Песчинки в прибое вечности
Неслись галопом годы удалые,
Бежало время беспардонно вскачь.
Осталось дни ушедшие младые
По жёлтым фотографиям считать.
О чём мечтают старые альбомы?
О чём они старательно молчат?
Молчат загадочно и смотрят отрешённо,
А время продолжает мчаться вскачь.
Старые фотографии и письма, небрежно рассыпанные по безразличной глади стеклянного стола её безупречно элегантной гостиной…
Она вновь пробежала глазами по своим стихотворным строчкам и задумчиво отложила в сторону внушительный сборник с громким названием «Избранное».
Немые свидетели теперь уже столь далёкой, как будто бы чьей-то чужой жизни молча смотрели на неё. Пожелтевшие фотографии, ветхие листки писчей бумаги, испещрённые полудетским почерком, глядели с укоризной, словно обличая в чём-то, в чём она нисколько не была виновата.
– Это рок! Это судьба! – произнесла она вслух и тут же спохватилась.
«Совсем крышу сносит! – с ужасом подумала и нервно повела плечами. – Перед кем это я оправдываюсь? Ведь это всего лишь фотографии! Это просто письма!»
«Не просто, не просто! – назойливо застучало у неё в ушах. – Они ждали целых сорок лет и всё-таки вернулись к тебе. Не просто, не просто!..»
«Да, не просто!» – вдруг неожиданно для себя согласилась она с той собой, которой была когда-то, той, другой, наивной и юной, из какой-то совершенно иной жизни, с той, которая написала все эти письма и которая вот уже свыше сорока лет безмятежно улыбается с пожелтевших от зависти к её вечной молодости старых фотографий.
– О чём мечтают старые альбомы? О чём они старательно молчат? – повторила задумчиво она и взяла в руки одно из своих писем.
Время на мгновение остановилось, а затем стремительно понеслось вспять. В комнате воцарилась знакомая гулкая тишина, та, что приходит вместе с Вдохновением, та, что открывает канал, по которому проходят стихи. Высокие надёжные стены дома дрогнули, временные границы сместились, заколебались, а затем и вовсе исчезли. Она погрузилась в чтение, забыв обо всём, в том числе и о себе самой сегодняшней, совсем-совсем иной…
«Мой славный, дорогой Николинька!
Только-только прочла твоё письмо. Как трудно, должно быть, выносить непрерывную муштру и скверный быт, терпеть непогоду и усталость! От всего сердца сочувствую тебе! Будь мужественен, дорогой! Постарайся выйти из сурового испытания с честью! Право называться настоящим мужчиной завоёвывается в трудной борьбе с самим собой, ты это теперь понимаешь гораздо лучше, чем все мы, твои друзья».
Она отложила письмо и тихо улыбнулась. «Возможно, я не так уж и изменилась», – подумала она, вспомнив своё недавнее выступление на Конгрессе писателей русского зарубежья в Москве.
МОЖЕТ БЫТЬ, ПРИШЛО НАКОНЕЦ ВРЕМЯ ПРЕДАТЬ ЗАБВЕНИЮ ТО, ЧТО И ТАК УЖЕ УШЛО, ПЕРЕСТАТЬ МУЧИТЬ СЕБЯ И ДРУГИХ, ПЕРЕСТАТЬ ПЛЕВАТЬ НА СВОЮ РОДИНУ. ИБО У СОВЕТСКОГО СОЮЗА И СЕГОДНЯШНЕЙ РОССИИ ОДНО ОБЩЕЕ: ЭТО НАША С ВАМИ РОДИНА, ДРУГОЙ У НАС НЕТ.
Именно этими словами она закончила тогда своё короткое, но ёмкое выступление.
– У нас, безусловно, много общего, милая моя идеалистка, – тихо прошептала она и вновь вернулась к чтению.
