Глава первая. Дальняя дорога
Умно порешили, барышня, первый класс выбрав! – сказал железнодорожный кассир, подавая Лиде два кусочка картона приятного желтого цвета. На одном было написано:
«Московско-Нижегородская железная дорога. Билет 1-го класса от Москвы до Владимира. Билет действителен только на тот поезд, на который взят».
На другом почти слово в слово повторялось то же самое, вот только действителен был билет на поезд от Владимира до станции Вязники.
– Кондуктор вам место укажет со всем уважением, – подсказал кассир. – И удобства немалые, не то что в третьем классе! Это не для вас. Там, кто первый поспел, тот и атаман, кто смел, то и сел, а кто не поспел, тот на полу притулится, в углу поместится.
Лида покосилась на Феоктисту, стоявшую рядом и прожигавшую кассира взглядом. Губы горничной были неодобрительно поджаты, словно она хотела прошипеть: «Ишь, разболтался!» Да уж, ей крайне не понравилось, что Лида отказалась взять билет в тот вагон, в котором ей было приказано ехать Авдотьей Валерьяновной Карамзиной, госпожой Феоктисты.
– Ну и чего ж, я ж сюда в третьем классе – и ничего, живая! – возмутилась горничная, когда Лида наотрез отказалась путешествовать до Вязников на самых дешевых местах.
Лида ездила по железной дороге единственный раз в жизни, еще с отцом – в Санкт-Петербург, – и не без испуга наблюдала толпу, штурмовавшую вагоны для простой публики. Хотя прошли те времена, когда четвертый (его ныне отменили за крайним неудобством) и третий класс цепляли сразу к паровозу, отчего пассажиры этих вагонов всю дорогу задыхались от дыма (теперь сразу за паровозом шли багажный и почтовый), а все же люди прибывали в пункт назначения крепко прокопченными и покрытыми угольной пылью, если осмеливались открыть окна, ну а если не решались на это, то вынуждены были задыхаться. Зимой же в третьем классе зубами стучали всю дорогу, в то время как пассажиры второго и первого класса согревались горячими кирпичами, которые меняли каждые три часа. Ходили слухи, будто в новых вагонах, которые теперь ходят из Санкт-Петербурга в Москву и обратно, уже устроены печи и ретирадные места с благословенными бурдалю[3], нарочно предусмотренными для дам в их пышных платьях с кринолинами[4].
Правда, на Московско-Нижегородской железной дороге появились только эти самые места, за что пассажиры, конечно, возблагодарили железнодорожное начальство самыми пылкими выражениями, хоть и не вслух. Кому нравилось на станциях бегать по перрону в поисках уборной, боясь опоздать к отправлению?! Да и никаких деликатных бурдалю в этих общих уборных не имелось, конечно!
Взяв билеты и прощально улыбнувшись кассиру, Лида холодно взглянула на Феоктисту:
– Ну что же, встретимся во Владимире, на пересадке. За багажом присматривай на станциях!
– Это что, мне на каждой остановке туда бегать прикажете? – вскинулась было Феоктиста, но осеклась, встретив еще более холодный взгляд Лиды. Буркнула что-то и пошла в свой вагон, даже не удосужившись поднести Лидин саквояж[5], который та намеревалась взять с собой в дорогу. Впрочем, на счастье, тут же сыскался носильщик.
Лида только головой покачала, глядя вслед Феоктисте. Уже не раз приходилось девушке слышать, будто многие бывшие крепостные, получив год тому назад волею государя Александра Николаевича свободу, с необыкновенной скоростью избаловались и всячески принялись подчеркивать свое равенство с теми, на кого раньше без поклона и взглянуть не смели. Особенно это касалось дворовых слуг, а Феоктиста была горничной дядюшкиной жены, то есть немало избаловалась своим положением в доме и теперь считала себя особой привилегированной.
