постжурналистика
Экран упрямо смотрел на меня глазами скомканного листка бумаги, безукоризненно чистого но, все-таки, скомканного, выкинутого на тот же проспект, по которому ветер жизни уносит бесконечность мусора в бесконечность употреблений слова «бесконечность». Но я должен был делать свое дело, это ведь моё дело, пусть я и мог бы уже двести раз его избежать, и рука не раз тянулась безжалостно зацепить полицейским-курсором зажавшийся в угол экрана файлик документа и перенести его в бездну ютившейся в противоположном углу корзины.
Но тогда я буду ничем не лучше их. Смысл жизни пропадет – сиди себе да живи, стой бутылкой вина на полке чьего-то шкафа, смотри, как на шкафу напротив тебя тикают часы, слегка размытые из-за стекла твоей дремучей тюрьмы. Когда-нибудь старый шутник, ходящий между шкафов и пытающийся, вестимо, поймать этот самый ветер жизни, пошутит прибежавшему к нему молодому внуку, которому уж больно надо одолжить бутылку вина, дабы сцапать какую-нибудь дамочку, показать ей особенности своей комнаты – и пошутит внуку старик: «Вон там в шкафу на верхней полке две бутылки вина, возьми среднюю».
Внук, разочарованный, уйдет; поди еще и дверью стукнет. А ты стоишь себе в шкафу и понимаешь, что никакая это не шутка, ведь ты и есть – средняя бутылка среди двух стоящих на этой полке. Старик же подойдет, нет, подплывет к стеклу, посмотрит сквозь него на тебя – и захохочет. Именно с него через еще какие-то миллионы лет новые наследники ветра жизни, который он, наконец-таки, поймает на этом Проспекте Шкафов, будут списывать с этого старика иконы. А чьими, чьими ж глазами они узнают, как именно должен выглядеть старик? Моими.
И вот не понять никак, в этой метафоре, написанной под жестким надзором глаз экрана, мне логически поручено чтО делать: писать трактат, чтобы новые люди таки списали икону, или наоборот, не писать, чтобы они, в итоге, списали?
Но есть один действительно верный способ перестать задавать вопросы – задать последний: «зачем я задаю вопросы?».
Я повертел в руках телефон, чей экран пялился в меня гораздо менее пристально, но оттого не менее полицейски. Хотя странно, что я вообще это замечаю – это ведь я поручил ему быть таким. Единственная мысль, бывшая сейчас препятствием: добавлять ли, все-таки, эту избитую всеми-превсеми тварями «современного искусства» приставку «пост», или нет?
Клин клином? Зачем я задаю вопросы? Чтобы клин клином.
Клин. Клином.
Не больно хуйнув несущейся сквозь сантиметры пространства ладонью себя же по лбу, я скоро-скоро приступил к работе, уже не строя новых рассуждений; клавиатура быстро прожевала и мгновенно высрала на экран слово: «ПОСТФИЛОСОФИЯ», напечатанное заглавными.
Зачем. Без знака вопроса – просто «зачем». Я стер «пост». Снова напечатал. Снова стёр. Снова напечатал.
Подумал слегка, пролистнул заметку, раскрытую книгой таинств на экране телефона.
Вспомнил.
Сегодня в кафе сидели с двумя дражайшими товарищами по высшему спорообразовательному цеху. Это кафе было не тем Грибоедовским, с которого начало повествования, и которое наверняка какой-нибудь кот-бегемот да сожжёт в ближайшем будущем, чтобы оно не красовалось комнатой абсурда посреди большей комнаты меньшего абсурда – но и в этой забегаловке особо хорошо не было. Просто над ней не было официальной вывески Низшего Колледжа Интеллигенции.
