах у меня были слезы»[104].

В «Архипелаге» А. Солженицына, изданном в Париже в 1973 году, это же зверское начало «процесса меньшевиков» изложено несколько иначе:

«Якубович не меньшевиком, а большевиком был всю революцию, самым искренним и вполне бескорыстным… Когда же в 1930 году таких вот именно «пролезших» меньшевиков надо было набирать по плану ГПУ – его и арестовали. И тут его вызвал на допрос Крыленко… И вот что сказал теперь Крыленко:

“Михаил Петрович, скажу вам прямо: я считаю вас коммунистом! (Это очень подбодрило и выпрямило Якубовича.) Я не сомневаюсь, что ваш партийный долг – провести этот процесс. (Крыленке Сталин приказал, а Якубович трепещет для идеи, как рьяный конь, который сам спешит сунуть голову в хомут.) Прошу вас всячески помогать, идти навстречу следствию. А на суде в случае непредвиденного затруднения, в самую сложную минуту я попрошу председателя дать вам слово!..”.

И Якубович – обещал. С сознанием долга – обещал. Пожалуй, такого ответственного задания еще не давала ему Советская власть! И можно было на следствии не трогать Якубовича и пальцем! Но это было бы для ГПУ слишком тонко. Как и все, достался Якубович мясникам-следователям, и применили они к нему всю гамму – и морозный карцер, и жаркий закупоренный, и битьё по половым органам. Мучили так, что Якубович и его подельник Абрам Гинзбург в отчаянии вскрыли себе вены. После поправки их уже не пытали, не били, только была двухнедельная бессонница. (Якубович говорит: “Только бы заснуть! Уже ни совести, ни чести…”)»[105].

Меня это грубое искажение документа самого Якубовича сильно поразило. Оно было не просто ошибкой, а издевательством. Я уже знал, что один экземпляр «Архипелага» из тех, которые я отправил по дипломатическим каналам в СССР, будет послан Якубовичу в Караганду, где он как формально не реабилитированный ссыльный жил в доме для престарелых в сильной нужде. Рой также заметил это искажение, но не стал говорить о нем в своей рецензии на «Архипелаг», написанной в январе 1974 года – Солженицын находился тогда под угрозой ареста, и мой брат в рецензии стремился прежде всего отметить правдивость книги в целом.

Но в 1976 году, когда я в Лондоне начал издавать составляемый моим братом в Москве альманах «XX Век», в состав которого были включены воспоминания Михаила Якубовича, в частности его очерки о Зиновьеве и Каменеве[106], то Якубович, которому в то время было 88 лет, обратился к Рою и через него ко мне с просьбой – дать в предисловии к его воспоминаниям объяснение того, что его «дело» в изложении Солженицына было существенно искажено. Я смог выполнить эту просьбу только в 1980 году в предисловии ко второму тому английского издания альманаха, вышедшего в Англии и США. «Солженицын, к сожалению, не дал правдивой картины “дела меньшевиков” и исказил рассказ Якубовича, написанный как заявление для реабилитации»[107]. Я привел отрывок из документа самого Якубовича и цитату из «Архипелага» для сравнения. При подготовке этих изданий альманаха я также написал издателям «Архипелага» в Англии о том, что опубликованный в этой книге рассказ о «деле» Якубовича серьезно исказил реальную действительность, и о том, что Якубович, который был тогда еще жив, но уже реабилитирован, требует сделать необходимые поправки.

Солженицын в «Зернышке» сообщает, что его издатели смогли защитить именно его правоту… «И Жорес – пока притих. Суд против “Архипелага” не возник»[108]. Суд действительно не возник, так как Якубович умер. Однако Солженицын, несомненно, по совету адвокатов издательства, решил изменить свой текст и удалить неправильное и нелепое по сути утверждение о том, что Якубовича пытали и держали без сна не до дачи им ложных показаний, а после, по инерции, без всякой нужды.

В первом издании «Архипелага», вышедшем в СССР в 1989 году в «Новом мире», параграф о «мясниках-следователях», пытавших Якубовича, поставлен сразу за его арестом. Допрос у Крыленко передвинут ниже, в конец следствия. Но издевательские выражения о том, что допрос у Крыленко был «вдохновительным моментом» для Якубовича и что он «как рьяный конь» спешил сунуть голову в хомут, все же сохранены и в этом варианте «Архипелага». Явной клеветы уже не было, остались лишь «художественные» преувеличения[109].

Следует отметить, что Якубович в 1920 году вышел из партии меньшевиков, но не примкнул к большевикам. Он оставался до ареста беспартийным и находился в основном на хозяйственной работе. Солженицын в первых произведениях писал своих героев «с натуры», по людям, которых он знал. В среде реабилитированных в Москве ходил упорный слух, что «старик высокий Ю-81» из повести «Один день Ивана Денисовича» был срисован Солженицыным с Якубовича… «Об этом старике говорили Шухову, что он по лагерям, да по тюрьмам сидит несчетно, сколько советская власть стоит, и ни одна амнистия его не прикоснулась, а как одна десятка кончалась, так ему сразу новую совали… Теперь рассмотрел его Шухов вблизи. На голове его голой стричь было давно нечего – волоса все вылезли от хорошей жизни. Зубов у него не было ни сверху, ни снизу ни одного: окостеневшие десны жевали хлеб за зубы. Лицо его все вымотано было, но не до слабости фитиля-инвалида, а до камня тесаного, темного. И по рукам, большим в трещинах и черноте видать было, что немного выпадало ему за все годы отсиживаться придурком. А засело-таки в нем, не примириться…»[110]. Таких, как Якубович, выживших по разным лагерям 26 лет и еще 15 лет казахстанской ссылки, были в СССР лишь единицы. Старик с «каменным лицом» «Ю-81» похож на любого из них.

Владимир Яковлевич Лакшин, умерший сравнительно недавно, в 1996 году, был очень близким другом и моего брата и моим.

Я познакомился с ним в 1964 году не через «Новый мир», где он заведовал отделом литературной критики, а в группе обнинских физиков, центральной фигурой которой был профессор Валентин Турчин. Лакшин стал одним из наиболее горячих поклонников Солженицына и в течение 1963–1967 годов публиковал глубокие и очень яркие критические разборы его произведений. Большинство западных литературных критиков обычно рассматривало Солженицына как советского писателя и ставило его творчество в ряд с такими выдающимися писателями советского периода, как Платонов, Пильняк, Бабель, Булгаков, Пастернак. Лакшин в своих критических статьях поднимал литературный уровень Солженицына значительно выше и ставил его творчество в ряд великих русских писателей – Гоголя, Достоевского, Тургенева, Толстого.