Лида, впрочем, не любила людей принижать. Ей совершенно не нужно было, чтобы Феоктиста лебезила и заискивала, поминутно целуя то плечико, то ручку и умильно морщась в улыбочках, однако эта служанка слишком уж старательно подчеркивала неприязнь к племяннице своего хозяина! Видимо, сиротство Лиды и то, что она покидает Москву ради жизни в деревне, под дядюшкиным присмотром, вызывало у Феоктисты некое снисходительное презрение. И это, конечно, могло повергнуть Лиду в уныние и даже вызвать слезы обиды, кабы за три года, минувшие после смерти матери, девушка не изменилась бы разительно.
Иногда она и сама удивлялась, как быстро превратилась из изнеженного, избалованного котенка, не ведавшего никаких забот, в хозяйку дома, которой приходилось и с прислугой управляться, и счет деньгам вести, и стол заказывать, и ухаживать за отцом, который после смерти любимой жены мечтал, казалось, только об одном: последовать за ней как можно скорее… Он даже в Санкт-Петербург свозил Лиду только потому, что обещал это жене! А потом, сочтя, что все его обязательства и перед дочерью, и вообще перед жизнью исполнены, покорно предался болезни, которая вскоре и свела его в могилу.
Перед смертью отец сам, из последних сил, написал своему единственному брату, жившему в небольшом имении под Вязниками, заклиная позаботиться об осиротевшей племяннице, а Лиду заставил поклясться, что отныне она будет слушаться дядюшку как родного отца. Что скрывать: давала она эту клятву обливаясь слезами, и не только потому, что даже думать о смерти отца было ей страшно, но и потому, что это означало переезд из Москвы в деревенскую глушь, во Владимирскую губернию, Вязниковский уезд, в деревню Березовку.
– Ништо, милая! – уговаривал ее Павел Петрович. – Подумаешь, Москва! Суета одна. Разве мыслимо оставаться в этом торжище одинокой сироте?! Добро бы сыскался тебе муж, так ведь кто ни сватался, были тебе не по нраву, а неволить милое дитятко был я не в силах. Еще и в том закавыка, что нет среди моих знакомых никого, кого мог бы я сделать опекуном твоим, кому и тебя, и приданое твое немалое вполне доверил бы. А Иона – брат родной, он за тобой приглядит, да и ошибок молодости уже повторять не станет. Бог милостив, не обойдет тебя счастливая судьба! Поверь: лучше в твои молодые годы жить в глуши, в тишине да под добрым родственным приглядом. А Иона очень добрый человек. Добрый, но, такая беда, своенравный. И много мучений претерпел по своенравию своему.
Отец никогда не распространялся об отношениях с младшим братом, однако матушка по секрету поведала Лиде, что Иона Петрович Карамзин, бывший в детстве ребенком послушным, тихим, с годами изменился разительно и крепко оступился на скользкой дорожке: проигрался в карты вчистую, да еще подделал вексель с отцовской подписью, за что едва не угодил в тюрьму. Отец его все-таки смог спасти – с помощью непомерных взяток, данных судейским; клялся-божился более не преступать закона и стать сыном послушным, однако немедленно и ослушался: женился не на той, которую батюшка для него высватал было, а на дочери обедневшего помещика…
Впрочем, старик Карамзин тоже был крутого нрава! Разгневавшись за мотовство и непослушание, он так и не простил младшего сына до самой своей смерти. Лишил Иону не только наследства, но и мало-мальской помощи, оставив его с молодой женой и ребенком бедовать в Березовке, разоренном долгами поместье его тестя, все богатство которого составляло лишь с десяток дворовых. Жена Ионы вскоре умерла в родах, но тот остался жить в Березовке, ухаживая за больным стариком тестем и вместе с ним перебиваясь с хлеба на квас.
Павел Петрович, очень любивший младшего брата, помогал ему чем мог втайне от отца, а потом, после кончины Карамзина-старшего, передал Ионе половину всего, что досталось ему в наследство, восстановив справедливость, попранную разгневанным отцом. Поначалу младший брат ерепенился, гордо нос воротил от помощи, которую называл подачкой, однако, когда сломал на охоте ногу и надолго оказался прикован к постели, все же согласился принять деньги. Лечение деревенского эскулапа, впрочем, оказалось неудачным, Иона Петрович так и остался хромым, иногда и вовсе обезножевал в дурную погоду, но все-таки Березовку не покинул.
