Вы здесь

Необыкновенная история о воскресшем помпейце. Глава третья. Репортер «Трибуны» (В. П. Авенариус, 1889)

Глава третья

Репортер «Трибуны»

Прошло два часа, прошло три; помпеец все еще не просыпался. Нисколько раз Скарамуцциа тревожно подходил к нему, наклонялся над ним: дышит ли он еще? Едва слышное, но ровное дыхание спящего всякий раз успокаивало нашего ученого.

Тут из-за дверей, из третьей комнаты донеслись к нему звуки двух спорящих голосов. Затем раздался легкий троекратный стук в дверь: так стучался один Антонио.

– Entrate![6]

Стучавший, действительно, был Антонио. В одной руке у него была вазочка, наполненная визитными карточками, в другой – небольшая пачка таких же карточек.

– Это что такое? – с неудовольствием спросил его профессор.

– Карточки от разных господ, что хотели видеть вашу милость, узнать подробности про воскресшего.

– А ты уже проболтался, что мы его воскресили?

– Ой, нет, синьор! Я от всего отпирался. Да вот эти пятеро, – продолжал Антонио, указывая на бывшую у него в руке отдельную пачку карточек, – просто штурмом ломились в дверь. Еле-еле сдержал их.

– Да кто они такие?

– Газетные писаки. Извольте сами прочесть.

Профессор принял карточки и, хмурясь, прочел сквозь зубы:

– «Бартолино», репортер «Неаполитанского Курьера»; «Меццолино», репортер «Утра»; «Труфальдино», репортер «Родины»; «Педролино», репортер «Жала»; «Баланцони», доктор изящных искусств и корреспондент-репортер римской «Трибуны».

– Ну, да, так и есть! – проворчал он.

– Да, – подхватил Антонио, – четырех-то из них я кое-как еще ублажил; вечерком обещались понаведаться. С пятым же не сладил: ворвался он силой в гостиную и говорить: «доложите, мол, что не уйду, покуда самого не увижу».

Скарамуцциа в сердцах даже топнул ногой.

– Cospetto del diavolo![7] Нечего делать. Ты, Антонио, побудь уж покамест тут: неравно пациент наш проснется.

Он сам прошел в гостиную. Непрошенный гость развалился в мягком кресле, точно был лучшим другом дома. Это был мужчина средних лет, довольно неказистый на вид и неряшливо одетый, но в правом глазу у него был ущемлён монокль, вокруг измятого воротничка был намотан ярко-пунцовый шарф, приколотый золотой булавкой величиною с маленький грецкий орех и изображавшей мертвую голову; а на толстой золотой цепочке болтался карандаш в форме золотого пистолетика. Впрочем, за качество металла мертвой головы, цепочки и пистолета мы не ручаемся.

При входе профессора, гость на половину приподнялся, небрежно-элегантным жестом пригласит хозяина сесть рядом на диван и сам опустился опят в кресло.

– Лично, signore direttore, я не имел еще чести быть представленным вам, – начал он, – но позволю себе надеяться, что имя здешнего репортера римской «Трибуны» dottore Balanzoni, вам не совсем безызвестно?

– Слышал, – холодно отвечал профессор. – Чему я обязан честью видеть вас, signore dottore?

– Во-первых, я счел долгом от имени всей нашей отечественной печати принести вам искреннее поздравление с вашей удивительной находкой!

Скарамуцциа принял недоумевающий вид.

– Я вас не понимаю, сеньор. О какой такой находке говорите вы?

Гость с приятельской фамильярностью хлопнул его по колену. Bello, bellisimo![8] Кого вы вздумали морочит? Коли вес Неаполь толкует теперь только о вашем помпейце, так как же мне-то, первому репортеру, не знать о нем? Но что пока известно еще очень немногим – это то, что вы его оживили.

– С чего вы взяли? Неужели Антонио…

– Нет, Антонио ваш, я должен отдать ему честь, нем, как рыба, – с тонкой усмешкой отвечал репортер. – Но отчего же вы сами сейчас так испугались? Что значили ваши слова: «Неужели Антонио?..» Если бы оживление не удалось, то восклицание это не имело бы смысла… Погодите же, куда вы! – вскричал он, удерживая за полу профессора, который вскочил с места. – Ведь помпеец ваш спит; стало быть, вам некуда торопиться.

– Почем вы знаете: спит он или нет?

– Наверное, спит: иначе вы не оставили бы его одного. Только напрасно вы его с первого же раза так основательно напоили.

– Напоил?

– Ну, да, потому что без крепкого вина его, очевидно, сразу бы опять не укачало.

– Ну, Lacrymae Christi вовсе не так уже крепко…

– Однако, в таком количестве!

– В каком количестве? Одна рюмка и ребенку не повредит; а он взрослый мужчина…

– Да ведь с непривычки и почти натощак…

– Как врач, я руководился строгими правилами гигиены, и более полудюжины устриц, поверьте мне, я не смел ему дать.

– Не знаю, как и благодарить вас, signore direttore! – сказал Баланцони, с притворною сердечностью потрясая обе руки ученого. – Благодаря вашей любезной сообщительности, мой завтрашний фельетон, можно сказать, готов: воскрешение из мертвых – раз; рюмка Lacrymae Christi – два; полдюжины устриц – три; сон – четыре… А уж мое дело, фельетониста, разукрасить эти данные подходящими арабесками.

– Maledetto![9] – пробормотал про себя Скарамуцциа.

– Но скажите, signore direttore, – продолжал репортер: – к чему вы делаете из вашего помпейца какой-то секрет?