Некоторое разочарование Лакшина вызвал «Август 1914». «Это не лучшее произведение Солженицына», – обычно говорил он друзьям. Однако следующие «узлы» «Красного колеса» разочаровывали Лакшина все больше и больше. Публикация в 1975 году в Париже книги литературных воспоминаний Солженицына «Бодался теленок с дубом», в которой Солженицын посвятил очень много страниц «Новому миру», его редактору Александру Твардовскому и другим сотрудникам журнала, причем в искаженном, часто фальшивом, а иногда и враждебном стиле, не могла оставить Лакшина равнодушным. Он написал много очерков и книг, но все они готовились для издания и публикаций в СССР; для «самиздата» Лакшин не писал, да и не было у него в этом необходимости – он не был «диссидентом», как и Твардовский. Сферой его литературной критики была русская классика и лучшие произведения советской литературы.

Но «Теленок» не мог оставить Лакшина в покое и, пожалуй, только он мог дать достойный ответ Солженицыну, защищая Твардовского и других своих коллег. Поэтому уже в конце 1965 года Лакшин написал большой, исключительно яркий и глубокий очерк «Солженицын, Твардовский и “Новый мир”», который – как полемика с «Теленком» Солженицына – не мог, конечно, быть опубликован в СССР. Этот очерк имел ограниченное хождение в «самиздате». Этот очерк Рой включил, с согласия автора, в один из номеров русской версии самиздатного журнала «XX век», кажется в 6-й или 7-й номер. Всего в Москве вышло одиннадцать номеров этого журнала, а не один, как написал Солженицын в «Зернышке»[111]. В 1966 году я получил микрофильмы очередных двух или трех номеров «XX века», и очерк Лакшина был среди них. Я включил его во второй и последний номер лондонского издания альманаха, напечатанного в 1977 году.

Свой ответ на очерк Лакшина Солженицын дает в 1999 году, после смерти автора. Разбирает он именно тот вариант очерка, который был опубликован мною в 1977 году, с моим предисловием: «Году в 1975 Рой надумал и взаправду выпускать самиздатский журнал “XX век”, но после первого же номера его вызвали в ЦК и запретили. Жалко! [Запрещение журнала “XX век” произошло, кстати, не путем вызова Роя Медведева в ЦК КПСС, а после обыска, проведенного КГБ в квартире, и конфискации всех материалов. Заодно были конфискованы все книги Солженицына и многие другие. После исключения Роя из КПСС в 1969 году его в партийные инстанции не вызывали. – Ж. М.] Но братцы затеяли новую мистификацию: “XX век” стал выпускать в Лондоне Жорес и утверждать, что этот журнал широко ходит в самиздате, чего никто из Москвы нам не подтверждал.

И вот в № 2, с выходной пометкой “Лондон 1977”, напечатана была статья близкого братьям Медведевым В. Лакшина против меня – предлинная, как он всегда пишет, 70 страниц. “Замечательный очерк”, предваряет редакция, “одного из лучших литературных критиков русской литературы, блестящего публициста и историка литературы”. Захвалено высоко, однако по нынешнему безлюдью Лакшин – критик, конечно, заметный, хотя с годами всё более зауряднеет и после “Нового мира” мало чем отличился от казённого приспособленца, стал в фаворе у властей.

Но какая смелость! – до сих пор столь лояльный, Лакшин решился печататься прямо на Западе?..

Выехавший на Запад Б. Г. Закс, бывший ответственный секретарь “Нового мира”, в письме ко мне от 30.7.84 передаёт историю этой публикации “со слов Лакшина”: вскоре после выхода “Телёнка” его дважды вызывал секретарь Союза писателей Верченко, дал ему книгу надолго и требовал написать публичный на Западе ответ: “мы ведь не только в коммунистической печати поместить можем, но и в буржуазной”»[112].

Примечание Солженицына о письме Б. Г. Закса, помеченное 1986 годом, является чистой выдумкой. Вторая жена Закса Сара Юрьевна была матерью известного диссидента Андрея Твердохлебова. Вся семья эмигрировала из СССР в конце 70-х годов, однако Б. Г. Закс был вскоре помещен в США в дом для престарелых инвалидов. Поэтому подобного «свидетельства» Закса быть не могло, тем более, что не было эпизода с вызовом Лакшина секретарем СП Верченко. Этот вымысел не мог быть «со слов Лакшина».

Несколько экземпляров «Теленка», сразу после выхода этой книги в Париже я выслал брату Рою в Москву по дипломатической почте через Роберта Кайзера, корреспондента «Вашингтон Пост». «Теленка» передал Лакшину мой брат, а не секретарь Союза писателей. От него же я вскоре получил и очерк Лакшина в виде микрофильма, который подвергался превращению в рукопись уже в Лондоне. Лакшин предоставил мне право издавать этот очерк и на других языках. В 1977 году по договору со мной издательство Альбин Мишель в Париже издало очерк Лакшина на французском языке[113]. В том же году я заключил договор на издание очерка Лакшина с английским издательством «Кембридж Юнивер Пресс». К книге Лакшина было добавлено еще два очерка британских литературоведов о журнале «Новый мир» и его роли в развитии русской литературы. Вместе с этими очерками получилась уже книжка на 180–200 страниц, и перевод очерка Лакшина сделал по договору с кембриджским издательством Майкл Гленни, профессор русской литературы и в то время лучший переводчик с русского в Англии.

Именно Гленни переводил на английский «Август 1914». В начале 1978 года перевод был закончен, и вскоре я получил верстку всей книги на прочтение. Финансовые затраты издательства на всю работу были скромными, так как университетские издательства не платят авансов. Но профессор Гленни получил, конечно, гонорар за перевод. Неожиданно в июле 1978 года издательство сообщило о том, что оно расторгает контракт и не может издать эту, уже по существу готовую книгу. На мой запрос (по телефону) редактор объяснил, что в случае издания им угрожают судом за клевету. Источник угрозы я не пытался выяснить, но в данном случае она могла исходить только от адвоката Солженицына.

Я позвонил в Цюрих Фрицу Хеебу. Он сообщил, что уже больше двух лет не является адвокатом Солженицына: был отстранен еще в 1976 году из-за споров по поводу налогов «Русского благотворительного фонда», созданного Солженицыным на деньги, поступавшие от продажи «Архипелага». Эти деньги предполагалось расходовать на помощь семьям политзаключенных в СССР. Судя по разговору, Хееб считал свое увольнение неоправданным и необоснованным. Он прилагал все усилия для избавления «Фонда» от налогов, но не мог нарушать законов Швейцарии. По этим законам любой фонд мог регистрироваться как благотворительный лишь в том случае, если распорядителем банковских счетов фонда не является член семьи основателя. А в данном случае распорядителем и директором фонда была жена Солженицына Наталья и, таким образом, деньги «Фонда» не были отчуждены от семьи, и фонд не мог считаться независимым.

Хееб не знал, кто именно теперь является адвокатом Солженицына. Он явно был сильно обижен распространением разных слухов о том, что в делах Солженицына вел себя нечестно. Он повторил свою фразу, которая уже была произнесена в каком-то его интервью: «Solzhenitsyn is a great man, but not a good man» («Солженицын – великий человек, но не хороший человек»).

