Вечно наш
Когда бываю в Красноярске, я всегда еду в Овсянку к Виктору Петровичу – пройтись по его селу, заглянуть в его домик, зайти в его библиотеку, в его церквушку… И обязательно поднимаюсь к нему на Манскую гору, где у подножья раскидистых берёз, растущих из одного корня, на бывшей крестьянской пашне, окружённый красотой енисейских гор нашёл он упокоение рядом с дочерью и с земляками посреди России.
Виктор Петрович явился на свет 1 мая 1924 года, в день памяти воина-мученика Виктора, а пройдя через сиротство, бездомность, кровь, раны и грязь войны, через цепь нескончаемых наших «гражданских» войн, перенеся всю боль и каторжные муки писательского труда, оставил нас поутру 29 ноября 2001 года, в день памяти евангелиста Матфея. И каждый раз, глядя на полированную черноту каменного надгробия, где золотом озорной извилистой линии такого родного почерка высечен его автограф, а внизу, на отдельной плите, указаны годы его жизни, возвращаюсь к мысли, уколовшей меня в тот далёкий студёный день прощания с ним, когда я впервые увидел эти стоящие рядом даты: 1924—2001. Мысли о том, что жизнь человека – это и есть маленькая чёрточка между двумя датами и что нет в ней ничего случайного – всё исполнено глубокого смысла: и каждая дата, и длина этой чёрточки. Вот и эта книга, которая составлялась все восемь лет после его ухода, тоже есть эта чёрточка, вместившая в себя его жизнь, его боли и радости, сомнения, разочарования и открытия.
Он никогда не вёл дневниковых записей. У него была изумительная память, поражавшая своей глубиной и необъятностью. В ней умещались не только полчища имён и дат, но и названия сотен земных существ и растений, их краски и запахи, несчётное количество поэтических строк и мелодий музыкальных шедевров, глубинное знание быта людей, природных явлений – все детали и оттенки жизни. «У меня до войны была редкостная память, – писал он в одном из писем Валентину Курбатову, – которая меня избаловала до того, что я ничего другого делать не хотел – ни учиться, ни трудиться – мне всё давалось «просто так». Маленький, совсем малограмотный, я уже сочинял стихи и разного рода истории, за что в ФЗО и на войне меня любили и даже с плацдарма вытащили, но там, на плацдарме, осталась половина меня – моей памяти, один глаз, половина веры, половина бездумности, и полностью остался мальчик, который долго во мне удобно жил, весёлый, глазастый и неунывающий. Работа в литературе, огромное перенапряжение самого себя (ведь одновременно и грамоту, и всё-всё надо было постигать самостоятельно) так меня износили, что потекли остатки памяти, но и с половиной того, что было, что не отшибло на войне, жил я вольно и припеваючи – никогда много не записывал, сочинённое в лесу год-полтора назад восстанавливал до звука, когда доходило в писанине именно до этого, где-то сочинённого места».
Помню, Виктор Петрович доставал иногда крохотный блокнотик, в котором лишь одному ему понятным «шифром», буквально несколькими буквами отмечал только что увиденное, услышанное или что-то вспомнившееся. Этих словесных крючочков вполне хватало ему, чтобы при необходимости выудить из памяти нужную деталь или точное слово.
Когда в 2002 году вышла книга переписки В. Астафьева и В. Курбатова «Крест бесконечный», меня, составившего её, и Валентина Яковлевича, давшего согласие на публикацию своих писем, не все тогда поняли. Говорилось, что не надо было столь поспешно публиковать эти письма, что прошло ещё крохотно мало времени, удаляющего нас от дня кончины Виктора Петровича, что должно отойти поколение, когда в дело вступит история, и тогда – всё можно и ничего не страшно… Но я понимал, что переписка этих двух замечательных людей, за нас несущих крест бесконечных поисков причин бед и горестей, происходящих с нами, поисков ответов на вопросы, мучающие нас, будет важна не только литературоведам. Она будет важна, может быть, в первую очередь простым людям, пока ещё что-то читающим, над чем-то ещё размышляющим в этой слетевшей со всех колёс и опор жизни. И широкий читательский интерес к книге, не ослабевающий и по сей день (о ней по-прежнему говорят, спорят, цитируют её авторов), подтвердил это и всё расставил на свои места, а многие наши бывшие оппоненты согласились, что с поколением уйдём и мы, знавшие и любившие Виктора Петровича, и пытливый литературный исследователь никогда не заменит нас, сегодня сохраняющих живую память о нём, искренне желающих поделиться первоисточным знанием, честно выполнить свой долг перед навсегда ушедшим другом.
