Вы здесь

Необъективность. Необъективность (И. Г. Чернавин)

Необъективность

1. Гости

Неинтересно, что можно увидеть вокруг – универсальные лица, такие, чтоб видели все, они скорей говорят о прошедшем – всё напластовалось, слилось, плюс его прежние мысли, желанья. Но, больше этого, лицо его – баннер-лозунг, его программа по жизни. Только ни то и ни это не важно. Вот и выходит, что его лицо это не правда о нём, а что-то так – лишь флюида. Есть на поверхности ещё один горизонт, он появляется и исчезает – это намеренья-тайна, будто рычание скрытых зверей, если внимателен, видеть нетрудно. И, хоть они удивляют всегда, ничего важного в них тоже нет – ну опять жадность, ну злоба – за этим нет перспективы. А вот другой горизонт чуть поглубже, и на поверхности лиц не выходит, видно его только внутренним воображеньем. Здесь, правда, нужно чтоб ты не говорил сам себе, что это просто фантазии-бред, а попытался понять и всмотреться. Что видно здесь – это уже совсем не зрачком, а всем тобой вместе с прошлым – переложение всех его черт, изменений лица по ситуациям или в ответ на слова – вот это, третье, живёт в настоящем. Но, только, это не есть человек, ни в каком принятом смысле. Я бы назвал это – демон. Именно он, будто формула, всё и решает, он есть какая-то, правда. Мы не привыкли так видеть, эта картинка уходит, как будто ни что, но, если сбросишь её – ошибёшься. И первый уровень вновь заполняет глаза – просто лицо человека. Это всё ладно, но всё же – тоска, мне оно, точно, не нужно. Крутятся «демоны», варят котёл, но для меня это чуждо. Если б я знал, «что есть я», я бы сказал, как должно было б быть, а так – смотрю, будто пленник.


Здесь в основном появляются три странных птицы – они, конечно, не птицы, просто не знаю как ещё назвать. Одна – коричневых, тёмно-лиловых тонов, цвет это полупрозачен – тёмное слабое полусвеченье, но то, что видится через него, вовсе не то, что за нею, а всё сознанье в ней. Смотришь в него, углубляешься, и выясняется, что всё внутри было светлым, просто насыщено цветом – тёмно-лиловый стал розовым – линии падают вниз, и, чем ты дальше, тем мчатся быстрее. Вдруг появляются полупоющие звуки – стон, нестихающий визг и гуденье – совсем не звук, настроенье. Ты погружаешься в это, и оно меняет тебя, думаешь так, как оно – без тени прежнего знанья, весь ты из прошлого сам себе чужд и отвратительно мелок. А пустота розоватых свечений вдруг разрастается в бездну, и самому уже хочется что-то кричать, рвать своим криком иного. Если слегка приподнимешься, вспомнишь себя – видишь огромные крылья, и, снова, это не крылья, а два живуших потока, что подбирают к себе всё вокруг и чуть колышутся, дышат. В них, как скелет, управляет всем ночь, переходяшая в чёрное серость. Взгляд его цепок, но иногда отстранится – он тебя слышит в такие минуты, но он тебе не ответит. Он был когда-то спортсменом, в нём до сих видна сила – мне вспоминается смерчь, что повалил вековые деревья на древней дороге, нам опрокинул ворота, прошёл по пруду на гору – так же и он, формула его не знает, что дальше. Сидишь и смотришь в лицо, отвечаешь, он говорит, и шевелятся губы, движутся его глаза, фразы его проникают в сознанье, и ты ему отвечаешь, кивая – а его птица висит, что-то ткёт, и вырастает покорность. Он и не знает про эту свою ипостась, а, если скажешь, то будет считать, что ты слегка обкурился, и птице станешь не так интересен – ей нужна свежая кровь, но кровь должна быть здоровой. По всем приличиям – час, слушаешь его банальности, видишь – птица слегка отдохнула, набралась воздуха через тебя и, вместе с ним, улетела.

