Нефть, метель и другие веселые боги
(рассказы)
Мавзолей
Когда последние посетители уходят и двери Мавзолея запираются, Владимир Ильич на всякий случай тихо лежит еще минутку, потом потягивается, открывает глаза и встает. Бодро спрыгнув со своего одра, он одергивает костюм, поправляет великолепный галстук в стиле «британский парламент», в горошек такой, и, потирая руки, энергично говорит в черную пустоту своего жилища:
– Надежда Константиновна, а не попить ли нам чайку?
Из полумрака тут же появляется женщина, одетая и загримированная таким образом, чтобы быть максимально похожей на госпожу Крупскую. Несмотря на высокую зарплату и немалый опыт работы, она до сих пор не может справиться с волнением первых минут, и глаза ее некоторое время сохраняют испуганное выражение.
– Вам какого чайку, Владимир Ильич? – ласковым профессиональным голосом спрашивает она.
– А давайте английского, покрепче! – весело отвечает Владимир Ильич и усаживается за чайный столик.
Владимир Ильич очень любит пить чай, он пьет его подолгу и с наслаждением. Вождю нравится все русское: пузатые самовары, баранки, колотый сахар и душистые пряники, только чай русский не очень жалует Владимир Ильич.
– Говно это, а не чай, говно и глупость. Чай хорош английский, пора это запомнить каждому образованному человеку, – бодро произносит он, усаживаясь за столик с Надеждой Константиновной.
Несмотря на это, Надежда Константиновна все равно каждый день спрашивает, какого чая хочет Владимир Ильич – так сказано в должностной инструкции.
После чая Крупская обычно садится в углу и читает французский роман, а Владимир Ильич играет с солдатом в шахматы и часто, задумавшись над доской, начинает рассуждать:
– У Троцкого этой дряни набрались. Почитали бы лучше что-нибудь стоящее, Надежда Константиновна, Толстого хотя бы.
И делает блестящий ход.
Надежде Константиновне полагается отвечать на это печальным вздохом, в котором слышно сразу «строгий вы, Владимир Ильич, все придираетесь» и «куда мне в такие дебри забираться, я вот про любовь, про любовь лучше».
Солдат, играющий в шахматы с Лениным, обычно очень сосредоточен и даже угрюм. Когда было общее собрание всех военных Кремля, на котором решалось, кто будет обслуживать вождя, никто не хотел брать на себя эти дополнительные обязанности даже за предлагаемую высокую плату. В результате тянули спички. Сержант Мышкин, вытянувший короткую спичку при определении того, кто будет шахматным партнером Владимира Ильича, очень расстроился – он ничего не смыслил в этой игре и с детства боялся мертвецов. Майор Филин, его непосредственный начальник, весело хлопнул сержанта по плечу:
– Отставить страхи, офицер! Играть научим, а что до запаха – так там отдушки везде понатыканы, не заметите ничего!
Сержант месяц усиленно занимался в шахматной секции, был освобожден от основной службы и получал теперь жалованье в пять раз больше прежнего. Сейчас, играя с Ильичом, он старался на него не смотреть и не думать ни о чем, кроме игры, поэтому сидел весь сжавшись и молчал. Он давно бы нашел способ уйти с этой работы, но жена ему не позволяла – ждали второго ребенка, нужны были деньги. Ленину же было все равно, с кем играть, всех своих соперников по шахматам он весело брал за пуговицу и называл дураками, одного только Троцкого выделял:
– Сволочь был, конечно, сволочь и проститутка, но как играл, как играл! Гений тактики! Вот где он сейчас?
Вспомнив о Троцком, Владимир Ильич обыкновенно начинает тосковать, и часто это заканчивается каким-нибудь неприятным конфузом. Вождь забрасывает все свои обычные занятия и ходит кругами по Мавзолею, напряженно вглядываясь в полутьму вокруг себя. Однажды он ходил так целый день, а к вечеру спокойно подошел к одному из солдат охраны и вдруг вцепился ему в шею, визгливо крича:
– Ты, гнида! Ты Крупскую обижаешь! Ты Троцкого ледорубом! Я все знаю, все! Коллективизация твоя говно, говно и глупость, ограбил страну, бескультурная скотина!
Владимира Ильича еле оттащили, солдат получил неделю отпуска. Таких случаев было несколько. Обычный милицейский электрошокер всегда помогает.
Однажды Владимиру Ильичу удалось бежать, ненадолго, правда, но все же. Да, за все восемьдесят четыре года Ленин один только раз выходил за пределы Мавзолея. Он конечно же просился на волю каждый день, иногда даже плакал, часто впадал в бешенство и называл начальника охраны скотом и тупицей, но все было тщетно – наружу его никто не выпускал. Ленин шел на хитрость: говорил, что у него клаустрофобия и мышечные спазмы, и голова постоянно болит, и что непременно нужно подышать свежим воздухом; приходил врач, слушал больного, говорил свое обычное: «Да вы, батенька, мертвы, куда уж вам болеть. Симулируете, голубчик» – и уходил, а Владимир Ильич каждый раз слышал эти слова словно впервые и очень расстраивался, наружу больше не хотел и впадал в депрессию. А однажды побег его удался.
Случилось это так. В тот вечер Владимир Ильич чувствовал себя неважно и решил статью не писать, а диктовать Надежде Константиновне. Вождь удобно устроился на своем красном ложе, приподнялся на локте и, жуя баранку, начал:
– Сталин не подходит на пост генсека в силу своих личных качеств. Он груб, властолюбив и к тому же транссексуал. Я видел в ящике его рабочего стола женское белье больших размеров. Такой человек не может стоять у руля нашей партии, он неизбежно наделает ошибок и глупостей. Также он скотина, и я его ненавижу. Когда я умирал, он радовался. Он радовался, когда я умирал. Радовался он, когда умирал я. Я все время, всю свою жизнь умирал, а Сталин невежда, интриган и очень хитрый субчик. Сталина нужно отстранить от всех дел и сослать в могилу.
Привыкшая ко всему Крупская равнодушно записывала, лишь изредка переспрашивая: «Как, Владимир Ильич? Искажение курса?» Речь Ленина картавым ручейком однообразно журчала в тишине склепа. Дежуривший у входа солдат накануне не спал всю ночь и сейчас не выдержал и задремал, прислонившись к стенке. Ленин понял, что это шанс.
– Я в уборную отлучусь, Надежда Константиновна. Я быстро, – сказал вождь, спрыгнул с ложа и пошел к выходу.
Крупская лениво зевнула, кивнула головой и уткнулась в роман.
Дверь, через которую входят посетители, обычно не запирают, полагаясь на бдительность солдат. Ленин это знал. Скорее, скорее. Направо. Прямо, наверх. Налево. Уклон влево, товарищ Троцкий. Последняя прямая, проклятые ступеньки, почему их так много. Сердце сейчас не выдержит. Голову ломит. Очень, очень болит голова, она болит всегда, милая моя Надежда Константиновна. Пожалейте меня, вы же видите, как болит моя голова. Не бойтесь, Сталина мы скрутим. Скоро съезд, вы, главное, не забудьте письма передать, а то голова очень болит, и Сталин совсем обнаглел. Хамит. Скотина. Это он ступенек понаделал, я знаю! Не верю, что он умер. Сталин хитрый, он мог и договориться. Все! Дверь. Почему не открывается?! Заперли! Гады! Я ведь знаю, что она не заперта! Ах, на себя. Точно, простите. Свобода. Осознанная необходимость двери открываться лишь в одну сторону.
Над Красной площадью натянуто темное, невыносимо прекрасное небо с ласково мигающими огромными звездами. Людей вокруг не видно. Владимир Ильич хлебнул свежего воздуха, задохнулся и упал на колени. Отдышавшись, он встал и побрел прочь от усыпальницы.
Ленин гулял около часа. Ходил он только вдоль стен, чтобы в случае чего иметь возможность притаиться за любой из больших синих елей, растущих по периметру Кремля. Ленин успел рассмотреть строй почетных государственных могил, вытянувшийся неподалеку от Мавзолея. Дольше всего он стоял конечно же у могилы Сталина. Сначала Владимир Ильич довольно хихикал и даже пританцовывал, но внезапно погрустнел, когда на надгробие лениво опустилась старая одышливая ворона. Ленин сказал ей: «Дура ты, Надежда Константиновна», запахнул плотнее пиджак и пошел дальше. Было довольно холодно.
Решившись ненадолго отойти от стены, Владимир Ильич встретил романтическую пару, одиноко бредущую по пустой Красной площади, спросил у них, где поблизости можно купить хлеба и молока; влюбленные рассмеялись, попросили зачем-то сфотографироваться вместе, Ленин обиделся и вновь ушел в тень.
Мумию поймали около двух часов ночи. Побег Владимира Ильича наделал много шуму, военные звонили президенту, директору ФСБ. С солдатом, уснувшим на посту, уже разговаривала военная прокуратура. Комендант Кремля кричал на всех, кто попадался ему под руку.
Вождя обнаружили возле могил руководителей советского государства, к которым он вернулся, заскучав бесцельно бродить по брусчатке. Ленина нашли фээсбэшные кинологи с собаками. Животные выли и скулили, идя по следу вождя. Осветив прожектором серую фигурку, спрятавшуюся за голубой елью, спецслужбисты вызвали солдат, те образовали полукольцо и начали медленно сходиться, внимательно смотря вперед. Над военными лениво пролетела старая крупная ворона. Владимир Ильич Ленин стоял у стены, плача.
2008 г.
Капитал
Тот, кто собрал всех, подбросил копейку, прихлопнул ее на столе ладонью и посмотрел, что выпало. Оглядев сидящих за круглым столом, он тихо сказал:
– Просите, и дадут вам.
Все встали и разошлись.
Москву разделили на районы. Расходились от центра большими группами, ехали в метро, выходили по несколько человек на каждой станции и шли в город, а остальные ехали дальше. Добравшись до конца веток метро, садились в машины и ехали на окраины, за третье транспортное кольцо, и дальше, вглубь, в те холодные темные земли, где Москва незаметно превращается в Подмосковье. За день город был охвачен полностью. Каждый стоял на своей позиции и ждал звонка. В полночь приказ был дан, и началось.
Заходили в подъезды и коротко, вежливо звонили в каждую дверь:
– Здравствуйте, – говорили. – Будьте добры, отдайте нам ваши деньги.
Отдавали все. Пенсионеры, надев очки, щурились на свои кошельки и искали сбережения, припрятанные в шкафах, под матрасами, в ванных. С полок летели пыльные книги, между желтых страниц обнаруживались давно забытые и только сейчас потревоженные купюры. Деньги щурились на пенсионеров и с тихим жалобным шелестом выходили из своих укрытий.
– Возьми, сынок, все одно лежат, – говорили бабушки, протягивая пришедшим тонкие пачки старых мятых купюр. Старики же отдавали молча, глядя в пол, и тут же скрывались в своих квартирах.
– Спасибо, – говорили им.
Студенты отдавали весело. Рылись в шкафах, вытаскивали джинсы и майки, скидывали с вешалок рубашки и куртки, выворачивали карманы, расправляли мятые сотни, полтинники и десятки. Все без исключения просили подождать, бежали в ближайшие банкоматы, снимали остатки стипендий и бегом возвращались. Радостно протягивали пришедшим только что снятые деньги.
– Берите-берите, конечно. Сейчас еще в одном месте посмотрю, кажется, валялась мелочь.
Собирали мелочь, ссыпали в пакеты и в банки из-под кофе и отдавали все до копейки.
Офисные работники вели себя несколько иначе. Медленно открывали, долго смотрели на пришедших, потом деловым тоном спрашивали:
– На развитие?
Пришедшие молча кивали и раскрывали мешки. Представители среднего класса будили мужей и жен, вместе вспоминали, где спрятали тринадцатую зарплату. Детей отправляли к банкоматам. Давали им все банковские карты, что были в доме, писали на бумажке пин-коды и просили:
– Побыстрее. Это важно.
Сонные школьники торопливо одевались и бежали на улицу. Мерзли в длинных очередях, встречали там своих знакомых.
– На развитие?
– Да, это важно! – говорили все вокруг.
Представители малого бизнеса приглашали ночных гостей в дом, вежливо предлагали кофе или выпивку. Сборщики неизменно отказывались.
– Без лишних слов, пожалуйста. Мы ждем.
Малый бизнес тут же извинялся и отдавал – быстро, слаженно, аккуратно. Владельцы закусочных, автомоек и киосков в банкоматы никого не посылали, а просто отдавали свои карты, прилагая к ним бумажки с пин-кодами. Наличные тщательно пересчитывали и складывали в мешки.
– Мелочь надо? – спрашивали они у сборщиков.
– Надо, – отвечали те.
Богатые люди отдавали с радостью. Казалось, они всю жизнь ждали этого момента. Богатые открывали свои сейфы, складывали в принесенные сборщиками мешки толстые пачки долларов, рублей и евро, клали в конверты банковские карты и ровным, спокойным почерком приписывали пин-коды.
– Машину продать? Квартиру? А то еще дом под Москвой есть, смотрите. И долг, нам должны сейчас довольно много, хотите, мы позвоним? – с надеждой в голосе спрашивали богатые люди.
Сборщики и с ними были немногословны:
– Нет. Только то, что есть сейчас.
Подходили к каждому бомжу, прячущемуся на вокзале от ментов, сидящему у метро, спящему на скамейке в парке.
– Пожалуйста, отдайте нам ваши деньги. – Сборщики были одинаково вежливы и холодны со всеми. – Это важно.
– Деньги? Вот тебе деньги! – хрипели бомжи, выгребая из карманов мелочь. – Мишка, проснись! Деньги отдать надо, – толкали бомжи своего приятеля Мишку, спящего рядом в позе эмбриона.
Мишка просыпался, секунду смотрел на товарищей пустым новорожденным взглядом, потом оживал и радостно скалил зубы:
– Вона, какие у меня деньги! Бери!
И вытаскивал из карманов две стершиеся десятки.
Очень богатые люди, увидев сборщиков, радовались больше всех. Они уже слышали что-то о том, что происходит в Москве, и были готовы. В прихожих квартир стояли мешки, набитые заранее снятыми со всех счетов деньгами.
– Вам помочь вынести? – спрашивали очень богатые люди у сборщиков.
– Нет, спасибо. Мы сами, – отвечали те, забирая мешки.
Очень-очень богатые люди приглашали сборщиков в дом, усаживали их за стол и предлагали обсудить проблему.
– Дело в том, что в данный момент у нас нет необходимого количества мешков, чтобы разместить в них все обналиченные средства…
– Мешки есть. Не хватит – купим. Показывайте где.
Очень-очень богатые люди удивлялись, с какой легкостью решается проблема нехватки мешков, и приглашали сборщиков в комнату, где была сложена вся наличность:
– Пожалуйста.
– Спасибо, – отвечали сборщики, с завораживающей быстротой укладывая деньги в мешки.
За всю неделю, что шла операция, было зафиксировано всего два случая столкновения сборщиков и населения. В первом из них один олигарх отказался отдавать сборщикам деньги, ссылаясь на то, что такой вид валютно-денежных операций, подразумевающий простой отъем капитала, является незаконным. Сборщики аргументировали свою позицию:
– Мы не отнимаем у вас, не говорите так. Нам неприятно это слышать. Мы просто вас просим: пожалуйста, отдайте деньги.
Олигарх подумал немного.
– Да, конечно. Я был не прав. Простите меня.
В другом случае одна пенсионерка, старая, но очень бодрая бабушка, крикнула через дверь:
– Пошли прочь, сволочи! Не отдам.
Сборщики очень тихо и вежливо сказали:
– Пожалуйста. Это важно.
Через минуту бабушка открыла дверь и поставила на порог трехлитровую банку, набитую мятыми купюрами и грязными монетами:
– Чего уж тут, правда. Берите.
В магазинах опустошались кассовые аппараты, в банках команды сборщиков устраивали конвейеры, передавая друг другу мешки с деньгами и складывая их в машины. Прохожих останавливали повсеместно:
– Отдайте нам ваши деньги, пожалуйста.
Прохожие вытаскивали кошельки, рылись в карманах. Кто-то по глупости своей, по незнанию ситуации предлагал плеер, телефон, сумку с ноутбуком, но сборщики над этими людьми не смеялись, а с профессиональной вежливостью отвечали:
– Нет. Только деньги.
Отдавали.
В течение первых трех дней операции Москва волновалась, в следующие три дня остывала и успокаивалась. Сначала было много разговоров – как, а ты отдал, конечно, отдал, они же просят «пожалуйста», как не отдать, это важно. Потом разговоры надоели, и всем стало скучно. Беспорядков, погромов, шествий, драк, резни, массовой истерии, нашествия инопланетян, образования новых религиозных сект и финансовых пирамид, митингов, столкновений с милицией и художественных перфомансов замечено не было. Все были спокойны. В центре движение остановилось почти сразу, ближе к окраинам, куда еще не добрались сборщики, люди еще заправляли машины и ездили в офисы. Продуктовые магазины еще работали, книжные уже закрылись. Водку еще можно было купить, косметику – уже нельзя. Город понимал, что скоро все закончится. Некоторые зачем-то прощались с родственниками.
– Почему? Почему ты уходишь? Ведь у нас просто попросят денег! – удивлялись жены, глядя на собирающих чемоданы мужей.
– Ты не понимаешь. Нам придется отдать, – отвечали мужья.
Дети внимательно смотрели на своих родителей.
Однако, несмотря на некоторую смуту, царившую в умах в те дни, все было спокойно и правильно.
Деньги тем временем свозили во Внуково. В аэропорту с самого начала операции работала команда сортировщиков. Они разбирали купюры и монеты, складывая тысячи рублей с тысячами, сотни долларов с сотнями, монеты по пять рублей с такими же монетами. Каждую категорию грузили в отдельный самолет. Автобусы, раньше возившие пассажиров от здания аэропорта к самолетам, делали сейчас то же самое с деньгами. Запах выхлопных газов и керосина, запах асфальта, резины и туалетной воды сортировщиков перебивал один-единственный тяжелый, страшный, мертвый, сладкий запах – запах денег.
