Последний рассказ о любви
Несколько минут, прежде чем набрать на домофоне номер квартиры, я стою во дворе, спиной к подъезду, почти не двигаясь. Здание напротив – наполовину глухая стена, наполовину огромные чёрные окна, это не похоже на жилой дом, но со всех остальных сторон горят прямоугольники оранжевого света. В большинстве прямоугольников висят занавески и стоят цветы. В одном дремлет рыжая кошка. Из открытых форточек доносится музыка и вечернее бормотание телевизоров.
Через низкую арку, то есть подворотню, въезжает машина. Из неё выходят две женщины. Пока оставшийся в машине мужчина осторожно пристраивает её рядом с присыпанным листьями ауди, женщины переговариваются у подъезда. Они были в гостях. Я не курю; мне абсолютно нечем оправдать своё стояние. Я чувствую себя неловко, бессмысленно иду в другой конец двора, возвращаюсь. Мне стыдно за то, что я люблю стоять в пустых октябрьских дворах. Одна из женщин две-три секунды смотрит в мою сторону. Я поспешно бросаю деловой взгляд на часы.
Наконец все трое заходят в подъезд. Я выжидаю ещё минуту, подхожу к домофону, набираю номер.
Володя широко улыбается, открывая мне дверь. Воздух в квартире немного пахнет собакой, но этот запах смешан с другими, приятными, и почти не раздражает, а через три минуты я уже окончательно привыкну и перестану его замечать. Сама собака вежливо и недолго лает, крутится под ногами и убегает на кухню.
– Там Даша ещё не совсем всё, – извиняющимся тоном говорит Володя. – Доделывает рагу. Проходи в комнату пока.
Он показывает мне полки с книгами. Значительную часть полок занимают два полных собрания сочинений Курта Воннегута – на русском и в оригинале. Я сознаюсь, что читал Воннегута, когда мне было 13 лет, и что мне не понравилось. Выясняется, что мой гражданский долг – прочитать хотя бы «Бойню №5»; Володя не глядя выуживает с полки приятно тонкий на вид пэйпербэк и без лишней рекламы протягивает мне. С ещё большим воодушевлением он демонстрирует угрожающую коллекцию винила и дисков.
– Тут, в основном, классический джаз, – его голос снова звучит немного виновато. – Немного джаз-рока тоже, конечно, но только самое известное… Ну и так ещё, по мелочам. У нас такие… Традиционные вкусы…
Таким образом, я вижу перед собой пять длинных полок классического джаза и джаз-рока. Самого известного.
– Классический джаз – это стильно, – неубедительно говорю я и размышляю, относится ли к классическому джазу Диззи Гиллеспи, диск которого откуда-то есть у меня дома. В конце концов я решаю не рисковать.
Однако беседа требует поддержания.
– А тут есть Генри Коуэлл? – отваживаюсь я.
Володя смотрит на меня и, судя по его взгляду, вдруг замечает во мне доселе неведомые глубины.
– Ну, тот, который ввёл в свои произведения тончайшую сонористику, четвертитонные звучания, мелизмы и ударные эффекты, заимствованные из китайской музыки, – углубляю я глубины.
– Я бы не сказал, что Коуэлл очень джазовый композитор, – через несколько секунд всё-таки замечает Володя.
Я смеюсь.
– Тебе видней. Я его никогда не слышал. У родителей дома книга всю жизнь валялась, «Рождение джаза». Я её не читал, конечно. Я её однажды открыл только, в произвольном месте. Там эта фраза была. Сильная фраза, по-моему. Я её сразу запомнил. Мне «мелизмы» особенно нравятся. Что это такое, до сих пор не знаю.
Володя вежливо улыбается.
В левом углу верхней полки, рядом с Малером, Дебюсси и Бартоком, стоят два диска непростительно популярного коньюнктурщика Шопена. Чтобы как-то сгладить момент, я предлагаю поставить Шопена и перевожу разговор на тему минувших отпусков. Володя и Даша провели свой последний отпуск в Риге. Это красивый город. Правда, совсем миниатюрный. Но там хорошие кофейни. И очень приличная джазовая сцена.