Когда приходит другой и с бородой, как у Маркса, если бы он не чесался ни разу, в разные стороны клочья, и будет умничать – вянешь, глядя на лицо-лопату, в ответ вставляешь насмешки – он не обидится, будет доказывать дальше смесь его истин-находок под христианской подливкой. Глазики бегают за бронестёклами толстых очков, и, так растерянно, порой моргают. Тут твоя птица завоет – опустить голову между колен – то ли рыдать, а то ли, чтоб материться. А его птица значительно больше – чёрно-коричнева и шоколодна, как шляпы «белых» грибов, взмахи её много шире – так, что вбирают весь воздух, ты задыхаешься, стонешь. Светлое на глубине его шире – ты в него входишь, как в рай – всё внутри обетованно. Оно готово обнять это мир, мир, как паршивый котёнок, не хочет, но птица его прощает. Она всё машет и машет, а ты киваешь. Даль раскрывается невероятна, «а в доль дороги» – они – «с косами» – идиотизмы. Как-то другие из наших гостей ночью гуляли по улице возле забора, он подошёл к ним, шурша в темноте по траве, и поздоровался – он был в плаще с капюшоном, с косой, тем стало дурно. Он, как и первый, чего-то принёс – лук и чеснок прямо с грядок – он потом долго валяется всюду, ну а не взять – неудобно. Жена даёт ему в миске еду – поверх очков, поднеся её к носу, он всё рассмотрит. Нельзя селёдку есть в пост – её салат забракован. А птица счастья летит, унося его вверх – их мир огромен. Он, как и первый, в свои пятьдесят не проработал ни разу и года – как такой полный, неясно. Вчера «вкусняшка» его уползла – он так хотел съесть медянку, что поселилась под бочкой – не дождалась конца поста. Так как сидение низко, есть только лицо, его колени и ступни. Он в офигенных его сапогах прошёл леса и болота – его огромные белые пальцы на светлом ковре, ногти на них искалечены потным грибком и расслоились на части.

Третий – с лицом Маяковского раньше, теперь сухой, чуть сутул, и как бы стал ниже ростом – он отдал жизнь только этим местам, лицо его от загара стало оранжево-тёмным, но нём седая щетина. Но за его пропечённом на солнце лицом кроются двое – рациональный мужик и просто добрый ребёнок. Если взглянуть в него глубже, мне нравится цвет, тоже коричневый, красный, но с золотистым оттенком. У него два слоя крыльев – одни совсем небольшие, как плащ, внутри которого цвет и свеченье, внешние крылья – чёрные, полупрозрачны, и закрывают полнеба. За счёт совсем небольшого пространства внутри, кажется – он, будто мышь, сосредоточен на чем-то. Но, когда он распрямится, он видит дальше. Мы говорим с ним предельно конкретно, потом молчим, и всё спокойно.

Они не любят друг друга, и, если здесь собираются вместе, то кто-то сердится, спорят.

Каждый живет в своей сказке, не понимая, что, даже она, тоже включается в сборник его обыденной частью, и эта «книга всего бытия» – расписанье для птиц, а никакое не чудо.

Всё же они мне друзья, я отношусь к ним ко всем хорошо, когда попросишь, помогут. Я смотрю на них, не верю себе – как можно быть таким странным, но, также, вижу и их безусловность, логика в каждом железна – всё в них оправдано птицей, её хотелось бы мне раздолбить, но комар носа не всунет. Мне остаётся не спорить, глядеть, лишь изредка вставить слово, и я не знаю, что делать. Лишь мои серые крылья, всё накрывая собой, меня слегка примиряют со всем: все они – пятна, такие цветы, главное им не поддаться. Я, как всегда, поднимаюсь куда-то, смотрю на всё сквозь прозрачность – пусть, раз им нравится так, зато у них нет сосущей тоски, что выедает мне печень. От радиации солнца всё раскалено, и за веранду не выйти – мы сидим в тени. Голубизна, облака, чуть сероватые доски, яркие светло-зелёные травы может быть и понимают меня – это у нас с ними вечность. Голова слабо кружится.