«Что касается моей поездки в Рыбинск на натурные съёмки “Двенадцати стульев”, то постараюсь быть подробнее. Вечером, собрав большую дорожную сумку, больная и недовольная, я отправилась на вокзал. Меня посадили в вагон. Затем традиционная церемония прощания: ты стоишь за толстым пыльным стеклом, твои родители переминаются с ноги на ногу на перроне. Тихие улыбки, последние наставления, поглядывание на часы. Наконец гудок, ещё один, и поезд трогается. На платформе оживление, беспорядочное размахивание руками, вздохи облегчения. Состав набирает ход, вокзал остаётся далеко позади, и скорый поезд, словно строптивый конь, резко останавливаясь на всех без исключения полустанках и разъездах, мчит тебя куда-то совсем далеко, в Рыбинск, в тьмутаракань, в бывшее поселение ссыльных.
Моими попутчиками оказались двое мужчин и очень симпатичная молодая женщина, педагог по профессии, забавный непосредственный человечек. Мы долго болтали с ней, прежде чем лечь спать. Бедняжка буквально в день отъезда выписалась из больницы со страшной гипертонией, и путешествие домой в трясущемся, скрипящем вагоне причиняло ей невыносимые страдания, но, умница, она держалась очень мужественно.
До поздней ночи я развлекала её анекдотами, новостями из театральной жизни, много рассказывала о кино. Потом мы с ней разложили постели и легли спать. Я с удовольствием натянула на свою многострадальную спину тёплый стёганый халат и свернулась калачиком. Вскоре мои попутчики уснули, а я ещё долго лежала без сна, смотрела в окно на отражение мелькающих в стекле фонарей и думала о том, что я, должно быть, очень счастливый человек.
Утром нас разбудила проводница. Представь себе крошечное щупленькое существо с маленьким птичьим личиком и на редкость зычным голосом. Хотя было ещё ужасно рано, пришлось всё-таки встать, чтобы наша проводница успела собрать постели.
Утро выдалось удивительно солнечное. Мы проезжали мимо полуразвалившихся домиков, покосившихся заборов и бесконечных гусей. Весьма банальный сюжет, правда? Но вся эта нехитрая картина, открывающаяся нам из окна стремительно летящего поезда, настраивала на удивительно благодушный и даже чуть-чуть сентиментальный лад.
Вот и Рыбинск. Я попрощалась со своими попутчиками и, подождав немного, пока поредеет толпа в коридоре, взяла свою дорожную сумку и спустилась на перрон. Меня уже ждали. Правда, без цветов, но зато с нетерпением.
Ассистентка режиссёра Нина с завидной лёгкостью одной рукой подхватила мою тяжёлую сумку, другой – меня, и мы торопливо направились к выходу.
Николинька, милый, какой разительный контраст являли мы с ней! Я – хрупкая, бледная, кажущаяся ещё тоньше в своём длиннополом пальто, и она – крупная, яркая, свежая и весенняя. Я – болезненно кутающаяся в демисезонные тряпки, поминутно оступающаяся на выщербленной платформе Рыбинска, и она – в туфлях на загорелых босых ногах, в ярко-зелёном лёгком платье. Одним словом, полузамученная жертва цивилизации, измотанное дитя сумасшедшего века шло рука об руку с детищем лесов и полей к чёрной “волге”. Через десять минут мы были уже в гостинице. Формальности регистрации заняли буквально две-три минуты, и, поднявшись на лифте, я вошла в свой 509-й номер, расположенный на пятом этаже. Затем душ. Чашечка чёрного кофе, которую Нина заботливо принесла мне наверх. Десять минут неподвижного отдыха на спине с высоко поднятыми ногами, и опять в ванную, на сей раз – грим. Я люблю гримироваться сама. Гримёрам остаётся только нанести мне на лицо тон и надеть парик.
Пока я, подавляя озноб и усталость, тщательно разбирала слипающиеся от туши ресницы, Нина обстоятельно рассказывала о последних новостях.
Ну вот и хорошо! Глаза подведены. Я слегка откинулась от зеркала, чуть-чуть прищурилась, и в ответ хищно сверкнули зелёные глаза Эллочки-людоедки. Теперь костюмеры, парик и, наконец, съёмочная площадка.
