Вы здесь

Необходимость рефлексии. Статьи разных лет. На сегодняшний день (Ефим Гофман, 2016)

На сегодняшний день

Эта вечная интеллигентская рефлексия… Хватит рефлексироватьу, пора действовать…

Раздражённые реплики подобного рода уже на протяжении ряда десятилетий непрестанно раздаются то там, то сям. То – в частных беседах, то – в масс-медиа.

Так уж сложилось, что рефлексия сейчас не в чести. Престижны совсем иные человеческие проявления: деловитость, целеустремлённость, предприимчивость. Волей-неволей на эту ситуацию приходится реагировать всем, кто занимается той или иной формой интеллектуальной деятельности.

Степень своей причастности к среде интеллигенции определять не берусь. В любом случае, однако, не мыслю своего существования без рефлексии. Уклоняться от неё в угоду тем или иным доминирующим общественным тенденциям я принципиально не намерен.

Более того, непрестанно ощущаю, что работа над статьями и эссе, предлагаемыми сейчас читательскому вниманию, для меня как раз и является продолжением непрекращающейся рефлексии, то есть попыток разобраться в самом себе, в особенностях своего собственного мировосприятия. Не столь важно, является ли поводом для таких попыток в каждом, отдельно взятом, случае литература или же – совокупность тех или иных эстетических, интеллектуальных впечатлений, или же – проблемы общественной жизни, борьба идей.

Потребности в самовыражении и самопознании насущны для любого человека. Пути их удовлетворения, вместе с тем, могут быть самыми различными, и универсальных рецептов в этом смысле нет. Для кого-то подобным путём могут стать, к примеру, музыкальные занятия. В моём же случае всё сложилось иначе и, будучи музыкантом по образованию, я всё более и более отчётливо осознавал, что по-настоящему понять и выразить себя мог бы на ином поприще.

Чтение и размышления над тем, что читаю – эти процессы являются неотъемлемой частью моей жизни. Литературной критикой, публицистикой целенаправленно занимаюсь уже в течение примерно пятнадцати лет. И нисколько не жалею, что в какой-то момент пошёл именно по этому пути.

Большинство из статей, входящих в этот сборник, печаталось в журналах «Знамя» и «Октябрь», сотрудничество с которыми считаю одной из существеннейших сторон своей творческой работы. Ряд статей печатался в других изданиях, сотрудничество с которыми носило скорее ситуативный характер, а также на интернет-сайтах. Две статьи («Ускользающее и незыблемое» и «Загадка «Надгробного слова») и вовсе публикуются впервые.

Вместе с тем, даже ко многим из публиковавшихся ранее статей сборника я позднее возвращался и редактировал их: иногда менее, иногда более основательно. Свидетельства этого – вторые даты под статьями, идущие в ряде случаев следом за первыми через тире (к примеру: 2003–2009). В любом случае, все материалы книги представлены в той авторской редакции, которую на сегодняшний день считаю окончательной.

Оговорка «на сегодняшний день» не случайна. Над проблемами, рассматриваемыми в каждой из написанных статей, я продолжаю размышлять и сейчас. Никоим образом не претендую на полноту постижения тех тем, которыми занимаюсь. Отдаю себе отчёт в субъективном характере своих интерпретаций и никому не навязываю своих позиций и оценок.

Три фигуры, которым в этом сборнике уделяю существенное место, – Андрей Синявский, Юрий Трифонов, Варлам Шаламов – значимы для меня по-особому.

Знакомство моё с творчеством Андрея Донатовича Синявского началось летом 1988 года. В московской квартире, где я тогда обитал несколько недель, хранилось немало соблазнительного тамиздата. В том числе две книги, подписанные знаменитым псевдонимом «Абрам Терц». Увлечённо прочитал я тогда обе книги подряд: сперва – «Голос из хора», затем – нашумевшие «Прогулки с Пушкиным».