Я говорю, что собираюсь побывать в Риге следующей весной, и мы переходим на кухню.
Даша, в слегка перепачканном переднике, кладёт на стол последние ножи и вилки. Она не кажется мне красивой, но это, вероятнее всего, свидетельство моего дурного вкуса. У неё короткие льняные волосы, приятная улыбка, немножко насмешливый взгляд, изящный острый нос, изящные тонкие пальцы.
– А накладывать у нас будет Владимир Михайлович, – у неё выразительный, хотя и несколько сиплый голос.
Смеясь, Даша снимает с себя передник и повязывает его Володе.
Мы едим приготовленное Дашей рагу, мы пьём чай с испечённым Володей миндальным печеньем, мы разливаем по бокалам принесённое мною вино.
Володя и Даша женаты уже больше двух лет. Они учились в параллельных группах, сошлись в конце четвёртого курса, год жили у Володиных родителей, поженились после защиты диплома, сняли квартиру, оба работают PR-менеджерами, завели собаку. Не пуделя. Они сдержанно, но очевидно обожают друг друга, хотя обожание со стороны Володи несколько менее сдержанно и несколько более очевидно. Но это, похоже, является неотъемлемой частью порядка вещей. Они почти не говорят по-отдельности; их слова дополняют друг друга, даже когда они в чём-то не согласны. Не согласны они, в частности, по вопросу о Диззи Гиллеспи, который я в конце концов затрагиваю. Высказав аргументированные противоположные мнения, они обмениваются парой реплик, которые кажутся мне ехидными. Но я не уверен в верности своего восприятия.
После разговора о Диззи Гиллеспи я предлагаю тост за непреходящее семейное счастье хозяев.
Вслед за этим тостом происходит страшное и неизбежное: мне задают тактично-шутливый вопрос о моей личной жизни.
– Какие у тебя последние известия с личного фронта? – спрашивает Володя.
Две пары глаз с воспитанным любопытством смотрят на меня.
– Очередное крупномасштабное отступление, – в тон отвечаю я.
Володя первый раз пригласил меня зайти к ним больше года назад. С тех пор я три раза говорил ему, что вот у меня тут появилась наконец замечательная девушка, вот мы с ней сейчас совсем войдём в духовное родство и взаимодополним друг друга, и сразу же появимся у вас, но время шло, а взаимодополниться ни с кем не получилось. Не всем же так, думаю я. Везёт. В параллельных группах и сразу судьба. Свадьба после диплома и семейная страсть на пяти полках. PR на двоих и сдержанное взаимное обожание. Кому-то приходится и методом тыка, извините за пошлость. Наугад. Через пень-колоду. По велению сердца, извините за непростительную пошлость. Да и вообще, как всем известно, некоторые женятся, а некоторые так. Женятся позже.
Я пытаюсь по-светски донести эту мысль до хозяев, но мои слова звучат кощунством в моих же ушах. Как можно размениваться на что-нибудь, кроме судьбы? спрашивают меня два воспитанных взгляда, запах миндаля, подаренный на свадьбу чайный сервиз, не-пудель и не снятый Володей передник. Как можно тратить главное чувство своей жизни и дальше по тексту на кого попало? Залезая глубже в моё недостойное прошлое, как можно ставить крест на достигнутом и отказываться от синицы длиной в два года? Ради необъезженной синицы в небе? Нет, молодой человек, вы тут нам не рассказывайте пошлости про веление сердца. Знаем мы, как это называется. Минус маленькие, старые и не в вашем дурном вкусе, остаётся миллионов пятьсот – всех не перекак-бы-это-сказать. Молодость, молодой человек, не вечна. Извольте повзрослеть.