Съёмочная группа встретила меня очень тепло. Подошли Гайдай, Сергей Сергеевич Полуянов – оператор, ребята-осветители, гримёры – одним словом, весь наш дружный киношный народ. Спрашивали о здоровье, о настроении. Тут же освободили место в тени. Костюмеры заботливо сняли с моих ног узкие лодочки, в которых мне предстояло через пятнадцать минут сниматься, и поменяли их на лёгкие золотые босоножки, предусмотрительно взятые с собой из Москвы.
Потом подошли Киса с Остапом. Арчил был холоден, но любезен».
– Холоден, но любезен, – машинально повторила она и задумалась…
Зима 1970 года выдалась в Москве на редкость суровая. Смеркалось. На мёрзлые сугробы за окном ложился ранний озябший сумрак. В доме было тепло и уютно. Неожиданно зазвонил телефон. Она нехотя отложила томик рассказов Чехова, ловко спрыгнула с дивана и подбежала к телефону.
– Вам звонят с «Мосфильма». Будьте любезны, Наташу, – послышался в трубке знакомый голос ассистентки Нины.
– Нинуль, привет, это я! – радостно защебетала она в ответ.
– Наташа, у меня к тебе дело, – каким-то странным голосом заговорила Нина, а затем, чуть-чуть помолчав, добавила: – Ты сниматься хочешь?
– Сниматься? – автоматически повторила она. А затем, осознав всю нелепость поставленного вопроса, произнесла с чувством ярко выраженного собственного достоинства: – Нинуль, ты разве не знаешь, я уже давным-давно на роль утверждена.
– Наташа, – нисколько не обратив внимания на явное ехидство с той стороны, невозмутимо продолжила Нина, – я всё знаю. А теперь я тебе скажу то, чего ты уж точно не знаешь! Фильм висит на волоске. Гайдай сказал, что без Остапа он фильм об Остапе снимать не будет! Теперь поняла? – и, явно удовлетворённая гробовым молчанием в трубке, добавила: – У нас есть план.
– План? – словно утопающая за соломинку, схватилась молодая актриса за нечто пока ещё неопределённое, но уже хоть что-то обещающее. – Какой план?! Да говори же ты скорей! – взмолилась она.
– В общем, так, – деловым тоном начала ассистентка, – завтра утром поездом из Тбилиси приезжает на пробы семьдесят шестой Остап. Мы будем его встречать. Дадим ему кассету с танго. У тебя кассетник есть? – деловито поинтересовалась она.
– Есть, есть!.. – радостно закричала начинающая актриса.
– Так вот. Мы отвезём его в гостиницу «Россия». Дадим ему твой номер телефона. Он тебе позвонит. Договоритесь о встрече. Возьми такси за счёт «Мосфильма» и поезжай к нему. Отрепетируй ты с ним этот чёртов танго! – сорвалась на крик Нина, а затем зловеще прошипела: – Все же Остапы с тобой пробовались. Ты лучше всех знаешь, что Гайдай хочет.
А потом всё было так, как в песне Высоцкого:
И ещё. Оденьтесь свеже, и на выставке в Манеже
К вам приблизится мужчина с чемоданом, скажет он:
«Не хотите ли черешни?» – Вы ответите: «Конечно!» —
Он вам даст батон с взрывчаткой, принесёте мне батон.
Да, всё было именно так. Всё шло по плану: телефонный звонок, гостиница «Россия» и танго. На следующий день актёры «впервые» встретились у Гайдая в кабинете. Вначале была репетиция, затем пробные съёмки, а несколько дней спустя состоялось утверждение Арчила Гомиашвили на роль Остапа Бендера.
«Как давно это было», – подумала она. И откуда было знать ей тогда, в далёком 70-м году, неписаное правило: СВИДЕТЕЛИ НИКОМУ НЕ НУЖНЫ. ОТ НИХ ЛУЧШЕ ВСЕГО ИЗБАВИТЬСЯ! Да, но зачем это было нужно Арчилу? Его бы Гайдай и так утвердил. Он чертовски подходил на эту роль. Но сам Арчил уверен в этом не был.