Сразу после выхода в свет «Креста бесконечного», а вслед за ней книги «Твердь и посох» (переписки Виктора Петровича с его другом и критиком Александром Николаевичем Макаровым) ко мне из многих уголков России начали стекаться астафьевские письма от людей, с которыми у Виктора Петровича в разные годы была большая иль малая переписка. Иногда это могло быть всего лишь одно письмо, как, к примеру, Валентину Непомнящему, которое Виктор Петрович написал, не будучи с ним лично знаком, а просто по-человечески неравнодушно откликнулся на его публикацию о Пушкине в «Литературной газете». И таких «разовых» посланий было немало. Люди присылали копии писем Астафьева, как, может, самую дорогую в их жизни реликвию, нередко сопровождая их полезным и душевным пояснением. Я понимал, что это был и отклик на выход «Креста бесконечного», и что люди делают это не из желания отметиться в тени знаменитого имени, а искренне хотят мне помочь в многотрудной работе по собиранию эпистолярного наследия классика.
И когда объём этих писем достиг некой «критической» массы, разместив их по полочкам-годам в хронологическую шеренгу, я увидел – это и есть дневник Виктора Петровича, который он по листочку изо дня в день, из года в год посылал разным людям во все концы страны, да и за её пределы тоже. Сам был не раз свидетелем тому, как он, отложив свои литературные дела, разгребая завалы накопившейся почты, отвечал в день сразу на несколько писем. А иногда и само писание письма приносило ему удовлетворение – отвлекало от тяжкого труда, «переключало» что-то внутри, настраивая на дорогие воспоминания, на желание поделиться с близким человеком радостью, а то и огорчением.
Казалось, жизнь делала всё, чтобы не было у нас такого писателя, – изувечила его детство, кинула в мясорубку войны, добивала вернувшегося с фронта солдата послевоенной нищетой и голодухой, мучила сознание идеологическими догмами, кромсала безжалостным цензурным скальпелем лучшие строки. Он выстоял! Не сделался ни озлобленным обывателем, ни диссидентом с кукишем в кармане, ни литературным барином вроде тех, чьи имена как-то мгновенно исчезли и забылись в наши дни. Он всегда оставался самим собой, не считаясь с пустыми и бездарными мнениями, с «веяниями» времени, с навязываемыми нормами. Астафьев сам по себе был и норма, и правило и, как доказало время, стал истинно национальным писателем в самом высоком смысле этого трудного понятия.
Все мы, кто знал его, был в переписке с ним, дружил с ним, как-то привыкли к тому, что есть вот такой у нас Виктор Петрович – мудрый, весёлый, рассудительный, горячий. Мы могли написать ему письмо и быть уверенными, что обязательно получим ответ. Могли запросто позвонить или зайти в гости, порой забывая, что отвлекаем его от работы, ломаем творческий настрой. Ибо мы всегда знали, что есть человек, на которого хотелось равняться, доверять ему свои сомнения, перед которым может быть стыдно и который всегда ответит на твои «глобальные» вопросы. Хотя знаю, что жаждой своей услышать от него однозначный ответ на мучившие всех вопросы многие люди смущали его: «Кабы знал я ответ на вопрос, как жить, я бы написал его на листовках и разбросал с вертолёта…»
И всё же пока он был на земле, меня не покидало ощущение духовного порядка. Съездить к нему в Красноярск, поговорить в тиши писательского кабинетика, посидеть под его любимым кедром в маленьком овсянском дворике – как причаститься, прочитать его новую повесть или рассказ – как глаза промыть и заново почувствовать жизнь с её реальными ценностями и заботами. И потому именно к нему, в Овсянку, словно к жившему в свете Евангелия оптинскому старцу, устремлялись все – от провинциальной учительницы, тащившей из иркутской дали своих учеников, до академиков, народных артистов и президентов. Просто он был Астафьевым – чьим именем, без всяких регалий и званий, называлась эпоха, в которой все мы жили.
Его письма не просто искренни, они во многом исповедальны. Перед нами как на глазах вырастает великий писатель и мощный прямой и свободный человек. Однако тут же понимаешь, что это в письмах всё так внешне быстро и просто, что они для тебя лишь мелькающие кадры, за которыми большая, тяжкая, полная драматизма жизнь и судьба Богом одарённого и бесконечно трудолюбивого человека. И потому мы ещё долго будем постигать уроки этой жизни, преподанные нам мудрым учителем. И не только уроки литературы. Астафьев учил нас прежде всего свободе и сам был свободным – и в жизни, и в творчестве. Помню, на одной из встреч его спросили: «Как стать свободным человеком?» Виктор Петрович с улыбкой ответил: «Начните с того, что перестаньте врать самому себе и прогибаться перед начальником».
Усталый, больной, иструдивший душу до дна, он каждое утро садился за рабочий стол, чтобы не только успеть дописать задуманное (сколько ещё осталось нерождённых сюжетов и героев, с которыми нам уже никогда не встретиться!), но и для того, чтобы честно заработать свой хлеб, кормить семью, поднимать сирот-внуков, помогать сыну и его семье. «Какая тяжкая, сжигающая нас, как на огне, наша работа! Да мало кто знает об этом – видят лишь, когда шляемся, пьём и Ваньку валяем!» – пишет он в отчаянии Александру Макарову. А в другом письме: «…даже кувалда, которой я в своё время орудовал в литейном цехе, не брала столько здоровья и не выматывала так, как «лёгонькое» писательское перо. Но и, конечно же, ни одна работа и не приносила мне столько счастья и восторга, как это литературное дело. Когда вдруг из ничего, из обыкновенного пузырька с чернилами извлечёшь что-то похожее на жизнь, воссоздашь из слов дорогую себе, а иногда и другим людям картинку или характер и замрёшь, как художник перед полотном, поражённый этим волшебством – ведь из ничего получилось! Господи! Да неужели это я сделал?»