Получив свою часть наследства, он постепенно отстроил обветшалый дом, прикупил у разорившего соседа земляные и лесные угодья, а также крестьян, вновь женился – и зажил упорядоченной помещичьей жизнью, пусть и не роскошествуя, но все же вполне благосостоятельно, тем паче что оказался рачительным хозяином и сельскую жизнь полюбил. Со временем схоронил Иона Петрович бывшего тестя; умерла и вторая жена, и тоже в родах. С семейной жизнью ему не везло! Некоторое время он оставался одиноким.
Потом овдовел и Павел Петрович. Братья регулярно переписывались, однако навестить друг друга за минувшие годы так и не собрались:
Иона Петрович до сих пор не изжил стыда, что живет братними благодеяниями, ну а Павел Петрович стыдился того, что невольно вынужден выступать в роли дарителя и благодетеля, что было глубоко противно его щедрой и скромной натуре.
Тем паче он не сомневался, что брат исполнит свой долг и приютит Лиду! Дом в Замоскворечье Павел Петрович завещал городской казне – с условием, чтобы вырученные от продажи деньги непременно пошли на вспомоществование вдовам и сиротам, в пользу которых он немало жертвовал при жизни.
Ответное письмо от Ионы Петровича пришло скоро. Он поклялся брату, что сочтет за счастье принять у себя племянницу и постарается заменить ей отца. Сообщал он также, что женился в третий раз, взяв за себя бесприданницу, дочь дальнего соседа, девицу Авдотью Протасову, так что Лидуша, приехав, не будет обделена и материнской заботой.
И вот настало время исполнить ему свое обещание…
Получив известие о смерти брата и уточнив, когда Лида сможет выехать в Березовку, дядюшка прислал для ее сопровождения горничную своей жены, письмом заверив девушку, что отныне ей не придется ни о чем беспокоиться.
Что и говорить: по части хозяйственной Феоктиста оказалась выше всех похвал! Все вещи Лиды были упакованы самым заботливым образом. Даже странно было наблюдать такую хватку у горничной сельской барыни! Впрочем, Феоктиста не преминула похвастать, что с малолетства жила при маменьке Авдотьи Валерьяновны, а та знавала лучшие времена, чем в замужестве! У нее Феоктиста прошла немалую выучку, была лицом доверенным, а после смерти старой госпожи стала пользоваться абсолютным доверием госпожи молодой.
Поджатые губы и вечно сведенные к переносице брови Феоктисты, ее одежда, весьма далекая от крестьянской, а скорее, приставшая бы городской мещанке, ее неприятная, вызывающая манера держаться и разговаривать раздражали Лиду несказанно, но девушка пыталась сдерживаться. Однако, когда она наотрез отказалась мучиться в вагоне третьего класса семь часов пути от Москвы до Владимира, а потом, после пересадки на другой поезд, еще два, а то и три часа до Вязников, Феоктиста вообще стала вести себя так, словно Лида совершила ужасное преступление. Видно было, что каждое слово Авдотьи Валерьяновны для горничной непреложный закон, и если бы госпожа Карамзина приказала племяннице мужа добираться до деревни пешком, это тоже было бы с одобрением воспринято Феоктистой. Кажется, еще чуть-чуть – и горничная бы принялась выговаривать Лиде за непослушание!
Однако у Лиды хватило присутствия духа осадить Феоктисту, купив себе новые билеты за свой счет и не без некоторого ехидства напомнив горничной, чтобы не забыла вернуть хозяйке те деньги, которые были переданы Лиде от госпожи Карамзиной на поездку в третьем классе. Разумеется, у Лиды и в мыслях не было, что Феоктиста прикарманила бы их, но поставить на место невесть что возомнившую о себе служанку сам Бог велел!