Она вздохнула и вновь взялась за чтение.
«…С Филипповым мы понимающе переглянулись, и этот старый, очень больной и бесконечно талантливый человек ласково подмигнул мне. Затем я смотрела съёмки Сергея Николаевича и Гомиашвили, а потом отснялась сама.
Николинька! Милый, нет ничего прекраснее кино! Даже тогда, когда ты устала и, кажется, уже не в силах двигаться, свет рефлекторов, сама атмосфера съёмок делают невозможное. Болезни, проблемы, склоки, зависть уходят в небытие, и на площадку выходишь ты. И десятки глаз с напряжённым вниманием следят за тобой, пока ты, творение всех присутствующих здесь, под тихое жужжание камеры и ласковый свет софитов проживаешь такую удивительную, такую прекрасную, такую необыкновенную жизнь.
Николинька, дорогой, это не громко звучит, то, что я здесь написала? Многие из моих сокурсников были бы потрясены, прочтя эти строки. Холодная, выхоленная, слегка циничная Татка Воробьёва, вечно называющая вещи своими именами, с которой лучше не связываться, – и вдруг до одури влюблённый в свою профессию человек. Парадокс, неразрешимая и необъяснимая дилемма для дорогих сокурсников. Чувствуешь, сколько желчи? Вот приблизительно такой они меня и знают. Впрочем, Бог с ними!
Николинька, милый, дети растут, да? Иногда это чуть-чуть печально! Очарование юности переходит в очарование женственности, и это капельку грустно. Детская непосредственность взгляда отягощается повседневными заботами, делами, неурядицами, ВОЗРАСТОМ – этим всесильным разрушителем, и взгляд остывает, подёргивается дымкой, делается пожившим и повидавшим, и окружающие, заглянув в твои усталые глаза, говорят о тебе уже не “милый ребёнок”, а “очаровательная женщина” – комплимент пленительный и вместе с тем чуть-чуть горький, как вкус полыни.
Я не огорчила тебя, милый? Я страшная сумасбродка, знаю. Со мной нужны железные нервы. Мои капризы трудно выносить, а тем более потакать им. Вообще-то я настоящая женщина со всеми достоинствами и недостатками, присущими этому полу, – нервная, впечатлительная, слабая, а вместе с тем сильная и решительная, не терпящая компромиссов в любви, и от этого, вероятно, не самая счастливая.
После съёмок Гайдай с Полуяновым пригласили меня к себе в машину, и мы все вместе поехали в гостиницу. По дороге они расспрашивали меня о моих делах, а я больше всего на свете боялась вопроса, снимаюсь ли я где-нибудь ещё. Но, слава Богу, всё обошлось, и мне не пришлось им рассказывать о съёмках в “Карусели” у Михаила Швейцера. Уж очень всё получалось несправедливо по отношению к Леониду Иовичу: он меня открыл, а, судя по всему, на экране впервые я появлюсь в “Карусели”, так как “Двенадцати стульям” предстоит ещё до-олго сниматься.
Затем был обед. После обеда я поднялась к себе в номер и придала ему вид симпатичной дамской спаленки: поставила в кувшин прелестные белые ромашки, вытряхнула на туалетный столик косметику из сумки, на журнальный – бросила “Иностранную литературу”, которая вскоре перекочевала поближе к постели, повесила на стул яркую блузку, и комната ожила. Точно таким же образом я преобразила ванную: два-три эффектных флакона на полочке под зеркалом, красный халат на вешалке – словом, довольно мило.
Потом мы с Ниной гуляли по городу, пока наши снимали, несколько раз наведывались на съёмочную площадку, а затем, порядком утомившись, отправились в гостиницу. Так прошёл первый день моей первой в жизни командировки.
Утро следующего дня пролетело быстро. Вначале я немного побродила по Рыбинску. Затем был завтрак, после него “Возраст любви” с очаровательной Лолитой Торрес, короткий отдых и обед.