– Я возвратил его к жизни; значит…

– Значит, можете и распоряжаться им, как вашею собственностью? В наш просвещенный век, слава Богу, свобода личности вполне ограждена, и сам помпеец ваш первый запротестует против вашего самоуправства с ним!

– Личная свобода человека вообще, конечно, священна, – отвечал профессор, морщась и нетерпеливо потопывая по ковру ногой; – по, не касаясь теперь вопроса о том, может ли такой выходец с того света почитаться равноправным с нами, современными людьми, – не следует забывать, что он страшно отощал, и что на первое время для правильного откармливания его нужен безусловный покой.

– На первое время – пожалуй, согласен. А потом еще что же?

– Потом… От огромной массы новых впечатлений может пострадать у него цельность и ясность этих впечатлений. А для науки, как знаете, систематичность наблюдений особенно необходима, потому что он для нашего века новорожденный; душа его, как у младенца, по меткому выражению Аристотеля, – tabula rasa, незапятнанная доска, на которой всякий может писать, что ему угодно; а дайка эту доску в иные руки, – скоро на, ней ни одного чистого местечка не останется.

– Сравнение это принадлежит Аристотелю, говорите вы? – переспросил Баланцони, хватаясь за висевший у него на часовой цепочке пистолетик-карандаш.

– Аристотелю; сколько помнится, он говорит об этом во 2-й книге своего рассуждения о душе. Впрочем, и Цицерон сравнивает человеческую душу, непросветленную наукою и опытом, с плодородным полем, еще невозделанным и необсемененным.

– Не припомните ли также, где говорит он это?

– Говорит он это в своей речи… Да что вы там делаете, синьор? – прервал вдруг сам себя Скарамуцциа, видя, как гость его отодвинул обшлаг левого рукава и на своей манжетке принялся быстро отмечать что-то карандашом.

– Это у меня, изволите видеть, – пистолет, не огнестрельный, но не менее меткий, это – упрощенная записная книжка. Итак, к четырем первым пунктам я могу прибавить еще три: безусловный покой для правильного откармливания, Аристотелева tabula rasa из 2-й книги его рассуждения о душе, и, наконец, невозделанное поле Цицерона… Виноват, вы не досказали, в какой речи его упоминается об этом поле?

– Милостивый государь! – вспылил Скарамуцциа. – Вы записываете все мои слова?

– Ни все! – успокоил его репортер с приятнейшей улыбкой. – Только те, которые могут пригодиться для моего фельетона… Нет, нет, не перебивайте! Выслушайте сначала, а там решайте сами. Что мы, репортеры, народ довольно настойчивый, вы, я думаю, успели уже убедиться?

– Даже более, чем настойчивый…

– Назойливый, невыносимый, хотите вы сказать? Ну, вот, так я берусь избавить вас до поры до времени не только от моей собственной персоны, но и ото всех моих собратьев по перу, чтобы не мешать вам в ваших научных наблюдениях над помпейцем. Согласитесь, что это чрезвычайно мило?

– Согласен.

– Пока я буду довольствоваться теми немногими сведениями, которые вы соблаговолите передать мне для удовлетворения всеобщей любознательности. Но все это, конечно, под одним условием…

– Чего же вам нужно?

– Очень немногого. Как только ваши эксперименты с помпейцем будут окончены, и он должен быть выпущен на свет Божий, вы тотчас предваряете меня о том и затем уже не препятствуете мне (только мне одному, слышите, а не моим коллегам!) общаться с. ним, вывозить его, куда мне вздумается, и т. д., и т. д.

– Гм… – промычал Скарамуцциа. – Я вижу, signore dottore, что от вас не отвязаться. Но все-таки для меня непонятно, как вы принудите ваших коллег…

– Сейчас поймете, почтеннейший, сию минуту. Дайте мне только сперва ваше слово, – слово уважаемого всей Европой ученого, – что вы без всяких оговорок принимаете мою сделку.

– Ну, хорошо, хорошо! – со вздохом покорился тот неизбежному. – Итак?..

– Итак, извольте видеть: здесь, в Неаполе, все уже знают про вашего помпейца, и пока вы здесь, вам не будет отбоя от любопытных. Увезите же его отсюда на несколько дней в какую-нибудь глушь, увезите тихомолком в ночную пору, чтобы никто здесь и не подозревал, куда вы делись.

Скарамуцциа хлопнул себя рукой по лбу.

– Какая ведь простая идея, а не пришла мне самому в голову!

– Гениальные идеи по большей части очень просты, – самодовольно усмехнулся Баланцони. – Как видите, они приходят иногда и простым смертным.

– Но пациент мой, боюсь, слишком слаб еще для такой поездки.

– Так вот что, – нашелся снова гениальный репортер: – оставайтесь-ка с ним преспокойно здесь, в городе…

– На этой самой квартире?

– На этой самой квартире; сделайте только вид, будто уехали. Я же, с своей стороны, озабочусь, чтобы завтра же во всех здешних газетах появилось сообщение «из самых верных источников», что вы с ночным поездом укатили в Рим, захватив с собой вашего драгоценного пациента.

– Вот это так! Вы, signore Balanzoni. я вижу, в самом деле, не такой уже…

– Простой смертный, как вы думали? Покорно благодарю! На этом разговор был прерван показавшимся в дверях Антонио. Профессор вскочил навстречу ему с дивана.

– Ну, что? проснулся?

– Точно так, синьор. Но что такое он лопочет, – хоть убейте, не разберу.

– А он еще в постели или уже встает? – вмешался тут Баланцони.

– Тс! Ни полслова! – остановил камердинера хозяин, зажимая ему рот рукою.

– Но уговор наш, signore direttore, остается, конечно, в силе?

– Да, да… До свидания…

И Скарамуцциа без оглядки поспешил к своему пациенту.