Товарищи решили, что называется, «попиздеть за жизу», в меню «жизы» сегодня входили блюда «культурка» и «политика». Политика, увы, такое слово, что даже уменьшительно-ласкательно его не оскорбишь – ну и пусть красуется себе самой красивой, и от того наиболее наполненной болезнями из предоставленных на выбор шлюх. Гордая такая, цену себе набивает. Кто только ваш сутенер то – и твой, культура, и твой, политика, и твой, «жиза», кафе, два товарища, Колледж, с большой буквы. В далеком прошлом вон в том углу забегаловки определенно была паутина, и на её полотне пауки распинали очередную муху, а муха жужжала да жужжала, что делать это надо с большого креста, заладила да заладила: «с большой буквы, с большой буквы»…
Признаться, даже абзац выше куда более структурирован, адекватен, да и полезен для познания, чем беседа, невольным участником, свидетелем, понятым, истцом которой я стал, и от которой полка́ми слов пытаюсь усиленно отгородиться, будто бы ее и не было. Хотел бы я быть фанатиком постмодернистских образцов, что являются фанатиками писателя, самого ставшего фанатиком всяких дзен-буддизмов, – хотел бы быть таким и смело писать: «Хотя, в общем-то, беседы и не было!», но, увы и ах.
Когда солнце – ярко, прохожие – либо искренне говорливы, либо искренне молчаливы, а жизнь плещет через край, и мешают ей только некоторые образцы пустоты – в такие дни на обращение к этой же пустоте вовсе не тянет, какой бы спасительной сия мера не казалась.
Тянет – стрелять.
«ОГОНЬ!» – орал я полкам слов, а они поворачивались и рассказывали мне, дескать, Толстой говорил, что в войнах ничего не решают команды, стратегии, тактики, и потому все мои попытки – это пустое дребезжанье. Что попытки командовать, что попытки убегать.
В общем, два моих товарища, ради которых я оскверняю слово «товарищ», потому как все-таки хотел бы когда-нибудь написать хотя бы имена этих людей с большой буквы, но пока не способен и на это (я вообще выводить буквы их имен, причиняя лишние страдания узницам-клавишам клавиатуры, не хочу) – обсуждали они культуру. Спорили, для начала, где больший застой в культуре: у нас, или при том Цезаре Советского Союза, который, видимо, одним только сближением своих невероятно густых бровей давил находящуюся посреди них культуру. А я все понять не могу: является сам по себе спор о том, какой застой был бо́льшим – средством убийства культуры, или одним из пунктов как раз таки этого застоя? Ну и не пойму.
Обсуждение политики вылилось в преинтереснейшие истеричные крики от человека, кушавшего тортик на государственную стипендию малоимущим семьям. Сводились крики к тому, что нам в России нечего есть. Я не зря в одной из заметок упомянул, что сейчас общение – это блюдо. Это прекрасно объясняет, как «базар за культурку» перетёк в обсуждение еды.
Когда мой другой товарищ, – уже хотя бы за счет этого жеста – действительно товарищ, – театральным мановением руки указал на тарелку с куском тортика, первый отмахнулся и сказал что-то вроде: «Да, не», без многоточий, восклицательных знаков, ну и вопросов, естественно. Кто-то задает вопросов слишком много, кто-то не задает их совсем.
Паства либерализма, надо отметить, постепенно все-таки развивается, хоть как-то удовлетворяя свои же крики о прогрессе, и этот фрукт, только что беспощадно отправивший в рот своего собрата с верхушки кусочка торта, как это, в принципе, свойственно сей политической касте – решил завести речь за Донбасс. Сначала я испугался, что начнутся крики про террористов и агрессию.
Началось другое: «мы там никак не помогаем» (интересно, кто дал тебе право на это «мы»), «логично, что там есть и силы с запада, это же геополитика», «там умирают люди а царь зассал».
Я испугался куда больше.
Когда человек-Либеро начинает говорить о гибели людей, всегда как-то невольно чувствуешь страх – страх за этих людей. Не потому, что человек-покрышка открыл тебе глаза. Он ведь, как-никак, не человек-открывашка. Тьфу ты. Но потому, что боишься за метафизические сущности упоминаемых их людей – мне всегда кажется, что вот эти раскрывающиеся в околозащитных призывах, измазанные тортиком губки, заглатывают трупы людей, о судьбе которых они день да ночь пекутся.