Мы сидели вчетвером за столиком и угрюмо жевали что-то очень невкусное, когда к нам подошёл Сергей Николаевич Филиппов и сел за наш стол. Он сначала долго, очень внимательно смотрел на меня, а потом стал расспрашивать о моих институтских делах и в конце концов поинтересовался, что у меня по мастерству. Я ответила: “Четыре”. Тогда он успокоил меня, сказав, что, когда он заканчивал балетное училище, то его педагог сказал ему так: “Я ставлю тебе четыре. Себе я тоже поставил бы четвёрку, так как на пять танцует только Господь Бог”. Затем он спросил у меня, видела ли я свой материал. Я ответила, что нет. И тогда этот великий мастер сказал следующее: “Я бы поставил тебе четыре с плюсом, но это уже нечестно, милочка! Ты подбираешься к самой Царице Небесной!”
У меня пропал аппетит. Я смотрела в тарелку и не знала, что мне делать. Всё это было так неожиданно! Потом Сергей Николаевич посоветовал мне ни в коем случае не менять моей гладкой причёски с балетным пучком, которую, по его мнению, после выхода фильма на экран возьмут на вооружение многие барышни, и предрёк мне имя Эллочки на ближайшие 5–6 лет. В завершение разговора он снял со своей руки большие мужские часы и одел их мне на руку.
Я пытаюсь, Николинька, описать тебе этот разговор с Сергеем Филипповым, величайшим комедийным актёром, и у меня ничего не получается, да это и невозможно, вероятно. Часть того, что было сказано, мне хочется спрятать где-то глубоко у себя в сердце, часть рассказать тебе, часть не ложится на бумагу, и ручка никак не хочет писать, донося до тебя всего лишь обрывки скомканных мыслей. Однако тот момент, когда великий Сергей Филиппов снял с руки свои часы и одел их на руку мне, совсем ещё молоденькой начинающей актрисе, я буду помнить всю свою жизнь.
А эти часы я сохраню, и когда-нибудь, когда я уже смогу оглянуться на пройденный мною творческий путь и сказать себе, что жизнь прошла не зря (а я постараюсь, чтобы всё было именно так), может быть, тогда я сниму эти самые часы и одену их на руку такой же молоденькой и, наверное, ещё более талантливой актрисе».
Она опустила на стол пожелтевший от времени, помнящий всё листок бумаги. Боже мой! Как много она забыла из того, что было: и этот разговор с Филипповым, и все те прекрасные слова, сказанные им когда-то… И часов больше нет. Где они закончили своё существование, у кого они теперь?.. Впрочем, часы её меньше всего волновали, ибо она никогда не привязывалась к вещам. «В конце концов, мы помним людей не по безделушкам, полученным от них в подарок», – подумала она.
Затем новая мысль пришла ей в голову: «А ведь не угадал великий старик. Нет, не угадал… Вот уже свыше сорока лет меня всё ещё называют Эллочкой!» – подумала она и, усмехнувшись, продолжила чтение.
«…Вторая половина дня пролетела довольно быстро в хлопотах перед отъездом. Пока я как сумасшедшая носилась по номеру, собирая вещи, в дверь постучали. В комнату робко вошла маленькая девочка, это была Танечка, дочка нашей костюмерши. Застенчиво переминаясь с ноги на ногу, она протянула мне какую-то детскую книжку, на титульном листе которой мне предстояло написать несколько тёплых слов: первый в моей жизни автограф. Растрогавшись, я написала что-то очень длинное и, по-моему, немного несуразное. Потом усадила девчушку на постель и заняла её разговором о школе и куклах. Конфет, как назло, не было, игрушек тоже. Самыми игрушечными в моём багаже были флаконы и склянки с косметикой, но с этим девочке предстоит познакомиться ещё не скоро, а пока пусть играет в куклы, растёт и слушает маму.
Девчушка ушла, но через несколько минут вернулась с конфетной коробкой, наполненной “цветным горошком”. Под шёлковой лентой, которой коробка была перевязана, пестрела открытка с надписью: “Наташе с уважением. Подружка Таня”. Я подняла девочку на руки, поцеловала и тут же побежала вниз, в холл, где в маленьком лоточке продавали всякую всячину. Но киоск был закрыт. Пришлось отложить до Москвы. Когда съёмочная группа вернётся домой, я подарю малышке красивую большую куклу с такими же синими глазами, как у неё самой.
