«А пуля знает точно, кого она не любит…»
Зачем-то, последние года полтора кони времени мотают меня по самым разным маршрутам. Возможно, это эдакий способ насытить различными физическими пространствами возникшую внутри пропасть, где раньше помещались красивыми, гигантскими, подобными стихам громады слов «Школа», «Дружба», и так далее. Когда всё, подобно Цюррбиксовому аду, обрушилось, – то есть столь же абсурдно, словно б этого никогда и не было, – эти слова какой-то художник, привыкший рисовать посредством компьютера, масштабирующим инструментом сжал до малюсеньких надписей по углам бесконечного окна жизни. С открытой форточкой.
Хотя сейчас скорей «экрана жизни», с доступом, открытым лишь для мнимого хозяина этого экрана и для того, кто вечно лезет в его форточку. Теперь этот «кто-то», наверное, лезет сквозь корзину, когда-то намеренно удаленный; обходной путь.
Если в случае со школой ты как будто б заранее, хоть еще ничего не соображая, но все ж таки с некоторым осознанием, подписываешь почти добровольный контракт на определенный срок, и ее конец вполне логичен, то вот с дружбой-то должно быть как-то иначе.
«Должно быть». Клятiй маленький консерватор! Никому ничто и ничего не должно!
Ведь люди привыкли жить в системах. Потому очень многие имеют строго системный подход к «дружбе», «любви» и прочему и прочему. Заключают контракты: та «дружба» мне на год, та – на три месяца, эта – на три года, эта – на шесть, эта – на двенадцать, а вон ту девушку надо полюбить тридцать минут. Не больше, иначе придется переплачивать. Иными словами, на кой-то хуй изобретенными системами-шлюхами людишки насилуют слова, которые так любят олицетворять святыми.
Впрочем, кони мысли уже и сознание мое уносили в какие-то другие степи, и пока я в них не застрял, и не осквернил самоповторением и без того переполненную рассуждениями книгу, спрыгну с брички.
Вот в пространстве физическом кони знают, или, скорей, чувствуют грани дозволенного. И даже близко к границе с разными Монголо-Татариями меня пока еще не подбрасывали! Хотя загран я на кой-то черт сделал, думал, к другу буду в Эстонию ездить, он там учится. Но словно б не границу между странами он пересек, а границу, разделяющую «жизнь» и «нежизнь».
Но и чего я ожидал, если даже переезд друзей из твоей школы во взрослейшую жизнь получений высших спорообразований для них обрывает большинство связей с тобой? Я не раз распишу это самыми разными красками, как существующими, так и какими-то новыми – но недавно один человек лучше всех прочих охарактеризовал этот парад идиотии одним словом: «секта». Лучше не скажешь. Тем более, когда чрево заграницы попереваривает тебя в своих свободках, речи об особых сношениях со своим прошлом и вовсе быть не может.
Были у меня друзья – Платон, Николай. Еще из касты «чуть менее друзей», так сказать, Артур, Назар (они на выпуск младше меня, но спустя год дали и о себе знать метафизическому Тартару); пара подруг, среди которых – Ева, Александра о них чуть позже. Плюс к этому – те люди, которых я встретил уже в самом вузе, и дело не в том, что сей вуз – гуманитарная колыбель вопящей интеллигенции, в других происходит примерно то же самое, но с другими диагнозами, – у всех прослеживается одна и та же тенденция.
Почему-то, когда их вышвырнуло, кого-то – «долгожданно», из скромной, прям-таки тюремной обители школы, кого-то – с парочкой слёз даже, пролитых для красивого фото – начали происходить радикальные изменения. Мне тоже пытались вбивать последние годы школы, мол, «вуз – это другая жизнь, это гигантские просторы», но попав в эти просторы, мне захотелось вместо них оказаться в бесконечной белизне зимнего русского поля, ночного, во время снегопада, который закрывает обзор так, что нет ничего, кроме этого поля. Я тогда еще не понимал, что именно в таком месте я и оказался.
Ведь дело не в просторе, на котором хочется разгуляться; дело в том, в какие сектантства это превращается. Человек превращается в механизм, хотя свобод у него вроде добавилось. Он делает то, что ему говорят делать – хотя теперь он уверен, что делает все по своей воле.
Но тюрьмы бывают разные. Есть ГулАГ, а есть свобода. Есть условное отсутствие выбора, а есть условная подмена подлинной воли внушенными тебе за свои телодвижениями, в общем, воля среди воли трех елок, отчего-то засохших спустя пару лет после их посадки.