Я обречённо продолжаю шутить, оправдывая свой недозрелый образ жизни, но спотыкаюсь о собственные слова. Мне очень хочется встать из-за стола и убежать. К всеобщему счастью, в предпоследний момент звонит телефон. Володя отвечает на звонок, я иду в туалет, возвращаюсь и меняю тему. То есть, я с ходу сообщаю Даше, что Володя задал мне на дом «Бойню №5», она говорит, там великолепно описана бомбардировка Дрездена, я говорю, а я на днях читал мемуары наполеоновских генералов о войне 12-го года, и рассказываю, как обезумевшие от мороза и голода французы потрошили живых лошадей, бросались в костры и сталкивали друг друга в ледяную Березину, а в их спины и затылки летела русская картечь. Счастливые браки и несобранные личные жизни съёживаются в моём сознании, я снова в своей тарелке, и остаток вечера проходит искренне, любезно и благостно.
Через пять дней я наношу визит Мише и Яне. Они жили в одном общежитии, сошлись в конце третьего курса, в конце четвёртого стали снимать комнату, поженились после защиты диплома, через три месяца родственники с обеих сторон подарили им квартиру. Оба на два года младше меня. Яна на четвёртом месяце и уже сменила офисный образ жизни на домашний. Мишины глаза светятся энтузиазмом и раздувающейся гордостью. Они замечательные, они не спрашивают меня о моей личной жизни, их абсолютно не интересует моя личная жизнь, им за глаза хватает собственной. На стене над диваном висит немецкая «Молитва влюблённых», написанная от руки готическим шрифтом. На диване спит кастрированный персидский кот.
На следующий день я пью абсурдно дорогое пиво в мексиканском ресторане с Денисом и Верой. Они учились на разных факультетах, но познакомились в аспирантуре, сошлись почти сразу, поженились год спустя, потом Денису предложили работу в Nokia, он переехал в Тампере, почти каждый выходной ездил к Вере, теперь хочет забрать её к себе. Вера четыре раза в неделю ходит на курсы финского, но, по словам Дениса, говорит ещё очень мало. По-русски за весь вечер она тоже произносит не больше десяти коротких фраз. Она мило улыбается, льнёт к Денису и с самого начала смотрит на меня, как на орангутанга в зоопарке. С любопытствующей улыбкой. Которая периодически делается недоумевающей. Через некоторое количество пива причина таких улыбок проясняется. Денис – друг моего доисторического детства; мы проводили лето в одной деревне. Последний раз мы виделись больше трёх лет назад. С тех пор эпизодическая информация обо мне поступала к нему от нашего общего знакомого по имени Макс. Макс имеет талант регулярно сталкиваться со мной на улицах и в общественных местах, и каждый раз он видит меня с разными девушками. Правда, собственно с МОЕЙ девушкой он видел меня только дважды, и это была одна и та же девушка. С остальными – одной бывшей одноклассницей, двумя сотрудницами, одной девушкой друга, одной журналисткой, писавшей материал о нашей компании, и одной троюродной сестрой – я, разумеется, никогда не имел ничего более интимного, чем кофе в «Идеальной чашке». Но это не было ведомо Максу. Макс говорил мне «как дела», я отвечал «да вроде неплохо», Макс говорил «да вроде и вижу», пошло улыбался и при встрече сообщал Денису, что я, по всей видимости, прожигаю молодость в безустанном соблазнении жительниц Санкт-Петербурга.
Таким образом, понимаю я, Вера видит во мне не орангутанга в зоопарке, а коварного соблазнителя, Казанову Северной Пальмиры. Её недоумение больше не озадачивает меня. Я долго и искренне хохочу. Потом я объясняю, как оно всё есть на самом деле, но в очередной раз убеждаюсь на собственной шкуре, что грешным значительно лучше быть, чем слыть, ибо в первом случае можно просто перестать. Тогда как переубедить кого-либо не можно никак. После окончания моей речи в защиту моего целомудрия, Денис понимающе подмигивает мне, а Вера хихикает. Они не задают мне никаких вопросов о моей личной жизни, а под конец вечера, когда я автоматически наклоняюсь, чтобы на прощание чмокнуть Веру в щёку, нетрезвый Денис говорит, Верун, будь начеку, с этим не успеешь оглянуться, как наставишь мне рога.