В воскресенье все было кончено. Грузили последнюю партию денег. Начальник команды сборщиков огляделся вокруг, посмотрел под ноги, поднял блестящую копейку и бросил ее в последний мешок, который вез последний автобус на борт последнего самолета.
– Поздравляю, господа, – сказал начальник. – Дело сделано.
Однако ни возгласов, ни аплодисментов не последовало. Тысячи людей, стоявших в это время на взлетной полосе, остались холодны и спокойны. Самолеты начали взлетать, и от рева сотен моторов словно что-то окончательно сломалось, оглохло и расплавилось в воздухе этого города. Когда последний самолет с деньгами оторвался от взлетной полосы, асфальт во всем городе тут же едва заметно посерел и стал покрываться тонкими трещинками, деревья стали быстро засыхать, а здания на глазах ветшать. На улицах не было ни души. Москва стала легче на двадцать один грамм.
Жители Юго-Запада могли наблюдать из своих окон, как в воздух поднимается самолет за самолетом, как из города улетают тонны денег. Посмотрев минуту в окно, москвичи шли на кухни, открывали холодильники и доставали то, что там осталось.
– Ужинать, все идем ужинать! – ласковыми голосами звали хозяйки к столу свои семьи.
Никто во всем городе в этот вечер не задал ни одного вопроса и не исторг ни единой пошлости вроде «будет день, будет пища».
– Мам, передай, пожалуйста, хлеб, – просили дети, и матери передавали.
– Просите, и я дам, – улыбались матери.
А самолеты летели каждый в свой пункт назначения и сбрасывали там тяжкий свой груз. Сутки по всей стране шел денежный дождь. Раньше всего он пролился в европейской части страны, жителям Дальнего Востока пришлось ждать дольше всех. Миллионы купюр и монет сыпались на головы россиян, устилали города и деревни. Человеческих жертв зафиксировано не было, не пострадал и животный мир (монета достоинством в пять рублей, сброшенная с большой высоты, может, конечно, оставить синяк, но серьезных травм опасаться не стоит). Никто из-за денег не дрался, каждый понимал, что хватит всем. Прикрывшись зонтиками и чем придется, люди выходили из домов и внимательно смотрели вверх, туда, за горизонт, за край беременного снегом и золотом неба, откуда вот-вот, уже через минуту, судя по гулу моторов, должно было появиться их счастье. И счастье появлялось.
За все это время во всей стране лишь однажды люди поспорили из-за денег, но и то в шутку, скорее из баловства, чем от жадности. В одной сибирской деревне отец с сыном заканчивали убирать двор. Все деньги были собраны и унесены в дом, и сын, подметая истоптанный двор, случайно заметил в мусоре новенькую копейку. Улыбнувшись, он положил ее в карман, но отец заметил это и строго спросил:
– Что нашел? Деньгу утаиваешь? Ну-ка, показывай!
– Ерунда это, отец, копейку нашел. У нас сейчас вон сколько денег, что нам копейка-то?
– Давай-давай, доставай свою копейку! – настаивал отец, сдерживая улыбку.
– Ну ладно, – решил подыграть ему сын. – Подбросим: орел – твоя будет, решка – моя, значит, копейка.
Сын положил монетку на ноготь большого пальца и резко подкинул ее вверх. Копейка отчаянно блеснула на солнце и упала где-то далеко, и сколько ее ни искали, найти так и не смогли.
– Да и черт с ней, – сказал отец и пошел в дом.
Сын посмотрел на небо, закрыл глаза, быстро прошептал что-то и пошел следом.
2008 г.
Нефть, метель и другие веселые боги
Случилось так, что под Красной площадью в районе Мавзолея нашли месторождение нефти. Не то чтобы особо крупное, но тоже ведь деньги, какие-никакие, но деньги. Суровые нефтяники пришли в Кремль, навоняли в коридорах власти мазутом, натоптали на дорогих коврах, сели в своей грязной нефтяной спецодежде на удобный просторный диван и, зевнув, бросили небрежно:
– Бурить.
Власти забеспокоились:
– Не надо бурить. Мы понимаем сложившуюся ситуацию и прилагаем усилия, но – не надо бурить.
– Смотрите, дело ваше, – еще раз зевнули нефтяники и ушли, по дороге случайно разбив большим разводным ключом фарфоровую вазу, в которой обычно лежали леденцы для гостей Кремля.
Нефть, до этого спокойно спавшая под брусчаткой, случайно услышала этот короткий разговор, проснулась и разволновалась.
– А что. Наверное, надо бурить, – булькнула нефть. – Ильич, ты как?
Владимир Ильич, которому только что с большим трудом удалось уснуть, рассердился, погрозил кулаком жирному голосу из-под земли и нервно проговорил:
– Не надо бурить. Ты не нефть нации, а говно. Лежи себе спокойно и мне не мешай.
Нефть, услышав такие слова, обиделась. «Сколько, – капризно поджав губы, думала нефть, – лежишь под землей, скучаешь и ни в ком не встречаешь сочувствия. Надоело».
Нефть подумала еще немного, окончательно обиделась на всех и решила уйти навсегда. Разложила по карманам документы, кошелек и телефон, заперла дверь и отправилась восвояси. Итальянские и другие туристы от испуга неловко засмеялись, когда брусчатка под их ногами начала изгибаться, идти волнами и кое-где даже трескаться.
– Что это? – удивлялись туристы.
– Не знаем, – отвечали другие туристы. – Наверное, ремонтные работы в канализационной системе. У русских всегда ремонт.
Нефть обиженно текла все дальше и дальше, прочь из Москвы, на восток страны. «Да ну их, в самом деле, – думала нефть. – Хочется простого человеческого тепла. Сколько можно». В районе Ярославля у нефти кончились деньги. Просочившись на поверхность, она подтекла к ближайшей автозаправочной станции, воровато оглянулась, оценивающе посмотрела на всех работников с пистолетами, выбрала самого худого и грустного и тихо свистнула:
– Эй!
Работник, тоже оглянувшись по сторонам, подошел к нефти:
– Чего?
– Отойдем, – заговорщически шепнула нефть, отвела работника за угол и там продала ему немножко себя.
– Пива выпьешь, детей в цирк сводишь, – улыбнулась нефть, застегиваясь. – Все веселее.
– Ага, – тоже улыбнулся работник заправочной станции, довольно поглядывая на увесистую канистру. – Заходи, если что, еще. Бывай.
Нефть потекла дальше.
В это время суровые нефтяники пришли к власти еще раз.
– Ну, что? – лениво спросили они. – Бурить?
– Да нет же, нет. Не надо бурить, – улыбались власти, суетливо угощая нефтяников леденцами. – Везде – бурить, а здесь – не бурить.
– Ну, как хотите. Наше дело предложить, – дохнули нефтяники тяжелым бензиновым перегаром, взяли по горсти леденцов и ушли, снова случайно разбив мельхиоровым своим ключом еще одну вазу.
Спустя несколько дней нефть благополучно добралась до Урала и затекла просить ночлега в небольшую деревню под Екатеринбургом. Она мягко стучала своей нежной черной рукой в каждое окно, но по-прежнему ни в ком не встречала сочувствия. Строгие бабушки и легкомысленные девицы на выданье испуганно отодвигали занавески, смотрели в темноту и, не видя никого, отвечали одно и то же:
– Кого тут черт носит? Зима, кризис на дворе, уходи подобру-поздорову.
Нефть шла к следующему двору, все больше обижаясь на весь род людской. «И тут то же самое, – всхлипывая, думала нефть. – Люди, оказывается, везде одинаковые».
Нефть конечно же не догадывалась, почему ее никто не хочет пускать к себе. Чудо произошло тогда, когда нефть, совсем отчаявшись, подошла к последнему дому на краю деревни и от холода, страха и тоски решила сжечь себя и всю деревню заодно. Чиркнув зажигалкой, нефть осветила свое смуглое печальное лицо, и ее заметила баба Нина, шедшая в это время из коровника с ведром молока.
– Что ж ты по морозу-то в одной кофте гуляешь, детонька? – ласково и жалостливо заговорила она, открывая калитку. – Простудишься ведь! Ночевать тебе негде, выгнали из дому или как?
Нефть заплакала от жалости к себе, потушила зажигалку и вошла.
Нефть стала жить у бабы Нины и деда Николай Степаныча. Колола им дрова, возила воду, убирала скотину и в долгие зимние вечера развлекала стариков рассказами о столице.
– А дома там – ух! – вдохновенно говорила нефть, вставая со стула. – Огромные! Дорогущие! Хорошо, у меня давно свое жилье было, а ты пришлось бы комнату снимать – не купишь ведь никак!
– Да ну, – отвлекался от заплатки на валенке дед. – Как же люди-то там живут, раз не купишь?
– Так и живут. Мучаются, – печалилась нефть, но тут же снова вдохновлялась воспоминаниями: – А машины там – ух!
– Постой, детонька, – перебивала ее баба Нина. – А у тебя-то откуда жилье было?
– По наследству досталось, – скромно отвечала нефть. – Вообще, это долгая история.
– Да правильно, вон по телевизору говорят – дорого все, страсть! – сердился дед, грозя валенком красивой, спокойной женщине-ведущей.
– И не говорите! – возбуждалась нефть. – И там еще, там еще знаете что, – обиженно размахивала руками нефть и брызгала черными каплями вокруг, вспоминая прошлые обиды. – Там еще мертвец посередине площади лежит, он на меня накричал!
– Забудь про дурака, детонька. Теперь тебя никто не тронет, – успокаивала нефть баба Нина.
Так шло время.
– Бурить? – в третий раз спросили нефтяники, уже несколько раздраженно.
– Мы трезво оцениваем ситуацию и принимаем необходимые… – начали было власти, но нефтяники, строго стукнув ключом по столу переговоров, перебили:
– Бурить, мы спрашиваем, или нет?
– Не надо! Во всяком случае, мы подумаем, – быстро ответили власти.
– Как решитесь, сразу нам доложить, – сурово сказали нефтяники, выгребая из вазы леденцы. – Нам все больше кажется, что надо бурить.
Прошел год. У бабы Нины и деда Николай Степаныча, несмотря на их возраст, жизнь била ключом. Нефть фонтанировала идеями: как лучше утеплить коровник, где взять досок, чтобы поправить заваливающиеся ворота, где найти дров подешевле, чем заменить прохудившийся бак для воды в бане и так далее. Старики не могли нарадоваться на хозяйственную и трудолюбивую нефть.
– Внучка! Одна ты нам радость на старости лет, утешение! – утирала глаза платочком баба Нина.
Нефть улыбалась и вытирала со лба пот, отмывая черный блестящий пол.
Вскоре у стариков поселился сладкий синий газ – он всегда забывал открывать после себя форточку и любил поиграть с одуревшей измученной кошкой, по столу мягко стучало, оставляя маленькие вмятины в дереве, мутное сонное золото, холодные надменные алмазы хрустели под ногами, ленивая платина уклонялась от работы и все время лежала на печи, ссылаясь на тяжесть во всем теле, под лавкой тихо и печально распадалось ядерное топливо, а в огороде понемногу разрастались леса из ценных пород дерева. Старики смотрели на все это хозяйство и умилялись:
– Вот радость-то нам на старости лет, заместо внуков вы нам, родимые!
– Это еще что, подождите! – выстругивая топорище у печки, бодро говорила веселая лоснящаяся нефть. – Мы тут еще бизнес начнем, такие деньги закрутятся, о-го-го! Дом вам новый выстроим, обстановку заведем. Диваны, ковры. Вазы!
– Бизнес! – радовались баба Нина и дед Николай Степаныч.
По телевизору красивая женщина с полными нежными губами как раз произносила это слово. Когда не показывали женщину, то чаще всего показывали серьезных, напряженных людей, которые стояли и жали друг другу руки, а потом сидели вполоборота за столом и говорили что-то. Сверкали фотовспышки, изредка раздавались аккуратные аплодисменты. После говорили об урожае свеклы, а потом обычно показывали какого-нибудь самородка, который из пивных банок, собранных за тридцать лет, построил модель первого советского самолета.
– Бизнес! – повторял дед, смотря то на красивую женщину, то на валенок, на который он ставил заплатку.
Шла очередная зима. Снаружи носилась метель, снег хоронил под собой двор и крыльцо, ворота скрипели и ныли от страха и тоски, сражаясь с тем, кто вечно пытается пробраться внутрь.
– Бурить. Последний раз говорим: бурить, – тоном, не терпящим возражений, сказали нефтяники и для острастки нарочно разбили тяжелым разводным ключом вазу с леденцами.
– В сложившейся обстановке мы считаем… – начали было власти.
– Бурить, и никаких. Надо.
– Хорошо, хорошо. Бурить так бурить, только мы посмотрим, сколько там, ладно? – сказали власти, у которых уже кружилась голова от тяжелого нефтяного духа.
– Смотрите, кто ж запрещает, – насмешливо ответили нефтяники, хрустя леденцами.
Власти торопливо накинули пальто, попросили у нефтяников ломик и вышли из кабинета. Спустились, покинули здание и выбрались на Красную площадь. Было довольно холодно, кажется, собиралась метель. Встав в самом центре площади, власти опустились на колено и принялись нервно, торопливо ковырять брусчатку. Вытащив четыре камня, власти заглянули в маленькое квадратное отверстие и увидели там одну темноту.
– Эй! – в отчаянии крикнули они туда. – Эй! Где ты?
– Сколько можно? Мне дадут поспать или нет? Ходят тут, кричат. Прочь! – раздался откуда-то раздраженный голос, и началась метель.
2008 г.
Симулятор
Виктор полез в карман за плеером, когда стюардесса упала на тележку с обедом. Все было почти как в кино: самолет сильно трясло, стюардесса лежала на полу и не пыталась встать, упала чья-то сумка, половина пассажиров визжала и орала, другая половина, состоящая в основном из стариков и детей, молча, с закрытыми глазами и строгими лицами крепко держалась за подлокотники своих кресел, чтобы не упасть. Виктор видел, как сидящий перед ним молодой человек, брюнет, стал полностью седым за то время, пока стюардесса умирала от разрыва сердца. Он не мог знать, что она умерла, но он был в этом уверен и думал сейчас только о стюардессе, о ее лакированных туфлях, надетых будто специально, чтобы лежать в них, а не стоять. Было, впрочем, одно отличие от того, что показывают в фильмах: кроме тряски, криков и непоправимо неправильного шума двигателей в салоне был слышен очень высокий, тонкий, пронзительный свист, даже не свист, а что-то среднее между свистом, визгом, скрипом и воем. «Надо было ехать на поезде. Надо было ехать на поезде», – возможно, решила пара пошляков, привыкших к комфорту, но в основном никто не думал, не плакал и не молился. Люди просто летели домой на праздник, к земле, где нет этого звука. Собственно, этот незнакомый звук и побудил Виктора достать плеер. Он надел наушники в тот момент, когда самолет начал входить в штопор. Так как трагедия была высокой, без приземленной возни возле ангаров, без неряшливого бормотания об отказе тормозов, благодаря тому, что самолет падал с высоты в десять километров, Виктор успел дослушать песню до первой фразы: «За окном…» За окном что-то лопнуло, свист дошел до немыслимой высоты, разбив иллюминатор, и Виктор ударился головой об арбуз. Арбуз разбился, на ушники вылетели из ушей. Виктор вскочил, отер лицо от арбузной мякоти и оглянулся.
Местность, в которой он находился, была огромным садом на берегу моря. Справа стройными рядами росли яблони, пальмы, березы, груши и вишни; участки, занятые деревьями, перемежались с арбузными и дынными грядами. Виктор как раз стоял на арбузных плетях. Слева начинался пляж. Песок был белый, мелкий и чистый, вода была самого голубого, лазурного цвета. Сочетания бывших на пляже людей были не менее карикатурны, чем соседство деревьев в саду: рядом с атлетическим брюнетом в солнцезащитных очках, садящимся на белый водный мотоцикл, пара дикарей в серых набедренных повязках возилась возле допотопной, наполовину затопленной пироги. Никого, казалось, странная обстановка не смущала: по пляжу с одинаковым удовольствием прогуливались строгие господа в сюртуках и с моноклями и юные блондинки в миниатюрных трусах. Чопорная дама, одетая в черное закрытое платье, сидела на циновке и присматривала за играющими детьми, а совсем рядом с ней загорелый парень, сняв с девушки купальник, яростно натирал ее золотую кожу кремом для загара.
Сзади кто-то улыбнулся. Виктор обернулся и увидел гологрудую девицу, на бедрах которой была повязка из листьев, а на голове – венок из ромашек. Девица ела персик. Своей наготы она не стеснялась. Во всем ее облике, словно нарочно напяленном кем-то поверх нормального человека, была потрясающая пошлость, такая, какую не показывают даже в самых слащавых фильмах. Соски, как и положено, нагло торчали в разные стороны («как у козы» – как в не лишенном штампов черновике человека), глаза ее были небесно-голубыми, волосы – пепельно-русыми, бедра округлыми, а ноги стройными и гладкими. Казалось, что ничего человеческого нет в этой великолепной женщине. Одна плоть смотрела на Виктора. Впрочем, если забыть о необходимости беловика, эта плоть сама по себе была довольно привлекательной.
– Привет, – сладко улыбнулась девушка и протянула Виктору руку. – Я Жанна. Будем дружить?
– То есть так оно все и есть, да? – со злым чувством точного узнавания проговорил Виктор.
Девица рассмеялась и побежала прочь, и розовые пятки Афродиты неглубоко уходили в песок. Виктор плюнул на этот песок. У него заболела голова, и он пошел в тень, в бар, который заметил в саду.
Вечером было общее собрание, на котором приветствовали новоприбывших. Организатор собрания, этакий менеджер среднего звена, подвижный молодой мужчина в розовой рубашке, прицепил на грудь Виктора беджик с надписью «Витя» и предупредил, что собрание пропускать нельзя, потому что на нем будут оговорены важные организационные моменты. Собрание проходило в большом прохладном доме с колоннами, в зале, похожем на пышный безвкусный московский кинотеатр.