У меня на руках, однако, оставался перевод рукописи Владимира Лакшина «Солженицын, Твардовский и “Новый мир”», это был уже готовый макет книги. Это облегчало поиски издателя, но теперь уже в США – там законы другие, и по делам «о клевете» нужно судиться с автором, а не с издателем.

Вскоре, не без помощи профессора Гленни, мы нашли университетское издательство в США, которое согласилось издать книгу, – «The MIT Press» в штате Массачусетс. Это было издательство Массачусетского института технологии, частного университета с очень высокой репутацией, сравнимой с Гарвардом. Здесь был выплачен и небольшой аванс (500 долларов), разделенный между главным автором и соавторами. Книга Лакшина снова пошла в набор. Предполагалось, что она будет опубликована в конце 1979 года. Неожиданно и это американское издательство сообщило, что договор расторгнут, книга Лакшина издаваться не будет. Это решение было уже непонятно, так как в США никаких проблем с судом у издательства не могло быть. Если бы давление на запрет книги Лакшина исходило от адвоката Солженицына, то судиться он должен был бы с автором книги, а не с издательством. В книге Лакшина не было абсолютно никаких элементов, которые подходили под категорию «клевета». В дело включился Майкл Гленни, как профессор литературы и переводчик он лучше знал издательский мир. 2 мая 1980 года он прислал мне письмо:

Дорогой Жорес!

Хорошие новости! «МИТ Пресс» отменил свое решение об отказе от публикации Лакшина. Они снова изменили свое мнение и согласились опубликовать книгу. Вся история загадочна и непонятна и я, откровенно, не могу ее понять. Редактор, Барбара Анкени, женщина, которая отвергла книгу Лакшина, была вынуждена уйти из издательства. Новый редактор, принявший ее отдел, восстановил все исходные планы… Книга Лакшина будет опубликована скоро, лишь немного позже, чем английское издание «Теленка и Дуба»…

Всегда Ваш Михаил.


Новым редактором, который взялся за издание книги Лакшина, был Рене Оливери. В 1980 году я был в США и встретился с ним. Книга Лакшина была издана в конце 1980 года[114]. Но она продавалась только в США, не в Англии.

Книга «Бодался теленок с дубом» была издана в США под более коротким названием «The Oak and the Calf» на несколько месяцев раньше. Можно предполагать, что были приняты какие-то усилия для того, чтобы эти книги не появились одновременно, так как Лакшин слишком сильно подрывал репутацию книги Солженицына, которую издавало большое коммерческое издательство Коллинз (Collins).

Одновременная публикация неизбежно сдваивала бы рецензии и мнение Лакшина безусловно снизило бы ожидавшийся успех «Теленка» на английском. Однако «Теленок» и без книги Лакшина был принят рецензентами очень плохо и не имел успеха. Самую критическую рецензию, какую можно было ожидать, опубликовал Джордж Фейфер:

«Солженицын в этой книге похож на Ленина. Он не доверяет никому. Он видит врагов там, где их нет, он обращается с помощниками и союзниками как с потенциальными предателями, он обманывает друзей… “Теленок” наносит главный удар против тех друзей и союзников, которые рисковали собственной судьбой, помогая ему… Его главной жертвой оказался “Новый мир”, который немедленно признал выдающейся его повесть “Один день…” и редакторы которого самоотверженно боролись за ее публикацию. ‹…› Если бы эта повесть оказалась в любом другом советском журнале в тот период, то она несомненно не была бы опубликована… “Теленок” характеризует сотрудников “Нового мира” с таким же негодованием, с каким “ГУЛАГ” обрушивается на правителей СССР.»[115]

Рой Медведев. Долгий путь домой. Солженицын и перестройка

Солженицын на западе

Узнав о принудительной высылке Солженицына за границу, я писал в заявлении для прессы: «Солженицын покинул свою страну не навсегда. Не исключено, что он вернется на родную землю через несколько лет, и мы сможем устроить ему почетную и дружескую встречу. Но при любых поворотах судьбы Солженицын вернется в нашу страну в своих книгах, и он по праву займет место в рядах ее самых великих сыновей»[116].

Еще в январе 1974 года я смог получить от хорошо знакомых мне корреспондентов западных газет несколько экземпляров книги Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ» и написал большую рецензию на нее, которая была опубликована в «Вашингтон пост» и «Нью-Йорк таймс» в начале февраля и широко разошлась в «самиздате». С книгой Солженицына я познакомил лишь немногих писателей, в том числе Владимира Лакшина, Юрия Трифонова и Владимира Дудинцева. В течение 1974–1975 годов таким же путем я получил несколько экземпляров книги Александра Исаевича: «Бодался теленок с дубом», сборник «Из-под глыб», сборник «Жить не по лжи», «Письмо вождям Советского Союза», «Стремя “Тихого Дона”» с предисловием Солженицына, тексты некоторых интервью, публичных выступлений и лекций Александра Исаевича перед разными аудиториями. В 1976 году в Москву пришла новая книга Солженицына «Ленин в Цюрихе».

Однако читать и обсуждать эти книги в СССР могли лишь некоторые писатели, а также немногие из московских диссидентов. Далеко не все из них соглашались с заявлениями или оценками Солженицына, но в полемику с Солженицыным могли вступить лишь А. Д. Сахаров, В. А. Твардовская, В. Я. Лакшин, священник Александр Мень, и то через западную прессу. Для всех других соотечественников писатель оказался за «железным занавесом».

Все его ранее изданные в СССР книги и рассказы были изъяты из библиотек, читателям не выдавались даже номера журнала «Новый мир», в которых были напечатаны «Один день Ивана Денисовича», «Матренин двор», «Захар-Калита». Распространение «Архипелага» могло закончиться немалым лагерным сроком, и поэтому «тамиздат», то есть книги на русском языке, изданные на Западе, не мог стать в 1974–1984 годах столь же массовым явлением, каким был «самиздат» в 1963–1973 годах. Тем не менее, в среде известных мне писателей и ученых интерес к судьбе и творчеству Солженицына был очень большим.

Оказавшись на Западе, Солженицын принял вначале решение жить в нейтральной Швейцарии, в стране, где жили и работали многие поколения российских эмигрантов. Здесь жили когда-то А. Герцен и Г. Плеханов, М. Бакунин и В. Ленин. Солженицын получил право на жительство в кантоне Цюрих, но как иностранец, не имеющий права на гражданство. Но писатель и не претендовал на гражданство какой-либо другой страны, заявляя, что он по-прежнему считает себя гражданином России и обязательно вернется на Родину.