Что-то еще, пара слов, которые я не пропускал мимо ушей, но они свистом пуль рвали слух, и голова так и хотела отделиться от тела и улететь. Что-то мелькнуло про «нас убеждают в фашизме», «там не было никакой армии можно было сразу взять!» – на последней реплике почему-то вылетела слюна; вряд ли человек этот понимает, что способны проделать уверовавшие в свою правду старые деды с ружьями, и чего это может стоить, пусть даже и малой кровью, но стоить.
Ах да, какая к черту «малая кровь» для этих ушек, на которых тоже каким-то неведомым образом остался крем от торта. Никакой малой крови – только миллиарды мертвых, и всегда почему-то в ущерб какому-то царю, который якобы вечно чего-то ссыт. Во все времена они были таковы, и все они, что забавно, умещаются вот в этого маленького крикуна. Как мне кажется, всякая птица советская предпочла бы отсидеть срок, видя, во что превратилось наследство борьбы с режимами.
Фашизм. Интересную ты тему затронул, окурок. Он и вправду выглядел как окурок; второй товарищ, хоть и тоже чушь местами изрыгал десоциализирующую, ладно бы это были какие-то вещи, о которых можно было бы спорить – но это был просто поток слов, хотя этот человек хотя бы какой-то плюс имел, во внешнем имидже. Первый же как будто бы специально, напоказ пытался выставить свое хлипкое строение тела – замечательно, возможно, когда есть и вправду будет нечего, тебя не сожрут проклятые русские каннибалы. Кстати, цыплёнок этот не раз говорил о своей любви к России – ну да ничего, традиция же теперь нова, надо хоть как-то шифроваться, чтобы тебе эти пока-еще-не-каннибалы не выдали при случае оплеухи. Царской оплеухи.
Но, все-таки, фашизм! Фашизм! Как же в точку, как же ясно, как же красиво!
И вот, под словом с приставкой «пост», начали рождаться строки с приставкой «нео».
Ведь кто-то должен расставлять все по своим местам?
Хотя, признаться, постфилософии все-таки не выйдет; больно скучно. Постфилософия – это стихи, рэп, если вам угодно. Тут же будет постжурналистика.
Экран неумолимо жёг глаза, но не из злости; даже он – не из злости. От волнения. Волновался за мое бездействие. Что ж…
Единственным фактором, удерживающим меня от впадания в какую-то модную ныне, псевдопелевинскую апатию, – или какое угодно другое существительное вместо слова «апатия» подберите, – становится какой-то очень далекий Донбасс или та же Сирия, хотя Донбасс конечно больше – такова моя глупая ватная натура, увы. И, разумеется, диванная; ох этот мелкий студент, смеющий вдали от события восхвалять событие, разумеется, подлизывая задницу участникам события! Разумеется, сука! Вы-то задницы никому не лижете, не диванные вы мои?
(Именно поэтому выйдет лишь постжурналистика, и ни о какой постфилософии речи быть не может; жизнь – диалог, пусть даже с читателем, но не монолог поступающей отрывками бытия речи).
В этой ватной натуре – презренная для большинства людей уверенность, что наш Русский Мир – это последняя надежда для человечества, последний, скажем, осколок чего-то не пластмассового в этом мире. Не Российская Федерация, и даже не Россия – просто потому, что Россия передвинуться никуда не может, а Русский Мир может передвигаться как ему будет угодно. Естественно, на прочих, уже совсем далеких от меня фронтах, воскресая в самых неожиданных видах – в красношеей ковбойщине на далеком Западе, например; ковбойщине, которая станет тем ветром, коего так не достает несчастному, пустынному, но притом живому в океане западной пустыни перекати-полю. И русский мир покатит это перекати-поле руками ковбоев и рэднеков, покатит яблоком наливным по блюдцу.