Когда все расселись, менеджер вышел на сцену и небрежно, торопливо заговорил:
– Здравствуйте, дорогие новички. Меня зовут Слава, все вопросы по поводу размещения и проживания – ко мне. Я живу в этом здании на восьмом – седьмом этажах в номере 66. У вас всех будут такие же номера. Двухэтажные квартиры, да! Прошу не шуметь. По поводу питания прошу обращаться к Насте.
Слава показал рукой на девушку, сидящую на стуле с края сцены, та встала и слегка поклонилась. Девушка выглядела как типичная банковская служащая: одетая в белую блузку, черную юбку, туфли-лодочки и нежные колготки с блеском, она холодно, с отвращением улыбалась залу.
Зал молчал. Стюардесса, умершая еще до падения самолета, взялась за сердце.
– Ну вот и отлично! В общем, добро пожаловать, дамы и господа. Развлекайтесь, отдыхайте, много не пейте, за буйки не заплывайте. – Менеджер хохотнул. – Мементо море!
И, элегантно сбежав по ступенькам со сцены, Слава быстро пошел к двери, на ходу доставая мобильник. Виктор побежал за ним. Мужчины вышли на улицу, и Виктор схватил менеджера за локоть:
– Что это за комедия? Почему все так? Я… я не верующий человек… был, поймите! Все же не настоящее. Я знаю, я не умер, я выжил и сейчас лежу в коме в больнице. Эти картины у меня в голове. Так не бывает! Арбузы, девица эта… Сусальный рай. Почему?
Менеджер Слава отдернул руку, посмотрел сквозь Виктора и пошел быстрее.
– Да стойте вы! Поговорите со мной! – Виктор снова схватил менеджера за руку.
– Молодой человек, сейчас милицию позову. Руки, – зло сказал Слава. – Теоретическое осмысление происходящего проводится за отдельную плату. Читать не умеем?
Слава указал на щит наподобие рекламного, стоящий возле входа в здание с колоннами. Виктор был уверен, что раньше его там не было. На щите в ужасном, предельно безвкусном американско-московско-офисном стиле был изображен смущенный неофит с легким нимбом над головой и резиново скалящийся человек в розовой сорочке, который стоял возле проектора. Неофит протягивал менеджеру долларовые бумажки, а тот тыкал пальцем в презентацию Power point, на слайдах которой были изображены райские виды. Над этой картиной был слоган: «Фирма «Сирена» – твой надежный проводник в мире будущего!» Чуть пониже: «Узнай все о рае у наших консультантов в первый день и сэкономь двадцать процентов!».
Виктор тоскливо посмотрел на Славу:
– Откуда ж у меня деньги…
– А это что? – Менеджер указал руками за траву возле ног Виктора.
Тот опустил глаза и увидел доллары, разбросанные в большом количестве в радиусе метра от него. Виктор тут же подумал, что их тоже не было, когда он шел сюда. Он набрал в карманы побольше бумажек, и Слава позвал его за собой.
В баре они сели за столик, и Слава спросил:
– Вам прочитать обзорную лекцию или у вас есть конкретные вопросы?
– Я ничего не понимаю, – зажмурился Виктор. – Если я умер и это рай, то почему здесь все… так стандартно. Я не знаю, как объяснить. Я умер, да?
– Да, вы мертвы.
– Почему здесь все так пошловато, банально, вы можете объяснить? Почему этот рай построен по стандартным обывательским эскизам? Это мои детские представления о том, каким должен быть рай. Сад, лазурный берег… Мои образы вперемешку с чужими. Эта голая девица… Куда я попал?
– Понимаете, Виктор. Вы могли бы уже догадаться, что никакой посмертной жизни нет, нет настоящего «рая», нет конкретного «ада», а есть только то, что вы представляли себе при жизни. Объем, качество и степень детализации этих фантазий у всех разные. Вы о загробной жизни, насколько я понимаю, думали не очень много, в основном в детстве. Ваши образы сейчас воплотились, плюс вы видите небольшую примесь фантазий тех, кто был вам близок при жизни. Девица, с которой вы познакомились сегодня, это настойчивая, страстная фантазия вашего отца. К вашим пальмам добавлены березы вашей матери. Ну и так далее. Мне кажется, все очень просто. Вы поймете.
– А другие где? Те, кто верил в так называемый ад?
– Те, кого вы видели сегодня на пляже, и стюардесса из вашего самолета – это все, кто здесь есть. Это люди, чьи представления о «рае» приблизительно совпали. Остальные находятся в тех местах, которые они придумали себе при жизни. Причем есть места, отличающиеся от нашего совсем чуть-чуть. Например, те же сад и пляж, только люди все время ходят взявшись за руки, парами-тройками, и расцепиться никак нельзя. Они постоянно дерутся свободными руками, кричат друг на друга, царапаются и кусаются – сиамские близнецы ненавидят друг друга. Это у них вечная любовь. Кто-то попадает в компанию «Адама» и «Евы», постоянно едят разрешенные фрукты, смеются, радуются закатам и рассветам, радуются каждой букашке, заставляют играть с ними в прятки, догонялки и лапту, все время пристают со своими восторгами, это быстро надоедает… В общем, вам еще повезло. У нас нормальный такой курорт.
– Ад? Сковорода, черти, все дела?
– Естественно, есть и такое. У вас еще не самая тривиальная фантазия. Кто-то попадает на облако, где с ними разговаривает большой мужчина в белом халате, с картонной бородой и сверкающими глазами. Мы его называем Лектор. Он говорит своим гостям о добре, там, о долге, о любви к ближнему. И это продолжается вечно, и уйти никуда нельзя – он сразу же достает из рукава картонную молнию и угрожает. Да и куда вы уйдете с этого облака? Но это самый примитив, туда попадают обычно всякие неграмотные бабушки, старухи богомолки, религиозные фанатики, сектанты, очень маленькие дети, умственно отсталые. А если вы высоты боитесь? На облаке-то, представьте! – Слава рассмеялся и выпил вина. – Но кому-то нравится. Солнце постоянно светит, простор, небо голубое, самолеты летают.
Слава замолчал. Посидели минуту, послушали доносящуюся из танцевального зала музыку. Это была очень странная смесь из диско, латино и trance, причем этот коктейль звучал на фоне хоровых вставок на латыни и органных сэмплов. Закончился один трек, другой начался с густого баса, спевшего что-то протяжное, православное, с обилием полных «о», после чего композиция сорвалась в холодное упругое техно.
– И я буду здесь всегда? – спросил Виктор.
– Вечно.
– А как это происходит? Механизм вы можете объяснить? Что в реальности происходит?
– В реальности конкретно сейчас происходит вот что. Ваши немногочисленные останки лежат в морге, – что-то прикидывая в уме, заговорил Слава, и Виктор почувствовал, что все его тело внезапно зачесалось, – в пакетике, значит, левая нога ниже колена, правая сгорела, да… осколки черепа, несколько ребер. Все обгоревшее, естественно. Руки, тазовую кость не нашли. И в таком неинтересном виде вы сейчас лежите. Отдыхаете. А до этого происходила настройка души. Фантазируя на тему загробной жизни, вы проводили настройку своего внутреннего зрения, и благодаря этой настройке то, чем вы были при жизни, видит сейчас эти картины. Как в игровом зале – человеку кажется, что он летает на космическом корабле, расстреливает пришельцев из лазерного автомата и завоевывает мировое господство, а на самом деле он сидит в дурацком шлеме на голове и дергает руками, в которых зажаты маленькие черные джойстики. Со стороны это смешно, согласитесь.
– А те, кто не верил ни в какую вообще загробную жизнь?
– Ну они и растворились в черноте. Ясное дело. В момент смерти очень сильная боль, а потом все. До свидания.
– Такое возможно? – шепнул Виктор.
– Молодой человек, вы будто вчера родились!
– Я сегодня умер.
– Неважно! Конечно, это бывает. Сплошь и рядом. Знаете, сколько таких!
Мужчины помолчали.
– А как вы умерли? – спросил Виктор у менеджера.
– Я покончил с собой. У меня была ипотека, кредиты, и вдруг кризис тот, помните… ну, обычное дело. Повесился на трубе в ванной.
– Жена, дети?..
– Жена, дети. Живут еще.
– Слушайте, – вдруг громко заговорил Виктор, пододвигаясь на стуле к Славе, – а можно какой-нибудь ад посмотреть? Про рай я примерно понял, а вот ад – это интересно. А?
– Да, конечно. У нас есть одна запись, которую мы показываем всем интересующимся. Возможно, когда-нибудь выяснится, что это лажа, но пока все признают, что у этого видео большая степень достоверности. Увидеть это своими глазами мы не можем, и…
– Почему? – перебил Виктор.
– Потому что у каждого своя настройка. После смерти эти настройки уже не сбить. И эти сведения мы можем почерпнуть лишь из уст тех, кто умирал клинической смертью и вернулся к жизни с неповрежденным мозгом. Такое происходит редко, и обычно эти люди в промежуток между клинической и окончательной смертью стараются успеть представить себе как можно большой райских образов. Вот, мужик один показывал, все очень реалистично.
Сказав это, Слава достал из сумки маленький нетбук и, включив какое-то видео, развернул монитор к Виктору.
Камера показывала какой-то подземный склеп. В центре его стоял открытый гроб с красной обивкой внутри. Над гробом висела лампа, мягко и тускло освещающая комнату, так, что стены ее терялись в сумраке, и размеры склепа нельзя было в точности определить. По склепу метался маленький человек с белым лицом. На нем был хороший темный костюм и галстук в горошек. Человек беззвучно кричал, пытался сорвать с себя словно пришитый к шее галстук, бился головой об пол. Он принимался расцарапывать себе лицо, но вместо кожи его череп, казалось, был покрыт неизвестной прочной тканью, и поэтому ни единой царапины не оставалось на щеках и лбу этого человека. Забыв о лице, он вдруг бросался в темноту и ползал по невидимым стенам, обшаривая их. После опять выбегал в центр склепа, на свет, и снова принимался за свое невредимое лицо. Стоя на коленях, он то разевал в неслышном вопле рот, то сморщивался в жалобном плаче. Вскоре в помещение вошел спокойный солдат, подошел к человеку и ткнул ему в шею какой-то палкой, конец которой сверкнул слабым голубым светом. Человек дернулся и упал на пол. Солдат подхватил его под мышки, положил в гроб, поправил подушку, галстук, сложил ему руки на груди и вышел. Человек в гробу неподвижно лежал под лампой, издававшей мягкий, уютный свет. Стены склепа терялись во мраке.
В следующем эпизоде в пустой пивной тщедушный человечек с маленькими усиками протирал столы, уносил кружки, вытряхивал пепельницы и подметал пол. Поработав некоторое время, человечек вдруг бросил веник, неуверенно оглянулся вокруг и вскарабкался на стол. Утвердившись там, человечек весь как-то распрямился и словно вырос, стал больше и значительнее. Он крикнул что-то угрожающе-призывное и заговорил – лицо его задергалось. Лоб человечка мгновенно вспотел, глаза блестели жирным животным блеском. Он вскинул правую руку, и вдруг в зал из подсобного помещения вышел человек в фартуке и с палкой в руке. Человечек с усиками мгновенно съежился, спрыгнул со стола и кинулся к своему венику, но пришедший уже бил его палкой по голове, по плечам, по спине, бил не спеша и даже как-то лениво. Потом ударил его кулаком прямо в угольные усики и ушел, и тщедушный человечек, капая кровью из разбитого носа и всхлипывая, вновь взялся за уборку.
Виктор отдал нетбук Славе.
– Ну все, у вас больше нет ко мне вопросов? – спросил тот. Менеджеру явно не терпелось идти развлекаться.
Виктор кивнул и отдал ему все деньги, которые подобрал с земли.
– Кстати, зачем вам деньги, если здесь все и так бесплатно? Еда, жилье, напитки в баре…
– Привычка, что поделаешь, – вздохнул Слава. – В общем, отдыхайте. За буйки не заплывайте! – крикнул он, уходя.
Виктор вышел из бара и направился на пляж. По дороге он останавливался и начинал ощупывать свое лицо, чтобы не потерять связи с собой. Хотя, что и с чем не должно было терять связи, было не совсем ясно. Виктор сел у воды, закрыл глаза и принялся тщательно, в деталях представлять себе последнюю, окончательную тьму. Тьма плохо представлялась в деталях. Виктор понял, что напрасно занимается этим. Чтобы сбить настройки зрения, он надавил пальцами на глаза, но стало больно, и Виктор вспомнил, что имеется в виду внутреннее зрение. Тогда он посмотрел в себя.
Виктор увидел, как на горизонте в большом облаке зародилась молния. Она ударила почему-то вверх, в небо, а не в землю, и пропала возле маленького мигающего красного огонька, который медленно двигался на восток. Огонек погас. Виктор посмотрел вдаль и вскоре услышал далекий слабый взрыв. Равнодушно шумело море. Виктор встал и пошел назад в бар, туда, где слышны были голоса существ, подобных ему. Наступила полночь. Начался второй день.
2009 г.
Сигнал
«…хов. Это была программа «Пусть говорят» на Первом канале. Мы вернемся после рекламы – не переключайте», – скороговоркой прошипел телевизор, и на экране появились цветные картинки, сменяющие друг друга с утомительной для неподготовленного мозга быстротой. Если предположить, что у голоса ведущего и у этих ярких рекламных картинок есть сознание, и попытаться представить, как это сознание видит окружающий мир, то, наверное, стоило бы прибегнуть к сравнению с летающей в торговом комплексе «Охотный ряд» ласточкой. Этот образ так же дик, как и попытка приписать цветным картинкам какое-то сознание; но, если визуальный рекламный мир, не имеющий к жизни Нины Васильевны решительно никакого отношения, все же сумел прочно поселиться у нее в голове, то почему какая-то сумасшедшая ласточка не может вдруг выбрать в качестве среды обитания блестящий, слепящий, стеклянный, золотой, шипящий эскалаторами и пахнущий горячим шоколадом дом? Вот она мечется с этажа на этаж, шарахаясь от ювелирных бутиков и примериваясь к круглым шапкам в магазинах одежды, пугая соломенных девиц и радуя детей. Мужчина дунул в черную трубку с хвостиком. «Убили! Убили!» – решит ласточка, но, приглядевшись, все-таки узнает рацию. Испуг и восторг смешиваются в сложных пропорциях, сопровождая открытие новых пространств. Испург. Но в золотой, соломенной, кофейной пурге нет смысла прижиматься к асфальту – добычи нет нигде, вовсе.
Поэтому и задаемся вопросом: что чувствуют рекламные образы, вторгаясь в сознание Нины Васильевны? Если и допустить, что они себя «чувствуют», то в последнее время все более и более неуверенно. С начала января сигнал с каждым днем слабел. Нина Васильевна сидела перед телевизором и не моргала. В наступающей тьме ее глаза переливались, светясь отраженным экранным светом. Казалось, что женщина перед телевизором была мертва, но экран вернул ее к жизни: когда шипение и рябь скрыли большую часть изображения и звука, Нина Васильевна внезапно моргнула, встала и начала поворачивать антенну, пеленгуя морозный безжизненный космос вокруг в поисках живых картинок. Изображение чуть улучшилось; женщина обвинила в неполадках собирающуюся за окном метель и вернулась на диван. Вернулся и мужчина из передачи. Нина Васильевна погрузилась в созерцание диалогов (звук пропал совсем).
Тектонические сдвиги истории часто сводят с ума тех, кто слишком крепко стоит на земле. Не желая верить в то, что пол родного дома уходит из-под ног, не понимая, что стены, обрушившись, завалят так, что ни одна собака не найдет, упрямцы стоят у окна и с отвращением слушают музыку революции, доносящуюся с рупора на ближайшем столбе. Музыка со столба, музыка на песке – по отдельности это еще можно вынести, но как быть, если столб стоит на песке? Есть загадка еще чудовищнее: что делать, если ты сам сидишь на столбе, врытом в песок, и из рупора над твоей головой разносятся по стране затухающие сигналы старой жизни?
Обитателей Останкинской башни, не хотевших в ту зиму покидать тонущую мачту, эвакуировали силой. Естественно было бы подумать, что эти люди слишком любили место своей работы; но ведь бывает, что яростная любовь скрывает холодную ненависть, и Останкинская башня в таком случае оказывается единственным местом, откуда ее не видно. Но таких, впрочем, было немного, и большая часть работников телевизионного центра, забыв обычные коробки с офисным скарбом, бодро бежала вниз по нескончаемым лестницам – лифты уже не работали. Тектонический бунт в московской породе показывал величайший в истории фокус: в октябре 2009 года полукилометровая башня начала рывками оседать, не разрушаясь и не падая, а именно скрываясь под землей будто в специально вырытой шахте. Сейчас, когда едва начавшееся той зимой расследование остановлено и его результаты засекречены ФСБ на семьдесят лет, смешны фантазии некоторых конспирологов, лепечущих что-то о провале метро. Ясно, что копать нужно гораздо глубже. Естественно, нашлось много религиозных фанатиков, в основном одиноких женщин средних лет, утверждавших, что это мессия (мы пишем главные слова со строчной буквы для того, чтобы подчеркнуть нелепость и ненужность этих фантазий, а не из-за склонности к кощунству – в нашем случае кощунство имеет скорее грамматическую, чем религиозную природу) фокусом с исчезновением башни готовил почву (довольно безвкусный каламбур) для своего пришествия. Хочется спросить у этих остроумцев: уж не собирался ли он встать на место пропавшей башни и начать вещать? И, опять же, кто будет переводить?..
Один известный российский писатель, автор изящных, поэтичных и необыкновенно грустных конспирологических построений, посвятил исчезновению башни целый рассказ. В нем якобы проводилось собственное расследование, проливающее свет на истинный смысл произошедшего: сбежавший за границу офицер ФСБ поведал миру о том, что Останкинская башня на самом деле была замаскированной гигантской ракетой, и во время строительства под ней была вырыта огромная пусковая шахта – зеркальное отражение башни из пустоты (отражение из пустоты, а не башня – поясняет автор рассказа). Как всегда у этого талантливейшего человека, все сходилось: башня, строительство которой началось вскоре после первого полета советского человека в космос, только притворялась телецентром, а на самом деле была космическим кораблем, ждавшим своего часа. И вот она изготовилась к старту и скоро выстрелит в необозримое пространство, в котором затеряна наша планета, и начнется великая космическая Одиссея, целью которой будет контакт с далекими неземными братьями. (Нет, что-то все-таки не сходилось в том рассказе: одиссея? истинность факта полета в космос? И что, в конце концов, понесет эта дура иному разуму – «Камеди клаб»?) Рассказ был опубликован в журнале «НЛО» (литературная общественность тогда удивилась такому демократизму маститого автора). Злые языки язвили: жаль, нет литературного журнала Министерства обороны «ПВО». Шуточки из рассказа вроде «Чайная церемония». Тут Полоний, римский политический деятель и поэт (206–162 гг. до н. э.), оставим на совести автора.