И они долго смеются.
Подавленный, я приезжаю домой, пью чай и испытываю грусть и родственные ей эмоции. На пике всех этих эмоций я теряю самообладание и, некрасиво приоткрыв рот от усердия, пишу на оборотной стороне счёта за междугородные переговоры:
«я весь когда-нибудь женюсь / на той, с которой ничего / мы будем вместе до конца / она поможет мне идти / она потащит на себе / она убережёт меня / от пошлой правды о себе / пока я буду умирать / беззлобный / бывший / человек / бездарный претендент на всё
она угробит свою жизнь»
На следующий вечер я возвращаюсь с работы, читаю это и меня охватывает праведный гнев.
С чего это она должна угробить свою жизнь? Чего во мне такого чудовищного? Что я, не умею глядеть обожающими глазами? Печенье не могу научиться печь? «Молитву влюблённых» на стену повесить? Собаку завести? И почему это я должен жениться на той, «с которой ничего», а не на той, с которой лучше всего на свете? Потому что я «КОГДА-НИБУДЬ женюсь»? В эпоху тотальной лысины и обрюзгшей морщинистой хари? А не сейчас? И куда это она меня потащит на себе? Это что, намёк на несчастный случай на производстве? На моём-то? И какой это пошлой правды о себе я ещё не знаю? И причём здесь моя бездарность? Какие у Миши таланты? Денис, правда, программист хороший… Но каким боком это касается продолжительного счастья в личной жизни?
Внезапно мне так сильно хочется продолжительного счастья в личной жизни, что я забываю про насущную необходимость жарить котлеты, сажусь на стол и погружаюсь в анализ. Чем все счастливые семьи похожи друг на друга? Л. Н. Толстой не удосужился вразумительно ответить на этот вопрос, в браке его больше интересовали плодовитость Наташи Ростовой, коллективные мучения и железнодорожные самоубийства, но ведь должен же быть какой-то рецепт. Который работает. Который сделает из меня счастливого супруга.
Я сравниваю Володю-Дашу, Мишу-Яну и Дениса-Веру. У них не так много общего, как может показаться на первый взгляд. Несомненное сходство прослеживается только в двух вещах: они находят друг друга привлекательными, и они учились в одном вузе.
В целях аутотренинга я выпиваю четыре бокала вина. Потом открываю записную книжку, беру трубку и набираю номер, который не набирал почти пять лет.
Рецепт не выглядит универсальным, но срабатывает наповал.
Многообразно пьяный, неадекватно счастливый и при помощи общественного транспорта, я преодолеваю расстояние от места нашей встречи до дома. Где-то под конец пути рациональное начало напоминает, что мне нечего есть на завтрак. Я всегда повинуюсь рациональному началу; я иду в ночной супермаркет, беру банку ананасов, но тут разум отказывает мне, и я двадцать минут не могу выбрать между шестью сортами бутербродных сырков. Мне хочется быть Петром Первым, мне хочется отчеканить медаль «Небываемое бывает» с силуэтами линейных фрегатов и повесить её на дремлющую толстую продавщицу в мясном отделе. Мне хочется в американский мюзикл и петь raindrops keep falling on my head, и порхать среди продовольственных товаров – без риска для жизни и под восхищённым взглядом охранника. Утром мне захочется намазать на хлеб какой-то из этих ненатуральных сырков, но как я могу решить, какой именно? Она так похорошела, она так ненаучно-фантастически похорошела, как ей идёт эта причёска, какой у неё всё-таки голос, красивей всех девяти Аве Марий и той самой канцоны Франческо да Милано в придачу, какая она стройная и как у неё нет ни-ма-лей-ше-го намёка на второй подбородок, и даже намёка на намёк, какая у неё грудь, ну да, ну да да да, я вульгарный материалист, я знаю, я должен быть взрослей и различать в женщинах внутреннюю красоту. Так ведь я различаю. В ней. Никаких потёмкинских деревень, сплошное единство формы и содержания. Небесные черты, божество, вдохновенье и три оставшихся пункта.