Они ушли, никого, лишь птица мира летит и посылает от крыльев поток – чуть мутноватые полуполоски. А вот она не уйдёт – это ты часть её, и в ней совсем нету криков.

2. К богу и наискосок

Весна, глухая стена жёлтоватого дома напротив. Дом – как бельмо на глазу, но в нём при этом живут. Комната – эти обойки её, два накривь-вкось косяка, ещё картина про стену в окне и два ствола от деревьев. Клочок от неба над крышей соседнего дома – как без конца оно светится серым. И не понять куда смотрит. В нём есть и перетекания, больше и меньше, по самой мягкости их понимаешь – всё и само расползётся.

Сон за пределом реального. Просто сказать – так не хочется жить, но организм-то пока существует, и есть сознание о прошлом, и недоумение – это сознание о настоящем. Есть часть сознанья о том, что должно было б быть не в этом сером объёме, но – ускользает всё время. Пространство вокруг свёрнулось, я как-то сам это сделал – я не включён ни во что дальше взмаха. ″Глобус″ сгорел, нет ролей для актёров. Я – есть, и был – что я-есть, и есть – что буду.

…По углам над перекрёстком, как над объёмной открыткой, как будто нависли тени. ″Курская улица по городу идёт, Курская улица на запад нас ведёт…″ – в страну По-пиву, в страну совсем небольшую, где в ряд четыре ларёчка. Там, правда, рядом всегда «марсианские хроники», что допились до хронической стадии бога войны, но я смогу их «не видеть». Банка холодная и день прохладный, хоть по апрельски и светлый, стыло, но лень застегнуться. Плащ на мне, будто на вешалке, стыдно, но ничего не поделать. Книжный магазинчик – в окне обложка альбома с лицами очень серьёзных блондинок, а под ними крупными буквами ″Овощи″. Мизантропия хихичет, многое хочет добавить. Мысленно ей отвечаю – ″В них есть хорошее, что не находит дороги″. В другом окне неприятный плакат, на нём Эйнштейн показал свой язык – что-то я, правда, не понял, с чем-то хотел бы поспорить.

Я вышел из магазина продуктов и смотрю под ноги, разницу я замечаю не сразу – вместо потока машин по Лиговке мимо идёт Крестный ход. Странность дала зренью линзу. Вот первый ряд, человек на пятнадцать, поравнялся со мной – и все попы в позолоте до пяток, и все несут – будто флаги, хоругви. Но это ладно, я вдруг замечаю по верху, что лес совсем не редеет – молча, идёт их ударная сила – может рядов двадцать пять – с бородами. Каждые метров пятнадцать спиной к тротуару стоит по менту. Позолочённые чувствуют моё вниманье, и я встречаю их взгляды. Через совсем небольшой интервал от попов идут толпой христиане – тоже у многих иконы. И, вообще, само тело колонны, теперь прихожан, уже существенно мрачно, сами их взгляды недобры. Вот кто-то жутко хромает, вот даже катят коляски с блажными. Эти вокруг мало смотрят. Этот поток, так и есть, подлиннее – я вижу спину моста над Обводным, там всё вползает, колышется масса – идёт от блёклого неба. А золочёные ушли уже за квартал, я вспоминаю их лица – интеллигентные, вроде бы, люди. Куда они все пошли – ведь через пару кварталов заводы – там и гулять некайфово, а до Московского все ноги стопчут. Они идут за «эффектом плацебо». Но, наконец, их ряды поредели. Хоть кто-то верит не в деньги, Корыстный ход, он страшнее, чем Крестный.

Я ухожу во дворы, здесь спокойно – нету ни ветра, ни шума – солнце рассеяло всё-таки дымку, после зимы первый раз обогрело. И я вхожу, ухожу в это тёплое поле. Воробьи дико галдят надо мной, а вот – пытаются и размножаться. Гляжу на них, как котяра. Может быть, это назвал бы я богом – когда вокруг всё благое. Мысленно я провожу эти линии – от моей комнаты до этой точки, я шёл навстречу толпе, развернулся, но, всё же, важное мне направленье иное – наискось, к этому тоже.