В общем, башня погружалась в землю. После первых толчков даже пьяные оперативно покинули ресторан «Седьмое небо». Несколько упрямцев, о которых мы говорили выше, были эвакуированы милицией. Территория вокруг Останкинской башни была оцеплена внутренними войсками; президент лично приезжал на место ЧП и просил военных разобраться. Телевизионное вещание, понятно, сразу же прекратилось. Но не все.
Хитро прячась и нагло подкупая солдат из охраны, одна съемочная команда держалась еще недели три. Солдаты-срочники, привезенные из скучного Подмосковья, до болей в затылке напрягали глаза, рассматривая ходивших за оцеплением женщин, ухоженных, надушенных, со вкусом одетых, и, глядя на этих москвичек, страшно им было вспоминать тетю Нину, жалостливую повариху из третьей части. И представьте, что к такому солдату подходит ослепительная блондинка с густым, ленивым, будто бы постельным, утренним голосом, а у нее кроме голоса еще и глаза, и губы, и шея, и бедра, и черный лак туфель с открытым мыском, и женскую ступню с красным педикюром мучительно хочется положить себе в рот, – подходит и делает ему деловое предложение. Конечно, это невыполнение приказа, уход с поста, гауптвахта, военная прокуратура, трибунал, но… мы ведь в России живем, всегда можно договориться, карамельно тянет блондинка, и всем, кто мог бы тебя запалить, я предложила то же самое… Брешь в оцеплении пробита, крепость взята, в башню проникают продукты, оборудование, нужные люди. Солдат ждет разочарование, но они сами виноваты: из уклончивых постанываний блондинки совсем не следовало, что это будет именно она, и солдату дают другую блондинку, попроще, посуше, потверже, но он все равно не в обиде. Содрогание камер, вызванное оседанием башни, создавало величественный и даже пугающий эффект: казалось, будто земля сотрясается от могучих безжалостных фрикций этих обычных с виду ребят. Пользуясь нелегальным положением, съемочная команда не стесняла себя ничем и показывала все. В условиях быстро ухудшающегося качества вещания никто не смог бы разобрать, что это сержант Песков, а вовсе не Миша, который недавно расстался с Олей и теперь встречается с Ирой. Но Нину Васильевну основательные, про запас, совокупления не интересовали. У нее были свои, куда более тонкие отношения с Вертикалью: она чувствовала антенну, как никакая гетера никогда не чувствовала даже самый капризный фаллос. Во всей округе в телевизорах давно уже шипело одно лишь серое подрагивающее облако, и соседи ходили к Нине Васильевне причаститься когда-то красными диванами, не так давно оранжевым галстуком и родной, похорошевшей в черно-белой гамме львиной шевелюрой. Иногда удавалось выхватить кусочек перебранки и магнитофонные аплодисменты толпы – тогда накрывали стол и праздновали.
Другие брали упорством, небрезгливостью и паранормальными способностями. Так, ведущий одной из популярных утренних программ, пользуясь отсутствием редактора, объявил себя главой съемочной группы и предложил уйти всем, кто хочет, пообещав оставшимся тяжкие испытания, невиданную славу и железное здоровье. Сбежали почти все. С ведущим остался лишь преданный оператор, за время работы в программе проникшийся безмерным уважением к теперешнему начальнику. Безумцы заперлись в маленькой неприметной подсобке на самом верху (башня к этому времени ушла в землю больше, чем наполовину) и каждое утро честно давали материал в эфир. Если команду блондинки не могли поймать потому, что патрулям пришлось бы арестовывать самих себя, то в случае с этими партизанами солдатам мешала честная логика: если нас никто не подкупает, значит, им попросту нечего есть; значит, они уже вышли или выйдут скоро – выползут в голодном обмороке. Откуда солдатам из оцепления было знать, что все намного проще.
Миллионы людей каждое утро вплотную, до отеков на лбах прижимались к экранам, мечтая разглядеть, в каких именно пропорциях чудотворец сегодня смешивает кал и мочу. Радикальная простота коктейля переносила его за грань добра и зла. Все знали, что произошло с Останкинской башней, и понимали, что целитель поступает так по необходимости, но, видимо, постоянная подсознательная готовность к апокалипсису – будь то сигнал «Атом» или просто революция – заставляла людей не зарекаться даже от такого средства выживания. Каждые пять – десять минут камера начинала клевать носом. Заметив это, ведущий подходил с живительным коктейлем к оператору, слышалось тихое чавканье, перемежаемое глухими, лягушачьими спазмами сраженного пищевода, и камера выпрямлялась на следующие пять – десять минут. Так продолжалось с неделю, потом участок башни, где находилась каморка целителя, скрылся под землей.
Говорят, что в эти грозные дни можно было увидеть и другие программы. Говорят, что видели в прямом эфире человека в судейской мантии, отчаянно бьющего молоточком по голове милиционера, который эвакуировал павильон – налицо был конфликт судебной и исполнительной власти. Говорят, что видели в креслах государственных новостных дикторов людей, тревожно вещающих о многомиллиардных бюджетных распилах. Наверное, это были топовые блогеры, но точно можно сказать, что долгожданной «свободе слова» радовались только они сами: во-первых, что от этого изменилось, а во-вторых, Екатерина Андреева в сотни раз красивее. Говорят, что в тоннелях метро видели лысого голого человека, обладающего сверхъестественной силой: он останавливал поезда, гнул рельсы, расшатывал подземные своды, и эти невероятные способности будто бы развились у него от специальной укрепляющей диеты, состоящей из собственных испражнений. Про оператора никто ничего не слышал. Говорят, что кто-то подробно снимал костюмерную одной передачи, посвященной моде и стилю, и по ярлычкам, по необорванным ценникам, по общему виду вещей всем стало ясно, что там сплошной черкизон. Говорят, будто обиженный помощник Якубовича дал разоблачающее интервью, в котором рассказал, что все съедобные подношения игроков продаются на Савеловском рынке, а на вырученные деньги покупаются все эти чайники и миксеры, и что это сложная, отлаженная схема, и что там большие деньги. Говорят… Да пусть говорят!
Башня становилась все меньше. Ласточки летали все ниже. Одно мы знаем точно. Страна, лишенная поддерживающей сетки вещания, всколыхнулась и оплыла, как выдернутая из корсета молодящаяся толстая тетка. Страна чесалась, зевала, слонялась, шаталась, валялась, спала.
Только двое оставались на связи. Один не сдавался, другая не переключала. Оборванный, худой и грязный человек в когда-то оранжевом галстуке украл у охранника из проходной в ближайшем офисе маленький черно-белый телевизор. Поставил его впритык к антенне, включил спрятанную заранее камеру. Вытащил из пакета важный реквизит: рваную обшивку с красных диванов, расстелил ее вокруг. Привычно сделал отсчет и зачастил: «Это программа «Пусть говорят» на Первом канале!» Глядя на себя в телевизор, он знал, что кто-то его еще смотрит, и поэтому он должен вещать до последнего. Где-то очень далеко, в морозном безжизненном космосе, перед телевизором сидела Нина Васильевна. Она не моргала; в наступающей тьме ее глаза переливались, светясь отраженным экранным светом.
2010 г.
Французский поцелуй
Всемирная выставка инновационных технологий, проходившая в Москве в январе – марте 2010 года, забудется еще не скоро, если забудется вообще. В том морозном волшебном январе французский архитектор русского происхождения Эмиль Поташевич поставил величайший в истории архитектурный эксперимент: вокруг Останкинской башни он выстроил копию Эйфелевой. Французский ажурный чулок нежно облегал стройную русскую ногу, и даже пропорции длины примерно совпадали. Глядя на эти подсвеченные инеем башни глазами лилипута, невозможно было избавиться от величественной и волнующей иллюзии: женщина сидит на кровати, поджав одну ногу под себя, а другую, уже одетую, поставила на пол и сейчас где-то в ледяных облаках собирает в гармошку второй чулок. Кстати, слово «иллюзия» в те дни постоянно употреблялось в прессе; журналисты, в большинстве своем народ простой и не способный к стилистическим изыскам, наперебой вставляли это нехитрое словцо в свои статьи, принимая его за какой-то небывалый поэтизм.
Эмиль Поташевич в своих интервью не раскрывал главную тайну: кто заказал ему это башенное сочетание. Уклончиво и неясно говорилось о межправительственной договоренности, согласно которой в рамках года русско-французской дружбы планировалось осуществить другие, не менее масштабные проекты. Наш президент и в особенности премьер-министр дали в ту зиму массу интервью, но никто из журналистов и словом не обмолвился о башнях – наверное, все они от волнения забывали, о чем хотели спросить. Французы молчали тоже. Поташевич отвечал ясно лишь на один вопрос:
– Мы хотим сносить эту башню когда кончать выставка. Великий Эйфель не увидеть смерти своего детища (Поташевич произносил это слово с ударением на втором слоге), мы же выполнять свое обещание перед правительством и сносить после выставка.
– Но Останскинская башня не пострадает? – волновались красные от мороза журналисты.
– Вы не можете беспокоиться, ваша башня останется с вами. Вы дальше можете смотреть Петросьян, – улыбался учтивый француз, искренне желая сделать приятное русским друзьям, о вкусах которых он успел составить превратное, но не лишенное оснований мнение; но русские друзья принимали это за грубую злую шутку и обижались, и красная от мороза грудастая девица в кокошнике совала дорогому гостю хлеб-соль чуть ли не в лицо.
Вежливый француз принимал это за особенности русского обычая. Диалог культур все же не клеился.
По-настоящему он наладился в конце февраля, когда двойная башня начала непредвиденное и слишком поздно замеченное вещание.
Первой к Останкино потянулась московская молодежь. Студенты и студентки, несмотря на мороз, прогуливались возле архитектурного чуда, фотографировались, целовались. Многие девушки, не боясь застудить свои нежные придатки, ходили в чулках и, презрев условности, приподнимали полы пальто, демонстрируя фотографировавшим их парням расчерченные сетчатым узором юные бедра. На некоторых из них под чулками были теплые колготки, но все равно поток пострадавших от башен, вскоре хлынувший в московские больницы, начался именно с этого тоненького чулочного ручейка. Признаться, эти тихие московские девушки чересчур напоминали бы обыкновенных проституток, если бы не выражение девственной скромности, поселившееся на их лицах в те дни. Не боясь быть вульгарными, они были просто красивы; и кто знает, отчего так? Что за таинственные лучи так сильно изменили лица юных москвичек? Задумываясь над этими вопросами, мы рискуем отвлечься от нашего повествования.
Идиллия (еще одно слово, чрезвычайно популярное в те дни), впрочем, вскоре была грубо нарушена. К юным красавицам постепенно стали примешиваться трансвеститы. Вокруг стройной Останкинской башни, затянутой в ажурный чулок Эйфелевой, стали прогуливаться крашеные мужчины в узких женских пальто, из-под которых торчали кривые красные ноги с кожным раздражением от бритья. Надо ли говорить, что к этому времени Останкино стало культовым местом? Надо ли говорить, что началось ужасное?..
Вслед за придатками девушек начали страдать лица трансвеститов, и не от природы, а от рук человеческих. Трансвеститы довольно быстро были разогнаны крепкими парнями в беретах, и бабушкам с хоругвями ничего не досталось. Есть известный закон: идейная близость выявляет родство стилистическое. Сохранилось несколько интервью с прохожими, поясняющих эту мысль.
Корреспондент подносит микрофон ко рту парня в берете (тот морщится от слова «интервью») и спрашивает, как он относится к этой оригинальной и дерзкой идее – создать антропоморфный архитектурный образ, объединив две известные башни в одну постмодернистскую, нагруженную культурными смыслами конструкцию. Парень мучительно формулирует что-то про себя, несколько раз оборачивается в сторону башен (он стоит к ним спиной), затем с ненавистью смотрит в камеру и отвечает:
– Блядство это все. Блядство.
– Что, простите? – уточняет корреспондент. – Эти молодые люди, переодетые в женскую одежду, вызывают у вас такое неприятие?
– Да хуй с ними, с пидарасами, – устало, сокрушенно машет рукой парень. – Башни ваши – блядство.
Ролик обрывается.
Другое видео значительно короче. Гневная старушка ритмично плюет в сторону башен и выкрикивает как заклинание:
– Блядство! Блядство! Блядство!..
Конечно же в эфире всего этого не было; ролики были слиты в Интернет самими телевизионщиками.
Рискнем предположить, что десантники и бабушки с хоругвями были единственными социальными группами, у которых Эйфелево Останкино (возьмем это не уклюжее определение в качестве рабочего термина) вызывало лишь недовольство. Все остальные москвичи поначалу были рады башням.
Часто в те дни можно было наблюдать удивительные картины: в освещенных окнах многоэтажек счастливые раскрепощенные пары, вызывающе отдернув шторы, вовсю предавались французской любви. Женщины поскромнее, наблюдая в соседском окне, как энергично покачиваются взад-вперед силуэты коленопреклоненных девушек, никак не могли решить для себя, красиво это или уродливо, стоит попробовать или нет, а неуверенные в себе мужчины пытались на расстоянии прикинуть, так ли уж они неполноценны. Магия любви передавалась будто по морозному плотному воздуху, и нередки были случаи, когда двое одиноких соседей, несколько лет здоровавшихся возле лифта – он починил ей кран, она пришила ему пуговицы на рубашку, – вдруг одновременно выходили на площадку и, как школьники, стояли друг против друга, опустив взгляды. Последующая близость была настолько бурной, что люди забывали предохраняться, перейдя к классическому соитию, и не иначе как этим объясняется всплеск рождаемости, наблюдавшийся в ноябре того же года.
Но любое трогательное явление может неожиданно показать свою оборотную, карикатурную сторону. Ближе к лету московские проститутки вывели на рынок новую актуальную услугу. Клиенту предлагался уличный минет в антураже насаженных одна на другую маленьких башенок. Подобные сувениры пользовались популярностью у москвичей и туристов из Франции, но как только развлечение стало модным, башенки исчезли с прилавков – до сих пор эта тридцатисантиметровая тоненькая игрушка считается редкостью. После завершения основной программы клиенту за дополнительную плату предлагалась экстремальная сексуальная практика с использованием башенок (Останкинская была полой внутри, а на кончики обеих моделей можно было устанавливать специальные насадки, оперативно завозимые в московские секс-шопы из Германии, где их со страшной завистью к европейским и русским коллегам изготавливали). В полицию с самого верха поступило неформальное, но строгое распоряжение: обычных проституток, не предоставляющих новую услугу (таких было мало), не трогать вовсе, зато уличные минеты истреблять безжалостно и энергично. И озадаченные московские пэпээсники прочесывали ночные улицы, огороженные частоколом слипшихся парочек, и сотнями увозили проституток и заодно клиентов в участки, но от этого становилось только хуже: экипаж приехавшего автозака обнаруживал, что разнополые дежурные тоже заняты французской любовью с участием все тех же проклятых башенок, и вскоре участок наполнялся криками, стоном и смехом, и в общем бесстыжем гвалте уже трудно было разобрать, где сотрудники, а где – задержанные. Комнаты детей полицейских были завалены конфискованными игрушками, и когда жены и матери узнавали, откуда они, то с негодованием пытались выкидывать, но перед самым мусоропроводом у них вдруг сладко мутилось в голове, приходили странные мысли, и игрушки возвращались в квартиры, где тщательно мылись с мылом и использовались по назначению, никак, впрочем, не подразумевавшемуся их производителями. Множество измен, обвинений в распутстве и, наоборот, сексуальной зажатости разрушали семьи полицейских; но немало было и тех, кто впервые познал настоящую близость, страсть и доверие.
Мощно и прихотливо разросся рынок женского нижнего белья и обуви: носить простые сетчатые чулки, неточно подражающие узору творения Эйфеля – Поташевича, стало уже не модно. Дизайнеры разработали массу фасонов темных чулок и колготок с принтами, изображающими парижскую башню; тонкие телесные варианты имитировали голую ногу с бледной татуировкой в виде Останкинской. Вошли в обиход трусы с бантиками в форме двух крошечных переплетенных башенок. Застежки бюстгальтеров повторяли известный мотив, причем весьма оригинально: выступы на концах обеих матерчатых лямок делались металлическими, и они заменяли ушедшие в прошлое крючочки. Шпильки модных туфель обыгрывали ставший классическим образ. Бантики на балетках… впрочем, этот трогательный маркетинговый проспект можно продолжать бесконечно.
Мало кто из телезрителей понимал, что он наблюдает змею, кусающую самое себя за хвост: Эйфелево Останкино транслировало само себя, инструмент стал продуктом, средство – целью. Репортажи на фоне башен и панорамные съемки конструкции потеснили в сетке вещания даже самые популярные ток- и реалити-шоу. Стальной сетчатый каркас создавал помехи, и по экранам телевизоров ползли ажурные полосы, словно кто-то накинул на изображение увеличенную во много раз шелковистую паутину. Кроме того, отмечали самые чуткие, если не шевелиться и задержать дыхание, можно было услышать, нет, скорее почувствовать самой поверхностью мозга не то свист, не то гул, космический сквозняк, успокаивающий и наделяющий прохладной решимостью сделать все, что прикажет, нет, мягко посоветует находящийся в это время в эфире человек. К счастью это или нет, но акулы российского шоу-бизнеса не успели толком узнать об этой особенности вещания, и трагических последствий удалось избежать, если не считать всплеска промискуитета в молодежной среде и некоторого учащения случаев регрессии у больных шизофренией.
Вскоре обычное вещание прекратилось вовсе, и в отравленном воздухе над столицей безжалостно и мощно разнесся настоящий Сигнал.