Наверное, поэтому я, слегка обезумев, мчусь на этой трехглавой лошади случайных событий, очерчивая голову взмахами шашки – рубя по пути всех, кто остается достаточно слаб, чтобы… быть слабым.
Странная формулировка, но иначе никак – либо друзья, либо никто, и не смейте бить меня градом сообщений ваших убогих социальных сетей, из которых вы не выходите, даже будучи по несколько дней вне их. Вечные люди социальной сети, и эту сеть рубит представивший себя каким-то красным казаком всадник – хотя в жизни этот всадник лошадь не седлал, да и шашки не держал в руках никогда, и тем более не рубил никого. Но метафорами – делал все это, и этим горд.
Кто-то плюнет от пафоса, но красный ветер размажет фальшивую слюну по его фальшивому лицу. Лезвие моей шашки – стальной стих, лошадь моя – бесконечность страны моей, и рублю я вас, соединенными уже далеко не виртуальными социальными нитками, просочившимся из Интернета в жизнь – рублю, практически без сомнений.
На войнах рубят, чтобы убить. На этой войне я рублю, чтобы оживить. Гигантский загробный мир современного социума – Тартар и не более, и что может быть адекватнее, чем обезумевшим мечтательным всадником мчаться меж рядов зомби, вырубая из них их мертвечину или подвергая все синему пламени?
Самое забавное, когда некоторые из этих зомби, некоторые модные рэп-исполнители, например, читают про людей-роботов и людей-зомби за то, что они смеют идти на эшафот своего рабочего дня. Хотя читают-то они на деньги этих самых людей. Вон, одна такая тварь – я уже слышу его пафосные строки, доносящиеся тоненьким модным голосочком из глотки – и рублю, рублю, рублю. Во славу жизни – рублю!
И сейчас я ненадолго расседлал коня – он довез меня до центра Питера.
Дворцовая площадь, и на ней – десятки людей-дворцов, как оно и положено. Неприступных, белокаменных, застывших, лёжа на бесконечной глади океана индивидуализма. А странно – ведь толпами ходят, компаниями, порой улыбаются даже, смеются, некоторые – танцуют. А вон там, ближе к Столпу, который, несомненно, держит это слишком уж синее сегодня Питерское небо, музыканты играют песни из всемогущего русского рока.
Я уже здесь бывал с разными друзьями, подругами – ну, точнее, с теми, кого я таковыми считал. На первом курсе, на втором вот, и в школе… с кем только не бывал, собственно, в том числе и царями и царевнами. Уже не помню даже, кто конкретно открыл для меня Дворцовую, или для кого это сделал я.
Сегодня со мной была Ева. Девушка, казавшаяся мне всегда каким-то уникальным гибридом много чего хорошего – да в принципе и являющаяся именно этим гибридом. Забавно, что в жизни я уже повстречал двух-трех таких гибридов так точно, но…
Но во всём есть свои минусы. И даже такой, вроде бы, уникальный гибрид, окончание школы столкнуло в какую-то бездну – она как раз среди тех, кто меня на выпуск младше, но о возрастах, в принципе, говорить сейчас и не приходится. Это – ещё все то же поколение «осколков от осколков» девяностых, мое «сверстное» поколение. Плевать, что такого слова нет – мне-то плевок не прилетит обратно, ведь я – тот ветер, что несет его в лица, привыкшие на все плевать. Пафос-пафос.
«Б*я, мы все так стыдимся, что вот опять пропащее дело зачнём, боимся этой сатанистской фразочки „строить коммунизм“, а вот строить пох*изм нам как-то не влом, да? По кайфу, да? Да ни один самый кровавый палач тех времен столько людей не расстреливал, да и в печках, в принципе, не сжигал, сколько вы каждый душ губите, плюя друг на друга всё с большей и большей силой. Единственный, сука, прогресс – сила вашего плевка! Гонка ядовитости вашей слюны вместо гонки вооружений! Спасибо демократии за возможность сделать выбор в пользу этой, мать её, гонки», – сказал я, думая, не разбрызгиваю ли я сам в ярости слюну – было бы весьма иронично.
Потом я понял, что этого всего я еще не сказал. Гром монолога прогремел в голове, пока я пытался сформулировать очередную реплику в угоду завязавшемуся, непонятно, как и непонятно, зачем, диалогу.