И разумный вопрос, а почему ж Донбасс? Какое вообще право какой-то студентик девятнадцатилетний имеет право что-то там «за Донбасс» говорить и так далее?
Правильно, права никакого. Диванная брехня.
Но у меня право всё еще большее, чем у одного «гражданина-поэта» – отзываться о степени бандитскости двух погибших за этот мир солдат. Хотя перед кем я распинаюсь в объяснениях? Современный человек, какой бы он ни был позиции политической, культурной али философской, все равно при взгляде на поданный ему в ресторане салат может спросить, зачем его привели давать показания в суде. Только скажите ему, что салат – его судья.
Так что прямо, без оглядки и честно; с позиции дивана, хотя иногда и улицы, и автобусной остановки – и неизменно в метафизическом своем ватнике – говорю: только вот такая вот точка бытия, очень далёкая от меня сейчас, хоть и не слишком-то далекая географически – только она удерживает жизнь. Естественно, помимо всего того, что «я» и составляет в понимании одного князька Андрея – помимо семьи, например. Но это уже переливание и так очевидной всем воды. Еще в две тысячи четырнадцатом, когда, так сказать, «всё началось», я писал ватные стихи, и этим горд.
И на земле своей придётся ИМ стоять,
Не с жизнью в голове – с оружием в руках!
За это кто-то должен жизнь отдать…
Лишь жизнь за жизнь! Лишь кровь за кровь,
Лишь прах за прах!
Как же забавно порой перечитывать своё раннее. Будто и не своё, хотя по посылу – более своё чем то, что сейчас частенько вылетает из-под пера.
А вот почему надежда – в них? Да всё очень просто. Там люди.
Там люди. Без размышлений о том, должно ли с заглавной это писаться, или еще как. Не один человек, в том числе из знакомых и относительно знакомых, как-то туда съездив по какой-то причине, возвращался, с ужасом от воющей не так уж далеко смерти, но и с восхищением от живущей в этом вое жизни. Да, в страхе, да, в горе, да, с потерями, да, понятное дело, что многие предпочли бы этой «жизни» недалеко от костра войны – жизнь нашу, столичную. Но, все же – там люди. Там воины. Да почти любой, живущий там – воин. Значит, человек.
В недели катастрофического отчаянья, выпавшие, например, на две тысячи шестнадцатый год, я крепил себя именно этой верой: еще есть живые люди, есть. И им приходится куда хуже, чем тебе, хоть они и окружены более живыми людьми, чем ты. Плохо не тебе, а людям на Донбассе, в Сирии, в других горячих точках, в странах Африки. Конечно же, одно только это убеждение не помогало, но было первым и очень важным шагом к очищению головы от наркотика тоски.
Это важно, понимать, что где-то там, хотя бы там, есть люди. Они есть и здесь, но спрятаны за железными поющих «Мою оборону» угрюмых окон – и скорее всего, эти люди как раз и живы тем же ощущением, что есть кто-то живой «там». Найти бы их. Человеку нужны люди.
А тут они стремительно стремятся, во славу тавтологии, к становлению какой-то общей сущностью, каким-то числом, какой-то единицей социальной, – ну, иногда это называют обществом, хотя как-то стыдно называть обществом груду циферок. А уже из этой вот единицы, по совместительству – груды циферок, следует избитое всеми прозами-поэзиями стремление людей к нулю.
Причем, оскорбительно было бы называть эту «груду» обрезанным словом «люд» – к люду все-таки другие прилагательные прилагаются, вновь во славу тавтологии. «Люд честной, глас народный!».
А тут что? Облапанная циферками кучка отходов, трепещущая перед ликом мусорной бездны.
Человеконенавистничество? Мизантропия? Социопатия? Да нет.
Элементарное враньё. Моё враньё.
Просто потому, что каждого из них мне хочется вот взять и тянуть из этой бездны – в то время как они о каждом, кто в бездну стремительно падает вместе с ними же, думают как об уже упавшем, пропащем мусоре.