Что бы ни говорили ревнители нравственности, ношение белья с башенной символикой и даже эротические эксперименты с игрушечными моделями можно считать безобидной причудой. Но изменения в психике людей, наблюдавшиеся к концу первого года существования проекта, уже вызывали опасения. Все больше не склонных к ипохондрии людей жаловались на тошноту, головные боли и кошмары, образное наполнение которых зависело от навязчивых идей конкретного пациента. Группа ученых Московского НИИ психиатрии в начале 2011 года выпустила сборник наиболее интересных клинических случаев, сопровождаемых комментариями. Так, женщина сорока пяти лет, с хроническим алкоголизмом второй стадии, была неоднократно госпитализирована при попытке суицида. По словам близких, когда-то она работала оператором на колесе обозрения на ВВЦ, и примерно через год после постройки Эйфелева Останкино ее вдруг стали беспокоить сны о старом месте работы, откуда она была уволена за пьянство. Женщина отправилась на ВДНХ и, увидев с высоты аттракциона двойную башню, попыталась разбить стекло кабинки и выпрыгнуть вниз, но была остановлена другими пассажирами. В течение месяца это повторялось шесть раз. В сумеречном состоянии она тихо бормотала одну и ту же фразу: «Увидеть Париж и умереть». В моменты просветления она описывала врачам открывшийся ей вид на Париж так детально и точно, что даже повидавшие всякое психиатры смущались, сверяя рассказ пациентки с фотографиями и картами французской столицы: за границей женщина никогда не бывала.
Меж тем и так поляризованное русское общество стало угрожающе раскалываться на два лагеря. Прозападно настроенные либералы утверждали, что стоит продолжить эксперимент и сочетать русские красоты с другими европейскими достопримечательностями законным архитектурным браком. В блогах шли бурные споры, в которых либералы пытались доказать, что такая культурная прививка поможет российской власти избавиться наконец от феодального мышления, встав на европейский демократический путь развития, и воспитает в русском человеке свободомыслие, самоуважение и толерантность. Эстетика, торжественно формулировали они, рождает этику. Женщины, придерживавшиеся подобных взглядов, решили начать с себя, и как они были прекрасны на каблуках в виде перевернутых лакированных башенок!..
Либералов поддерживал теперь уже всемирно известный Эмиль Поташевич, но вряд ли его интересовала идеология: похоже, что он был из тех безумцев от искусства, что готовы на любые жертвы ради воплощения своих потрясающих замыслов, и, родись он на полвека раньше, возможно, его ждала бы блестящая карьера в Третьем рейхе или в Политбюро ЦК КПСС. Одно из его выступлений можно считать официальным началом последовавшей вскоре общественной конфронтации. На одном из приемов в московской мэрии, посвященном завершению года русско-французской дружбы, Поташевич, размахивая бокалом с шампанским, рассказал, что у него готов новый проект – размещение внутри Шуховской башни уменьшенной копии парижского небоскреба Монпарнас – и что якобы уже есть договоренность с правительством. После этих слов в банкетном зале вдруг наступила тишина; либеральные обозреватели, оказавшиеся в тот вечер в явном меньшинстве, жидко зааплодировали, но были прерваны криками и руганью преобладавших там патриотически настроенных журналистов. Запахло скандалом, и прием был быстро свернут. На улице архитектора окружили разгоряченные фуршетом патриоты, и тогда Поташевича впервые сильно побили; полиция едва отняла его у негодующей прессы.
В тех же блогах и на радио, вещание которого, к счастью, велось по-прежнему, патриоты и государственники требовали Эйфелеву башню уничтожить, а Поташевича привлечь к уголовной ответственности. (О том, чтобы преследовать тех членов российского правительства, что юридически сопровождали и материально обеспечивали строительство комплекса, как-то не говорилось.) Бедный Эмиль со своими усиками а-ля Эркюль Пуаро представлялся им могущественным злым демоном, присланным с Запада для морального разложения русского человека. Наиболее цивилизованные патриоты предлагали как можно скорее разобрать башню, вернув городу привычный архитектурный облик, и тут они неожиданно нашли сторонников в Архнадзоре; все остальные угрожали начать немедленную расправу над французскими туристами и картавящими русскими женщинами, «неподобающе», как они утверждали, одетыми в чулки и туфли с башенками. К требованиям патриотической интеллигенции тут же присоединились домохозяйки и футбольные фанаты, в связи с прекращением вещания вот уже третий месяц лишенные своих главных удовольствий, и тогда власть решила действовать, не желая ссориться со своим основным электоратом.
Было официально объявлено о скором начале демонтажа конструкции Поташевича, который, побывав в больнице после пресс-конференции в Центральном доме литераторов, не выходил теперь из своей съемной квартиры на Ярославском шоссе, неподалеку от Лосиноостровского парка. К Останкино подогнали строительную технику, и Поташевичу из окна его скромной квартирки был виден огромный башенный кран, похожий на памятник Петру на Стрелке. Уже на следующий день либеральная интеллигенция организовала митинг протеста у башенной конструкции. Люди с бледными и решительными лицами держали вызывающие плакаты: «Что, если не башня?», «Не раскачивайте башню», а один плакат, ни к кому конкретно не обращаясь, болезненным Caps Lock-ом гневно клеймил кого-то: «ГЛАВАРЬ АДМИНИСТРАЦИИ». Полиция привычно завинтила протестующих. На другой день патриотические противники комплекса провели свой митинг, скандируя лозунги «Чемодан, вокзал, Франция», «За честное Останкино» и «Единая башня – башня жуликов и воров». Полиция, злая на начальство и граждан из-за уличных минетов с башенками, завинтила и их тоже, и футбольные фанаты, не привычные к такому обращению, были искренне удивлены и впервые в жизни серьезно задумались. Но впрочем, выступления и тех, и других прошли впустую: техника мирно шумела, будто готовя что-то для демонтажа, смуглолицые рабочие в оранжевых спецовках ходили взад-вперед с какими-то трубами и палками, поток трудовых мигрантов из Средней Азии немного увеличился, на ВДНХ открылось несколько новых точек торговли опиатами, но по сути с Эйфелевым Останкино ничего не происходило.
Сначала просто украли деньги, выделенные на работы. Потом один генерал полиции объявил окрестности башни местом, представляющим историко-архитектурную ценность, и за то, чтобы не проводить там раскопки, потребовал крупную взятку. Прорабы отказались платить ввиду очевидной абсурдности требования, и тогда коррупционер пригнал студентов-историков, которые пили пиво на выданные генералом деньги, играли на гитаре и делали вид, что что-то копают. Генералу пытались объяснить, что проект государственный и платить ему в любом случае никто не станет, тем более что работы все равно будут проводиться высоко над землей, но тот с шизофренической настойчивостью не желал ничего понимать и только заигрывал с симпатичными студентками. Тогда начальник работ прямо пожаловался в Администрацию президента, где возмутились и немедленно повысили генерала в должности, переведя его в другое управление. Деньги выделили снова, но тут оказалось, что техника стара и неисправна, а рабочие-таджики не умеют с ней обращаться, и был один странный несчастный случай, когда бульдозер, вдруг словно сойдя с ума, долго кружился на одном месте, все углубляя воронку вокруг себя, пока не провалился под землю.
Выделили средства на закупку новой техники, но их тоже украли. Опять кого-то повысили в должности, снова дали денег, купленная строительная техника оказалась почему-то французского производства, и опять были разнообразные митинги, доведенная до бешенства полиция, задержания, война в блогосфере и множество сломанных каблуков в виде перевернутых лакированных башенок. Все это безобразие продолжалось еще почти год, но башенный комплекс оставался нетронутым, добавьте сюда все нарастающее число людей с нарушенной психикой, небывало разросшуюся проституцию, стремительную романизацию Москвы (даже в электричках теперь играли не иначе как аккордеонный шансон, а дворовые алкоголики перешли на красное вино и шампанское и сыр в качестве закуски, привычный им еще с советских, плавленых времен). Но нам кажется, что Эйфелеву башню не демонтировали по тем же простым и понятным любому русскому сердцу причинам, по которым новогодняя елка иногда может простоять в квартире до мая.
В июне 2012 года леворадикальные патриоты решились на жесткие меры. В Филях в районе станции метро «Кутузовская» на конспиративной квартире разместился штаб сопротивления. Предоставил помещение, трехкомнатную квартиру с дорогим ремонтом, и осуществлял общую материальную поддержку повстанцев некто Кравченко, сорокалетний предприниматель, производивший творожно-шоколадные сырки. Из материалов следствия стало известно, что Кравченко был движим личными мотивами: он с юности мечтал эмигрировать во Францию, где прикупил уже симпатичную дачку в готическом стиле, и, заработав в нулевые много денег и спрятав часть за границей, как полагается, он был уже готов к отъезду, как началось это башенное безобразие, вмиг опоганившее его хрустальную грезу. Смысл жизни был утерян, к тому же сырки почти перестали приносить доход: чиновники наглели все больше и, будучи вынужденными оплачивать собственные дачки за рубежом, требовали немыслимых откатов. «Как будто всю жизнь мечтал открыть Америку, но приплыл нечаянно в несчастную занюханную Индию, с ее болезнями, кастами, коровьим говном», – поэтизировал Кравченко на допросах. Его судили по статье «терроризм», но, ввиду отсутствия реально причиненного кому-либо вреда, он отделался шестью годами заключения. В камере по его просьбе даже установили большой плазменный телевизор.
Фанатики, к которым быстро примкнули националисты, хотели просто взорвать обе башни. Трудность заключалась в том, что члены штаба долго вели переговоры с представителями чеченского подполья на предмет закупки нескольких смертниц, но им объяснили, что, во-первых, для подрыва башен будет недостаточно того количества пластида, которое смертницы смогут пронести на себе, а во-вторых, как утверждали боевики, Чечня в последние годы твердо встала на цивилизованный путь развития и уничтожать гламурный символ западной буржуазной демократии не входит в их планы.
Тогда отечественные фанатики решили действовать самостоятельно, но их ждала неудача. Таксист, перекусывавший в машине поздним вечером в районе Останкино, оказался чересчур внимательным и вовремя заметил припаркованные «жигули» с заклеенным бумажкой госномером и несколько кулей с торчащими из них проводками у одного из оснований копии Эйфелевой башни. Вызвали саперов и полицию, башни были спасены. В рамках объявленного плана-перехвата под кодовым названием «Шансон» были арестованы непосредственные подготовители теракта.
На новую порцию такого количества взрывчатки денег Кравченко уже не хватало, и оставшиеся на свободе радикалы решили сменить тактику. Как и было обещано ранее, французские туристы и просто картавящие женщины стали подвергаться ночным нападениям, грабежам и издевательствам, а башенный комплекс страдал от актов вандализма (особенной наглостью запомнился случай, когда красной краской на большой высоте было нанесено все то же любимое патриотами слово «блядство»). В полицию стало поступать множество заявлений от пострадавших граждан, и чаша терпения московских правоохранителей переполнилась. Решено было вычистить заразу под самый корень, и начальник столичного ГУВД с чудесной фамилией обратился на самый верх. Там поддержали его идею привлечь к наведению порядка армию. Забегая вперед, горестно сообщим, что это решение было едва ли не главной ошибкой российского руководства за два последних года.
К августу 2012 года в Фили были стянуты силы подмосковных пехотных и пограничных частей. Солдаты и офицеры были расквартированы в районе станций метро «Багратионовская» и «Смоленская». Военным был дан приказ в связке с полицией вести круглосуточное патрулирование прилегающей территории, жестко пресекая хулиганство и разбойные нападения, которым подвергались теперь уже все подряд. Но то ли магия любви подействовала и на суровых мужчин в форме, то ли общее разложение российской силовой верхушки достигло критического предела, но с введением войск в Филях к общему разгулу преступности добавился еще и обыкновенный армейский разврат самого пошлого, курагинского пошиба. Солдаты-срочники немедленно стали заводи ть шашни с женщинами, и утратившие было актуальность уличные минеты с башнями вновь стали популярны. Офицеры вместо патрулирования и арестов целыми днями просиживали во французских кафе, в огромных количествах поедая устриц и запивая их ледяным шампанским. Полицейские, обнаружив очередную веселую пирушку в парижском стиле, готовы были плакать от отчаяния: полицейский офицер не вправе приказывать военному. Разврат принимал самые утонченные формы: полк крутобедрых красавиц пограничных войск ФСБ прямо в парадных мундирах выплясывал в дорогих кабаках канкан, и под задиравшимися юбками на секунду мелькало белье со все теми же проклятыми крошечными башенками, придававшее их обладательницами дьявольскую сексуальность. За месяц офицеры российской армии наделали в этих кафе огромные долги, которые потом вынуждено было заплатить правительство.
В конце августа все завершилось так же неожиданно, как и началось, но печальное эхо тех событий до сих пор звучит в разговорах и воспоминаниях. Седой и трясущийся от пережитого Поташевич написал жене, велев продать их участок под Парижем и перевести ему все деньги. Та, напуганная новостями из России и долгим отсутствием мужа, выполнила его просьбу. Тогда архитектор по тем же каналам, по которым действовали ранее леворадикальные патриоты, купил взрывчатки и старый «КамАЗ» и все-таки осуществил тот дерзкий и трагический план. Возможно, Поташевичу помогло как раз то, что он никак не конспирировался: о душевном здоровье несчастного француза к тому моменту говорить не приходится, а полиции было не до охраны комплекса. Поташевич просто загнал грузовик под одно из оснований конструкции, и мощный взрыв подкосил обе башни. Говорят, что он выступил в качестве смертника, взорвавшись сам; тело его не было найдено, и там след Эмиля Поташевича теряется окончательно.
Москва словно опомнилась от длинного, нездорового, подробного сна. Новый телецентр решено было строить в другом месте. Станции метро в Филях переименовали, убрав из названий слишком откровенные, ставшие болезненными исторические коннотации. Солдаты и офицеры, устроившие безобразие в том районе города, подверглись психиатрическому освидетельствованию, и врачи нашли, что те действительно плохо могли отвечать за свои действия, и военная прокуратура особо не свирепствовала. Все-таки у русских людей человек с оружием, устраивающий с товарищами безумную пьяную сексуально-гастрономическую оргию, вызывает не страх, а скорее восхищение, смешанное с завистью, и самыми частыми словами военных в те дни было устало-довольное: «Хорошо погуляли!» Страна постепенно приходила в себя.
В Останкино устроили мемориал. Башенному комплексу поставили небольшой памятник, сделанный по эскизам, найденным в бумагах Поташевича. Две стройные башни высотой примерно два метра навсегда сплелись в изящном бронзовом танце. К мемориалу до сих пор приходят с цветами печальные девушки. Они повязывают на оградку свои чулки, надевают на прутья решетки туфли с каблуками в виде перевернутых лакированных башенок, заплетают банты из лямочек бюстгальтеров, наливают в стаканчик шампанского, прикрывая его ломтиком сыра. Самые нежные из них даже оставляют на памятнике алый след прощального, все объясняющего поцелуя.
2010–2012 гг.
Тополя (День Победы)
Когда солнце садится и пыльный воздух начинает понемногу остывать, я выхожу на балкон. Каждый день весь май, а потом целое лето, около восьми часов вечера я выхожу на балкон и смотрю на мои тополя. Дети доигрывают последние игры во дворе, подростки выходят на вечернюю прогулку, мужчины в белых растянутых майках сидят на скамейках с бутылкой пива, с сигаретой, просто так – смотрят в землю, вздыхают, молчат. Обязательно где-то стучит по асфальту звонкий мяч. Еще один день прошел, и ничем он не отличается от вчерашнего и не будет отличаться от завтрашнего. Молодые матери с колясками, старухи, собаки, дворовые алкоголики – все в этот час сближаются, становятся родными, смотрят в землю и молчат. Еще час, и начнет темнеть, и начнется обычный ежевечерний спор стариков с молодежью; пока же можно подумать о завтрашней жаре, о пыльных сандалиях, о прохладе и сумраке маленькой квартиры, о холодке перил в подъезде, о неизменном коленкоре входной двери, которые одинаковы у всех. Мы, поленившиеся уехать на дачу и оставшиеся сидеть на скамейке во дворе, знаем: нет никого счастливее нас. У нас есть тополя.
Никто, кроме нас, городских, ленивых, пыльных, не знает ничего о тайной жизни тополей. Деловые, сердитые, всегда занятые, носящиеся по курортам и дачам с чемоданами и билетами – вы, несчастные, слишком устаете для того, чтобы замечать подробности тополиных движений. Вы слишком заняты для того, чтобы интересоваться их судьбами. Для вас я выхожу каждый день на балкон, чтобы когда-нибудь рассказать вам, что вы потеряли, о чем вы никогда не узнали бы, если б не я.
Эти три старых тополя возле гаражей Петренко и Самойловых появились здесь совсем недавно. Неделю назад я, запомнив в очередной раз планировку двора, лег спать, а утром, выйдя на балкон, чуть не упал с него, подпрыгнув: три могучих красавца стояли там, где вчера вечером было пустое место. Возле новых тополей уже толпились почти все жители нашего дома, кроме немощных старух – их выведут познакомиться вечером, по холодку. Я натянул шорты, накинул рубаху и помчался вниз, прыгая через пролеты. Растолкав толпу (на меня никто не подумает обидеться), я с разбегу обнял средний тополь.
– Новые! Новые! – кричал дядя Толя. – Ночью прибыли! Откуда, интересно?
Дядя Толя был уже хороший. Он конечно же не мог упустить случая и сразу же, с утра, начал отмечать прибытие новых тополей. Сейчас, на полуденном солнце, его развезло, и поэтому он вел себя так глупо, спрашивая, откуда тополя. Мы всегда знаем, откуда они прибывают и куда потом уходят, но мы не имеем права говорить об этом вслух.
Дядя Толя нашел себе еще двух собутыльников, и они отправились в универмаг. Все понемногу разошлись, вздыхая от счастья. Я покинул тополя последним. Я уверен, что завтра их здесь уже не будет. Я стою на балконе и не отрываясь смотрю на них. Мне больше нечего делать. Я прощаюсь с ними.