В Швейцарии Солженицын жил немногим более двух лет. Для политических изгнанников эта страна оказалась в 70-е годах XX века гораздо менее удобной, чем в 70-е годы века XIX. Было много причин, по которым жизнь и работа в Швейцарии оказались для такого человека, как Солженицын, не столь удобной, как ему хотелось. Слишком велика была здесь назойливость журналистов и фотокорреспондентов, они преследовали писателя по пятам. У Солженицына не было необходимой ему изоляции. В Советском Союзе он работал главным образом в небольших деревеньках недалеко от Рязани («Матренин двор»), в доме Корнея Чуковского в Переделкино, в домике на даче Мстислава Ростроповича в подмосковной Жуковке, в своем садовом домике близ Обнинска.

В Москву Солженицын приезжал только по неотложным делам, для встреч и для сбора материалов. Дополнительную «заботу» об изоляции Солженицына принимало на себя и КГБ. Но в Швейцарии необходимая Солженицыну изоляция была труднодостижима. К тому же для такого общественно активного человека возникали и другие трудности, которых он не ожидал. Дело в том, что еще в 1948 году правительство Швейцарии приняло постановление об ограничении политической деятельности всех иностранцев, не получивших швейцарского гражданства. Даже проведение пресс-конференции, в которой звучала критика Советского Союза и коммунизма как политической системы, требовало предварительного разрешения полиции, где был учрежден специальный отдел для контроля за деятельностью иностранцев. Солженицын получил на этот счет строгое внушение от шефа полиции Цюрихского кантона уже после первых своих политических выступлений. Попытка писателя напомнить швейцарской полиции о деятельности Ленина в том же Цюрихе в 1914–1916 годах была, разумеется, оставлена без внимания.

Приглашения на встречи и выступления, предложения политического убежища и места для постоянного проживания поступали к Солженицыну из разных стран, и он внимательно изучал эти предложения. Уже в 1974 году Александр Исаевич побывал в Швеции на Нобелевских торжествах, получил там присужденную ему в 1970 году Нобелевскую премию и дал большую пресс-конференцию. Весной 1975 года Солженицын поехал в Париж, а летом того же года совершил большую поездку в США. В 1976 году он побывал в Англии, Франции и Испании, а в конце года принял решение о покупке дома и большого земельного участка в США в штате Вермонт, природа которого напоминала ему Россию.

Свою работу в Штатах и свой архив Солженицын организовал очень тщательно. Главным его делом во второй половине 70-х годов стала работа над новой редакцией «Августа Четырнадцатого» – первой книгой задуманной им громадной эпопеи «Красное колесо», а также работа над следующим «узлом» – «Октябрь Шестнадцатого». Одновременно шел интенсивный сбор материалов для следующих и главных «узлов» – о революции 1917 года. Несколько раз в год Солженицын давал обширные интервью, нередко откликаясь на события в России и протестуя против репрессий, которым подвергались люди хорошо ему знакомые. Иногда он встречался в своем доме с общественными деятелями Запада, реже с писателями, еще реже с гостями из СССР. Но не отказывался от приглашений и снова побывал во многих странах Европы, а также в Японии и на Тайване. Темы его выступлений не отличались большим многообразием. Это было в первую очередь обличение и осуждение коммунизма, тоталитарного режима в СССР, а также социализма, марксизма и всех левых и революционных идеологий, между которыми Солженицын не видел большой разницы. В своих выступлениях Солженицын решительно осуждал также «глобальные ошибки Запада относительно коммунизма», которые, по его мнению, начались еще с 1918 года и до конца 70-х годов продолжались.

Солженицын решительно осуждал всякие попытки «разрядки» и всякие уступки как советскому, так и китайскому коммунизму. Коммунизм – это, по Солженицыну, неизлечимое зло, и его надо уничтожить. При этом писатель весьма грубо отзывался обо всех западных советологах любых направлений, а также о дипломатах – от Джорджа Кеннеди до Генри Киссинджера, которые вносили «выдающийся вред в конструкцию и направление американской внешней политики». Взгляды Солженицына в данном случае совпадали с взглядами наиболее консервативной и воинственной части американского политического истеблишмента, и некоторые из американских обозревателей считали, что именно выступления Солженицына в какой-то степени повлияли на отношение к СССР со стороны Рональда Рейгана.

Президент Форд отказался в 1975 году от встречи с Солженицыным. Американские газеты писали, что таким был совет Форду государственного секретаря Киссинджера, который говорил о Солженицыне как о «монархисте». От встречи с президентом США Дж. Картером Солженицын отказался сам. Впрочем, в начале 80-х годов Солженицын отказался и от приглашения нового американского президента Рональда Рейгана, который хотел устроить в Белом доме завтрак в честь группы советских диссидентов, оказавшихся в эмиграции. Солженицына явно не устраивал, если говорить дипломатическим языком, «формат» предложенной ему встречи; он не хотел быть в группе (намечалось участие 15 или 17 других советских диссидентов). Выступая в различных аудиториях в США, Солженицын осуждал не только коммунизм, но и западный либерализм, иногда почти с таким же ожесточением, как и советский тоталитаризм. По мнению Солженицына, Запад переживает тяжелый, не столько политический, сколько духовный кризис, который начался здесь еще 300 лет назад, во времена так называемой Реформации.

Западный образ жизни, особенно западные газеты, журналы и телевидение, вызывали у писателя чувства, близкие к отвращению, и он не находил нужным их скрывать. Солженицын не раз говорил, что принятый в Америке лозунг: «Все имеют право все знать» – это «ложный лозунг ложного века». Много выше права людей не знать и не забивать своей божественной души сплетнями, суесловием и праздной чепухой. Люди истинного труда и содержательной жизни совсем не нуждаются в том избыточном и отягощающем потоке информации, который им навязывают западные газеты и телевидение. Особенно возмущали Солженицына потоки неточной или просто лживой информации о нем самом, о его взглядах и его личной жизни. «Когда я был в Советском Союзе, – говорил Солженицын в одном из интервью, – я представлял так: на Западе свободная пресса, там не солжешь, там всегда опровергнут, а в Советском Союзе, ну, действительно, настолько пролгались, что сверху командуют, то и печатают. Я приезжаю и с удивлением вижу, что в вашей прессе, свободной, можно солгать так же умело, так же хватко, как и в советской»[117].

Особо резкая критика в адрес Запада прозвучала в знаменитой солженицынской речи в Гарварде на ассамблее выпускников университета. Писатель обвинил Запад в падении мужества. «Этот упадок мужества сказывается больше всего в прослойках правящей и интеллектуально-ведущей, отчего и создается впечатление, что мужество потеряло целиком все общество». Этот упадок мужества, доходящий до полной потери «мужского начала», Солженицын считал признаком конца Запада, не способного противостоять угрозе могущественных тоталитарных сил. Государство всеобщего благосостояния, которое создано на Западе, обеспечивает молодежи владение вещами, деньгами, досугом, дает ей неограниченную свободу наслаждений, но не силу и мужество. «Даже биология знает, – говорил Солженицын, – что привычка к высокоблагополучной жизни не является преимуществом для живого существа. Сегодня в жизни западного общества благополучие стало приоткрывать свою губящую маску»[118]. По мнению Солженицына, на Западе слишком увлеклись защитой прав личности и мало думают о защите самого общества от «иных личностей», забывая об обязанностях людей перед обществом. Молодежь не защищена от порнографии и всякой иной бесовщины, все это ведет и к разгулу преступности. Но особенно резкие выражения достались опять-таки западной прессе, которая пользуется своей «безудержной свободой» отнюдь не в интересах читателей. Эта пресса помешана на сенсациях, она поверхностна и поспешна, и ярче всего отражает не достижения, а психические болезни XX века.