Что я знал об Андрее Донатовиче до той поры? Легендарный политический процесс Синявского – Даниэля и последовавшие за ним годы пребывания в лагерях; статья о Пастернаке в знаменитом томе Большой серии «Библиотеки поэта»; литературнокритические публикации в «Новом мире» «Твардовской» эпохи; статус научного сотрудника ИМЛИ и профессора Сорбонны – из этих вех жизненного пути складывался в сознании образ весьма почтенный и солидный.

Книги же – и те две, упомянутые выше; и прочитанные позднее «В тени Гоголя», «Спокойной ночи» – поразили, прежде всего, исходившим от них необычайным духом свободы (и не случайно много внимания я уделяю этому моменту в своих работах).

Именно основополагающим авторским свободолюбием, свободомыслием обусловлены многие черты произведений Терца: и их удивительный артистизм; и пронзительно-лирическая, задушевная интонация, возникающая в них всякий раз с предельной неожиданностью; и эксцентричная ирония, посредством которой писатель сознательно разрушает те или иные клише, стереотипы мышления. Свидетельством подлинной творческой свободы выглядит даже сам по себе излюбленный жанр Синявского. Речь идёт о жанре эссеистической прозы, чудодейственным образом трансформирующей соображения о Пушкине и Гоголе, философские рассуждения, фиксацию личных переживаний, реальных событий и фактов в неожиданный, самобытный художественный текст.

Замечу здесь, что не меньший интерес представляют и примыкающие к корпусу упомянутых книг отдельные эссе (к примеру, тот же самый программный «Литературный процесс в России»), а также публицистические статьи Синявского. Разговор о его стиле и мировоззрении подчас бывает особенно удобно вести именно на примере таких, относительно сжатых вещей. Не случайно их рассмотрение (наряду с разговорами о более обширных произведениях Терца) занимает столь существенное место в моих работах.

Ощущение предельной неординарности исходило не только от творчества Синявского, но и от личности писателя. К близким его знакомым причислять себя не смею. Тем не менее, несколько раз (с 1992 по 1995 год) посчастливилось мне пообщаться с Андреем Донатовичем. Виделся я с Синявским и Марьей Васильевной Розановой, его супругой, верным и преданным другом, в Москве, куда они часто в тот период наезжали (а в доме Синявских, в парижском предместье Фонтене-о-Роз, довелось мне по приглашению Марьи Васильевны провести шесть дней значительно позже, в сентябре 2009 года, когда Андрея Донатовича уже не было в живых).

Даже внешность Синявского была достаточно необычной. Приземистый, немного сутулый, по-будничному неприметный, он одновременно напоминал некое сказочное существо. Иногда люди, вспоминающие Андрея Донатовича, указывают на его сходство со старичком-лесовичком. У меня же сочетание седой, как лунь, бороды с румяным цветом лица вызывало ассоциации скорее с Дедом Морозом, но – лишённым привычной монументальности, одомашненным, уютным.

В беседах Андрей Донатович обычно бывал немногословен. Тихий, деликатный, он склонен был скорее слушать собеседника, чем говорить. Инициативу беседу охотно уступал искромётно-саркастичной Марье Васильевне. Временами казалось, что Синявский отключается от общения и погружается в свои мысли. Подобные ощущения развеивались внезапными короткими фразами или вопросами писателя, продолжающими разговор по существу.

Представился мне, однако, случай наблюдать и совсем другого Синявского. Это было на лекции о Хлебникове. В порядке иллюстрации Андрей Донатович приводил тогда обширные цитаты из произведений загадочного будетлянина. Впечатление было поразительным. У человека непроизвольно менялся тембр голоса, менялась дикция, но с пресловутым «актерским» чтением эта завораживающая декламация не имела ничего общего. Происходящее воспринималось как самозабвенное погружение в вихревую стихию хлебниковского шаманства.

Писатель не притворялся, не позировал. Он был одинаково естественен и в беседах на московской кухне, и в пространстве поэзии.

Кстати говоря, раз уж зашла речь о чтении стихов, то… Не могу обойти вниманием ещё один существенный момент. Испытывая живой интерес к самым разным литературным жанрам и формам, постоянно ловлю себя на том, что именно поэзию ощущаю как сердцевину, центральный нерв культуры. Все свои эстетические впечатления непременно, пусть и порой неосознанно, соизмеряю со стихами любимых поэтов. Не случайно поразили меня в своё время слова Шаламова о том, что тридцать стихотворений (не важно – сочинённых или выученных наизусть) – это «тридцать общений с Богом». Не случайно так тронула меня поэтоцентричность, органически присущая сознанию Синявского (подробно пишу о ней в статье «Инобытие слова»).