А этот гигант высотой с наш пятиэтажный дом стоит долго, уже около месяца. В июне он один засыпал своим пухом весь наш двор. На него повесили качели – это не считается кощунством, главное, не сильно повредить кору. Теперь дети взлетают на этих качелях под самую крону. Воображаю, как это должно быть приятно – и детям, и ему. По поводу этого тополя было даже что-то вроде собрания жильцов нашего дома. Кто-то высказал осторожное, наглое, невозможное предположение, что, может быть, тополь останется здесь навсегда. Половина жильцов подняла его на смех и ушла, а оставшиеся подумали и решили построить вокруг тополя песочницу с грибком, чтобы тополь наверняка остался с нами. Отец и сын Кузнецовы уже привезли на своей машине доски и начали сколачивать ограждение для песочницы. Многие считают их чуть ли не еретиками. Я же молча стою на балконе, смотрю на Кузнецовых и представляю, как же, наверное, хорошо прикасаться ладонью к нагретой за день белой душистой доске.
Если внимательно ходить по городу, тоже замечаешь массу передвижений. Вот этот скверик возле универмага уже опустел – с десяток тополей ушли ночью, никем не замеченные; рабочие в оранжевых куртках уже крепят на столбы рекламные щиты, на скамейке, теперь безжалостно освещаемой солнцем, спит бомж. Горожане, удосужившиеся взглянуть на эту картину, почти никогда не замечают, что привычных тополей нет. Некоторые, не до конца утратившие связь с реальностью из-за своих поездок и покупок, смутно припоминают, что раньше здесь стояли чудесные деревья, а теперь нет даже пеньков, но тут же забывают свою короткую тревожную мысль, гонят ее прочь от себя, как легкую тень возможного сумасшествия, и идут дальше, как зомби. А рабочие? А что рабочие – им все равно; трудно требовать внимания к каким-то тополям от людей, в июльский полдень вынужденных крепить дурацкие рекламные щиты. Возможно, бомж заметил исчезновение этого скверика. Да точно же, он видел прошлой ночью, как десять тополей тихо сдвинулись с места и пошли на восток, но что с него взять? Он не пил уже третий день и в ту ночь, возможно, дрожал на этой скамейке, обрывая ногти о дерево, белея, блюя, перебирая ногами на месте: нет, нет, нет, только не это, помилуйте, простите, помогите, не надо. Снова белочка – легко прыгнет в его потухающем сознании горячая, оранжевая, полыхающая мысль. Но никакой белочки на этот раз не будет; Бог милует, рабочие дадут на пиво, и в этот вечер он навсегда забудет про тополя.
Некоторые старожилы нашего дома, с детства привыкшие наблюдать за тайной жизнью тополей, любят рассказывать страшные байки. Когда я стою вечером на балконе, навсегда запоминая двор, которого завтра не будет, я слышу обрывки таких разговоров. Я спускаюсь и подхожу к сидящим на скамейке старикам. Основную часть самоубийств и поножовщины в городе наши старики объясняют передвижениями тополей. Им не все верят, но благодаря тому, что большинство взрослого населения нашего города крепко выпивает, аргументация стариков звучит убедительно.
– Был у меня приятель, – былинно начинает дед Макар Петрович. – Служили вместе, потом после войны столярили вместе на мебельной фабрике. Диваны, там, шкафы, табуретки; для себя, налево, чего греха таить, костыли делали. Калымили. Хороший Алексеич был мужик, крепкий. Всю войну, считай, прошел, два раза ранен был. В плен чуть не попал, от троих немцев отбился, ногу потерял. Когда перестройка эта ваша началась, про нас, ветеранов, забывать начали. Мне-то что, у меня семья есть, старуха моя, внуки, да и не привык я прошлым жить. Забыли войну и тех, кто в ней победил, – так и черт с вами, вспомните потом, когда поздно будет. Алексеич, приятель мой, не такой был. Все орденами своими потрясать любил, в магазин за хлебом иначе как в форме не выйдет. Смешно же, правда: дед в форме, с костылем, в очереди стоит и Горбачева поносит почем зря. Потом Ельцин этот… Ну и начал он попивать, в общем. За два года спился как я не знаю что: руки трясутся, рожа опухла вся, денег нет постоянно. У меня занимал, а я что, богач, что ли? Жалко его было, так что сделаешь: и разговаривал я с ним, и ругал его последним фронтовым матом, и лечиться его пробовал уговорить – все попусту. Однажды пил он месяц подряд. Мужик-то крепкий был, говорю, да в такие годы любому запой опасен. Решил он тормознуться, два дня не пил, а на третьи сутки и случилося это… Выглянул в окно, а там под фонарями тополя маршируют… Он, значит, кинулся костыль искать, а костыля нет нигде – мало ли где он его по пьяни-то бросил. Нет костыля, спуститься по лестнице он не может, и тут и накрыло его окончательно: решил дед, что костыль его в одном из тополей заключен и что, значит, надо дерево нужное найти, остановить и костыль тот заново выточить… Прыгнул он в окно с пятого этажа. Врачи потом сказали, что допился он до чертиков, а я вот уверен: не ушли бы в ту ночь тополя, не было б такого. Крепкий был мужик, Алексеич-то…
Мы не верим деду Макару. Тополя не такие. Они не могут причинить зла никому. А Макар Петрович тихо спорит: не понимаете вы, мол, ничего – тополя сами по себе не могут делать зло, и чтобы случилась беда, нужны особые условия. Мол, дед тот если бы не пил, случилось бы такое? Нашел бы костыль да и спустился бы по лестнице, да пришел бы ко мне, а я бы его успокоил. А так – беда, грех…
– А когда Ганнушкин из третьего подъезда жену свою зарезал, это тоже тополя, да? – пристаем мы к деду Макару.
– А кто ж еще-то, – отвечает он нам. – Они же, Ганнушкины-то, поселились у нас недавно, не успели еще привыкнуть. Помните, вон там, возле мусорного контейнера, стоял красавец такой?
– Помним, помним, – дружно киваем мы.
– Ну вот. Он же тоже выпить любил, и у него на этой почве мания появилася, что жена ему изменяет. Скандалы-то эти, крики-то помните?
– Помним.
– Ну вот. Тогда тоже из запоя он выходил. Поругалися в очередной раз, с кулаками на жену он кинулся. У нее терпение лопнуло, она вещи начала собирать. Да не успела… Взял он ее чемоданы да и понес их в мусорку, выкинуть, значит, со злости-то. Идет, а на него тополь тот надвигается, и листва как будто шелестит: «Шлюха… Шлюха… Шалава…» Шур-шур-шур так, страшно шуршит. Ну он и побежал домой, взял нож да и зарезал ее. Шлюха, мол – и зарезал.
– А откуда вы знаете-то все это, Макар Петрович?
– Так тополя мне и шепнули, – строго, таинственно отвечает дед.
Мы ему не верим.
Дед Макар не один такой. Другие наши старики тоже любят что-нибудь страшное рассказать. Один говорит, что в стране бедность такая оттого, что все деньги правительство тратит на содержание и перемещение тополей. Другой старик убежден, что продажные генералы торгуют тополями с врагами, в основном с США, и скоро всех нас завоюют. Третий говорит, что метро в Москве предназначено не для того, о чем все думают: на самом деле это подземные туннели для секретных перемещений тополей, а поезда с людьми там ходят для отвода глаз. Макар Петрович в целом с ним согласен, только спорит по одному вопросу: метро это раньше только для тополей и работало, и на улицах спокойно было – все под землей перемещалось, а потом Ельцин тополя наружу вывел, и беда началась: люди с ума сходят, из окон прыгают. А в метро теперь люди на поездах ездят, но вот толку-то от этого… Василий Павлович, бывший шахтер, любит рассказывать, что у них однажды в бригаде такое было: послали их на новый участок, они в первую шахту спустились, а там – старый тополь! Верхушка вся обломана, кора потрескалась. Вызвали начальство, а начальство приехало не одно, а с «людьми в штатском» и с генералами какими-то. Шахтерам этим тогда единовременно выдали годовую зарплату и взяли с них подписку о неразглашении, и своего прежнего начальства они с тех пор не видели. Да и шахты той больше нет – голое ровное поле. Хотя казалось бы, что такого – обычный старый спиленный тополь…
– А кто все-таки тополя придумал, Макар Петрович? – спрашиваем мы в очередной раз, предвкушая свою стремительную победу над хромой логикой старика.
– Так Сталин придумал, – в который раз отвечает глупый дед.
– Так при Сталине-то тополей не было! – торжествуем мы. – Они же как раз в перестройку, которую вы так не любите, разрабатываться начали!
– Дураки вы, – обижается дед. Завтра он забудет свою обиду, и ежевечерний разговор на скамейке во дворе начнется заново. – Тополя были всегда. Вы просто за деревьями леса не видите, как в народе говорится. Тополя всегда были, а Сталин придумал их сделать такими, ну… такими, какие они есть сейчас. А что их в эти скорлупы нарядили да возят на МАЗах по Красной площади в День Победы, асфальт только портят – это ваши современные придумали, как их там… Позорище, да и только. Тополь, красавца, в железную сигару обрядить да на машине по улицам возить на потеху Западу – это ж позорище! Как медведей раньше по улицам водили. Такую красоту спрятали! Весь пух, все, почитай, ветки в железе! Не пахнет ить он больше в машине-то этой! Ироды…
– Наоборот! – кричит кто-то из молодых. – Деревья с ветками – это и есть маскировка, а настоящий тополь как раз такой, какой по Красной площади возят. И пух специально – чтоб не подходили близко, противно же!..
Сейчас разгорится обычный спор. Молодые будут посмеиваться над дремучими старческими байками, старики будут упрямо покачивать головами. Кто-то заплачет, вспоминая, как пахли почки этих деревьев раньше. Но я никогда не участвую в споре. Мне неинтересны эти мелочи – кто придумал тополя, кто их «испортил», кто прячет их в железных сигарах, превращая прекрасные деревья в стальных монстров, в гладкие мини-башни. Мне даже неинтересно, кто распоряжается их судьбами, кто возит их из города в город, из деревни в деревню, из одного края моей страны в другой. Я знаю, что они есть, и этого мне достаточно. И еще я знаю, почему в июне все города полностью засыпаны тополиным пухом и почему нельзя отличить одно дерево от другого: потому, что тополя никогда не стоят на месте.
Когда солнце начнет садиться, я поднимусь к себе домой и выйду на балкон. Не замечая доносящиеся снизу крики, я обопрусь о перила и начну внимательно осматривать двор. Кузнецовы уже привезли откуда-то грибок. Завтра решено его ставить: старики говорят, что этот могучий красавец уже никуда не уйдет, что прошел его век. С ними как всегда будут спорить. И правильно – даже отсюда, с балкона, я чувствую, что и этот тополь скоро покинет нас. Мы опять будем ждать новых гостей. Интересно, где делают такие грибки для детских площадок? Я тщательно запоминаю двор. Одинокий исполин уйдет, и те два молодых деревца тоже скоро уедут. Вот здесь хорошее место, у второго подъезда: там можно ждать три-четыре новых дерева. Когда они придут? И почему я почти никогда не ошибаюсь в своих предсказаниях? Не знаю. Зато я твердо знаю, что по моей стране, защищая границы, скрываясь от чужой разведки, заметая следы и путая и пугая врага, постоянно ездят большие прекрасные тополя.
2010 г.
Министерство
Первым, кого он увидел, войдя в своей скромной серой куртке в здание Министерства, был плотный чиновник с угрюмым государственным лицом много лет держащегося на грани алкоголика, в хрустящем синеватом костюме и сверкающих ботинках. Чиновник вежливо изогнулся, пропуская его вперед, и с ласковой улыбкой, не идущей его серому обвисшему лицу, заговорил с женщиной. Одетая во все черное чиновница сквозь зубы улыбалась своему собеседнику, показывая мелкие очаровательные морщинки рано начавшей стареть тридцатилетней женщины, и ее черные крашеные волосы, черные чулки и черные туфли блестели в свете синих ламп вычурным черным стальным блеском, каким блестит, осененный синим спецсигналом, лакированный «Мерседес-Гелендваген». Он засмотрелся на чиновницу.
Он попал в Министерство случайно и не думал, что задержится там надолго – он никогда не думал, что его ожидает судьба клерка, писаря делопроизводства. Но ему постепенно начала нравиться эта скучная работа, потому что она хорошо отвечала потребностям его сухой дисциплинированной души. Нужно было вникнуть, какие бумаги необходимы для дела и какие инстанции должна пройти каждая из этих бумаг, и не спеша сопровождать пакеты в их круговом движении по этажам и инстанциям, заботясь только о том, чтобы не потерять что-то важное, с визами директоров департаментов и подписями далеко живущих людей. В течение первых нескольких недель было трудно, он сильно уставал, не умея и не смея отказаться от поручений, никак не связанных с его обязанностями и выполняя их с присущей ему туповатой добросовестностью. Но вскоре он почувствовал дух Министерства, пригляделся к тонким аппаратным играм и через два месяца уже вполне мог отвечать мрачной юристке, просящей его сбегать на верхний этаж за госконтрактами: «Я не могу вам помочь. Сейчас приехали екатеринбуржцы с «Экскаватором», они говорят, что мы им протокол согласования цены неправильно составили. Так что – горим».
Это была ложь, но такая, что оказывается ложью только при рассмотрении дела во всех мелочах; в целом же это звучало угрожающе-туманно, и мрачная юристка, чей отдел как раз проверял протоколы согласования цены, знала, что нельзя составить неправильный протокол, но, не будучи уверенной в своих подчиненных и чувствуя привычный туман общего министерского бардака, оставляла его в покое.
«Экскаватор», «Кактус», «Липа», «Бамбук» – такими невинными шифрами обычно назывались конкурсы, в результате которых заключались госконтракты и выделялись средства. При всей своей склонности к госслужбе, он странным образом был наделен некоторым извращенным художественным чувством, словно его сухая бумажная внутренность, о которую и так можно было порезаться, была посыпана мелкими осколками чьего-то разбившегося о бутылку писательского таланта. Он, уча канцелярит, подолгу проговаривал про себя словосочетание «выделение средств» и представлял, как кто-то плотный, хрустящий и синеватый, похожий на встреченного в первый день чиновника, натуживается, откидывает полы пиджака, и там, сразу под рубашкой, – о Господи! – ржавые спицы, облезшие шестеренки, надтреснутые подшипники, и в этих лиловых масляных кишках, проворачиваясь и гудя, образуется что-то тягучее, склизкое и живое, и капает по желобу в желтый эмалированный таз, откуда уже выпаривается до состояния хрустящих синеватых банкнот. («Материнский капитал» вызревал в ячейках яичников встреченной в первый день черноглазой чиновницы, о которой он думал постоянно.)
С этим пугающим, извращенным удовольствием он смотрел на цены госконтрактов и на объемы средств, выделяемых на пресловутые госзакупки. Приехав из нищей провинции, он хорошо знал, насколько ограблена и опустошена страна, и, обслуживая очередное воровство очередных миллионов, выводимых из бюджета под видом разработки новейшего анализатора мочи (шифр: «Мальчик»), он ощущал себя клапаном в сливном бачке унитаза. Сверху его дергала невидимая всесильная рука, снизу шипел, уносясь навсегда, поток выделяемых средств – а он был как бы не при делах, и от этого его больное художественное чувство пьяно плясало. Кроме того, его радовало гаденькое сознание своей призрачной власти: вот он сейчас пойдет в туалет и потеряет эту вроде бы непримечательную бумагу, и никаких денег не будет.
Сам по себе он был честный человек и знал, что никогда не украдет. Он продвигался все выше по службе благодаря трудолюбию и интуиции, перемещаясь с этажа на этаж. В самом начале министерской карьеры он работал на третьем этаже, кабинеты которого выглядели как классический частный офис: светлые компьютерные столы, принтеры, кресла на колесиках, корзины для бумаг с использованными чайными пакетиками внутри, девушки в туфлях-лодочках. Чем выше с годами он поднимался по службе, тем строже, суше и государственнее становился окружающий его интерьер: темнели и тяжелели столы, народные жалюзи сменялись начальственными плотными шторами, ковры делались все толще и глуше, мешки под глазами мужчин отвисали все ниже, каблуки чиновниц делались все выше, и кожа их покрывалась маленькими нежными морщинами тем больше, чем тщательнее они за собой ухаживали, чем лучше они пахли и выглядели; и вот уже везде висит портрет президента, и вот он начальник. Чем выше с годами он поднимался по службе, тем больше он пил. Он помнил отца-алкоголика и знал, что ему нельзя, и старался ограничиваться пивом, вином, коктейлями; но все чаще хотелось напиться, и наваливалась тяжелая грубая страсть к черноглазой чиновнице, которая была замужем и много раз уже отказала ему, и являлось еще что-то непоправимое, летала по комнате некая серая тень, от которой, видимо, и сбежал в свое время в окно плохо привязанный санитарами отец. Тогда он доставал фотографию чиновницы, долго смотрел на нее и, вспотев, бежал покупать дорогой коньяк, потом еще и еще, и кончались наличные, и он не мог дойти до банкомата и выскребал из карманов мелочь, чтобы купить бутылку самой дешевой водки, и сердце у него в груди обиженно ревело изношенным мерседесовским мотором. Глухо болел несколько дней; сначала просил отгулы, потом просто перестал звонить по понедельникам – никто не смел спросить, почему он не приехал сегодня. Жил он один.
Он знал, что коллеги воруют, и мог бы при желании выяснить, откуда у соседа по кабинету новая недвижимость за границей или очередной «гелендваген». Но его это не интересовало. С годами он отяжелел, и его извращенное художественное чувство несколько отупело; он так ничего и не украл, на жизнь ему хватало зарплаты, которую он долго и удачно вкладывал в покупку недорогих квартир в Москве, сдаваемых им теперь. Он никому не мешал, и его пока не трогали. Но он чувствовал себя теперь не клапаном в сливном бачке, а самим бачком: в пространстве его полномочий совершалось то, что само по себе было противно ему, он видел теперь весь унитаз, туалет целиком, руку и даже больше – хозяина этой руки. Сначала его отупевшее художественное чувство вяло забавлялось тем, что в рамках производимых им действий выделяют и сливают средства, а он по-прежнему вроде как не при делах, но со временем стало слишком страшно каждый день видеть хозяина руки, для опрокидывающего движения которой он долго и терпеливо набирал в себя воду, и появился еще один повод напиваться. Он опрокидывал рюмку за рюмкой, набирался дорогой водкой пополам с дешевым коньяком и с ужасом думал о том, что когда-нибудь придется пожать эту руку и пойти в баню с ее хозяином.