На детской площадке в оправе кустов я присел на скамью – а где ещё посидеть, есть сквер для взрослых, но он вплотную к проспекту – там сплошной гул от машин, невозможно. Здесь могут «заментовать» меня с пивом, мамочки начнут кричать про куренье, но, если что, я согласен. Перед скамейкою лужа, можно сидеть только с краю. Напротив мама с ребёнком лет двух, но молодая – не страшно. Мальчик в голубеньком комбинезоне стоит, держа лопатку как саблю. Тихо, может смогу отойти от нагрузки. Мальчик пошёл возле края площадки – как-то смешно наклонившись всем телом, ноги почти не сгибая: top-top – «…топает малыш».

С треско-шипеньем открылась банка в ладони – я смотрю на руку, и я сочувствую ей – надо ж, вот так попахала, что заскорузла, не чувствует банку, болят суставы на пальцах. Но заказ сделал, неплохо. Даже в душе пустота, «непонятка» – как без станка и без камня. Перед ногами стеклянно блестели песчинки.

Что-то меня привлекло, и я вздрогнул. В метре напротив стоял тот ребёнок, причём смотрел «не по-детски». Круглые щечки на круглом лице, чуть заострявшемся книзу, круглые очень большие глаза – серая радужка, цвета титана, чёрный зрачок, тоже круглый. И ни малейших эмоций. Ну и давно ли он тут…, я не слышал. Шапочка, кругло, лицо окружила, и даже пальчики – как из кружочков. Одно вниманье. «Кто ты…» – Спросил я его про себя. Он не ответил и не шевельнулся. – «Дух у тебя, точно, есть, это видно…» Молчит и смотрит. Он даже не шевельнулся. «Вон уже мать-твоя к нам зашагала. Кстати, а ты во что веришь…» – Он повернулся, пошёл через лужу – и от меня, и от мамы. Всё же сложна топология в нашем пространстве.

3. В калейдоскопе

(Про пржевальскость. Про речку Каргу. О представлении смыслов)


Про пржевальскость Душа это, может быть, то, что увидел когда-то. Голубизна, почти ставшая синью, неразличимые вихри. Если прикрыть глаза, то скоро в них видишь жизнь – в них тоже есть своё дело. Днём облака здесь редки – те, что отстали, лишь еле ползут, чтоб уже ночью в траве стать росой или спуститься на камни. В очень большом – до границ с фиолетовым маревом, что поднимается до черноты, ультрамарине, пропитанном светом, им всё не важно. И пятитысячный ставший уже ледниками хребет они не видят. Там мне лет пять и плоскость мягкой воды Иссык-Куля. На само солнце смотреть здесь нельзя, но невозможно не чувствовать света. Всё было потусторонним. Возле арыков, создав воде тень, шли тополя, как шуршащие свечи. В более плотной тени от садов не было слышно ни звука, кроме другого шуршания. Улицы шли, уходили, в них по утрам даже было прохладно. Центр был наивней – на тротуарах жар просто давил – не те деревья, тень их лежала внизу островками, стены домов и асфальт, нагреваясь, лучились.