В отличие от советских западников и будущих либерал-демократов времен Ельцина, Солженицын прямо заявлял, что он не хотел бы рекомендовать нынешний Запад в качестве образца для преобразования российского общества. «Для того богатого душевного развития, которое уже выстрадано нашею страною в этом веке, – западная система в ее нынешнем духовно-истощенном виде не представляется заманчивой»[119]. Солженицын уверял своих слушателей, что жизнь в СССР и даже в Восточной Европе с ее гнетом выработала в народе характеры «более сильные, более глубокие и интересные, чем благополучная и регламентированная жизнь Запада». Что вообще может предложить России «западное массовое существование с его отвратным напором реклам, одурением телевидения и непереносимой музыкой!»[120]

Университетская аудитория аплодировала этим словам Солженицына, но почти никто из влиятельных западных интеллектуалов не торопился принимать советы писателя, который не только выступал против «детанта», но и предупреждал, что под видом «мирного сосуществования» Советский Союз фактически уже ведет против Запада третью мировую войну, и ведет все более успешно. «Еще два-три таких славных десятилетия мирного сосуществования и понятия «Запад» не останется на Земле»[121].

Солженицыну возражали многие либеральные интеллектуалы, заявляя, что он просто не знает западных стран и западного образа жизни, что он не знает ни одного языка, кроме русского, что он исходит из примитивных славянофильских концепций и слишком превозносит духовную мощь и превосходство России. Но диалога не получилось, и Солженицына слушали все меньше и меньше. Это яростное осуждение Солженицыным как коммунизма на Востоке, так и всего современного либерализма и демократии на Западе заводило и самого писателя в идеологический тупик, и после 1980 года его публичные выступления в различных аудиториях сошли на нет. К тому же и западная печать, по поводу которой писатель высказывался очень неприязненно и даже грубо, стала отвечать ему тем же, осуждая не только взгляды, но и стиль жизни Солженицына. Американские папарацци даже летали с видеокамерой и фотоаппаратами на вертолете над имением Солженицына в Вермонте, чтобы получить необычные снимки. Дело доходило до призывов убрать писателя из Америки. В 1980–1982 годах выступления, интервью и письма Солженицына были крайне редкими, а с 1983 года они практически прекратились.

В первые годы своего пребывания на Западе Солженицын часто вступал в полемику с российскими эмигрантами разных направлений и поколений. Эта полемика принимала нередко довольно острый характер. Солженицын держался обособленно, не принимая участия в разного рода эмигрантских мероприятиях и встречах. Исключения бывали, но крайне редко. С 1976 года он вообще перестал читать русские эмигрантские журналы и лишь иногда публиковал отрывки из своих «узлов» в религиозно-общественном журнале «Вестник РСХД», который постепенно попал и под финансовый контроль Солженицына.

Только в 1982 году он решил ответить сразу всем своим критикам из других эмигрантских и диссидентских движений большой и крайне грубой, даже оскорбительной статьей «Наши плюралисты». «Шесть лет не читал я ни сборников их, ни памфлетов, ни журналов, хотя редкая там статья не заострялась также и против меня. Я работал в отдалении, не обязанный нигде, ни с кем из них встречаться, знакомиться, разговаривать. Занятый «узлами», я в эти годы продремал все их нападки и всю их полемику. Они мечтали, чтоб я с ними суетился, повысил бы им цену, а без этого хиреют на глазах, захлебнулись в собственном яде»[122]. Но теперь Солженицын решил ответить всем сразу, помянув двумя-тремя фразами совсем разных людей, и находящихся в эмиграции, и живущих в Союзе. При этом взгляды, высказывания, статьи и очерки этих авторов были крайне упрощены и искажены.

Чтобы подчеркнуть свое неуважение, даже презрение к оппонентам, Солженицын в своей статье не упоминает даже инициалов, а только фамилии – Галич, Синявский, Пинский, Шрагин, Янов, Амальрик, Чалидзе, Лерт, Левитин-Краснов, Михайлов, Плющ, Соловьев, Клепикова, Померанц, «некто Любарский». Цитаты даются без ссылки на источник, часто без указания автора. Многие из оппонентов Солженицына были, конечно, не совсем правы в своих упреках и в своей критике и в адрес советского режима, и в адрес Солженицына, и при разборе событий как давней, так и недавней российской истории. Однако многие тезисы и критические замечания российских диссидентов-демократов были совершенно справедливы, в том числе и в адрес самых примитивных версий русского национализма, к которым многие из эмигрантских авторов относили и идеологические концепции самого Солженицына.

Статья Солженицына попала и в СССР в струю «самиздата», и она произвела на большинство из нас очень неприятное впечатление. Солженицын издевался над самим понятием плюрализма, которое представлялось нам важнейшим демократическим требованием. Мы как раз и выступали за демократическое и плюрастическое общество. Мы с уважением относились ко многим из тех, которых Солженицын называл «хороводом оживленных гномов, кружащихся над телом полумертвой России, нащебечивая свое». Писатель явно впал в грех гордыни, и это отталкивало от него и диссидентов в эмиграции, и тех, кто жил и работал в СССР. Уже тогда начала быстро расти трещина между Солженицыным и независимым общественным мнением в СССР, которое только начало нарождаться. А. Солженицын, можно сказать, требовал такого же полного признания и идеологического подчинения своим взглядам и концепциям, как и КПСС.

Начало «перестройки» в СССР Солженицын публично никак не комментировал. Мы видим по его литературному дневнику, публикация которого началась только в 1999 году, что писатель внимательно следил за событиями в стране и за судьбой советских политзаключенных. О Горбачеве он писал в своих заметках с явной неприязнью, но к начавшемуся в конце 1986 года освобождению диссидентов из тюрем, лагерей и ссылки Солженицын отнесся как к важному событию, которое и ему давало надежду на возвращение. Однако в печати или в своих публичных выступлениях писатель ничего не говорил о положении дел в СССР с 1980 до 1988 года.