Впрочем, и о содействии исследовательских занятий самопознанию (теме, уже затрагивавшейся выше) Андрей Донатович всё отлично понимал. Подтверждение этого – хотя бы в знаменитой лаконичной формулировке из его книги: «Гуляя сегодня с Пушкиным, ты встретишь и себя самого».

Что же до моих собственных попыток творческих «прогулок» с Синявским, то первоначально они носили характер устных публичных выступлений: на вечере 1998 года в киевском Доме Кино, приуроченном к годовщине смерти писателя и организованном мною совместно с правозащитником и политологом В. Д. Малинковичем; на круглом столе 2003 года, состоявшемся в РГГУ Ещё более значимым в этом смысле стало для меня участие в трёх московских конференциях, проводившихся уже позднее – так называемых Синявских Чтениях (в виде докладов я представил там некоторые идеи своих работ, печатающихся в книге).

На определённом этапе, однако, я понял, что могу писать о Синявском. Первой попыткой стала достаточно небольшая статья «Гулять с ним можно», опубликованная в 2001 году в «Независимой газете». Затем было написано развёрнутое эссе «Пырнуть пером». Появление его в 10-м номере «Знамени» за 2004 год стало первой моей журнальной публикацией. Название этой работы мне показалось уместным сделать и общим заглавием первого раздела книги (куда, наряду с упомянутым эссе, вошли три статьи, написанные впоследствии, а также рецензия на трехтомник лагерных писем Синявского). Раз уж речь зашла о названиях, упомяну и то обстоятельство, что второй раздел сознательно озаглавлен мною так же, как одна из рубрик журнала «Знамя»: «Пристальное прочтение». Две из четырёх статей раздела впервые были напечатаны именно в упомянутой рубрике.

Своя история и у моего обращения к фигуре Варлама Тихоновича Шаламова. Доступа к зарубежным изданиям его произведений у меня не было. Как и большинство читателей, познакомиться с прозой Шаламова я смог лишь тогда, когда она появилась в отечественной печати. Массированный шквал публикаций «Колымских рассказов», потрясавших ужасающим авторским опытом и колоссальной художественной мощью, прошёлся по многим крупнейшим периодическим изданиям перестроечных лет. Среди многочисленных, находившихся в центре тогдашнего общественного внимания, литературных и документальных свидетельств о советско-сталинских лагерях произведения Шаламова явно стояли особняком.

Гораздо позже произошло, однако, событие, резко перевернувшее мои представления об этом писателе и человеке. Речь идёт о материалах записных книжек Шаламова, помещённых в шестом номере «Знамени» за 1995 год. По мере чтения этих записей становилось очевидным, что ничуть не меньше, чем тема лагерей и сталинизма, волновали автора «Колымских рассказов» острейшие идеологические дискуссии 60-70-х годов, не утратившие значимости и сегодня.

С этого момента я стал основательно перечитывать вещи Шаламова, с которыми уже был знаком. И не менее основательно изучать ту часть наследия писателя, которая (по разным причинам) раньше оставалась вне моего поля зрения. Восприятие моё масштабов фигуры Шаламова существенно менялось. Становилось понятным, что в его лице мы имеем дело не только с большим прозаиком, но и с подлинным поэтом, по-настоящему не прочитанным, недооцененным; и – с уникальным читателем (!), чьи отклики на различные литературные явления носят предельно глубокий и своеобразный характер. Точно так же становилось понятным, что подлежат пересмотру и наши представления о многих страницах шаламовской судьбы (в особенности – о последнем десятилетии его жизни).