Там десять сорок утра и воскресение, лето. Спали, наверное, все, я шёл по коридору. Там, среди тел из чужих непонятных мне снов было действительно дурно. Мои «сандали» среди другой обуви так и стояли. Упершись лбом в металл дверной ручки, я вдруг почувствовал, что меня ждут, и даже стены вокруг это знали. Шкурки мгновений из прошлого стали теперь за чертой. Я потянул за собачку и вышел – чувства усилились, стало спокойней. Всё вокруг было одной тишиной, это она говорила. Я глядел сразу вокруг – чуть-чуть иначе, чем там на Урале – синий здесь жёстче. И я присел, и смотрел на их дом, и был одним ожиданьем, и я почувствовал, что здесь прохладно. Пространство, залитое белым потоком от солнца, было шагах в десяти, я просто вышел из тени. Всё небо сверху палило меня. Хоть тишина была также и здесь, но не такой приручённо-домашней. От тени дома до бесконечной песчаной горы – всё меня словно сжимало. Я огляделся – песок, голубизна, больше нет ничего, а, что звучало, шло сверху. Но подниматься пришлось очень долго, не один раз я вставал, видя, как пыльный песок под ногами меня увлекает назад, и я сползаю обратно. Были спокойствие, радость. Я даже не удивился, когда, замерев и упираясь руками в колени, вдруг, обернувшись, увидел – я уже выше домов, где-то на уровне острых вершин тополей – и между ними – зеленоватую стену воды и, к ней, дорогу и домики порта. С каждым усилием, только лишь ног, света кругом было больше. Я встретил ящерку – и она двигалась вверх, остановилась, почувствовав взгляд и, развернувшись, спустилась. Мы изучали друг друга. Солнце сжигало мне голову, спину, оно старалось меня уронить в раскалённый песок, но это было не важно. Я уже знал, что меня позвало, что тишина – отзвук неба. Я ощущал его токи – от его звона, летящего вверх от песка, до тихих светлых течений. Как меня ящерка, я вбирал всё, и становился гудящим. Что-то невидимой лёгкой рукой перемещало меня, делая всем этим небом. Глубина света слилась с глубиной темноты. Там было что-то живое, был как бы голос огромных. Он говорил, но не мне, объяснял, и где-то там мы совпали. Даже сам свет, отражённый песком, стал уже давним. Чуть-чуть не выйдя наверх на плато, я сел в песок. Всё ещё лишь начиналось – я стал совсем равнодушен, сразу мог видеть всё, что вокруг, глядя перед собою. Я был во всём, всё шептало. Всё – тень от света. Грани, углы иногда велики и, можно даже приблизиться к краю. Я там смотрю до сих пор, но мои мысли – фрагменты. Когда потом я сошёл, съехал вниз по песку, всё уже залило солнце, и было слышно вокруг: «С добрым утром». Мне стало здесь неуютно, голову слабо кружило – значит, побыть человеком.

Я – больше то, что увидел тогда. Из-за того я полюбил потом горы и цвета-звуки органа. Через то небо я вижу. Те ощущения были неясны, но в результате реальней, чем вещная данность. Там появилось какое-то качество, что потом всюду влияло по жизни. Можно построить конструкцию слов, чтобы назвать это свойство, но только проще сказать «пржевальскость».


Про речку Каргу Да, я – вода, часть блестящей воды – как, если взглянуть с улицы на окна дома. Я был частью ручья – очень прозрачного, мелкого, перетекавшего возле травы по округлым камням – они коричневы сверху, но, если их взять и разбить, тогда стеклянно-блестящи. Я был ручьём и играл, обтекая округлые камни, возможно, я их не касался, но был очень близко от них – крутился, негромко шумел и плыл над ними, был лёгким. Даже не чувствуя их, я поднимал иногда со дна стайки песчинок, перебирал их, сгонял в облачка – и сам не знал, что же это такое. Кто-то глядел в меня сверху – я даже чувствовал смутные лица, блёклые, как голубоватое небо за ними – они были совсем не важны и оставались всего лишь тенями, которые очень легко забывались. Лица смотрели в меня, на меня, я и не спорил – играл и немного жалел их, я им показывал радость. Наверное, это родители, и рядом я, но только тело, а вокруг – покрытые дёрном, короткой травою, поляны, гладкие, перетекавшие в мягко взлетавшие склоны. Повсюду – над ними и между них – голубоватое детское небо. Потом, подальше, наверное, я был рекой, и содержал в себе всё – все теченья, застывшесть. А за холмами был город – разнообразие стен, углов, окон и солнечных бликов на стёклах – как будто все окна недавно промыли, а стены решили не чистить от пыли, целые реки асфальтовых улиц и тротуаров – в том жёлтом городе тоже жил свет – солнца и бледного неба, так же, как я, он был тоже весёлый. Кроме асфальта там были газоны с разлитым в них светом. Цвет стен был бледным, в согласии с сонностью неба. Углы домов переплетались. Это был город, где я становился ребёнком, и этим городом тоже. Надо мной иногда были птицы, но им было трудно подолгу кружить в бесконечно-задумчивом небе, и они иногда исчезали. Я был ручьём и, когда возвращался назад, мои детские ноги болели от дальней прогулки, однако внутри был прозрачен, перетекал через эту усталость. И всё же, ещё, я был светом и ветром над низкой травой, и, что важней всего – небом. Был и домами, и стенами, их светло-жёлтой окраской, но и, при этом, я к ним прикасался. Город был теми камнями на дне, воздух был мною, водой, а песчинками – люди. Лицо, загорев после долгой прогулки, само ощущало улыбку.