Свое многолетнее молчание Солженицын нарушал только тогда, когда нужно было комментировать начавшие выходить первые «узлы» «Красного колеса». Русские издания этих первых «узлов» выходили в свет практически незамеченными. Но и на английское, немецкое и французское издания «Августа Четырнадцатого» рецензии были редкими и очень сдержанными, хотя это был несомненно лучший том всей эпопеи. И рецензентов, и читателей просто отпугивал большой объем романа с размытым сюжетом и множеством действующих лиц. «Это, конечно, не развлекательное чтиво для летнего отдыха, – писал Пол Грей в журнале “Тайм”. – Тех, кто каждое лето испытывает угрызения совести из-за того, что они не могут одолеть “Войну и мир”, приведет в ужас перспектива чтения «Августа Четырнадцатого» – вещи, безусловно, трудной и требующей от читателя большого напряжения»[123]. На Западе издается немало книг по истории, которые читаются как занимательные романы. Трудно было рассчитывать поэтому, что западный читатель одолеет нелегкое для восприятия, но обширное «повествование в отмеренных сроках».

Читать роман уже тогда было трудно. Почти 200 страниц текста отводилось под описание разного рода войсковых передвижений русских и немецких войск по Восточной Пруссии. Все читатели просто пропускали это. Но многие главы были интересны, хотя и не приковывали внимание, как то было с романами «Раковый корпус» и «В круге первом».

Рецензии на «узел № 2» «Октябрь Шестнадцатого» были еще более редкими и критичными. «Когда я начинал читать этот роман, – писал в 1989 году один из немецких рецензентов, – была весна, и листья в моем саду только зазеленели. Но когда я закрывал его последние страницы, была поздняя осень, и листья в саду уже опали». Это была не лучшая рекомендация для потенциальных читателей. «Узел № 3» «Март Семнадцатого» начали издавать на русском языке в самом конце 80-х годов. Эта книга комментировалась и рецензировалась пока лишь в эмигрантских изданиях.

Солженицын и перестройка

В 1985–1986 годах Солженицын не давал никаких интервью и не сделал ни одного публичного заявления. В 1987 году согласился дать только одно интервью по просьбе владельца журнала «Шпигель» Рудольфа Аугштейна. При этом речь шла только о проблемах российской истории, а не о «перестройке». Писатель молчал затем еще около двух лет, и только в мае 1989 года согласился на беседу с журналистом «Тайм» Дэвидом Эйкманом. Речь шла опять-таки о романах из эпопеи «Красное колесо». Уже прощаясь с писателем, Д. Эйкман спросил: «В СССР происходят такие громадные события, они происходят и во всем коммунистическом мире. Немного удивительно, что вы не высказываетесь о них. Почему вы не комментируете никак и события, которые происходили в Америке в последние десять лет?»

Солженицын ответил, что в Америке, как он понял, никто не хочет прислушиваться к его критике. Зачем же ему тратить свое время, «для меня драгоценное, если моей критики никто не спрашивает. Решил: хватит, отныне занимаюсь только своей прямой художественной работой». Потом перестал говорить и о России. «Я замолчал еще в 1983 году, когда переменами никакими не пахло. А позже начались перемены. И мне предстояло что же? Прервать свою работу и начать выступать как политический комментатор, притом издалека? Но события на моей родине меняются сейчас очень часто. Скажешь один раз, нужно сказать и другой, и третий, и четвертый, то есть комментировать по ходу того, что происходит. А я должен кончить свою работу, меня погоняет возраст, мне же больше семидесяти лет»[124].

В 1988–1989 годах в США приезжало немало «прорабов перестройки», и некоторые из них хотели встретиться с Солженицыным. Но все они получали отказ. Солженицын даже перестал подходить к телефону, и можно было поговорить только с его женой, которая выполняла обязанности его секретаря. На дверях почты в Кавендише висело объявление: «Адрес Солженицына не даем, дорогу к дому не показываем». Один настырный западный журналист, получив задание редакции написать очерк о жизни великого писателя, даже нанял вертолет и несколько часов летал над имением Солженицына близ Кавендиша, делая фотографии и записывая передвижения всех членов семьи.

Молчание Солженицына и его нежелание высказываться о делах в СССР приводило к тому, что писателя начали просто забывать. Большинство молодых людей вообще ничего из произведений Солженицына не читали. К тому же быстрое развитие в стране относительной свободы слова и печати привело к появлению новых имен и авторитетов. В кругах интеллигенции и молодежи бурно обсуждались фильм Тенгиза Абуладзе «Покаяние», роман Анатолия Рыбакова «Дети Арбата», повесть Даниила Гранина «Зубр», роман Владимира Дудинцева «Белые одежды», публицистика «Огонька», «Московских новостей», «Литературной газеты», а вовсе не забытые уже тексты «самиздата» и недоступные для большинства книги «тамиздата». Тот не слишком длительный взрыв интеллектуальной и политической активности, который происходил в стране в 1988–1989 годах, происходил без упоминания имени Солженицына.

Вообще, включение недавних диссидентов в активную политическую жизнь страны происходило с трудом – на то было много причин. Власти еще не доверяли диссидентам: их требования казались слишком радикальными. Но и диссиденты еще не доверяли властям – здесь было немало людей, которые еще совсем недавно участвовали в репрессиях и в публичном поношении диссидентов. Поэтому на первый план в 1988–1989 годах выходили те люди, которых Евгений Примаков позднее называл «диссидентами в системе». Это были относительно либеральные работники из партийных органов, из литературных союзов и других творческих объединений, из печатных изданий. Из этой среды и вышли все первые «прорабы перестройки» и «проводники гласности». К возможной публикации книг Солженицына эти люди относились с большими сомнениями и осторожностью – не опрокинуть бы все еще хилую лодку «перестройки».

Первый громко прозвучавший голос принадлежат газете «Книжное обозрение», не самой известной и влиятельной среди советских газет. 8 августа 1988 года газета опубликовала большое письмо Елены Чуковской, внучки писателя Корнея Ивановича Чуковского (о близости всей семьи Чуковских и семьи Солженицына было известно) «Вернуть Солженицыну гражданство СССР». «Пора прекратить, – заключала свое письмо Чуковская, – затянувшуюся распрю с замечательным сыном России, офицером Советской армии, кавалером боевых орденов, узником сталинских лагерей, рязанским учителем, всемирно-знаменитым русским писателем Александром Солженицыным и задуматься над примером его поучительной жизни и над его книгами». В последующих номерах газета привела отклики читателей, большинство которых поддержали Е. Чуковскую. Были и такие, кто решительно возражал против возвращения писателя, но немало оказалось и тех, кто писал, что ничего не знает о Солженицыне, и сама газета в редакционном комментарии признавала, что ее читатели все больше и больше интересуются творчеством Солженицына, но «мы не знаем, что и как он писал в изгнании».