Теперь, когда мы больше не учимся в одной группе, мы можем по-человечески разговаривать и с наигранной мудростью оглядываться назад. Мы разговариваем и оглядываемся назад, и она улыбается, и я не знаю, где кончается её искренность и начинается желание говорить красивые фразы, и мне глубоко наплевать на это. Мне наплевать на это, потому что она говорит, что пять лет назад вела себя глупо, что всё, как всегда, могло и почти должно было быть иначе, а в ответ на моё «ты очень хорошо выглядишь» я слышу «ты тоже». Ха ха ха. Я знаю, что она патологически вежлива, что в кафе стоит выгодный полумрак и что я всё время горько улыбаюсь, но мне наплевать и на это. Рецепт работает. Прощаясь, я сжимаю её руку в литературной чёрной перчатке и целомудренно целую её в щёку, и минуту спустя я в нокауте. Я, конечно, ещё не настолько капитулировал, чтобы мечтать о загсе на Английской набережной, о гнусавом попе в Князь-Владимирском соборе, о шампанском на стрелке Васильевского, вульгарном тамаде, наказе новобрачным и других преступлениях против гуманности. Но это последний рубеж, который ещё держится, потому что после встречи с ней я уже хочу чувства долга, хохломских слоников на каминной полке, разговоров о цвете обоев, ежедневный совместный завтрак, стиральную машину и регулярно стираемое в ней одеяло в цветочек. Не одно. Десять комплектов.
Я сказал, что всегда подчиняюсь рациональному началу. Я, как вы понимаете, хвастливо солгал.
Потому что у Тани уже есть чувство долга, одеяло в цветочек, стиральная машина и муж.
Я хватаю ближайший сырок, мимолётно возвращаюсь под гнёт разума и иду к кассе.
Через три недели мы встречаемся ещё раз.
Я выбираю столик, помогаю Тане снять пальто и, к своему отчаянию, вижу, что мне не померещилось. Она действительно очень красивая. Я действительно не вызываю у неё отвращения. Мы действительно учились на одном факультете и в одной группе. На её безымянном пальце взаправду блестит омерзительное кольцо.
– Как твой рабочий день?
– Был сокращён.
– Предпразднично?
– Да. Причём нам заранее об этом ничего не сказали. Поэтому я попросила тебя встретиться пораньше. Я пришла в двенадцать, и мне говорят: «Научные залы сегодня только до 15.30».
– Что ты сейчас делаешь?
– Сейчас готовится к изданию полное собрание его писем. Мы сверяем шестнадцатый том.
– А всего их?
– По-моему, восемнадцать. Причём мы же работаем только в одну сторону, то есть только собственно тургеневские письма. Он очень любил писать письма, он всем писал. Всем, кого знал. Сегодня я смотрела позднюю переписку с Анненковым.
– О чём пишет?
– О, ты знаешь, обо всём, абсолютно обо всём на свете. О России, о Европе, о литературе, о погоде, о еврейском вопросе, о королях и капусте. Обо всём.
– Прости за нескромный вопрос… Служенье прекрасному должно, конечно, быть бескорыстным. И всё-таки. За это платят деньги?