Однажды она зашла к нему в кабинет, одетая в первый раз на его памяти в серое, а не в черное платье, и просто сказала:
– Я развелась.
Он уловил краем глаза, как по стене слева и сзади метнулось легкое серое облако, и вдруг испытал забытое юношеское переживание идиотского веселья, которое дарило ему его художественное чувство, перебиравшее во рту очередной дурной каламбур: «Она развелась… развелась… Не она развелась, а она развелась; я разводил ее, и она развелась!» Тут же он устыдился грубости этой ненужной мысли и встал ей навстречу.
Они поехали к нему и напились вместе – она оказалась едва ли не большей любительницей водки и коньяков, чем он, – и был вялый, короткий, неоконченный секс, и они мгновенно уснули, словно смертельно утомленные долгим совместным трудом, и, проснувшись утром, он обнаружил, что без макияжа ее кожа почти такая же серая и мятая, как у него, и он понял, что любит ее, и они провалялись весь день в постели, и впервые за много лет он был счастлив. В понедельник они вместе не пошли на службу; он снял почти все деньги со счетов, оставив немного на жизнь, и купил наконец «гелендваген».
– Я не могу принять такой подарок, – сказала она, блестя глазами и туфлями в тон лакированному кузову.
– Все равно, теперь мы будем ездить на нем вместе.
Во вторник ему передали записку. В ней говорилось о том, чего он так боялся: его приглашали. Правда, не в баню.
Дежурный адъютант открыл двери:
– Вас готовы принять.
Он вошел.
– Присаживайтесь, присаживайтесь, – доставая ложечкой лимон из чая, сказал хозяин кабинета.
Он устроился в кресле, помолчал немного и тихо спросил:
– Зачем вызывали?
Хозяин кабинета аккуратно засмеялся и начал ходить взад-вперед перед своим столом, поедая куски лимона из чая. Казалось, что у него этих кусочков там бесчисленное количество, он ел их один за другим, доставая из своей бездонной чашки.
– Я вас не вызывал, – весело жуя лимон, говорил хозяин. – Я попросил вас, чтобы вы приехали ко мне, так сказать, на чашечку чая, скрасили мое одиночество. Просто поговорить, знаете. Скучно мне. Сижу я тут целыми днями один, решаю вопросы, и словом перекинуться не с кем… Да, чаю?
Он коротко кивнул. Он понимал, что это невежливо, но сделать с собой ничего не мог – открыть рот не был сил. Через несколько секунд вошел адъютант и поставил перед ним чашку чая и вазочку с сахаром. Лимонов не было.
– Угощайтесь. О чем я, собственно, толковал? – продолжил хозяин. – Да, одиночество. Позвал я вас просто поговорить, потому что мне скучно здесь. Все дела, дела, бумаги, звонки… так и человеческий облик потерять недолго. Друзей у меня нет. Ничего, что я жалуюсь вам?
На этот раз он, понемногу избавляясь от страха, нашел в себе силы произнести:
– Нет, что вы, мне очень интересно.
Хозяин нежно и застенчиво улыбнулся и осторожно сел в кресло.
– Спасибо. Спасибо вам, друг! В наше время так сложно найти понимание у людей. Все куда-то бегут, все заняты и сердиты, слово доброго никто не скажет… – Он чуть задумался, однако тут же достал из чашки новый кусочек лимона и взял себя в руки. – Извините еще и за то, что оторвал вас от работы. Да, работать для вас сейчас гораздо важнее, чем выслушивать жалобы скучающего чинуши, запертого в кабинете на ответственной работе. Но потерпите же чуть-чуть! Позвольте мне просто поговорить с вами, раз уж вы здесь. Не охране же мне все это излагать. Собственно, что тут излагать: как вы думаете, может ли человек, работающий в некой структуре и несогласный с устройством этой структуры, продолжать свою карьеру в ней?
Он молча сглотнул.
– Или, – продолжал хозяин, – он должен пересмотреть свое отношение к устройству организации, в которой он вот уже столько лет беспорочно трудится?
– Я… я собирался уйти в отставку, – выдохнул он.
Хозяин искусно изобразил, словно поперхнулся лимоном от удивления:
– В отставку? Вас?! Ценнейшего работника? Столько знающего, обладающего таким опытом? Да где же мы найдем вам замену, родной вы наш? С ума сошли: вас – в отставку?! Ступайте работайте.
Когда он выходил, в спину ему донеслось:
– Спецсигнал в Управлении получите, на вас выписано.
Он остановился на секунду, хотел что-то сказать в ответ, но раздумал и вышел. Садясь в свой «гелендваген» и не попадая ключом в замок зажигания, он вдруг понял, чем он является теперь: тем, что уже начало свой путь к унитазу и что скоро сольют, если он изо всех сил не притворится, что он на самом деле не то, что следует слить, а другая, полезная субстанция. Его художественное чувство никак не отреагировало на эту грубую метафору, и он шепнул:
– Застрелюсь.
Запершись в квартире, он неделю пил. Комната, где он терял сознание на полу, выпив очередные пол-литра, была завалена пустыми бутылками из-под водки и лимонной кожурой. На столе лежал пистолет, купленный на всякий случай три года назад у знакомого капитана ФСБ. Каким-то чудом он не застрелился случайно; телефон он выключил, о черноглазой чиновнице старался не думать. В Министерстве он научился избегать потенциально опасных людей; теперь он применял этот навык в отношении человека, для которого сам представлял опасность. В первую трезвую ночь понедельника он сидел неподвижно, подперев голову руками, и молча смотрел на пистолет. В пять часов утра он вдруг вздрогнул, встал и начал ходить по комнате, сначала медленно, потом все быстрее и наконец зашептал и лаково заблестел глазами в темноте. Его художественное чувство работало, как никогда, мощно:
– Действительно, ведь это будет гениально! Смерть чиновника. Смерть… смерть чиновника… ведь я чиновник! – Он засмеялся, радуясь холодным стальным бликам, неизвестно откуда взявшимся на стенах. – Не снимая вицмундира, умер. Лег и, не снимая вицмундира, умер. А я сниму костюм, и все спросят, почему голый, а я отвечу, как есть: так в бане же был, вы что! В баню к хозяину ходил… А потом, ведь нужен авторитет, нужна моральная чистота, чтобы взять в заложники. Невинных людей… Я выйду и скажу им: смотрите, я чист перед вами. Я в… в… в баню ходил. К хозяину!
Он еле смог выговорить последнее слово и упал на пол, сотрясаемый истерическим смехом. Светало, по улице проехал одинокий черный автомобиль с зачем-то включенной мигалкой. По стенам комнаты плотно метались серые тени.
Отсмеявшись, он два часа неподвижно лежал на полу, тяжело дыша. Потом встал, побрился, выбрал чистую сорочку, повязал галстук, надел хрустящий синеватый костюм, заложил пистолет за брючный ремень и поехал в Министерство.
На входе он увидел ее и остановился, пораженный чем-то самым важным в своей жизни, что он давно забыл и только сейчас начинал вспоминать. Она пока не видела его, и он вежливо изогнулся, пропуская вперед молодого человека в серой куртке. Она медленно повернулась, узнала его, и ее губы от страха сложились в нечто похожее на презрительную улыбку, показывавшую мелкие очаровательные морщинки рано начавшей стареть тридцатилетней женщины, и ее черные смородиновые глаза, черные крашеные волосы, черные чулки и черные туфли блестели в свете синих ламп вычурным черным стальным блеском, каким блестит, осененный синим спецсигналом, лакированный «Мерседес-Гелендваген». Он шагнул к ней, по привычке любуясь ею, и механически улыбнулся и заговорил что-то, но вдруг увидел, что молодой человек в скромной серой куртке стоит неподалеку и откровенно разглядывает ее, и он вдруг вспомнил все, что должен был вспомнить, и огромная серая тень метнулась в последний раз и накрыла его целиком, и он выстрелил, и черные, стальные, синие, лаковые, ласковые блики погасли навсегда, и звук выстрела гулко растворили в себе тяжелые мраморные своды Министерства.
2012 г.
Рантье
Нина Васильевна приличная, уважаемая женщина. Нина Васильевна встает рано утром, обматывает поясницу шарфом, ставит чайник, варит себе яичко. Включает телевизор: «Доброе утро». Утром обязательно новости. В новостях всегда показывают серьезных, напряженных людей, которые стоят и жмут друг другу руки, а потом сидят вполоборота за столом и говорят что-то. Нина Васильевна любит новости, в них всегда все расскажут и объяснят, что к чему и откуда что берется. Без телевизора никуда, ложись и помирай. Живет Нина Васильевна в скромной однушечке на улице Кравченко в Москве.
Чайник вскипел, яичко сварилось, Нина Васильевна надела поверх шали синее плотное платье, ноги, помнящие каждый шаг, что ступили за эти шестьдесят пять лет, спрятала в шерстяные носки и теплые войлочные туфли. Позавтракала, накормила кошку, полила цветы, протерла пыль со стенки, мимоходом, как всегда, остановилась возле серванта, засмотрелась на фотографию Андрея: восемь лет уже как умер, а все привыкнуть не может. Ну, ладно! Утренняя церемония, основа миропорядка и гарантия стабильности – порядок должен быть прямо с утра, – совершена, пора браться за настоящие дела! У нас сегодня много дел, ох, многонько! За окном, как всегда, шумела стройка, приветствуя новый день Нины Васильевны фейерверком свариваемых труб.
Сбербанк, за свет заплатить. Живодеры. Сами жрут в три горла, а мы отдавай им последнее. Поругалась с каким-то молодым нахалом в розовой рубашке и наушниках, что пролезть хотел без очереди. Сказано: бери талончик и сиди, пока не позовут! Нет, позатыкают уши свои затычками и лезут. Наплодились. Ну, кое-как отдала последние кровные, обругали, так хоть не задавили, и на том спасибо.
Теперь – на почту, дочке позвонить по межгороду. Хоть и не стоит она того, неблагодарная, а все равно надо голос родной услышать. Любят они, ох, любят по заграницам разъезжать, будто олигархи какие. Как поженились, так, почитай, и ездят два или три раза в год. Все на Бали, на Бали. Через пару дней после свадьбы при ехала к ним, проведать хотела, помочь, может, чего, пирог привезла, все утро с больной-то спиной над ним горбатилась, а открыл ОН, в простынь кутается: вы чего же, мол, Нина Васильевна, без звонка, как снег на голову? КАК ЧЕГО?! Это что же, теперь мать дочь родную и увидеть не может? Тут и сама Лена из спальни выбежала, тоже почти голая: мама, ты прости, мы сейчас очень заняты, собираемся в медовый месяц. В месяц, значит, медовый. Молодцы какие. Собираются. НУ, А Я КАК ЖЕ?? Еле отпоили тогда валокордином Нину Васильевну. Два месяца не разговаривали. Потом помирились.
Не отвечает дочкин номер, попусту трещит телефон в пустом, чужом, молодом, похабном, до потолка, до краев залитом солнцем гостиничном номере! Ушла, наверное, с НИМ, гулять да деньги просаживать, больше у них ничего на уме нету. Ну, мы люди не гордые, попозже позвоним еще. Так. Теперь в поликлинику.
В поликлинике поднатужились и придумали особенное гнусное унижение для Нины Васильевны. Какой-то «дневной стационар», что ли, для работающих граждан, желающих посетить врача утром, до службы. Это значит, что всякая приезжая сволочь возьмет квиток и, локтем отпихнув Нину Васильевну, пролезет в заветный кабинет без очереди и засядет там на целый час. Ему, мол, на работу надо, не может он в очередях сидеть. А Нина Васильевна просто так, значит, гуляючи сюда пришла? У нее дел никаких нету? Сиди жди в душном темном коридоре, пока сердце не прихватит, глаза пыльной паутиной не застит? А все почему: потому что теперь только приезжим и жизнь в Городе, и мэр у нас приезжий, и даже президент и тот приезжий, и все-все главные начальники понаехали, черных машин понакупили и стоят в пробках, нарочно, по злобе своей холопской не пускают троллейбус Нины Васильевны, гудят, травят ее газами: мы, мол, тут теперь хозяева, а вы сами помирайте как хотите, мы вам не мешаем. Демократия. Кое-как отсидела очередь, уж обед наступил, когда Нина Васильевна вышла от терапевта с рецептом. Теперь в аптеку: успеть ли до обеда?.. Все никак не привыкнуть, что обедов теперь почти нигде нету, все работает хоть круглые сутки. Конечно, если им заняться нечем, то можно и без обеда. Купила Нина Васильевна в аптеке рядом с поликлиникой нужные лекарства, опять полпенсии отдала. Просто слов никаких нет.
Вот и замелькали, закружили от ежедневного расстройства и унижения черные мушки перед глазами, закружили и стали жиреть, разрастаясь: уже не мухи, а черные пульсирующие точки, дверные глазки, обзор того света, дырки в порченой дешевой оболочке фальшивого картонного мира. Присела на скамейку, отдышалась, всплакнула немного. А чего всплакнула-то? Ну, неблагодарная, да, вышла замуж, сбежала, бросила и лежит теперь где-то, развратная, скользкая, вся в меду, с ним, холодным, страшным, строгим. Но все равно, родная ведь душа!.. Ладно. Половина дел вроде бы сделана, теперь – к Прокофьевне в гости.
В метро нет, метро это нам ни к чему. Там только эти, в розовых рубашках и с затычками ездят, кто не успел еще машину купить. Задавят, затолкают, места не уступят, обхамят – этого и наверху, слава богу, хватает. Лучше на троллейбусе: хоть и медленно, но безопасно, опять же, разговориться всегда можно с кем-нибудь, всегда есть хорошие женщины, с которыми можно и про цены, и про приезжих, и вообще про жизнь. Щелкает электромотором троллейбус, везет Нину Васильевну в гости к последнему в Городе человеку, который ее понимает, и так же щелкает и каждую минуту рискует остаться без искристого питания сердце Нины Васильевны.
Да, не узнать Москву! Ни деревца, ни лужайки, ни воздуха, ни просвета в далекий дым лесов, один бесконечный, все расширяющийся бетонный муравейник для тех, кто приехал, впился, вцепился и не оторвешь его, хоть вырви все ногти и выбей ему все зубы: он будет работать всю жизнь, носить розовую рубашку, травить Нину Васильевну выхлопами своей машины, рассчитается наконец за этот гроб с евроремонтом на пятнадцатом этаже и умрет, оставив все детям, а те родят своих детей, жить опять станет негде, и начинай все заново. Хоть и сволочи эти приезжие, а все-таки иногда, в троллейбусе, в тихую минуту жалеет их добрая Нина Васильевна.
…Прокофьевна блинов напекла, чаю в цветастом чайнике заварила. И пошли разговоры! Кто что по телевизору видел: говорили, что в мясе одни сальмонеллы и химикаты, что покупать ничего нельзя, потому что людей нарочно травят, что в котлете нашли человеческий палец, что от мобильных телефонов идет сильное излучение, что те, которые на Чистых прудах сидели, американские агенты и что им заплатили много тысяч долларов, – а если заплатили, так можно ведь и не работать, правильно? вот и сиди сколько хочешь, бездельничай, – и что парад планет ничем хорошим не закончится: жди беды, это уж верно. Обсудили и лекарства, и цены, и плитку (ходить невозможно же), и дневной стационар, и дворников-гастарбайтеров (грязь от них, опасность и наркотики), и нового мэра: сидел бы у себя в тайге или откуда он там, что ему в Городе делать? О чем еще двоим старым людям говорить, если у них никого, кроме друг дружки, и не осталось? У Нины Васильевны хоть дочка есть, пусть и пропащая, неблагодарная, а Прокофьевна так вообще одна на всем белом свете: детей не было, муж умер. Жаловалась Прокофьевна с опаской, наклонялась к самому уху: приходили к ней, мол, какие-то люди ласковые с бумагами непонятными, предлагали обменять ее трехкомнатную квартиру – «Куда вам одной такие хоромы, это ж сколько убирать» – на поменьше, с полным пансионом и уходом в случае наступления страхового случая по состоянию здоровья, об чем распишитесь: вот здесь. Прогнала их Прокофьевна, ибо наслышана о жуликах, черных риелторах, что и перед убийством не остановятся, если надо будет. Теперь страшно. Живет Александра Прокофьевна на Ленинском проспекте.
Ох, квартиры, эти квартиры! Все бы им квартиры!.. Как раз время подошло Нине Васильевне ехать по последнему, самому важному делу, связанному как раз с квартирой. Сдавала она оставшуюся после матери (сама жила в мужниной) двушку на улице Обручева, что приносило ей немало хлопот и расстройства. Ведь это что за люди! Они же не понимают, что их об-ла-го-де-тель-ство-ва-ли! В Городе живут, в тепле, в уюте, все необходимое есть, не тревожит их Нина Васильевна, плату берет божескую, а они только и знают, что гадить да нос воротить: мол, дорого берете, Нина Васильевна, мол, вламываетесь без звонка по утрам в выходные, мол, съедем мы отсюда. «Вламываетесь» – это что же, теперь свою квартиру и проведать нельзя?! И когда же ездить туда, если не по выходным?! Нина Васильевна хоть и на пенсии, но у нее все равно дел невпроворот в будни, не то что у этих молодых, которые только в компьютер пялиться и умеют. Снимали у Нины Васильевны квартиру две подруги, молодые девушки: Настя и Лена.
Нина Васильевна вышла на родной с детства остановке – правда, поперестроили все вокруг, – доковыляла до подъезда, долго ждала лифта. Долго жала на кнопку звонка. Наконец открыла запыхавшаяся Настя:
– Нин Васильевна, вы что ж не предупредили! Я совсем не ждала вас… я бы…
Так. Не ждала. Спокойно, значит, живем. Как у себя дома.