Но руки жмут. Но обнимают. Но любят даже иногда; тут был бы очень кстати какой-нибудь смех горгульи, или того же поэта-гражданина. Чтобы как можно более едко эту любовь, какого-то то ли ТНТ-формата, то ли пост-формата, высмеять. В общем-то, у русских есть энергичное слово, чтобы поставить на такой колоссальной социальной проблеме крест, заодно выразив свое презрительное наплевательское отношение к проблеме, и вместе с тем показав, как нам на нее не плевать – но и это слово мне хочется послать туда же, куда оно само проблему и шлет.
Нахуй, да. Все-таки, не сдержусь.
Разговорились, разговорились. Ох-х, как некоторые сладко ознаменуют вышеперечисленное потоком сознания, бесформенной массой слов, бредом сумасшедшего или «нехудожественной речью».
Мда, разговорился. Собственно, далёкий Донбасс крепит во мне веру. Ибо там – там не просто какая-то точка конфликта «постбратских народов». Там даже не столкновение «околомировых» держав.
Там – столкновение цивилизаций, столкновение времен. Стремительно катящийся к нам под знаком невидимой свастики неофашизм, против русского мира. Только, пожалуйста, liber-raiding people, не вздумайте сразу отбрасывать книгу (хотя я надеюсь, вы ее уже отбросили, распотрошили, обоссали и сожгли), я вовсе не имею в виду какой-то политики, государственного устройства или чего еще.
Неофашизм – это похуизм. И тут уже никуда нецензурную лексику не денешь никакими силами.
Вы ведь хотя бы посмотрите, как элегантна свастика, особенно когда она, пытаясь как-то перегородить колесо сансары, начинает, уподобляясь ему же, вертеться, – причем, надо сказать, со всё более и более стремительной скоростью. Как же она элегантна!
Вот еще поворот – и крупного человека нашего маленького века вовсе уже и вовсе не видать. Ведь человек стоял поперек сансары, и можно было бы даже не заметить его на ее фоне незрячему глазу – но мешали ступни. Совершенно верно, ступни. Потому как у него они немного врозь – и как будто бы митингуют против движения сансары. Она как-то даже словно запинается о них, на долю секунды не понимая, куда ей вообще вертеться-то, в какую сторону. А уж если в профиль встанет…
Потому наше движение действительно способно менять время, менять землю, менять сансару.
Но вот свастика – она очень лицемерна. Она очень умна. Она подстраивается, адаптируется. Вот стоял человек спиной к сансаре – и она перекрывала его всего, хотя, в принципе, этого человека и так можно было бы и не заметить; но она не скрывает одну из его ступней, при условии такового положения спиной к сансаре, – ну или лицом, хотя кто вообще стоит лицом к колесу жизни. Таким образом, создавая только одну видимость истории для нас, только одно направление. Одна ступня повелевает застывшим в янтаре современности миром!
Отсюда в нас и возникает тот же самый похуистичный неофашизм – нам плевать. Пусть себе вращается колесико.
Плевать. Не наше дело. Нам плевать. Пусть себе ворочается колесико, а свастика еще и прикроет человечка от дождя озлобленных мочевых струй революционеров, но зато под свой зонт поместит сад оранжевых роз. Жизнь-оранжерея!
Еще хуже, когда какой-то человек вздумал встать в профиль. Тогда лицемерие свастики сказывается на все сто процентов. Ступни гордо указали в какую-то определенную сторону – даже если в ту же, куда вращалась сансара, всё равно похвально; тоже революция, в какой-то мере. А уж тем более, если какой-то безумец встал против ее вращения…
Но свастика тоже поменяется – и укроет его ступни полностью. И тогда мы вообще ничего не увидим. Вообще не будет человека.
Вообще. Абсолютно. Кромешный ноль, укрытый пропеллером фюрера-Карлсона.
