Пролог
Старший оперуполномоченный Главного управления уголовного розыска МВД РФ полковник Лев Иванович Гуров стоял у окна своей квартиры и тихонько барабанил пальцами по стеклу, насвистывая при этом что-то из репертуара «Deep Purple». Фальшивил чуточку, но для себя – не страшно. Строгий музыкальный критик – его жена, Мария Строева – возилась на кухне над очередным кулинарным шедевром и потому музицирование мужа слышать не могла. А значит, и осудить не могла тоже.
Мария была популярной, можно даже сказать, очень известной, актрисой одного из московских театров. Когда у мужа и жены такие профессии, как в этой семье, супруги не так уж часто бывают вместе дома. Оба они – и Мария, и Лев – очень ценили эти часы. Далеко не каждый воскресный полдень Гуров проводил дома, но вот сегодня повезло.
Дело, которым он занимался сейчас, не требовало – пока не требовало! – двухсуточного сидения в засаде, лихих погонь и перестрелок – словом, ничего «романтического». Такая романтика в его нелегкой службе случалась, и чаще, чем хотелось бы, но полковник Гуров ее откровенно недолюбливал, считая брачком в работе. Если у сыщика мозги не куриные, он и не паля направо – налево, не тратя казенные патроны, которые, заметим, денег стоят, добьется результата. Лев Иванович, как правило, добивался.
Конечно, мысли о деле, которое сейчас ведешь, по заказу не выключишь – попробуйте «не думать о белой обезьяне». Но был у Гурова свой фирменный прием, виртуозно освоенный им за тридцать лет оперативной работы: он умел волевым усилием загонять такие мысли в подсознание – пусть отлежатся. А значит, можно спокойно постоять у окошка, подумать о чем-нибудь приятном. Например, о том, что до Нового года – самого любимого их с Марией праздника – осталось чуть больше двух недель.
За окошком шел легкий декабрьский снежок. Зима окончательно вступила в свои права, завершилась наконец-то столь нелюбимая Львом слякотная гнилая пора поздней московской осени. Зима лучше: она честнее, определеннее. Молодой чистый снег, еще не успевший нахватать автомобильной грязи и копоти, скрыл выбоины асфальта, мерзлую опавшую листву, подернутые тонким ледком лужи. Чисто и опрятно, как будто в городе провели генеральную уборку.
В прихожей мелодично мяукнул звонок, и Гуров пошел открывать, заранее радуясь человеку, стоящему сейчас за входной дверью. Около полутора часов назад ему, предупреждая о визите, позвонил «друг и соратник» – Станислав Васильевич Крячко, Стасик, он, как и Гуров, – старший оперуполномоченный и полковник, к тому же на текущий момент гуровский заместитель.
Левое плечо Станислава, с помощью Гурова стаскивавшего модную японскую куртку, было перекошено и значительно толще правого. Оно понятно – гипс, знаете ли… Около месяца тому назад пуля, выпущенная одной сволочью, перебила ему ключицу. Сволочи повезло меньше: после прицельного выстрела из гуровского «Штайра» ей уже никогда не понадобятся услуги медиков. Гуров и Крячко не в первый раз вместе побывали под пулями бандитов, а это очень способствует крепкой мужской дружбе.
Из спецгоспиталя МВД РФ Станислава выписали три дня назад. Именно это он захотел отметить с Гуровым и Марией, людьми, ближе которых у него, пожалуй, никого и не было. Вот только даже заикаться о немедленном возвращении в любимый, до пятнышка на линолеуме знакомый служебный кабинет, который Крячко делил с Гуровым, медики ему запретили по крайней мере до Рождества.
– Стасик! – Мария, выбежавшая на звонок из кухни, радостно чмокнула Крячко в щеку. – Какой ты молодец, что выбрался к нам! Ой, розы какие красивые! Вот спасибо-то!
– Что красота цветов пред красотой прекрасной панны! – продекламировал Крячко, приобнимая ее здоровой рукой за плечи.
Станислав, больше в шутку, конечно, гордился своим польско-литовским происхождением от боковой линии то ли Потоцких, то ли Вишневецких, что было хорошо известно в управлении и служило поводом к дружеским подначкам.
– Мальчики, проходите в комнату. А я… Десять минут еще, и все готово. Ты бы, Стасик, чуть пораньше предупредил, что ли! Еле успела… Лев, организуй там тарелки, рюмки фужеры и прочие причиндалы. Стасика не эксплуатируй, у него ручка болит, у бедненького!
Ждать пришлось не десять минут, а все полчаса – надо же женщине дать время и переодеться! Пролетели они незаметно: друзьям было о чем поговорить, а бывало и о чем помолчать, что есть самый верный признак настоящей дружбы.
В конце этого получаса Гуров пристально поглядел на «друга и соратника», хитро улыбнулся и спросил:
– Пан Крячко, скажите мне, как оперативник оперативнику: вы рисовать умеете? Что вы говорите… Я тоже. А как ты вообще относишься к живописи?
Николай Иванович Воробьев плотно задернул тяжелые шторы на двух окошках длинной, похожей на пенал комнаты, которую он громко называл своей «студией». Комнату эту он снимал в коммуналке на Маросейке вот уже более пяти лет. Конечно, назвать ее настоящей художественной студией язык не поворачивался: ни света толком нет, ни простора, кухня черт-те где – через длиннющий коридор, а мало ли зачем живописцу может вдруг понадобится вода? Отопление дохленькое, вот сейчас и морозов настоящих еще не было, а руки уже мерзнут! А как живописцу работать, как творить, если у него мерзнут руки?!