Не удается подолгу быть в прошлом. Опять брожу в коридорах сознания, что я ищу в самом деле. Ещё недавно я был опять на Урале, там само небо и воздух несут в себе что-то. И я был весь влит в реку, в лес – в их и мои перспективы. И даже умным там быть было мелко. Смыслы не образы, это заряд, и смысл не есть расшифровка.


О представлении смыслов Видимо, из-за таких эпизодов я и стал мыслить иначе. То, что там было, не говорит ничего для всех обыденных целей и типов сознанья – оно от глаз до затылка прошло всю голову не задержавшись, ни что ему не мешало, и только в самом пределе дало почти абстрактное знанье, сформировало привычку.

…Однообразие это тропа водосвинки – завтра опять на работу, той же дорогой, в то же время, чтоб заработать убогие деньги. Разум здесь есть одинокое дело. Логика ходит по кругу. Что жив, что нет – жить-умирать можно только собой, но, когда включен в явленья, сам можешь разве что думать. И никогда уже лучше не будет – ну не считать же за лучшее отпуск – восстановиться б, и то слава богу. Рядом по улице – люди и люди – осознают, идут, смотрят. Вокруг слои, разноцветные пятна. Здесь сейчас воздух прохладен, но уже ближе к Москве он теплеет, и там сейчас бабье лето. На фоне красной кирпичной стены, вперемешку – дерево, всё в ярко-жёлтом, и мрачноватые клёны, сухие листья на них, как будто трупики парашютистов, кустики в беленьких шариках, кучи из скрюченных листьев, и листья в чёрных блестящих мешках – как жертвы в братских пакетах.

За этой красной стеной комбинат – на этажах слои душного воздуха, блеска и стука, лица усталых людей – две сотни впаянных днём в одно дело. Каждый из них по отдельности тоже пятно. И мне платили, чтоб так продолжалось. Где-то вдали есть пятно разных пятен Европы – там уже люди с погодой другие. Кругом одно, лишь меняются люди. Вокруг по Питеру – ход и толпленье, как будто празднично, но мрачновато. Но, если вслушаться в частные точки, то вроде бы ничего, звуки их даже бывают печальны. Снова слои, снова пятна. Каждый живёт в своём калейдоскопе

Я заточён в этом мире-картинке и включен в разные пятна, которые знаю. Знаю – чего не люблю, или чего бы хотелось. Но, стоит мне повернуться спиной, чуть забыть, как сразу всё покрывается дымкой. Иду по парку, сажусь покурить, на карусели напротив катаются дети – очень серьёзные, выше колена, а сверху музычка и жить-начхать – в вязком-простуженном воздухе гулко звучит что-то не очень по-детски. На белых брусках скамьи жёлтый лист, но только неинтересно читать линии его ладони.

Что-то не нравится мне их реальность, я помню-вижу извне – так поле зрения шире. Через оправу сегодня и этих кустов я смотрю перед собой в калейдоскоп-канал смыслов. Я прохожу ещё дальше – и разговаривать не с кем, можно оставить всего десять слов – этого хватит надолго. Я теперь просто носитель позиций – лишь опознания и отношенья. Необусловленность это и есть объективность.