Насколько я помню, посреди типичного пустого сверстного обмена репликами начали мелькать чуть менее пустые фразы, и причиной этому стал раздававший листовки человек, в костюме красноармейца. Видеть, как человек с красной звездой на фуражке рекламирует какую-то кальянную, «церковь века XXI», было средней степени невыносимости.
Я помню, что в ответ на Евину какую-то шутливую пустоту, сотканную из примерно семи-восьми слов, я сказал:
– Охуенный прогресс, один долбоёб из моих однокурсников бы сейчас затрясся всем своим хрупким тельцем при одной только мысли о том, как эту хуйню можно вписать в слово «постмодерн». Недавно он так трясся, когда услышал, что кто-то догадался поставить памятник Сталину на парковку – кстати, подействовало, ебать, месяца два никто даже окурка кинуть рядом не смел.
Вслед за этой репликой я мысленно ткнул себя своей же шашкой за вновь вползшее новоязом в речь «ебать» посреди строки, а потом ткнул себя уже за только что проделанный упрёк. Не извиняйся, дурень. Это даже литературный язык уже. Мать его…
В ответ понеслись рассуждения о коммунизме и тоталитаризме, причем вообще хуй знает, как эта даже не женская, а просто принесенная в жертву информационным коллапсам логика, перешла к ним. Это притом, что я и не пытался говорить о политике – я просто говорил о своей уверенности, что в прошлом не было такого засилия похуизма по отношению ко всему. Я уже не помню, как это было привязано в ледяном пылу мертвого диалога к листовкам и красноармейской форме – это и не важно.
В итоге, вместо метаний молний посредством ранее мыслимого монолога, я сказал что-то примерно такое же по объему, но без такой убийственной экспрессии.
– Да преувеличиваешь ты, – сказала Ева, немного улыбаясь и даже посмеиваясь.
Мне захотелось шашку и коня, прямо сюда, на Дворцовую. Рубить буду. Женщин пощажу, но назло их глазам разрублю хотя бы Александрийский столп. Он не соблюдает, сукин сын, возложенных на него Пушкинских надежд. Некуда писать имена, есть лишь места, куда они уже написаны, и куда мы плюем непониманием.
Я такую речь исторг из своей глотки, пусть и не столь сильную, как первоначальная мысль – и все напрасно. Ноль реакции.
Повернись она ко мне глазами – я увидел бы вместо зрачков свастики. Свастики нашего замечательного похуизма, воскресившего слово «фашизм» и приставившего к нему «нео» – но пофилософствуем мы на эту тему гораздо позже.
Уж лучше бы на меня сейчас как-то истерично наорали, или хотя бы какое-то подобие спора попытались устроить – но не так же! Я в ответ тоже улыбнулся, нацепил свои солнцезащитные очки, улыбнувшись и внезапному осознанию, что свастика – солярный символ, и в течение минуты шел в тишине.
Тишина была как никогда уместна и казалась разговором на фоне предыдущей чуши.
– Да. Преувеличиваю.
А, собственно, что еще сказать?
Тут, понимаю, может показаться недостатком, что я ушел куда-то даже в политику, – хотя для меня это уже куда выше политики, и даже культуры, – и потому на моей стороне было меньше правды. Ну, коммуникационной правды. Перед школьницей выебываюсь.
Куда ж нам, детям, о политике говорить. Да и какие могут быть у меня аргументы? В прошлом я не был, как там люди друг с другом обращались – знаю только из рассказов людей того поколения, из советских «утопических» фильмов. Это, естественно, не может считаться аргументом. Особенно когда среди людей хорошее распространилось мнение, что фраза «раньше было лучше» – это всегда нытье и неспособность жить в современном мире, стереотип. Еве, думаю, очень легко переварить такую мысль: «чего спорить, он же просто, ха, в прошлом застрял, потому и не тянется дружить, думает, что лучше уже не будет», очередное клише, короче говоря.
Как вообще человек с именем Ева позволяет себе жизнь посреди трёх елок клише, для меня остается загадкой. Быть может, когда встретит своего Адама, тогда и взыграет яблоко истины – а сейчас яблоко каталось по блюдцу солярного символа, и не было в этом никакой жизни.