В обоснованности подобных соображений ещё более я убедился, когда познакомился с работами исследователя из Вологды Валерия Васильевича Есипова, а впоследствии и с ним самим. Относительно недавний выход в свет его биографической книги «Шаламов» в серии «Жизнь замечательных людей» представляется мне значительным событием (и перепечатку здесь, в сборнике, своей рецензии на эту книгу воспринимаю как дело чести). Творческие контакты с В. В. Есиповым и группой его младших коллег-шаламоведов из Москвы – Сергеем Соловьёвым, Сергеем Агишевым, Анной Гавриловой – служат серьёзной поддержкой для моих занятий. С интересом участвую в их проектах. Важным событием, в частности, явилась для меня международная Шаламовская конференция в Праге, организованная при активном участии упомянутой группы исследователей и состоявшаяся в сентябре 2013 года (материал моего доклада на этой конференции лежит в основе статьи о рассказе «Надгробное слово»).

Совсем иной характер носит история моего знакомства с книгами Юрия Валентиновича Трифонова.

Помню себя, одиннадцатилетнего, вслушивающегося в разговоры взрослых об очередном интригующем сообщении какой-то из «забугорных» радиостанций: в «Дружбе народов»… вещь Трифонова… новая, очень смелая… называется, кажется, «Дом на перекрёстке»…

Через несколько месяцев журнал с «Домом на набережной» (как правильно именовалась та самая смелая вещь) очутился и в моей квартире. Очереди на этот номер «Дружбы народов» в библиотеках выстраивались гигантские и родителям его, соответственно, дали – что твоё крамольное самиздатовско-тамиздатовское чтиво! – на… Ну, понятное дело, не на одну ночь, но – всего лишь на три-четыре дня. Куда уж было мне в такой ситуации тягаться со старшими по части скорости чтения!

Но – запомнилось и название повести, и ореол сенсации вокруг неё.

Раздобыть журнал и прочитать «Дом на набережной» удалось мне несколько позже, года примерно через два. Разумеется, не стану делать вид, что тогда, в первый раз читая повесть Трифонова, смог я полностью разобраться в её проблематике. Но одно своё тогдашнее ощущение помню отчётливо: писатель попал в десятку! То есть, иначе говоря, нащупал серьёзнейшую болевую точку. И – ведёт предельно честный, жёсткий, тревожный разговор о чём-то, имеющем самое прямое, не надуманное отношение к моему собственному существованию.

Откровенно признаюсь, что именно этого – столь важного, казалось бы! – ощущения не возникало у меня впоследствии при чтении иных книг, рекомендованных неписанными нормативно-«антисоветскими» правилами хорошего тона: будь то, скажем, «В круге первом», или «Зияющие высоты». Во всех подобных случаях впечатление было таким, как будто читателям предлагается некий свод готовых, заданных заранее идей.

А Трифонов ставил в ситуацию открытого вопроса. Побуждал к самостоятельному осмыслению не только замалчивавшихся властью преступлений сталинского прошлого, но и (что особенно существенно!) животрепещущих проблем тогдашней, позднесоветской действительности. Подталкивал к осознанию наличия сложнейших связей между прошлым и настоящим. К пониманию того, что суть подобных связей не укладывается в рамки любых прямолинейных, «чёрно-белых» установок. И «Дом на набережной»; и позднее прочитанные «Старик», «Время и место», более ранние «московские повести» Трифонова; и спектакли любимовской Таганки по произведениям писателя – всё это на протяжении длительного времени служило мне неизменным камертоном для подобных размышлений.

Состояться как индивидуальность без таких размышлений я, безусловно, не смог бы. Понимание этого обстоятельства – один из немаловажных факторов, побудивших меня сейчас, спустя много лет, взяться за работу над книгой о жизни и творчестве Юрия Трифонова. Включённая в сборник статья о трифоновских «Предварительных итогах» (где я пытаюсь во многом иначе, чем это происходило до сих пор, взглянуть и на некоторые мотивы этой повести, и на обстоятельства биографии писателя, ставшие последствием её публикации) как раз и является одним из фрагментов этой важной для меня продолжающейся работы.