И вот наконец с помощью заботливого кондуктора Лида прошла по проходу через чистый, уютный вагон, где приятно и ненавязчиво пахло лимонной кёльнской водой[6], только что разбрызганной в вагоне из новомодного, лишь недавно появившегося в обиходе пудрёза[7], и села в уголке дивана, к окошку. Кондуктор шепнул, что на этом месте будет особенно удобно поспать, когда барышня захочет отдохнуть, да и в кринолине здесь сидеть удобнее, чем около прохода.
Пока Лида сдвигала назад свой очень скромный, но все же занимающий некоторое место кринолин и усаживалась полубоком, опершись на подлокотник, кондуктор уложил ее черную шляпку-кибитку, украшенную палевыми и серыми цветочками, в картонку, а картонку и корзинку с провизией поместил в особую сетку. Пассажиры первого и второго класса сдавали свои тяжелые и громоздкие кофры в багажный вагон, в то время как вагоны третьего класса были забиты не только людьми, но и их вещами, среди коих можно было увидеть даже клетки с домашней птицей! Небольшой кожаный саквояж Лида положить в сетку отказалась и держала его на коленях, поскольку его содержимое имело для нее особенную ценность и она опасалась выпустить его из рук.
После смерти отца Лида осталась богатой наследницей. Даже при себе у нее имелась основательная сумма, хранимая в этом самом саквояже в секретном отделении вместе с кое-какими драгоценностями, унаследованными Лидой от матери. Сокровища были прикрыты томиком Пушкина, дагеротипными портретами родителей, ночной сорочкой, туалетными принадлежностями, пеньюаром и уложенными в вышитый холстинковый мешочек пантуфлями[8]. Капитал же, бо́льшая часть драгоценностей и коллекция картин, заботливо собираемых ее отцом на протяжении всей жизни, находились под банковской опекой до Лидиного совершеннолетия[9] или замужества. Если же ее настигала бы преждевременная кончина, всё наследовал дядюшка, но возможность близкой кончины представлялась Лиде маловероятною… так же, впрочем, как и скорое замужество!
Она перехватила любопытный взгляд дамы, усевшейся на противоположном диване. Лида приветливо улыбнулась и поздоровалась, однако дама неприязненно – точь-в-точь Феоктиста! – рассматривала ее изящное платье с модным, сдвинутым назад кринолином, отделанное дорогим кружевом, и накинутую на него шелковую шаль. Сама дама была облачена в темно-коричневое невзрачное платье с несколько перекошенным кринолином и такой же мрачный бурнус. Свою шляпку она снять не пожелала и сидела с неестественно выпрямленной шеей, опасаясь смять его о спинку дивана. Это придавало даме еще более осуждающий и суровый вид.
Лида и сама знала, что ее-то черное платье мрачным отнюдь не выглядит, хотя и считалось траурным. Да, она была скромницей, отнюдь не модницей, а все же сумрачных, так называемых немарких, тонов в одежде не любила и даже траурный наряд, носить который ей предстояло еще месяц, постаралась оживить блондовым[10] воротничком, такими же манжетами и куракинской шалью[11] в тон; к тому же хотелось ей предстать перед деревенскими родственниками не жалкой сиротой, а московской барышней, одетой вполне по моде. Что же до шали, то это было истинное сокровище, купленное Лиде отцом, который обожал делать жене, а потом дочери такие изысканные подарки. Подобные шали продавались лишь в нескольких модных лавках, были в Москве еще редкостью, хотя в Петербурге вошли в моду, и постоянно вызывали завистливые женские взоры.
Прозвенел звонок кондуктора, поезд дал прощальный гудок и тронулся. Поплыли мимо окон городские улицы, а потом и окраины Москвы, и Лида, отвернувшись от неприязненной соседки, пыталась удержаться от слез. Кто знает, надолго ли покидает она старинную русскую столицу, в которой прожила всю жизнь? Кто знает, что ждет ее на новом месте? Поладит ли с дядюшкой, а главное, с его супругой? Ведь если такова с ней горничная, то какова же будет госпожа?