Потом был ещё один визит и ещё один автограф, на сей раз второй ассистентке режиссёра, Марине, восторженной и, пожалуй, несколько экзальтированной для своих двадцати шести лет. Затем горячие поцелуи, пожелания счастья в творчестве и любви. Мило и трогательно.
В последний раз окинув взглядом номер, я выхожу, спускаюсь вниз, сдаю ключи портье, прощаюсь. На улице нас, закончивших натурные съёмки актёров, уже ждут две “волги”. Мы рассаживаемся по машинам и едем на вокзал.
Потом поезд. Приятный вечер втроём, лёгкая непринуждённая беседа, беспокойный сон и Москва. Москва с её хлопотами, сумасшедшим ритмом, большой неугомонный город, сумевший поместиться в маленьком сердце.
Боже! Какое длинное послание! Интересно, сколько бы листков я исписала ещё, если бы моя командировка затянулась? Как ты думаешь?
Ну а теперь пора прощаться. Дорогой, я обнимаю тебя, целую горячо и нежно.
С нетерпением жду от тебя большого и подробного письма, такого же обстоятельного, как моё. Я вскоре обязательно приеду к тебе, в твою Кантемировскую дивизию, и привезу с собой хорошее настроение и бодрость духа. Будешь меня ждать?
Целую,
Наташа В.
07.07.1970 г.»
«Значит, я всё-таки любила свою профессию…» – задумалась она. Возможно ли, что все эти разговоры о том, что актрисой она быть не хотела и что всё произошло совершенно случайно, помимо её воли, что актёрская профессия – профессия зависимая и что ей, столь независимой и свободомыслящей, эта стезя никогда не была по душе, – возможно ли, что всё это было ложью, ложью во спасение, когда лжёшь самой себе, чтобы пережить, чтобы выжить?
Скорее всего, это было именно так. Она давно привыкла превращать свои поражения в победы. Этим искусством она овладела в совершенстве. Внешне свободная и открытая, она великолепно умела скрывать глубокие шрамы обид и поражений. Никто из её окружения даже не подозревал о том, как тяжко ей было первые десять лет на чужбине. «Не хлебом единым жив человек!» – это правда. С «хлебом» всё было в порядке, а на актёрской профессии пришлось поставить крест. Те два фильма, в которых она снялась за всё время жизни в Хорватии, в счёт не шли.
«Как хорошо, что я пишу», – подумала она. Писать стихи она начала в 43 года. Первая книжка вышла в момент, когда ей исполнилось 50 лет.
…Второе дыхание, и опять творчество! Кто знает, как это произошло! Почему именно к ней пришёл этот дар, а не к кому-либо другому? На этот вопрос ответа не было.
Но то, как родилась её первая книжка, вернее, то преобразование рукописи в книгу она помнит очень хорошо. Жизнь каждого из нас, хотим мы этого или нет, всегда заканчивается одинаково: белыми тапочками. Рождение же её первой книги началось именно с белых тапочек, но несколько иных…
Начнём по порядку. Флорида. Нет, не пальмы! Пустынный берег океана, белёсый песок. Вдоль берега идут две женщины: она и её мама. У дочери на ногах новенькие спортивные белые тапочки, специально предназначенные для прогулок по песчаному берегу.
На небольшом расстоянии от них, шлёпая ногами по воде, идут не спеша две подружки.
– Лин, посмотри, какие тапочки там впереди. Давай подойдём, спросим, где их можно купить, – говорит одна из подруг.
– Лен, неудобно! Ну что это за вещизм такой! – отвечает другая.
– Ну, как хочешь! – пожимает плечами первая и ускоряет шаг. Затем вдруг останавливается и спешно возвращается назад. – Линка, – взволнованно шепчет она подруге, – да они же русские!