Нина Васильевна молча прошла в комнату Насти, которая побольше. Там на столе горкой стояла только что вымытая посуда, блестело несколько запотевших бутылок. На диване сидели, спрятав руки между колен, двое худых юношей в очках. Таак.
– Настасья, – очень ласково спросила Нина Васильевна, – а Лена где?
– На работе еще, Нин Васильевна. А я вот… по раньше.
– Праздник какой у вас, что ли?
– Так ведь… диссертацию я дописала, Нин Васильевна. Отметить вот хотим.
«Врет ведь, все врет, – думала Нина Васильевна. – Хахалей-то если водить, какая там диссертация».
– Молодые люди, – самым приторным голосом, каким только можно, обратилась она к сидящим на диване, – а вы давно тут живете? У девочек?
Молодые люди вздрогнули и глубже спрятали руки между колен. На кухне, куда только что ушла Настя, упала и округло зазвенела по полу кастрюля.
– Да что ж вы за человек-то, Нина Васильевна! – примчалась Настя. – Никто у нас не живет! Гости! Гости у нас!!!
– А мы договаривались насчет гостей.
– Нет, мы не договаривались насчет гостей! – Настя ошпаренной кошкой метнулась к шкафу, вытащила договор. – Здесь что-нибудь написано насчет гостей?! Покажите!
– А это все равно. Мне женщины у подъезда сказали, что молодые люди у вас третий месяц живут.
– Это вздор! Это вздор и пошлое вранье!!! – по-книжному закричала аспирантка Настя. Молодые люди соскочили с дивана и жались друг к другу в углу возле шкафа. – В конце месяца. Нет, на следующей же неделе. Мы съезжаем отсюда, а вы, вы возвращаете нам остаток, ясно???
Нина Васильевна удовлетворенно направилась к двери, которая все это время оставалась открытой. Ну вот что за люди, а? А если попрут чего? Казенное добро у Нины Васильевны в квартире, что ли? Никуда они сами не съедут, а она их не станет выселять, знала Нина Васильевна: хоть и вздорные девицы, а лучше, чем с детьми или с животными, все чище. Но острастку дать надо, чтоб порядок помнили.
Еле добралась домой от усталости Нина Васильевна. Разогрела борщ, переоделась в домашний халат. Ой, батюшки, время, время! Включила телевизор: «Поле чудес»! Как раз успела. Только что представили игроков, и женщина, похожая на Прокофьевну, вручала Якубовичу положенные домашние закрутки. А мы-то когда на дачу поедем, ведь засохло все, поди? Или дочка с зятем так и проездят все лето по морям, а мы на зиму без ничего останемся? Загадали сложное, хоть и короткое: египетский фараон, обреченный вечно строить в одиночку свою пирамиду. Ну, это не для нас; как раз началась реклама, Нина Васильевна пошла на кухню поставить тесто на завтра, испечь пирожки. Когда вернулась, реклама уже кончилась, слово с одного раза отгадал какой-то очкарик, всю игру испортил. Что за слово, Нина Васильевна увидеть не успела. За окном издевательски громко шумела стройка: круглыми сутками строят! Все им мало, вот еще одна оранжево-белая жилая свечка. Понаедут менеджеры в розовых рубашках, заверещат сигнализации их катафалков, совсем жизни не станет. Нина Васильевна закрыла балкон, задернула шторы, неподвижно уселась на диван и, почти не моргая, стала смотреть передачу.
Утром опары на столе не оказалось. Нина Васильевна повертела в руках пустую чистую кастрюлю, поругала сама себя: вот пустая голова. Старость не радость! Шторы были раскрыты, в распахнутую балконную дверь лилось яростное июньское солнце, деловито тарахтела стройка. Нина Васильевна с удовольствием подышала еще прохладным воздухом, дверь оставила открытой: пусть. Сварила яичко, засобиралась на рынок за цветочной рассадой. На площадке встретила нового жильца, который снимал квартиру у эмигрантов: молодой, но уже начавший седеть брюнет, всегда здоровается, музыку не включает, женщин не водит. Странная личность, будто скрывает что.
Проторчала на рынке, потом сразу с порога пошла отчищать от унитаза засыпанную заранее порошком ржавчину. Уже вечерело; усталая Нина Васильевна зашла на кухню, твердо решив на этот раз не отвлекаться и все-таки поставить опару, и схватилась за дверную колоду, попятилась назад: на столе, жирно выдавившись из кастрюли, лежало тугое серое тесто. Позвонила Прокофьевне, та давай утешать: старые мы с тобой, Васильевна, память никудышная, ты выпей валокордину да и пеки свои пирожки. Поставила да забыла, чего пугаться-то? Кое-как успокоилась Нина Васильевна, напекла пирожков, открыла балконную дверь, высунула остужаться.
Неладное что-то началось с того дня. Моя посуду или возясь с цветочной рассадой, Нина Васильевна иногда вдруг слышала одной кожей что-то живое, воздушное, трепетное, чувствовала чей-то пустой внимательный взгляд на вдруг зачесавшихся плечах, терпела, тверже терла тарелки, глубже вкапывала нежные ростки, но не выдерживала и, обернувшись, видела – видела? померещилось? – остаток расплывчатой черной тени, метнувшейся в комнату. Пропадали мелкие вещи, сливалась из раковины вода, где замочена была пригоревшая сковородка, каждый день под другим углом смотрела на Нину Васильевну фотография мужа. Она зажигала свечи, брызгала на стены святой водой из припасенной бутылки, читала молитвы, смутно понимая, что это все не то. Квартира становилась как будто меньше и грязнее, хотя в чем именно заключались пугающие перемены, сказать было трудно.
Александра Прокофьевна посоветовала знакомую гадалку, которая якобы сможет прочистить ауру.
– Только вот… – замялся в телефонной трубке как будто незнакомый, слегка одеревеневший голос, – у меня тоже…
– Что? – воскликнула истомившаяся Нина Васильевна.
– Нет, ничего. Записывай номер.
Пришла гадалка, увешанная бусами, браслетами и перстнями, приседая и поминутно шикая на и без того затихшую Нину Васильевну, прошлась по комнатам. Потом поводила руками по воздуху, стукнула в туалете по вентиляционной решетке, сожгла вонючую травку.
– Домовой у вас шалит – вот оно что.
– Домовой?!
– Обидели, значит. Гости шумные были? Незнакомые? До утра сидели? Надолго уезжали? Тараканов дихлофосом травили?
– Да что вы такое… гости. Какие у меня гости!
– Ну, значит, словом недобрым или еще чем. Мириться надо.
– Как мириться? С кем? С девочками?
– С какими девочками? – Гадалка деловито порылась в сумке, достала какие-то разноцветные шнурки и пошла раскладывать их по углам. – С домовым мириться вам надо. Я вам обереги положу, а вы, на ночь или когда из дома уходите, обязательно еду оставляйте на столе.
Нина Васильевна отдала гадалке три тысячи рублей из заначки. В домового, конечно, она не верила, но все же, заперев за шарлатанкой дверь, поставила на стол тарелку со вчерашними макаронами и сосиской.
Села на диван, включила телевизор: Малахов! Чуть не пропустила. Оцепенело растворила взгляд в экране. В программе обсуждали наследство какого-то актера, состоящее в основном из трехкомнатной квартиры на Остоженке. Умирая, актер завещал все сиделке, а жене и дочери не досталось ничего – так, гроши, какая-то гнилая дачка в дальнем Подмосковье. Заплаканная дочь актера сидела между священником и депутатом Мосгордумы и говорила о своей любви к умершему отцу и о продажности московских судов. Депутат задумчиво кивал, священник сопел в бороду, ведущий криком усмирял рвущуюся с противоположного дивана крашеную бешеную тетку, выдававшую себя за психолога. Глава ассоциации риелторов успевал сказать только: «Позвольте, позвольте, я как глава…», остальные его слова сминались в гвалте, и нужно было начинать заново. Нина Васильевна, измученная тревогой, впервые не досмотрела передачу и пошла спать: звук и изображение в последние три дня почему-то все ухудшались.
Утром она зашла на кухню и вздрогнула: тарелка была пуста и измазана кетчупом, хотя никакого кетчупа в макароны Нина Васильевна не добавляла. Более того, в ванной на полу лежали грязные носки, в стакане для зубной щетки хищно блестел мужской станок для бритья. Нина Васильевна застонала, наскоро оделась и, забыв подвязать спину платком, помчалась на Обручева. Долго звонила в дверь, ей никто не открыл. В смятении она не сообразила, что сейчас утро и девочки на работе, но, даже осознав это, она все равно пришла в ярость: как они сссмеют! Ведь их облагодетельствовали!..
Поехала к Прокофьевне. Там вместо утешения она встретила ужас гораздо больший, чем в собственной квартире: вместо входной двери, роскошной старой трехметровой двери, зияла пахнущая борщом дыра. Озабоченно переступали через мусор разрушенного дверного проема эмчеэсовцы, писал что-то в папке тощий участковый.
– Сменили, смениилиии! – рыдала Александра Прокофьевна как по покойнику.
– Что сменили?.. – прошелестела Нина Васильевна. Перед глазами было мутно, и униформа спасателя, сматывающего какие-то провода, показалась ей строительной робой.
– Пришла… с рынка… – икала Прокофьевна, наступая, – замок. Ключ. Не входит. Слесарь. Открыть не смог. Говорит, нет там замка вообще. Одна скважина для виду. А внутри стена сплошнааяяя!!!
Александра Прокофьевна завыла и вдруг легко, как девочка, села на пол. Полицейский торопливо достал мобильник и стал вызывать «скорую». Нина Васильевна, чувствуя, что ошалелая голова может выдать что-то совсем ненужное, если еще хоть минуту продолжить смотреть на эту дыру в толстой стене на века построенного сталинского дома, поехала к себе.
Выходя из лифта, который останавливался на пролет ниже ее площадки, она услышала, как скрипнула, закрываясь, дверь – ее дверь. Навстречу ей спускался озабоченный молодой мужчина в розовой рубашке. Нина Васильевна кинулась было за ним, но куда там: застучало сердце, плюшевыми стали ноги. Замок поддался не сразу, потому что Нина Васильевна слишком резко дергала ключ, но вдруг с привычной плавностью спрятался в двери железный запирающий брусок, и Нина Васильевна ворвалась в квартиру. Тарелки на столе не было; вымытая, она стекала свежими каплями в шкафу; носков на полу в ванной не было тоже, зато на батарее сушились легкомысленные, с фальшивым, нарисованным якобы чулочным поясом женские колготки. Нина Васильевна вызвала «скорую».
Проспав на следующий день после уколов непривычно долго, Нина Васильевна проснулась с ясной головой, уже твердо зная, кто во всем виноват. Не прикасаясь ни к чему, не завтракая и не убирая, она неподвижно просидела весь день перед почти не работающим телевизором, глотая одну за одной шипящие передачи и рябую рекламу и дожидаясь вечера. В семь часов поехала на Обручева.
Открыла ей Лена, которая, в отличие от нервной Насти, не кричала, не потрясала бесполезным договором, а спокойно, с поджатыми губами, сосредоточенно презирала Нину Васильевну. Нина Васильевна хотела было по привычке ввалиться в квартиру, пойти, не разуваясь, по комнатам, зашарить глазами по углам и полкам, но Лена осталась стоять в дверях, не пуская.
– У вас что-то срочное? – ледяным тоном спросила она. – Если нет, то я занята, и в другой раз, пожалуйста, предупреждайте о своем визите заранее.
Нина Васильевна задохнулась, мелко затрясла поднятой над головой сумкой, зашептала, хотя ей казалось, что она кричит на весь подъезд:
– В свою, свою квартиру… не зайти! Об-ла-го-де-тель-ство-ва-ла! А они, они… гадят, подсовывают, крадут вещи… По миру пустили!
Лена слушала, разглядывая ногти с белыми краешками на розовых, как у ребенка, пальцах. Это показное равнодушие вызвало в Нине Васильевне новый приступ ярости, на этот раз давший ей сил из последних, военных, смертных запасов, и она закричала уже по-настоящему:
– Воооон!!!
Лена с сожалением отвлеклась от своих ногтей:
– Вы хотите расторгнуть наши отношения? Хорошо, в двухнедельный срок мы освободим квартиру. С вас к этому времени остаток за месяц плюс залог, итого пятьдесят одна тысяча рублей. До свидания.
И захлопнула дверь.
Нина Васильевна на том же последнем запасе сил, который никак нельзя было тратить, доехала до дома, легла и больше не вставала. Отбойный молоток бил в самое темя, строительный кран раз за разом опрокидывал кровать, бетонная пыль заполнила легкие. По квартире, стуча дверцами шкафов, скрипя передвигаемой мебелью, шурша коробками и полиэтиленом распаковываемых вещей, бодро ходили легкие черные тени. Ковров на стене уже не было, в серванте вместо стопки тяжелых салатных блюд сверкали тонкие винные бокалы, фотография мужа была перевернута лицом вниз. Слышался тревожный женский голос; ничем так сильно не может быть озабочена молодая жена, как самыми простыми бытовыми вопросами: где что будет?
Через некоторое время Нина Васильевна проснулась.
Дочь с сожалением уронила журнал, встала, потянулась и присела на кровать.
– Мама, как ты? Я так за тебя волновалась, – сказала она, сдерживая предательскую зевоту, которая собственной энергией выдавливалась из накрашенных губ, как взошедшее тесто из кастрюли.
Нина Васильевна рассмотрела светло-зеленые стены, капельницу с полупустым прозрачным пакетом, увядшие цветы на тумбочке. Лена рассказала ей, что произошло чудо: соседи вовремя заметили распахнутую дверь ее квартиры, зашли и вызвали «скорую». Еще немного – и… впрочем, нельзя, нельзя тебе, мама, волноваться.
– Отвези меня домой, дочка, – сказала Нина Васильевна. Ей было хорошо. Хотелось двигаться, работать, заботиться о ком-то.
– Завтра, мама, завтра. Сегодня еще доктор посмотрит.
На следующий день дочь отвезла Нину Васильевну домой. Когда они вышли из лифта, Лена предупредила, что ходить нужно тихо, потому что Владимир очень устал после рабочего дня, теперь спит и тревожить его нельзя. Нина Васильевна закивала: конечно, конечно.
Когда они вошли, молодая блондинка, не сразу повернувшись к ним, молча приложила палец к губам и снова приникла к ноутбуку. Нина Васильевна тихо, очень тихо, тихохонько скользнула в свою комнатку и села на продавленную кровать. Кровать плаксиво скрипнула, и Нина Васильевна испугалась. Таня опять ругаться будет. Владимир отдыхает. Владимир работает менеджером, носит розовые рубашки и сильно устает, скоро он купит черную машину, ему нельзя мешать. Все же облагодетельствовали они старуху на старости лет, взяли на пропитание, куском лишним не попрекнут! Помру – вся площадь их будет. Что-то последнее, пустяковое царапало мозг, не давая погрузиться в полный покой автоматической заботы о благодетелях. Дочь? А, что дочь, какая дочь? Дочери нет, она уехала на далекие острова, ее вообще никогда не было. А Таня с Володей раскошелились, сиделку в больницу ей наняли… а так бы как, без сиделки-то?
Блестел вымытый пол, Нина Васильевна варила борщ и пекла пироги, с удовольствием осознавая не преложную истину, гарантию стабильности, основу миропорядка: если тесто поставить, пироги будут. А не ставила – так и не будет ни теста, ни пирогов. Что неясного-то?
Однажды, смотря повтор передачи с Малаховым про сказочно богатого умершего актера и понимая, что мнимая «дочь» – это та самая сиделка и есть, которая всех обманула и хочет кроме квартиры еще и дачу, изумрудный дворец о трех этажах, замок с видом на озеро, хоромы с золотым петушком на коньке, Нина Васильевна вспомнила номер троллейбуса и зачем-то, когда Тани с Владимиром не было дома, поехала в едва знакомое место, где играла когда-то девочкой, строила в песочнице домики, селила туда пузатых круглоглазых кукол – а, все не то, ничего не было, все забылось, перестроили район, приснилась жизнь, – долго жала на кнопку звонка, и ей открыла незнакомая беременная женщина. Из квартиры густо пахнуло детскими пеленками и сосисками с кетчупом; шизофренически бормотал телевизор, примирительно заканчивал шипеть только что опорожненный бачок унитаза.
– Прежние жильцы где? – спросила Нина Васильевна, словно включила и тут же выключила магнитофонную запись.
– Снимаем у них. Они на Бали сами живут. А вы кто?
«На Бали. Молодцы какие!» – обрадовалась Нина Васильевна, молча повернулась и медленно пошла вниз, не отпуская перил. Отсюда и до Ленинского можно, знаем, все-таки всю жизнь в Городе прожили, не то что иные, которые приезжие, не будем показывать пальцем.
Дверь квартиры Александры Прокофьевны открыла другая беременная женщина, но по ее нарядному платью, аккуратному – средь бела дня-то! – макияжу, по тонкому запаху чистого жилья, по благородному молчанию выключенного (на самом деле отсутствовавшего) телевизора, по другим неуловимым, но бесспорным признакам можно было понять, что здесь живут сытые, спокойные, легкие люди. Господа.
– На Бали? – Нина Васильевна через плечо хозяйки попыталась заглянуть в квартиру, где она столько раз была в гостях.
– Какие еще бали? – угрожающе-лениво растянув фразу, неожиданно грубым голосом сказала женщина. – Бабушка, нам подать нечего, вы к соседям позвоните.
И захлопнула дверь.
Нина Васильевна спешила домой: скоро Таня с Владимиром придут, а ужин-то не готов. Как быстро строят-то!.. У нас много дел, ох, многонько! Нина Васильевна строгала салат, разогревала борщ, собирала и закидывала в новенькую стиральную машину, держась за перевязанную поясницу, носки и рубашки Владимира. В ванной, заранее, в нетерпении, отремонтированной молодыми – Нина Васильевна понимает, что все смертны, все, понимает и не обижается, – висело веселое, с бантиками и котятами, Танино белье. Вот его не трогать – ругаться будет.
Конец ознакомительного фрагмента.