Оговорюсь, однако, что тремя фигурами, о которых речь шла выше, далеко не исчерпывается круг моих пристрастий. К числу литературных явлений, вызывающих у меня неравнодушный и пристальный интерес – или, формулируя иначе, явлений, которые на разных жизненных этапах мне посчастливилось пропустить через себя – принадлежат Мандельштам и Бродский, Музиль и Пруст, Милан Кундера и Фридрих Горенштейн. Да и этот список имён – далеко не полный.

С неформальным трепетом отношусь к Пастернаку. «Прославленный не по программе и вечный вне школ и систем, он не изготовлен руками и нам не навязан никем (курсив мой – Е. Г)», – знаменитые слова поэта, характеризующие его отношение к Блоку, поразительно (прямо-таки на удивление!) совпадают с тем, что значит для меня он сам. С тем, как воспринят Пастернак был мною изначально (когда было совсем другое тысячелетье на дворе), и с тем, чем он по сей день для меня остаётся. Неизменной поддержкой и утешением служит мне запредельно-светлый, благородный дух, исходящий и от стихов Пастернака, и от его эпистолярного наследия, и от «Доктора Живаго» (никогда не являлось для меня ориентиром спорное и субъективное мнение Ахматовой о романе как о творческой неудаче великого поэта; радует, что не служит оно ориентиром и для авторов значительных книг о Пастернаке, вышедших в новейшее время – Натальи Ивановой, Дмитрия Быкова).

Собственных работ о Пастернаке у меня нет. Вряд ли что-либо существенное мог бы я добавить к тому, что уже сказано о поэте множеством серьёзнейших исследователей. Осторожно прикоснуться к пастернаковской теме решился лишь в связи с размышлениями о поэзии Шаламова. Результатом стала статья «Видны царапины рояля…», публикуемая в сборнике.


А. Синявский и Ю. Даниэль на похоронах Б. Пастернака. 1960 г.

Из личной коллекции М. В. Розановой


Чрезвычайно важен, значим для меня факт духовной связи Шаламова и Синявского с Пастернаком – связи глубинной и, по счастью, не носившей характера елейно-подобострастного ученичества. Есть, однако, и другой, не менее важный момент, требующий отдельного обозначения.

Значительное место в моих работах о Синявском, Шаламове и Трифонове уделяется их конфликтам с некоторыми радикальноориентированными общественными кругами (и с их отдельными влиятельными представителями). Полагаю, что в упомянутых конфликтах со всей наглядностью отразились проблемы, отнюдь не исчерпывающиеся рамками тех или иных конкретных биографий.

Так случилось, что на судьбы всех трёх авторов, ставших объектом моего внимания, наложили неумолимую печать некоторые непростые, весьма настораживающие исторические поветрия, проявившиеся ещё в 70-80-е годы, получившие развитие в постсоветские времена и, в итоге, оказавшие определяющее воздействие на общую участь современной интеллигенции.

Долгое время для свободомыслящей интеллектуальной среды казалось очевидным, что главный источник её проблем – в советской диктатуре, в натиске и давлении со стороны безжалостной государственной машины. Затем, однако, советская власть рухнула, и…

Оказалось, что в атмосфере «лихих девяностых» точно так же неуютно, как в атмосфере брежневских «застойных» времён, чувствуют себя те, для кого культура, наука, просвещение – ценности высшего порядка. Те, для кого не представляется значимой категория успеха, а сам по себе творческий и интеллектуальный процесс важнее внешнего результата. Те, кто решительно не намерен отказываться от духовной насыщенности существования в угоду меркантильно-рыночным принципам. Кто не готов поступиться своей искренней, глубоко осознанной индивидуальной позицией в угоду установкам любых властей, любых неофициальных групп и сообществ. Кто склонен понять главного героя музилевского «Человека без свойств», отстаивающего свою внутреннюю свободу и, в пику царящей вокруг суетливой активности, выдвигающего эксцентрично-ёрнический девиз: «отменить реальность!». Кто, подобно пастернаковскому Живаго, органически не способен оправдать какое бы то ни было насилие и братоубийство, независимо от того – «красными» или «белыми», выражаясь фигурально, идеологическими доктринами оно обосновывается.