Так состоялось их знакомство, Лены Щербаковой и Наташи Воробьёвой, переросшее затем в дружбу, которая длится вот уже много лет. Именно благодаря Ленкиным уговорам она решилась издать книжку, первую книжку в своей жизни. Именно та голубоглазая красотка Ленка занялась этим серьёзным и нелёгким делом. И книжка вышла. Затем всё та же Ленка организовала и презентацию, и фуршет. С тех пор прочно закрепилось за ней её второе имя – Елена Прекрасная.
Ленка, Ленка! Нежная, мягкая, ровная в общении, тоже умеющая ловко скрывать свои шрамы, свои скелеты в шкафу.
А потом было знакомство со Львом Котюковым. А ведь именно это она, Елена Прекрасная, постучалась тогда в двери Союза писателей на Большой Никитской, в его дверь, и попросила выступить на презентации тогда ещё никому не известной поэтессы. И он выступил.
С того момента началась её дружба со Львом, которого она по праву считает своим крёстным отцом, ибо в творческой жизни она рождалась дважды: в кино и в поэзии. И у неё два крёстных: Гайдай и Котюков.
И ей вдруг пришла в голову мысль, что они очень похожи, Гайдай с Котюковым. Оба резкие, непримиримые, непредсказуемые, оба невероятно талантливые. Её крёстные. Лучших трудно было бы и желать!
Она глубоко вздохнула и взяла в руки ещё одно письмо. На сей раз это было его письмо к ней. Много лет тому назад, когда они расставались, она вернула ему все его письма. Свыше сорока лет он хранил их вместе с её посланиями в одном и том же большом конверте. Жизнь они прожили врозь, зато письма всегда были вместе.
Они встретились спустя сорок три года. Оказывается, жили они практически по соседству: она в Загребе, он – в Вене.
Нашёл он её с помощью всемогущего телевидения. Она была гостьей одной из очень популярных передач на НТВ, которую он случайно в тот вечер смотрел. Затем последовал звонок из Австрии в Хорватию, а через неделю они встретились в Загребе.
Они мало изменились и внутренне, и внешне. Или им это только казалось? Возможно, они смотрели друг на друга по-иному, через волшебную призму молодости. Но как бы то ни было, ощущение близости, какой-то странной общности, которая была у них когда-то в ранней молодости, то ощущение осталось, над ним оказалось не властным время.
Она начала читать.
«Милая моя!
С минуты нашего расставания меня охватила какая-то щемящая грусть от разлуки с тобой. Она вскоре превратилась в раздражение ко всему окружающему. Как мне хочется удрать из этого мрачного царства!
Ребята ходят злые, вероятно, тоже скучают по дому, жёнам, девушкам. Медленно тянется время. Всё труднее сдерживаться, держать себя в руках, не грубить окружающим.
С ужасным настроением я поднялся сегодня и начал свой тридцать шестой день службы.
После завтрака нас погнали в часть показывать технику. Заставили везде полазить, всё пощупать. Вылезли мы из-под танков перемазанные, как трубочисты, и злые, как черти.
После обеда пошёл со взводом “муравьёв” в баню. Вот уж где я получил удовольствие! Смыл целую неделю постылой жизни. “Муравьи” были очень предупредительны ко мне, как к гостю: помыли, помассировали, причесали. Правда, пивом угощал их я. Не думай, что нам разрешается пить! Это удовольствие мы раздобыли окольными путями.
Собственно, это и не баня в обычном понимании этого слова – просто душ в большой палатке, но здесь и это Божий дар.
После водных процедур я разомлел и пришёл в удовлетворённо-спокойное, философское состояние. Заходило солнце, я лежал на зелёной остывающей траве, глядя в бездонное синее небо. Плывёт медленно, меняя очертания, тает в синей бездне высокое белое облако. Сесть бы на это облако и поплыть бы неведомо куда.
Ты знаешь, с детства глубина неба вызывала у меня тоску о чём-то недостающем, трогала непонятной нежностью неизвестно к кому и к чему…
Я помню, это чувство впервые возникло у меня на Рижском взморье (ведь я родился в Риге).