Раньше, узнав, что Авдотье Валерьяновне недавно исполнилось двадцать два года (то есть она была всего лишь на пять лет ее старше), Лида радовалась и надеялась, что подружится с такой молодой тетушкой. Однако пока непохоже было, что та хочет подружиться с племянницей, судя по манерам ее горничной и этому приказу ехать в унизительном третьем классе. Или дело в ее скупости? Неужели она полагала, что богатая племянница ее мужа не вернет деньги за проезд? Но это же смешно!
Чтобы немного отвлечься, Лида окликнула кондуктора, который помог ей достать из сетки корзиночку с припасами, и с удовольствием съела сдобную булку с маком (а потом и другую, ибо отсутствием аппетита никогда не страдала), запивая горячим чаем из большой фляги, укутанной в шерстяной платок. Она знала, что на некоторых станциях уже открыты недурные привокзальные буфеты, да и местные жители приносят к вагонам разнообразную еду, а все же решила запастись своей любимой сдобой с маком от Филиппова, чья семейная булочная на Тверской улице была необычайно популярна уже полвека, не меньше. Слишком уж недолго стояли на станциях поезда, а выскакивать, разыскивать какого-нибудь торговца почище, потом второпях жевать, косясь на поезд – не тронулся ли? – не хотелось. Да и неведомо, вернется ли когда-нибудь Лида в Москву, неведомо, отведает ли когда-нибудь еще столь полюбившихся ей филипповских лакомств, печально размышляла Лида, уплетая вторую булочку. Аппетит у нее всегда возрастал от переживаний, а сейчас, на крутом повороте судьбы, переживать все-таки было о чем…
Сладкие маковые булочки и в самом деле помогли Лиде успокоиться, и мысли ее приняли иное направление. Может быть, миролюбиво подумала девушка, Авдотья Валерьяновна, которая выросла в деревне и мало что успела повидать в жизни, просто чересчур доверилась своей опытной и самовольной горничной? Что, если пренеприятнейшая Феоктиста посвоевольничала и, взяв для Лиды самые дешевые билеты вместо самых дорогих, просто положила бы разницу в карман? В таких подозрениях не было ничего удивительного, потому что все знали, насколько разболтались слуги, получив вольную. Если раньше они пеклись о господском добре даже больше, чем о своем собственном, то теперь не стеснялись запустить руку в господский карман. Вероятно, и Феоктиста такая же! Открыть ли тетушке глаза на неприглядное поведение ее горничной или промолчать? Лида призадумалась. Вроде бы и надо, однако же вдруг Авдотья Валерьяновна окажется крутого нрава и скорой на расправу? Как ни противна Феоктиста, а все-таки ее жалко…
Так и не придя ни к какому решению, Лида вынула из саквояжа и открыла изрядно затрепанную, зачитанную до дыр и заботливо одетую в коленкоровую обложку любимую книжку – пушкинского «Евгения Онегина». Собственно говоря, Лида знала этот чудесный роман наизусть и сейчас почти не глядела на страницы, едва слышно бормоча:
Господский дом уединенный,
Горой от ветров огражденный,
Стоял над речкою. Вдали
Пред ним пестрели и цвели
Луга и нивы золотые,
Мелькали сёлы; здесь и там
Стада бродили по лугам,
И сени расширял густые
Огромный, запущенный сад,
Приют задумчивых дриад.
Почтенный замок был построен,
Как замки строиться должны:
Отменно прочен и спокоен
Во вкусе умной старины.
Везде высокие покои,
В гостиной штофные обои,
Царей портреты на стенах,
И печи в пестрых изразцах…
Окажется ли Березовка хоть отчасти похожей на картину, нарисованную Пушкиным и ставшую для Лиды чем-то вроде путеводителя в ее новой жизни?
– Приют задумчивый дриад… – рассеянно пробормотала она восхитительные строки, но мысли ее были далеки от этих существ, созданных воображением античных сказителей. Она едет в Березовку не как Евгений Онегин – она окажется там на положении Татьяны: девушки, мечтавшей о любви и наконец-то влюбившейся. Лида тоже мечтала о любви, а потому не могла не задумываться о том, что за соседи окажутся у дядюшки.