Забавно, что часто фразу «раньше было лучше» критикуют как раз таки неспособные жить в этом самом современном мире, куколки, бряцающие колокольчиками болтающихся ручек и ножек – болтающиеся, пока их за ниточки дергают лидеры десяток сект, в которые эти куколки навступали. Иными словами, пропитанные либеральным духом умненькие индейцы, умники и умницы, жетонами подразделения носящие на шеях железки с цифрой XXI.
Да и какие еще аргументы у меня могут быть? Я мог бы сказать: «Вот смотрю я на твою дружбу с твоими друзьями и подругами, на дружбы моих оставшихся приятелей, на дружбы сверстников и ровесников – и понимаю, что хоть вы и готовы клясться, сверкая свастиками зрачков, в искренности этих дружб, дарить друг другу подарочки на дни рождения, справлять их вместе в барах и на квестах, или даже на природах всяких (до чего мало кто из вас догадывается, что показательно), эта ваша дружба – мусор. Даже некоторые интернет-дружбы, даже в виде обычных переписок между не знающими друг друга вживую людей, будут искренней».
И, сказав это, я мог бы, наконец, получить реакцию, может быть, даже какую-то эмоцию, пощёчину бы даже, от Евы-то, – человек часто печется о причинении вреда, пусть даже и устного, его собственности. А что нам сейчас дружба и любовь, кроме как собственность, пусть даже и приобретена она порой в аренду? Или даже в кредит.
Но и что, что с того? После отсутствия реакции на мои тираду о неофашизме, мне уже не интересно получить только эмоцию в ответ – хочется реального спора, дискуссии. Но солярные символы призваны только слепить глаза – включая те глаза, которым они сами и служат зрачками. Когда ж я уже найду людей, у которых в глазах реально блещет солнце, великое, святое, необъятное солнце, русское солнце, порой красное солнце – а не только его убогая человеческая символика?
Когда ж солнце улыбнется?!
Все, что вас способно спасти – музыка.
Но и этой музыкой вы упрямо стынете в кусках мечущегося мимо вас воровской походкой прошлого. Русский рок, великий ты и могучий ты! Несешься от разных сторон Александрийского столпа, столь же держащего небо, сколь и ты, рок. И играют его хорошо местные уличные музыканты – я, если честно, и в этот раз только ради этого здесь и был, чтобы вновь побывать на почти халявном концерте, еще и уличном, в прекрасном закатном тепле июля.
Но и ты, к сожалению, мёртв. Не мертв даже – убит. Забальзамирован, убогой насмешкой над Лениным, лежащим в далекой Москве. И около твоего мавзолея, о русский рок, снуют туристы, и русские туристы в том числе.
Разве ж ценить гений Летова пришли люди, которые сейчас слушают раздающееся с севера площади «Все идет по плану»? Нет, нет. Разве ж читали они стихи Летова, разве ж знают они, о чем он поет? Да из них большинство считает, что это антисоветская песня.
Но это не худшее. Музыка – не только для того, чтобы сидеть да анализировать ее, интересоваться всеми ее сторонами. Она для того, чтобы жить, любить, дружить рядом с ней, бесконечно звучащей, и потому вечно живой, пусть даже и в Мавзолее – и, если б эти люди жили, любили и дружили, я бы простил им все неверные понимания, всевозможные разные осквернения творчества Летова и других.
Но они не живут, не любят, не дружат. Они делают фото – и эти «жизнь», «любовь», «дружба» навсегда для них остаются за решетками хештегов перед святыми, как русский рок, словами, в описании фото в инстаграмме и других скворечниках бытия.
Не потому, что эти люди «смеют» пользоваться инстаграмом и прочим – а потому, что они живы этим. Пусть даже многие из них не часто пользуются этим – они этим живы. Ну или мертвы этим, здесь – это лишь две грани одной и той же медали.
Вот сейчас Ева, сказав «Преувеличиваешь», вместо улыбки, ввиду того, как абсурдна эта улыбка, неуместна – поставила смайлик. Лицо, в силу абсурдности этой похуистичной маски, пародирующей заинтересованность в несущейся с площади музыке и подпевание ей – не лицо, а стикер. Пронесшееся сейчас мимо меня «тамнаверноевообщененадобудетумирать» – хештег, потому и слитно.
Этого всего, если задуматься, нет.