Мне было четыре-пять лет, но и сейчас передо мной отчётливо встаёт картина, виденная детскими глазами: сосны, песок, тихое строгое море и огромное небо, уже начинающее темнеть. Помню чувство полного одиночества, с которым я смотрел на белые островки, разбросанные на жуткой высоте среди синего океана.
Почему-то именно облака над просторами полей и морей меня всегда как-то непонятно волнуют.
Темнеет. Уже появляются звёзды, а я сижу на том же самом месте, смотрю в небо и курю сигарету за сигаретой.
Мне пришла в голову мысль, что в Гаграх, куда ты поедешь отдыхать, тебе будут светить те же самые звёзды, которые вижу я.
Отыщи Полярную звезду – она указывает на север, а я буду от тебя на северо-западе.
Взгляни как-нибудь на неё, посмотри в мою сторону и знай, что в этот момент я гляжу на эту мерцающую звёздочку, и твой взгляд отразится от неё и, пройдя сквозь холодную Вселенную, согреет меня в моей палатке.
Я вижу тебя где-то рядом, бегу к тебе, ловлю, хочу обнять, но ты таешь, ускользаешь от меня. Чьи-то тёмные мрачные тени окружают тебя, отгораживая от меня своими чёрными зловещими плащами.
Ты исчезаешь. Потеряв надежду увидеть тебя, я иду в палатку, надеясь уснуть, чтобы вновь встретиться с тобой в каком-нибудь фантастическом, прекрасном сне.
Целую, целую, целую,
твой грустный оптимист.
03.06.1970 г.»
«Не может быть! Этого просто не может быть! – вздрогнула она и выпустила письмо из рук. – Возможно ли, что уже тогда всё было заведомо предрешено? Эти чёрные жуткие плащи – откуда они? Кому понадобилось шутить так жестоко? Но это была не шутка, отнюдь не шутка, – стучало в висках, – всё, что произошло потом, есть прямое тому доказательство».
Они расстались по-глупому. Теперь уже, спустя столько лет, трудно было сказать, что послужило тому причиной. То ли ссора, то ли каприз стали основанием для разлуки, длившейся по чьей-то высшей воле сорок с лишним лет.
Она задумалась. Как бы сложилась их жизнь, если бы они остались вместе тогда, давно? Вероятно, он сделал бы ничуть не меньшую карьеру и был бы всё так же успешен, как и сейчас. А она? Нет. Его карьера её вполне бы устроила. Творческим людям свойственна определённая доза лености, этакое движение линией меньшего сопротивления. Скорее всего, она бы работала в каком-нибудь московском театре, иногда снималась бы в кино, и это, пожалуй, было бы всё. Без взлётов и падений! Звёзд бы с неба не хватала.
«Со звёзд больно падать, – улыбнулась она пришедшей ей в голову мысли, – звёзды – высоко».
И она вдруг задумалась, нужны ли ей вообще были эти звёзды и весь тот долгий тернистый путь к ним. Она внезапно встала и подошла к своему книжному шкафу. На верхней полке, выстроенные в ряд, стояли сборники её стихов вперемежку с прозой. Она открыла дверцу и провела рукой по корешкам. От книг исходило тепло. Или ей это показалось? Она вновь притронулась к ним. Сомнений быть не могло: книги жили своей собственной особой жизнью и давали жизнь другим, отчаянно нуждающимся в ней. Это была совсем иная жизнь, духовная.
«Всё правильно, – подумала она, – КТО-ТО тогда очень хорошо знал, что делает. ПРЕДНАЗНАЧЕНИЕ. У каждого из нас своё предназначение. Мы не принадлежим себе, сколько бы мы этого ни хотели».
И ей вдруг вспомнилась фраза из прекрасного романа «Вся королевская рать»: ВСЕ МЫ – ПЕСЧИНКИ В ПРИБОЕ ИМПЕРИИ.
«Нет, – подумала она, бережно возвращая письма в большой, видавший виды конверт, – ПЕСЧИНКИ В ПРИБОЕ ВЕЧНОСТИ. Это будет точнее».