Иными словами, подобные люди на сегодняшний день вновь оказались в разряде «лишних». Круг их катастрофически сужается. Нынешний социум, ориентированный по преимуществу на сугубо материальную систему приоритетов, встречает их голоса с подчёркнутым ледяным равнодушием.

Впрочем, только ли с равнодушием?! Создаётся ощущение, что некоторые «прогрессивные» круги современного общества по части нетерпимости к инакомыслию могут порой посостязаться с… закостенело-советским Политбюро. Независимые точки зрения, идущие вразрез с нормативными представлениями этих кругов, на сегодняшний день зачастую сознательно замалчиваются, подаются в искажённом виде (и новейшие изощрённые механизмы, в частности – те же современные СМИ с их умелостью по части «промывания мозгов», изрядно этому содействуют). А людей, отказывающихся соответствовать направлению престижного идеологического мейнстрима, теперь, конечно же, за решётку не сажают, но запросто могут зачислить в разряд «нерукопожатных», подвергнуть форменной травле (показательный её пример – кампании по обвинению Синявского и Кундеры в сотрудничестве со спецслужбами).

Разумеется, решающую роль в формировании подобной атмосферы сыграли глобальные мировые процессы, к которым мы приобщились после падения «железного занавеса». И всё-таки, неужели сложившемуся порядку вещей не было абсолютно никакой альтернативы?..

Отдавая себе отчёт в том, что далеко не все со мной согласятся, склонен предположить, что в период «оттепели» у интеллигенции имелся некоторый шанс на более весомую и достойную общественную нишу. Путь эволюционных политических преобразований, надежда на который витала в воздухе тех времён, вполне мог бы этому способствовать.

«Социализм с человеческим лицом»… Лозунг этот сейчас не в моде. Многие из тех, кто его отвергает, не учитывают, однако, что по сути своей он абсолютно соответствует (или, по крайней мере, ничуть не противоречит) освящённой заслуженным авторитетом Андрея Дмитриевича Сахарова идее конвергенции.

Замечу, впрочем, что из четырёх слов упомянутого лозунга самым существенным мне представляется третье: «человеческим». Дух солидарности, открытости и отзывчивости, стремление проявлять чуткость к проблемам и запросам каждой, отдельно взятой, личности – эти черты общественных нравов шестидесятых годов, при всей непоследовательности тогдашних их проявлений, по сей день сохраняют свою притягательность.

Ощущение пронзительной душевной сопричастности вызывают у меня мемуарные, документальные свидетельства Виктора Некрасова, Льва Копелева, Раисы Орловой, Ефима Эткинда, Натальи Рязанцевой и ряда других людей, ярко запечатлевших культурную и общественную жизнь тех времён. То же самое могу сказать и о картинах Бориса Биргера, с выразительной обобщённостью воссоздающих образ тогдашних интеллектуально-богемных кухонных посиделок (продолжавшихся, впрочем, и в 70-е, и в первой половине 80-х годов)… Но на это «празднество Расина» (если пользоваться известной мандельштамовской метафорой) я, родившийся в 1964-м, безнадёжно опоздал.

Обнадёживавшие отголоски настроений, характерных для той эпохи, казалось бы, то и дело вспыхивали в атмосфере первых лет перестройки: на страницах тогдашних газет и журналов, в стилистике новых телевизионных программ, в выступлениях с трибун нашумевших писательских и кинематографических съездов. Эйфория моя, обусловленная этими моментами, прошла, однако, достаточно быстро.

С течением времени ощущалось, что несравненно больший общественный отклик снискали совсем иные тенденции, носившие характер удручающе-прямолинейный и… мобилизационный (!). Всё более и более активно внедрялось в сознание просвещённой среды представление о том, что единственный выход из ситуации, сложившейся в стране – решительный и тотальный слом существующей системы.

Подготовить общество к подобному развитию событий был призван ряд установок, в нетронутом виде заимствованных из некоторых узко-«партийных» диссидентских кладовых: категоричная и непримиримая (что твои советские официозные догмы!) идеология антикоммунизма; фанатичный культ Солженицына, не допускающий ни малейшей возможности спора с политическими, эстетическими, обще-нравственными воззрениями новоявленного духовного вождя и пророка; выхолащивание подлинной сути понятий либерализм, либеральные ценности (подробнее о характере этого явления см. в моей статье о киевском русском оранжизме).