Вот проповедует ныне, например, типичный либерал, что Русскому Миру, – я пока не разобрался, по правде говоря, встал он, этот мир, соответствуя вращению сансары или наоборот, но сейчас важно встать хоть как-то, – что вот Русскому Миру соответствует свастика – и умело накладывает он её в наших жиденьких, двести раз перепетых мозгах поверх человеческого тела Русского Мира. И не видно его, не видно. Особенно печально, когда это делает гражданин. Но непростительно – когда поэт.
И вот вращается эта свастика, – по правде говоря, еле удается ей перекрыть ступни; иногда их видно слишком даже сильно, – вращается, вращается, и все меньше людей верит, всё в больших возрастает это самое «Не наше дело», «мне всё равно». Срабатывает на ура, а в Брюсселе тем временем, в футболке «RUSSIAN LITERATURE IS BETTER THAN SEX», оскверняя тем и «рашн литрачюр», и «секс», пихает себе за щеку пироженку радостный гражданин. Или того хуже – это «Не наше дело» подменяется псевдозаботой о других делах. Сами знаете, о каких. Или, что еще и ещё хуже – иронией в стиле «Что ж мне, воевать ехать?».
Не надо никуда ехать, не бойся, человек-покрышка. Война – везде.
Информационная, вон, уже достигла стадии ядерной. Так что нет, ехать тебе никуда не надо. Только лишним ртом будешь, как и я, в принципе.
Хотя может, еще съездим. Но пока не об этом.
В общем, нет, нет, не надо ехать. Даже лучше всего не ехать. Воюй тут. Объект моей полуненависти, вон, осмелился же сказать, что будет «воевать здесь», и проповедовать неосвастику – вот и мы будем воевать здесь. Вполне возможно, что даже и с ним, хотя он, скорей, просто заблудший. Ему хоть и воздастся, но потом простим его. Мы любим прощать – рабы же, терпилы же.
Но воевать мы должны. Самое забавное, что не осталось никого, кому я мог бы всерьез это адресовать; одни – подохли совсем, под сенью похуизма, другие же – подохли чуть менее. Кому это писать? Кто выведет меня к тем, кто поймет? Ну или кому я, по мнению liber-raiding людей, вылизываю блюдца. Хотя я всего-то яблоко наливное катаю по русскому блюдцу, пока вы ковыряете люк фальшивого бытия окурком, пытаясь найти дырку, куда вы спустите то «я», что было вами, пока вы пафосно раскуривали сигаретки.
Люди-окурки.
Кому это мне, черт подери, писать, если всех так стремительно нанизывает на свои угловатые колесницы эта проклятая неосвастика? Кому, сука, писать? Одни вон говорят, что «никто не может сказать о проблемах страны в своих стихах (песнях), все сцут», притом что почти каждый из этих сборищ творцов, которым посмели на уроке труда не смастерить надлежащий творечник, «эту страну» хает и хает неустанно, причем в столь ненавистной им Киселевской манере, многократно превосходя столь якобы ненавистный ими дискурс.
«Якобы» – потому что нет ничего искреннего, даже ненависти, и уж тем более «протЭста», в их словах. Другие, такие хорошие и красивые, любят поговорить обратное, но лишь из какого-то очередного «бытового хайпа» (из которого рождается обоих лагерей конспирология, так-то). А есть и еще некоторые другие, но устал я писать о тех, кого на этих промозглых страницах вы еще не раз встретите.
В общем, сижу себе на стуле, жму уставшие клавиши клавиатуры ноутбука, окно открыто, и даже из него несется столь узнаваемый запах далеких горячих точек, где боль, кровь, смерть. Этот запах перебивает местную вонь – боли, крови, и смерти, но тщательно скрываемой оболочками как-то трепыхающихся тел.
Стык цивилизаций. Постмодернизм, мчится по какой-то древней реке, чьё имя давно уже все забыли, мчится-мчится, запряженный в птицу-шестерку, ибо ему только шестеркой и быть на побегушках у одной из загнутых колесниц неосвастики – мчится по этой реке, потому что по ней он скоро доберется до Черного моря. А там и до Рубикона рекой подать. Простите, рукой, конечно же.
К черту. Пойду опять поговорю с городом.