В идеологических службах ЦК КПСС мало кто понимал «проблему Солженицына». Еще в октябре 1988 г. новый член Политбюро Вадим Андреевич Медведев собрал специальное совещание с участием не только работников аппарата ЦК КПСС, но и руководящих работников КГБ СССР. Часть участников совещания выступила за сохранение в полном объеме жесткой линии по отношению к Солженицыну. Но другие считали, что нужно разграничить идеологическую и правовую проблемы. На такой позиции стоял, по свидетельству Медведева, и М. С. Горбачев, но он предпочитал публично не высказываться. Возможно, именно поэтому разного рода инструктивные совещания с деятелями интеллигенции и журналистами проводил Вадим Медведев в ЦК КПСС. Это были закрытые совещания, никакой информации о них в печать не передавалось.

Между тем, давление общественности возрастало. В Московском Доме кино, который превратился тогда в своеобразный клуб демократической интеллигенции, 12 декабря 1988 года состоялось большое собрание по случаю 70-летия Солженицына. Здесь было много писателей, ученых, деятелей культуры, и все они поддерживали требования о возвращении Солженицыну советского гражданства и членства в Союзе советских писателей. Игнорировать эти требования было уже невозможно, но Горбачев продолжал ждать выводов и предложений от Идеологической комиссии ЦК, члены которой, по признанию В. А. Медведева, только теперь взялись за внимательное чтение «Архипелага ГУЛАГа» – ведь именно эта книга стала причиной высылки Солженицына из СССР. Но и теперь многим ее читателям из ЦК КПСС она казалась слишком «опасной».

Весной 1989 года активность демократической интеллигенции и ее требования о возвращении Солженицына в нашу страну и в литературу усилились. Небольшой московский журнал «ХХ-й век и мир» опубликовал в № 2 за 1989 г. статью-обращение Солженицына «Жить не по лжи», которая была написана 12 февраля 1974 года, за два дня до высылки из СССР. Несколько раз обращался к Горбачеву и в ЦК КПСС с просьбой разрешить публикацию сочинений Солженицына и главный редактор журнала «Новый мир» Сергей Залыгин. Горбачев дважды беседовал с Залыгиным, но откладывал свое решение.

В первые месяцы 1989 года уже появилась возможность издания «Ракового корпуса», рассказа «Матренин двор» и повести «Один день Ивана Денисовича», даже романа «В круге первом». Однако писатель был тверд: его первым произведением, которое он хочет и позволяет издать на Родине, должен быть только «Архипелаг ГУЛАГ», ибо именно эта книга стала главной причиной его изгнания из СССР. Однако все прежние решения Политбюро в отношении этой книги не были отменены, и у В. А. Медведева не было полномочий принимать какие-то другие решения. К тому же он не скрывал своего отрицательного отношения к «Архипелагу». А защитников этой книги в Политбюро не было.

Обстановка в стране существенно изменилась в начале лета 1989 года в связи с началом работы Первого Съезда народных депутатов СССР. Это был скачок в развитии гласности, в результате которого ЦК КПСС, Политбюро и Горбачев начали терять контроль за развитием многих политических, национальных, а тем более литературных процессов. Более 50 писателей, драматургов, деятелей кино, композиторов были избраны народными депутатами СССР. Это влиятельная группа, с мнением которой нельзя было не считаться. Прежняя опека ЦК КПСС над деятельностью творческих союзов становилась невозможной. Многие из проблем эти союзы могли решать теперь без какой-либо санкции ЦК КПСС.

В конце июня 1989 года секретариат Союза Советских писателей постановил отменить свое решение от 5 ноября 1969 года об исключении Солженицына из Союза писателей. Одновременно писателям – членам Верховного Совета СССР было поручено поставить вопрос о полной государственной реабилитации Солженицына. Уже в августе 1989 года в разных журналах и газетах началась публикация отдельных рассказов и публицистики Солженицына, отрывков из книги «Красное колесо». Появились большие очерки о судьбе Солженицына, один из них был написан Виктором Астафьевым, другой Владимиром Лакшиным. Журнал «Новый мир» объявил о подготовке к публикации отдельных глав «Архипелага».

По свидетельству Вадима Медведева, в июле 1989 года вопрос о Солженицыне и его книгах обсуждался на Политбюро. Однако никакого специального постановления на этот счет принято не было, и вся информация, доложенная на заседании, была по предложению Горбачева «принята к сведению». Это означало, что писатели сами могли теперь принимать решения по своим литературным делам. Контроль за печатью почти полностью перешел тем летом в руки редакторов и редакционных коллегий, и это было самой важной частью провозглашенной Горбачевым политики «гласности». Уже в № 9, 10 и 11 «Нового мира» были опубликованы избранные главы «Архипелага». Однако вопреки ожиданиям одних и опасениям других, никакого переворота или даже заметного волнения в сознании общества эти публикации не произвели, основное внимание было приковано к текущим политическим событиям, и о Солженицыне говорили меньше, чем о секретаре ЦК Егоре Лигачеве или следователе Тельмане Гдляне.

Что-то изменилось в самой роли литературы в жизни общества, и это было неожиданным для редакции «Нового мира», для Солженицына и для всех нас.

«Год Солженицына»?

Полное и отредактированное самим писателем трехтомное издание «Архипелага» появилось в книжных магазинах в марте 1990 года и было быстро распродано, хотя тираж его составил 100 тысяч экземпляров. Тираж «Нового мира» в том же году достиг двух миллионов экземпляров, тираж «Комсомольской правды» дошел до 17 миллионов экземпляров, а еженедельной газеты «Аргументы и факты» – 34 миллиона экземпляров. Цензура была упразднена, и в разных изданиях и издательствах началась подготовка к изданию сразу всех произведений Солженицына, которые были ранее изданы за границей. В этих условиях редактор «Нового мира» Сергей Залыгин объявил 1990-й год «годом Солженицына». «В историю нашей литературы, – писал он, – 1990-й год войдет еще и как год Солженицына. Множество журналов будут публиковать его произведения, множество издательств напечатают его книги. Такой сосредоточенности на одном авторе, может быть, никакая литература не знала и не узнает никогда»[125]. И действительно, отдельными изданиями вышли в свет роман «В круге первом», повесть «Раковый корпус», сборники рассказов, пьес и киносценариев Солженицына. В разных журналах публиковалось и «Красное колесо» – от «Августа Четырнадцатого» до «Апреля Семнадцатого». Писатель не торопился давать в печать только свою публицистику.

И все же «года Солженицына» не получилось. Очень немногие из газет и журналов выступили с рецензиями на книги Солженицына, их обсуждение проходило вяло как в литературных, так и в общественных кругах. «Прочли всего Солженицына, и ничего не перевернулось», констатировал с упреком писатель Георгий Владимов.

Такая реакция интеллигенции и общества на столь давно ожидавшееся «явление Солженицына» казалась странной. Многие помнили, что в ноябре 1962 года публикация в «Новом мире» небольшой повести «Один день Ивана Денисовича» имела громадный резонанс в стране и во всем мире. Все газеты и журналы обсуждали эту повесть; письма и отклики читателей Солженицын уносил из редакции «Нового мира» в чемоданах. Именно в это время скромный учитель физики из Рязани превратился во всемирно известного писателя, за судьбой которого на протяжении последующих двадцати лет следил весь мир. Почему же теперь наша публика на всех уровнях так слабо откликнулась на издание книг Солженицына? Я думаю, что здесь надо назвать несколько причин.