Воображению ее являлся некий красавец помещик, молодой и галантный, элегантный и добродушный, зажиточный и щедрый, хорошо воспитанный и простой в обращении, начитанный и веселый. Был он высок ростом, строен, это уж непременно, однако иные приметы оказались не столь точны, а скорее, расплывчаты: сероглаз… нет, черноок, брюнет, нет, все же блондин… он прискакал на прекрасном вороном коне и ловко осадил его перед Лидой, а затем спешился, чтобы поднять оброненный ею платочек…
Лида уснула и улыбалась во сне, настолько приятен был возникший в ее воображении образ.
Так, перемежая сон, чтение и прощание с филипповскими булочками, она провела дорогу до Владимира, и эти почти семь часов вовсе не показались ей слишком длинными. Правду говорят, что железные дороги сделали Россию меньше!
Отблагодарив кондуктора щедрыми чаевыми, Лида сошла на перрон перед красивым, хоть и небольшим зданием владимирского вокзала, огляделась – и увидела Феоктисту, которая спешила к ней в сопровождении носильщика, катившего тележку с багажом.
– Хорошо ли отдохнули, барышня? – спросила горничная так ласково и участливо, что Лиде почудилась издевка в этих словах. Но нет – улыбалась Феоктиста искренне, глаза ее смотрели приветливо, вообще облик и все манеры ее изменились разительно.
«Уж не подменили ли ее?» – скрывая смешок, подумала Лида, но в свою очередь улыбнулась Феоктисте, показывая, что не помнит зла. Ну что ж, если горничную и в самом деле подменили, Лида ничего против такой подмены не имела. Конечно, вернее всего, что Феоктиста сама о своем поведении призадумалась, поняла, что непомерно большую волю себе дала, и теперь опасалась, что гостья нажалуется на нее хозяйке. Однако Лида, которая была хоть и вспыльчива, но отходчива, мигом обиду забыла. Не в ее правилах было заставлять людей мучительно раскаиваться в ошибках; к тому же сохранять добрые отношения с горничной тетушки показалось ей разумным. Вряд ли в деревне скоро сыщется хорошо обученная и умелая горничная для самой Лиды, поэтому, пожалуй, придется какое-то время полагаться на Феоктисту.
Время до пересадки на нижегородский поезд еще оставалось, поэтому Лида, убедившись на собственном опыте в правдивости той аксиомы, что в дороге аппетит возрастает многократно, отправилась в станционный буфет, где заказала еду и для себя, и для Феоктисты. Конечно, прислугу в столовое помещение не пускали: Феоктисте вынесли пирожки и кружку сбитня, с которыми она и устроилась на бревнах, сложенных неподалеку от вокзала, однако пирожки были с пылу с жару, сбитень – горячим, и Лида со спокойной совестью отправилась обедать сама. Да, было уже за полдень (из Москвы выехали ни свет ни заря, в семь часов утра), следующий поезд отправлялся через час, а оттуда еще в повозке до Березовки часа два, а то и три, это уж какая дорога будет…
Лида и сама не знала, торопит она время или, наоборот, не хочет, чтобы оно шло слишком быстро. Ей и хотелось поскорей оказаться на новом месте, и страшновато было войти в незнакомый дом, в котором, быть может, ей придется провести много лет (если, конечно, не встретится тот, кто недавно пригрезился ей, пока она дремала в вагоне!), увидеть дядюшку, а главное – Авдотью Валерьяновну…
Но замедлить или ускорить течение времени никто не властен, оно идет своим чередом, человеческим настроениям не подвластным, и вот уже к перрону подан поезд, вот уже началась погрузка багажа, вот уже главный кондуктор прошел по перрону, помахивая фонарем (и оттого чем-то напоминая Диогена, ибо стоял белый день) и громогласно объявляя, что господа пассажиры могут занимать свои места, вот уже новый, но по-прежнему чрезвычайно любезный кондуктор показывает Лиде удобное место в уголке дивана и укладывает в сетку почти опустевшую корзинку, уверяя, что ежели еще что-нибудь понадобится барышне, то он, кондуктор, забросит все прочие дела, только чтобы примчаться к ней на помощь. «Ах, неужто в железнодорожные служители нарочно подбирают таких обходительных молодых людей?!» – подивилась Лида, даже не подозревая, что любезность сия вызвана не столько отменными служебными качествами, сколько вниманием к необыкновенно хорошенькой и прекрасно, явно по-столичному, а отнюдь не провинциально, одетой девушке.