Если еще более задуматься – это есть, но так абсурдно, что хочется представить, что это просто снится какому-то не очень одаренному человеку. Когда я впервые оказался на Дворцовой, мне тоже не слишком все было симпатично – но я видел множество живых людей. Лицо Евы тогда тоже было живое – мы с ней вообще тут то и познакомились. Для меня ее породила Дворцовая – потому она и стала человеком-дворцом.
Возникавшие сомнительные, псевдогамлетские вопросы «а прав ли я», «а может мне кажется», «может и вправду просто ною», «может просто пессимизм», «может, дело в ностальгии» развеяло еще одно взошедшее солнце. Купол церкви.
Я не знал, как она называется – меня, почему-то, никогда не интересовали исторические названия конкретных зданий. Я, по правде говоря, иногда не опознаю и Эрмитаж на фото. Мне важны не имена домов, а имена людей – всех, кого я встретил за всю жизнь, потому что они косвенно находятся со мной в потоке моих мыслей везде, ведь я не могу просто так, изрезав воспоминания, выкинуть их на тарелки ресторана мириада новых знакомств и выкинуть потом, как ненужные блюда, уличным собакам. И это не просто оправдание плохой памяти, например, или еще какому мелкому недугу.
И этот купол, наверное, для одного лишь меня, среди людей на площади, безымянный – именно отсутствием своего имени, именно отсутствием щемящей память пустоты, ударил в глаза подлинным солнцем. Не солярными символами свастик, а солнцем. Тем, которое он отражал – но мне приятней было думать, что это тоже солнце. Второе. Была бы Ева такой, какой я ее однажды встретил (но не полюбил, ибо гонялся за другими солнцами, хоть и далекими от того зимнего вечера) – было бы это третье солнце. Но и второго было уже многовато для некоторых – а мне и вправду маловато, хоть и достаточно на время. Я люблю солнце. Я даже ваше солнце мертвых люблю, ироды, дворцами обугленных человечностей решившие выместить его с полотна пейзажа…
Записал пару строк.
«Я смотрел на золото церкви и видел в нём
не то чтобы золото всей вселенной, но какой-то его огонек».
Весьма красиво вышло, потом допишу. У меня-то еще вся жизнь впереди, с этими куполами солнц по всем моим бесконечным Россиям – России деревни, России Питера, России стихов, России любви, семьи, дружбы. А вот у вас, бляди… – дай Бог, чтобы тоже.
Если, конечно, нам вообще дали когда-то Бога.
Но даже все эти философии да пафосные вздохновения не могли замедлить течения дня сильнее, чем им было дозволено – и мы с Евой уже возвращались. Ей – три станции, мне – пять, но я выйду раньше, пройдусь пешком.
Дошли до метро. Обычно я люблю гулять – но тут в голове пронеслась коротенькая мысль: «наконец-то». Метро заглушит всё это осознанной необходимостью молчать – гудками поездов, шумом поездки и рекламами на стенах вагонов. Человечество, по некоторым сюжетам, найдет в будущем спасение в метро от последствий ядерной войны – что ж, от последствий ядерной информационной там спасение уже вполне себе можно найти. Но уж очень не хочется.
Поезд весьма быстро довёз нас и наши стандартные, местами доносящиеся из глоток, реплики до нужной станции, и вот когда пришло время эскалатора Иакова поднимать нас в дивный новый мир, вдруг раздался голос:
– Вслепую пушка лу..пит! наотмашь шашка… рууу… бит! И ворон больше-КРЫЛЫЙ над битвою…
Кружит. Кружит он над битвою. Это даже просто интуитивно вписать в ритмический рисунок можно. Или хотя бы крикни «летит», не позорься.
Крики доносились из как-то странно открывающихся уст какого-то невероятно пьяного мужика на соседнем эскалаторе, метрах в двадцати от нас. Степень невероятности его опьянения определил я весьма легко – только очень сильно напившись человек додумается кричать на метро такую песню, тем более на манер ее перепевки Летовым, тем более – сейчас, когда таких вот мужиков обычно мороз нашей полугодовой зимы сковывает так, что они ставят Летова максимум в парадных, в своих уютненьких компаниях, живых только за счет голоса Егора и крепких напитков рядышком, на оплеванных, – не исключено, что ими же, – ступеньках.
Ева улыбалась, глядя на это. Да даже я улыбался, глядя на это. И подпевать бы начал – но вдруг этот мужик упал, так как не успел перешагнуть с исчезающих под покровом пола ступенек, уже доставивших его наверх. Таксист-эскалатор со злостью пнул пассажира, не захотевшего платить тихим спокойствием.