В условиях невиданной ранее гласности издание книг Солженицына утратило магию мужества и новизны. Для воздействия на публику даже самого замечательного произведения огромное значение имеет ситуация в обществе и время выхода в свет этого произведения. Роман Николая Чернышевского «Что делать?», написанный в каземате Петропавловской крепости и изданный Некрасовым в 1863 года, произвел огромное впечатление на разночинную интеллигенцию и молодежь тех лет, но сегодня это одна из рядовых книг школьной программы. «Мертвые души» Николая Гоголя стали событием в художественной и общественной жизни России в середине 40-х годов XIX века. Но состоялось бы это событие, если бы эта книга Гоголя появилась в свет в 1881 году, через 20 лет после отмены крепостного права? Подобные примеры можно приводить из всех литератур. В середине XIX века Гарриет Бичер-Стоу всколыхнула американское общество своей «Хижиной дяди Тома». Но сегодня это всего лишь одна из популярных детских книг в США.

В 90-е годы советское и российское общество не могло воспринимать книги Солженицына так, как в 60-е. Для нового поколения читателей эти книги были уже историей. К тому же их появление в печати совпало с появлением других ярких художественных произведений, которые ранее были неизвестны широкой публике. Солженицын не раз говорил и писал, что он ощущает себя «может быть, единственным горлом умерших миллионов против нашего главного Врага». Это было и в 60–70-е годы большим преувеличением: из бывших узников ГУЛАГа вышло много талантливых писателей, и книги некоторых из них превосходили романы и повести Солженицына по своим художественным достоинствам. И «Колымские рассказы» Варлама Шаламова, и «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург, и повесть Дмитрия Витковского «Полжизни» были, несомненно, глубже и шире в изображении реальностей ГУЛАГа, чем «Один день Ивана Денисовича». Но именно поэтому ни Е. Гинзбург, ни В. Шаламов, ни Д. Витковский не могли рассчитывать на публикацию своих книг в начале 60-х годов. Эти книги ждали своей публикации в СССР до конца 80-х годов.

В эти же годы в море «лагерной» литературы появились и многие новые яркие авторы: Анатолий Жигулин, Георгий Жженов, Лев Разгон – всех не перечислить. Большое внимание публики привлекли и другие, ранее неизвестные нам книги советских писателей и писателей из эмиграции: Владимира Войновича, Василия Аксенова, Василия Гроссмана, романы и повести Владимира Набокова, мемуары генерала Петра Григоренко, неизвестные ранее поэмы Александра Твардовского и Анны Ахматовой, стихи Бориса Пастернака и Осипа Мандельштама, Марины Цветаевой и Бориса Чичибабина, романы Марка Алданова – и здесь перечисление может занять не одну страницу.

Читающая публика впервые знакомилась с работами знаменитых российских мыслителей Ивана Ильина, Николая Бердяева, Владимира Соловьева. А еще шли почти неизвестные нам западные литераторы и мыслители: Джордж Оруэлл, Олдос Хаксли, Франц Кафка. Для тех стран, где смогли прочитать эти книги в «нужное» время, их авторы могли обрести славу пророков. Но для советского читателя эти книги не могли стать главными книгами не то что года, но даже месяца. После десятилетий духовного голодания наша интеллигенция начала получать столь разнообразную и обильную духовную пищу, что никто не был в состоянии ее эффективно усвоить. По меткому выражению Василия Селюнина, гласность в стране возросла безмерно, но слышимость упала до минимума…

Как известно, в авторитарном обществе литература играет роль не только художественную и эстетическую, но и политическую. Она берет здесь на себя основную тяжесть выражения общественных настроений, являясь почти единственным средством для скрытой, но легальной оппозиции. Именно это обстоятельство в очень большой степени увеличивает значение литературы в таком обществе, привлекая к ней повышенное внимание как публики, так и власть имущих. Но в демократическом обществе нет большой нужды в политически ангажированной литературе. «В странах, где умственная и общественная жизнь достигла высокого развития, – писал еще Чернышевский, – существует разделение труда между различными отраслями умственной деятельности, из которых у нас известна только одна – литература. В нашем умственном движении она играет более значительную роль, нежели французская, немецкая, английская литература в умственном движении своих народов. Литература у нас сосредоточивает пока всю умственную жизнь народа, и потому прямо на ней лежит долг заниматься и такими интересами, которые в других странах перешли уже в специальное заведование других направлений умственной деятельности»[126].

Поворот к демократии произвел и у нас в стране то разделение труда между различными отраслями умственной деятельности, о котором писал Чернышевский. При этом даже в литературе наибольшее влияние приобрели такие прямые и более краткие формы, как очерк и публицистика. Уже в конце 1988 года вниманием общества овладели публицисты, а в 1989 году самым захватывающим зрелищем для публики стали заседания Первого Съезда народных депутатов СССР. Не писатели, а сами политики оказались в центре «умственного движения» в обществе. Политику, как известно, часто сравнивают с театром, но она не перестает быть при этом и частью реальной жизни. В 1989–1990 годах тройной занавес этого театра стал раскрываться перед публикой, которая и сама оказалась частично втянутой в ход развернувшегося спектакля. Тот «бой двумя колоннами», который в начале 70-х годов вели с властями Солженицын и Сахаров, казался теперь далекой историей. Всех волновал уже другой «бой» – политическое соперничество между Горбачевым и Ельциным. В Москве уже в сентябре 1990 года проходили массовые манифестации под лозунгами: «Горбачев – нет!», «Ельцин – да!». (Вокруг Кремля в отдельные дни появлялись даже танки.) К тому же публику все больше и больше волновали не проблемы истории и литературы, а растущие трудности: нехватка продуктов, очереди, рост цен. В республиках Советского Союза на первое место в умах интеллигенции вышли национальные проблемы. Рушился социалистический лагерь, росли угрозы для единства и целостности Советского Союза.

И как раз в разгар этих волнений и неурядиц был получен из Далекого Вермонта программный манифест А. И. Солженицына под претенциозным заголовком «Как нам обустроить Россию?» и скромным подзаголовком «Посильные соображения». 18 и 20 сентября 1990 года манифест Солженицына в виде отдельной брошюры был опубликован в качестве приложения к газетам «Комсомольская правда» и «Литературная газета» тиражом в 27 миллионов экземпляров. Брошюру Солженицына продавали во всех газетных киосках по три копейки за экземпляр, она дошла не только до всех провинциальных городов, но и до любого глухого угла. Так что большинство российских граждан свое первое и главное впечатление о Солженицыне получили не по его «Нобелевской лекции» и не по «Архипелагу», а по его новой статье. И впечатление это было не очень благоприятным.

Конец ознакомительного фрагмента.