Таня смеётся. Я смеюсь. Потом я отхожу к вешалке, вытаскиваю из кармана своей куртки книжку в фиолетовой обложке и возвращаюсь к столику. Три недели назад я сказал Тане, что нарушил наши совместные авторские права на наше совместное прошлое. Я сказал, что самовольно написал рассказ об этом прошлом, и она была польщена, и не поленилась залезть в интернет, но не для того ж я, в самом деле, писал рассказ о Тане, чтобы Таня читала его в интернете, какая тоска и дурной тон и вредно для глаз. Я писал, чтобы была одноимённая книга, которую можно вытащить из кармана куртки и как бы случайно положить на столик названием вниз, чтобы она перевернула её сама, и чтобы там были другие рассказы, и тот самый рассказ возвышался бы над ними, как Джомолунгма над уровнем Мёртвого моря. Три недели назад, преодолевая расстояние от места нашей встречи до дома, я понял, что быть знаменитым не только некрасиво и поднимает ввысь, это ещё, и прежде всего, твой тот самый рассказ в одноимённой книге, формат 84 х 108/32 гарнитура Гельветика печать офсетная усл. печ. л. 15,6, сказочный запах свежей краски и бумаги и место для высокопарного посвящения, которым ты не воспользуешься, ибо всё ясно без слов.
Я, как это ни странно, не стал знаменитым за три недели, я малодушно пошёл путём наименьшего сопротивления, уговорив одного приятеля сверстать, другого – сделать обложку, типографию – напечатать и переплести, а себя – заплатить за это.
Улыбаясь, она убирает книгу в пакет с тургеневщиной, и сегодня вечером мне совершенно искренне наплевать, сделаю ли я себе имя. Я успешно употребил по назначению всю свою писанину, мишн экамплишт, вершина творческой биографии, все пути ведут вниз, занавес. Теперь я сосредоточусь на своей настоящей жизни, изображу на лице благородную борьбу с желанием сказать глупость и скажу:
– Извини, я… Я сейчас скажу большую глупость, но я…
– Давай считать, что вступление закончено.
Я киваю.
– Если бы ты не была замужем, я бы сделал тебе предложение.
Она улыбается и через несколько секунд даёт правильный ответ:
– Я тебе не верю.
Я сказал правду, но это не та правда, которой стоит верить.
Ещё бывает правда, которой бесполезно верить:
– Я так хотела тебе нравиться, особенно раньше, я так хотела, чтобы ты заметил, какая я вся красивая, умная, талантливая.
– Я заметил. На втором курсе. Но мы были в одной группе.
– Но мы были в одной группе.
Ещё бывает правда, которая не соответствует действительности:
– Ты совсем меня не знаешь. Ты не знаешь, какая я плохая. Я такая… обыкновенная. Я люблю одеяла в цветочек. И чайные сервизы. Тебе не нужна такая я. Поэтому я боялась тебя. Я боялась, если у нас что-нибудь получится, это будет совсем недолго, а потом ты уйдёшь и бросишь меня, как… Как цветок, прости за пошлость.
– Тебя можно бросить?.. – непроизвольно вырывается у меня.
Да, и ещё есть жизнь, которую кто-то путает с литературой. В которой девушка может сказать «но это полотно нам с тобой не суждено создать». В которой я не очень верю в то, что я чувствую, потому что не понимаю, где эта жизнь кончается и где начинается тургеневская «Ася», мертворожденная любовь ради засохших цветков гераниума и сентиментального старческого брюзжания.
Преодолевая расстояние от места нашей второй встречи до дома, я не могу заставить себя грустить. Грусть о потерянной женщине – слишком аристократическое чувство, пир во время чумы, декоративная вершина пирамиды, сложенной из молодости, здоровья, денег и определённого места жительства. Я могу позволить себе страдать от любви, но я слишком хорошо знаю, благодаря чему я могу это себе позволить, и никакие страдания мне не удаются. Я чувствую опустошённость, я прихожу домой, я беру из коробки книжку в фиолетовой обложке и вижу ясней, чем обычно: на дне каждого рассказа о любви покоится тургеневская «Ася», глянцевая тоска от секса с кем-то не тем и от некупленных одеял в цветочек. Я в курсе, что отныне и надолго Тургенев мне как родной, что я, скорее всего, завтра же куплю его биографию, а летом поеду в Спасское-Лутовиново и, если хватит денег, – в Париж. Но при этом я хотел бы жить, включая секс с кем надо и эти навязшие в зубах одеяла. Я вовсе не хочу больше писать «Асю».
Таня, я больше не хочу писать «Асю».