Поезд тронулся, и Лида, как ни была взволнована встречей с будущим, снова вздремнула, убаюканная мерным качанием рессорного вагона.
Странный явился ей сон на этом предпоследнем отрезке ее путешествия… настолько странный, что, позднее его вспоминая, она сочла его вещим и только диву давалась, почему не вняла тем пророчествам, которые в нем являлись.
Снилось Лиде, будто идет она по лесной тропинке, а вокруг на кустах и деревьях развешаны ее московские наряды. Вот и любимое сизое платьице в воланах, пущенных по юбке, вот и палевое с блондами, вот зеленое, вот амазонка, сшитая некогда по настоянию матушки и несколько раз обкатанная в аллеях Нескучного сада и в Сокольниках, где Лида училась верховой езде. Да весь ее не слишком богатый, но и не слишком бедный гардероб отчего-то вытряхнут из кофров! Лида пугается: что же она будет делать в Березовке без туалетов? Надо их собрать! Начинает снимать платья с кустов, но кружева и оборки цепляются за ветки, рвутся; у расстроенной Лиды уже слезы на глазах, она громко всхлипывает – но вдруг испуганно замирает, слыша, как трещат кусты под чьей-то тяжелой поступью. И вот меж деревьев показывается широкоплечая кряжистая фигура. Да не медведь ли это, пугается Лида, роняя уже совсем было отцепленное платье и пятясь, но спиной утыкается во что-то твердое, наподобие стенки, и понимает, что спасения ей нет. И тут вдруг возникает перед ней красивая дама: черноволосая, черноглазая, одетая в необычайно яркое, ну просто-таки по глазам бьющее яркостью платье цвета «аделаида»[12], и начинает колотить Лиду такой же аделаидовой омбрелькой[13], отделанной по краям черной бахромой, крича: «Отдай! Да отдай же ты мне его!» Лида, занятая только тем, чтобы защититься от ударов, ничего не может понять. И тогда дама вдруг хлещет ее острым наконечником омбрельки крест-накрест по лицу… Лида не чувствует боли, однако видит кровь, хлынувшую ей на грудь из порезов, и понимает, что лицо ее безнадежно изуродовано, изуродовано навсегда! А дама, увидев дело рук своих, разражается радостным хохотом и… бросается прямиком к медведю, повисает у него на шее и осыпает его ужасную морду поцелуями. А тот поворачивается к Лиде и рычит приветливо: «Проснитесь, барышня!»
В эту же время раздался не рык звериный, а человеческий голос, который так же заботливо повторял:
– Проснитесь, проснитесь же, барышня!
Лида открыла глаза, увидела озабоченную физиономию склонившегося к ней вагонного кондуктора – и первым делом схватилась за щеки, а потом взглянула на руки.
Никаких шрамов! Никакой крови! Слава Богу, это был только сон!
– В Вязники мы прибыли, – сказал кондуктор, улыбаясь. – Извольте сойти, барышня, не то в Нижний Новгород вас увезем!
Лида вскочила, выхватила из картонки шляпку, кое-как нахлобучила ее и, прижимая к себе саквояж, бросилась вслед за кондуктором, который уже нес ее корзинку к выходу, прокладывал путь мимо новых пассажиров, вошедших на этой станции и спешивших занять свои места. Он помог Лиде спуститься со ступенек на платформу, низко поклонился, снова вскочил в вагон, махнул желтым флажком – и тут же раздался паровозный гудок. На остановку в Вязниках отведено было совсем малое время.