Зато близко от дома, он пешком за пятнадцать минут доходит, и плата по нынешним временам символическая. А так… Николай Иванович горестно покачал крупной головой с остриженными «в кружок» густыми седыми волосами. «Студия»… Ясное дело – не то что у Ромки Мурзлина или там Доржанского, инородцев этих, космополитов, прости, господи! Им-то все на блюдечке с голубой каемочкой: и заказы как из рога изобилия, и выставки персональные. Его же, Воробьева (с самим собой чего лукавить да скромничать – единственного настоящего русского художника Москвы, а то и всей России) затирают, перекрывают кислород!
Николай Иванович включил электричество: он не любил писать при естественном освещении, считая эту нелюбовь особенностью своей творческой манеры. Да и какое, к шуту, может быть естественное от двух окошек в конце декабря? Все было готово к работе: кисти, краски, мастихин, шпатели… Но какое же из трех полотен, над которыми он трудится сейчас, выбрать? Конечно, не «Гладиолусы в хрустальной вазе». Холодный натюрморт, к тому же заказной… Этому, Набокову. Чучмеку. Успеется. Не настолько он нуждается в деньгах. Сейчас уже совсем не нуждается. И не «Сгоревший храм». Просто не то настроение.
Настроение было желчным, горьким. Жалкий вид «студии» снова и снова возвращал его к тысячу раз передуманным мыслям о завистниках, халтурщиках, бездарных конъюнктурных мазилах, расплодившихся на трупе русской национальной живописи подобно отвратительным гробовым червям и вконец изгадивших, уронивших в грязь звание Художника. Они-то?! Это он, Воробьев – Художник!
Настоящий творец любое движение души, любой эмоциональный настрой – все пускает в дело. Кстати, и сам при этом освобождается от сердечной тяжести. Значит, что же? Значит, поработаем над «Самками с потомством»…
Николай Иванович повернул лицевой стороной к себе небольшой – метр на полтора – холст, тщательно подрегулировал, подправил свет, падающий от двух мощных, со специальными рассеивателями ламп. Затем шага на два отошел от недописанной картины и, склонив голову чуть набок, стал внимательно вглядываться в свою работу – что же у него уже получилось?
…На холсте был детально прописанный кусок речного или, может быть, морского берега, пляж. Солнце в зените – видно, что жарко и душно. Лето, июль – август. Много серого, тусклого цвета. Желтовато-серый пыльный песок, подступающая к урезу берега явно нечистая, сероватого оттенка вода. Выжженное летнее белесое небо, чахлые серо-зеленые кустики, разбросанные по пространству пляжа. А под кустиками, между ними, в тени сереньких же кабинок для переодевания, около воды и в воде – люди.
Слюняво-сопливые, непрерывно визжащие детеныши с мерзкой розовой, обгоревшей на солнце кожей. Рядом толстожопые бабуси и мамаши этих недожертв аборта. У мамаш потные ляжки и подмышки, а на рожах – лиц у них нет! – выражение спесивой тупости. Мужчин на картине не видно. Но главное – этот режущий уши поросячий визг ублюдков, неважно, чем вызванный – радостью, испугом, возмущением… Удалось ведь! Слышен он из глубины холста, еще как слышен!
Николай Иванович довольно усмехнулся. Нет, правда получается! Именно то, к чему он стремился в этой работе. Человек по природе своей омерзителен – и внешне, и внутренне. Но его детеныши… Трудно вообразить себе что-либо гаже! Возьмите для сравнения котенка, щенка, жеребенка, да хоть бы крысенка в конце концов. Какую угодно зверушку. Уже через несколько минут после рождения, стоит матери облизать его, сколько мы видим неподдельного очарования у этих божьих созданий, даже слепых еще и глухих.
Он упорно, сосредоточенно работал до позднего вечера. Но вот за тоненькой стеной, в соседней комнате коммуналки, у отставника Потапова раздались характерные звуки телевизионной заставки «Вести-плюс». Одиннадцать – пора домой.
Нет, не совсем. Он еще не выполнил добровольно принятый на себя обет: каждый день дописывать по десять новых строк в свою поэму «Русь – тонущий корабль». Тем более такая хорошая рифма за работой над холстом в голову пришла: «Русь – гусь»… Главное, свежая! Он – это он. Не Мурзлин какой-нибудь безродный. Как настоящий творец и верный сын своего народа, Николай Иванович будет бороться с нечистью не только своей кистью, но и пером. Уже почти две тысячи строк, разве это мало?!
Воробьев бережно достал из покосившейся тумбочки орехового дерева ученическую общую тетрадь – еще тех, советских лет, выпуска. Без гадких рисунков на обложке. Открыл ее и одним духом дописал сегодняшнюю порцию своим четким, разборчивым почерком. Вот теперь – все.
Выйдя на улицу, Николай Иванович тщательно поправил под седой, коротко стриженой окладистой бородой теплый шарф. Шапку он не носил никогда, даже в жестокие морозы, но горло берег. Не каждому дан от природы такой глубокий, с бархатными обертонами бас. А возраст есть возраст, пятьдесят восьмой пошел, не грех и поберечься. Пусть мальчишки вроде Доржанского гусарят да богемничают. Он, Воробьев, нужен своему страдающему Отечеству!
…Уже совсем перед самым домом как бы соткалась перед его мысленным взором из белых струек поземки несказанной гнусности рожа. И не в первый ведь раз за последнее время – слишком много он работает, слишком много нервничает! Рожи-то разные, но сегодня… Особенно противно было сходство поганой хари с Ильюшей Сукалевым.
– Бездарь ты, Коля! – пакостно ухмыльнулась вражеская рожа. – Фарисей, лицемер и мерзавец каких поискать! Вот полюбуйся на меня. Что, не хочешь? Отворачиваешься? Не вы-ы-ыйдет! Вот тебе еще рифмочка на разживу: «гусь – обсерусь». Нравится?