В постперестроечное время о нём писали и говорили много и по-разному – от наодеколоненных фраз («Наша совесть… Наш свет… Наше всё…») до словесных нечистот злобы («Клеветник… Очернитель… Приспособленец…»). В последнем особенно преуспевали те, кого он просто выкормил с щедрой писательской руки – давал рекомендации в Союз писателей, писал предисловия к книгам, проталкивал их «шедевры» в журналах и издательствах, потому что всегда верил в добро. «Я, конечно, знал цену их творениям, – говорил он мне позже, – но когда-то и мне, полуграмотному и литературно несовершенному, помогали добрые люди. Что поделать, если в этих оказалось больше зла, чем таланта».
И никогда не жаловался на журнально-газетную истерию, разве самым близким людям, чаще всего и не отвечал на эти крысиные укусы. Так было и с историей, раздутой вокруг рассказа «Ловля пескарей в Грузии», и с резонансом на его единственный и откровенный ответ на письмо Н. Эйдельмана – до сих пор желающие возводят его до «высот» их якобы переписки (такое впечатление, что она и сегодня меж ними продолжается). Конечно, бесследно всё это не прошло и, несомненно, сократило его земные дни.
«Это не может не влиять на писателя, – говорил он мне в одной из наших последних с ним бесед. – На исходе жизни задаёшь себе вопрос: зачем? Зачем я жил, зачем работал, зачем круглыми сутками горбился за столом? Люди от этого лучше стали? Мир улучшился? Зачем эти миллионы книг, картин, написанных нищими художниками, которые шли под пули, на расстрел, на костёр, – зачем они создавались? Когда эти вопросы подступают к тебе – становится страшно жить».
Последний год его жизни был омрачён безобразной выходкой, которую учинили депутаты-коммунисты краевого Законодательного собрания. Они проголосовали против того, чтобы тяжело больной, умирающий писатель-фронтовик получал к пенсии от своих земляков прибавку в три с половиной тысячи рублей. Случилось всё, как в недалёкие памятные времена – с писателем попытались свести счёты «от имени народа».
Коммунистам, конечно, всегда было за что не любить Астафьева. Речь не о тех рядовых коммунистах, которые, как и он сам, кормили вшей в окопах войны, а потом поднимали страну из разрухи – этим людям обижаться на писателя не за что. Они для него – народ, тот самый народ, который в своём творчестве он защищал каждой строкой. Просто правда всегда приходится по нраву не всем. «Я порой думаю, – писал он, – неужели тяжкие времена и страшные беды нас, русский народ, ничему не научили? Неужели желающие нового помрачения российского разума, новой свалки и братоубийства снова зачернят здравый смысл, с таким трудом, через такое горе, такие громадные потери к нам возвращающийся? Новой смуты, ещё одной свалки нам не пережить, не хватит на это наших ослабевших, редеющих рядов, повреждённого, если не надорвавшегося, российского здоровья. Не поддавайтесь сатанинским силам, русские люди! Постарайтесь жить по справедливости, быть милосердными друг к другу и нетерпимыми ко злу, разрушающему души…»
Конечно, не все письма Виктора Петровича удалось собрать. Это просто невозможно. Я знаю, тысячи их частичками его души развеяно на просторах Родины. Но даже те, что вошли в этот объёмный том, вобрали в себя полвека жизни не только самого Виктора Петровича, но и сотен тех, с кем он общался, дружил, о ком переживал, кому спешил подставить плечо.
«Душа хотела б быть звездой» – поставил он строчку из Тютчева эпиграфом к своей «попытке исповеди» «Из тихого света». Душа Астафьева, звезда Астафьева будет вечно светить настоящим и будущим его читателям. И он вечно будет наш, как вечны будут и эти, полные добра, любви и сострадания, его эпистолярные строки.
Много, очень много больных и важных вопросов оставил нам Виктор Петрович. Он и сам всю жизнь ими терзался, так и не найдя ответа на многие. Вот и тебе, читатель, листая сегодня этот своеобразный эпистолярный дневник, мучиться неравнодушной душой и искать ответы на эти непростые вопросы. Мучиться самому и ответы искать в самом себе, потому как адресат его писем теперь навсегда – все мы.
Это будет нелёгкое чтение и проверка для нас, сегодняшних. Кто мы? Где мы сейчас? Что осталось от прошедшего времени? Что в нас сбылось, а что, увы, кануло в Лету? И справедливо ли кануло? И может, нам всё же ухватиться за его правду, горько, а где и озорно сказанную нам? Ведь правда его вопрошает и мучает нас. И значит, она жива.
Геннадий Сапронов