Когда поднялись и мы, мужик уже встал, и подоспевший сотрудник метрополитена вызвался даже сопроводить его к выходу – правда, по пути ему не удалось остановить очередное падение пьянчуги, но, все-таки, приятно видеть смешавшуюся с рабочей обязанностью неспособность человека стоять в стороне при виде дурачества, творимого одураченным алкоголем дураком.
Вышли из метро. Попрощались. Разошлись.
Скажет кто-нибудь: «Ну, а вот если бы ты вот все это время так усиленно не думал, о подноготной происходящего, не был бы зациклен на идее опластмассивания всего вокруг – а просто вот жил бы, жил бы да был, может, и было бы лучше тебе, и диалоги бы красочней вышли, и каких-то идеологично-культурных концепций бесполезных не выводилось?!».
Скажет, и скатертью ему по такой жизни дорожка.
«Жил да был». Очень верно будет подмечено этим «кем-нибудь» – ведь как раз тут я и жил, и был. Как раз тут, и как раз я – но вместо меня может быть любой другой, или другая, и разницы не будет практически никакой. Все одинаково. Точно так же, как человек одинаково будет относиться к любой другой своей собственности.
Я – куртка, зонтик, карандаш. Я просто служу человеку, таким же бытовым предметом дивного нового XXI века – другом.
Точнее сказать, человек – сито для смеха, какой-нибудь да «жизы», и воды буквально цитируемых рассуждений. Мало того, что он таким образом – предмет для других таких же предметов, он еще и предмет дырявый, через который все выльется. У детей, не расшинкованных златом и зеркалами, и у взрослых, сохранивших в себе эту нерасшинкованность, таких дырок гораздо меньше – в основном это дыры в памяти, либо дыры между пластов занятости сохранившихся как людей взрослых. Он, взрослый, вроде и рад тебя послушать, но другие люди, которые создали этот мир – забросанный бессмысленным мусором и залитый водой – мешают ему.
Видимо, и здесь (или «хоть» здесь) человек культурно уподобляется планете, заливая водой свое существование. Возможно, поэтому же возникает культурно-физиологическая смесь в виде заливания себя алкоголем, однако это уже непроверенная гипотеза – просто потому что по сути она тоже – проявление воды разцивилизованного сознания. Более чем водянистая, подкрепленная лишь набирающими из века в век и из года в год стереотипами, потребность в алкоголе – ради общения ли, ради жизни ли вообще. Или, опять же – последствие хламового мироустройства
Мне думается, что даже в такой вещи, как семейный быт, даже на ее отметке в старости – в жизни наших бабушек и дедушек – нет такого отношения. Хотя семейный быт – это, вроде как, то, что крушит оригинальность бытия с особенной силой, замыкая его в петлю.
Но нет – даже люди, подсаженные на иглу быта, о который разбивались на протяжении истории человечества миллиарды лодок и голов, сквозь окна в Европу и окна Башлачёва – даже они не настолько погружены в пох*изм, хотя вынуждены совладать каждый день с системой. Это особенно больно бьет по русским, не способным адаптироваться к сумме насаживаемых нам систем. Ни наши отцы и матери, ни дедушки да бабушки – просто потому что они из другой эпохи. Совсем другой эпохи. Хотя, вроде бы, рукой подать…
Вроде бы, рукой подать! Протянул – а там девяностые, перестройка. Схватил, выбросил. Еще дальше потянул – Застой, Целина, Война, Упорядочивание, Революция… на все это полюбовался, иногда с горечью, иногда с восторгом, или со смесью их – и бережно рядом положил. И еще дальше тянешь руку, ещё и ещё – и вдруг видишь, как на нее пялится распятый на кресте несчастный философ, и думает, что твоя рука, – так грубо преображенная проникновением в прошлое, что похожа на черные тучи, – что она – Бог. И что он – сын ее. А эта рука – она даже не тучи, она даже не небо, и уж тем более не Бог. Она просто – необъемлемое взглядом будущее.
Оттого философ и умрет сначала духовно, а уже потом физически, ведь не выдержит он осознания того, что жертва его – лишь предвестник и наследник бесчисленного количества таких же жертв, где каждый, распятый на кресте, или на грязи дна окопа, будет пялиться все в то же небо будущего, сулящего повторение одного и того же, но стремительно набирающего с каждым веком обороты.