Сущности ясен один язык смыслов, но, как слова, они часто мешают. Разум идёт по пути представлений: если теперь оглянуться – туман и улица, и силуэты от зданий, но со своими законами в каждом, где смыслы – входы, вот только выход из них в лабиринты. Смысл, он не просто значение, роль – всё это как-то восходит в весь странный мир априорного знанья.

4. Их город

(Взгляд и иное. Про перспективу и ретроспективу.)


Взгляд и иное Я просто взгляд с угла крыши – должен смотреть вниз на двор. Я взгляд всегда чёрно-белый и подслеповатый из-за слегка сероватого снега, вечно идущего в моём пространстве. Я знаю, что у других этот снег не идёт, у них лишь вечная ясность. Я утонул в этом мире, в его проявленьи. Внизу блестит ещё чёрный асфальт. Я хоть не вижу, но знаю – что и вверху чернота в струях сухой снежной пыли, но мне не холодно, всё здесь – картинки. Мой угол зрения градусов тридцать, это меня утомляет, но нету смысла менять направление. Я ещё знанье того, что я вижу – память-сравненье и разум, но я почти равнодушен. Неинтересно быть только лишь взглядом, а интереснее думать, глядя ещё и в себя, чтоб до конца проживать элементы эмоций. Можно ещё смотреть в пятна, чьи спичко-ножки шагают, и уходить вместе с ними. Вот кто-то вышел из двери подъезда.


…Чёрный Ковбой, или проще – ЧК, вышел за двери салуна и посмотрел мрачным взглядом. Рука привычно пошла к револьверу, но остановилась – что он забыл – он не помнил. Сонный Носатый здесь размыл ЧК, но сзади хлопнула дверь – он даже съёжился, тогда ЧК возвратился. Нужно дотронуться пальцем до шляпы – ЧК пошёл вдоль газона. Агент был просто агентом – немного сгорбившись в сером плаще, он лишь скользил мимо дома – этот сканировал взглядом пространство. Он не знал зачем и не знал себя – и нет лица, и нет кожи, лишь силуэт в этом мире. Вдруг сверху слабо блеснуло, и он присмотрелся – там была камера для наблюденья. И часть из полупрозрачного зрения он в себя тоже здесь принял. Теперь он понял – зачем-то нужно себя донести, чтоб принимать в телефоне призраков многих чужих ситуаций.


Возле подъезда машина мигала огнями – то вопиёт, то бесовски мяучит, чтобы не дать здесь теням стать злобным действием мрака, видимо её вспугнули касаньем. Вот вдалеке силуэт, на лице полумаска из полусвета мобильника в бледном экране, скоро он весь станет лишь отражением. Он, наконец, огляделся – существованье навязчиво плотно, стала уже проступать и синюшность рассвета, сыро, и ноги замерзли. Гулкою аркой он прошёл под домом. Рядом толпа – остановка. Кругом одни усреднённые лица – светлые пятна с глазами. Странных мир создал существ, все – лишь движения в слое. Они пришли из своих небогатых квартир, из своих трудностей, чтоб ехать к новым. Может быть, каждый отдельно и есть человек, но вместе – племя чужое. Полуболезненно он улыбнулся, а, впрочем, здесь можно всё, так как всё поймут иначе. Рысью, суча восьминожками из ребордовых колёс, пришёл, скача и стуча, слишком красный трамвай, и все попёрли на зев освещённой двери, внутрь – в чьи-то спины, затылки. Сыплясь, снежинки ему щекотали нос, скулы. Полгода здесь полузимье или уж совсем зима, шесть часов в сутки – один полусвет, а потом стадии ночи. Небо набрякшее, как будто взгляд алкоголика сверху. Переходя через мост, он опять улыбнулся – холодно уточкам в страшной воде на Обводном канале, в прошлом году он им туда бросил шапку. От фонарей кисти рук его тени были как кончики крыльев сутулых пингвинов.

Конец ознакомительного фрагмента.