Ещё в 70-е годы факт популярности подобных идеологических установок вызывал обоснованное недоумение у некоторых видных деятелей русской культуры, оказавшихся в эмиграции. Не случайно тот же Е. Г. Эткинд открывал свою мемуарно-публицистическую книгу «Записки незаговорщика», впервые изданную в 1977 году, такими словами:

«На Западе нередко сталкиваешься с полным отрицанием того, чем жила интеллигенция Советского Союза на протяжении почти шестидесяти лет, – всей созданной ею гуманитарной науки и литературы, всех её поисков, если только они не носят явно оппозиционного характера. Некоторые из наиболее радикальных «заграничных русских» закрывают глаза на интеллектуальную жизнь советской страны, <…> словно в течение всего этого исторического периода имело место только одно: насилие партийно-государственной власти над умами и душами граждан. Это – вульгаризация, а значит искажение реальности, ведущее к ложным выводам и логическим тупикам».

Так уж сложилось, что полный объём информации о дискуссиях русского зарубежья в перестроечные годы нам был ещё недоступен. Выстоять под лавиной тогдашнего идеологического прессинга многие из интеллектуалов оказались не готовы.

После августа 1991-го года развитие событий действительно пошло по радикальному сценарию. В результате СССР распался.

Вряд ли может воодушевлять расклад, образовавшийся на руинах бывшего Советского Союза: резкое обнищание значительной части населения; ничем не компенсировавшийся вывод из строя крупных и эффективных заводов, шахт, научно-исследовательских институтов; эскалация межнациональных конфликтов, переходящих в войны. За подобный исход сложившейся ситуации только ленивый не попрекает сегодня горбачёвское руководство. Разумеется, было у него немало просчётов. Но ничуть не меньшую, а, по моему убеждению, даже значительно более весомую часть ответственности за случившееся несут круги и тусовки, методично уверявшие общество в невозможности уравновешенных эволюционных перемен.

Ещё большее влияние непримиримые идеологемы, снискавшие успех в либеральной среде, оказали на характер тех политических катаклизмов, которые сотрясали общество в последующие годы и десятилетия: будь то, к примеру, осуществлённый ельцинской властью разгон парламента и расстрел Белого Дома в октябре 1993 года; или два киевских Майдана – 2004-го и рубежа 2013-14 годов.

Дело, впрочем, не только в политических событиях как таковых, но и в процессах, являющихся их глубинной подоплёкой. Создаётся ощущение, что сама по себе возможность полноценной и свободной общественной жизни на протяжении всего постсоветского периода неуклонно подменяется диктатом тусовочного сознания.

Попытки разобраться в характере и сути упомянутых подмен – основная цель моих публицистических статей, представленных в разделе «Неутихающие споры». Что же касается конкретных поводов, побудивших к написанию этих статей, то они были достаточно разными. В их числе – и полемика со статьёй Ильи Милынтейна, затрагивающей, среди прочего, нынешние актуальные российские проблемы; и аналитическое рассмотрение одного из старых диссидентских споров, по сей день не утратившего значимости. А также – осмысление опасностей общественного попустительства националистическим тенденциям, ставшим движущей силой нынешних украинских конфликтов.

К тяжелейшей ситуации, в которой на сегодняшний день Украина оказалась, не могу относиться спокойно. Объяснение этому простое. Так случилось, что, за вычетом пяти лет учёбы в Нижегородской (в тот период Горьковской) консерватории, которую я окончил в 1986 году, постоянным местом моего жительства был и остаётся город Киев. Более того, по линии материнской я – киевлянин в четвёртом поколении.

В отличие от ситуации иных – более уравновешенных – времён, процессы, происходящие сейчас у нас в стране, впрямую отражаются на жизни всех украинских граждан. В том числе и на моём собственном существовании, и на существовании моих друзей, моих близких.

Органическое неприятие вызывают у меня рецидивы всякой – не имеет значения: русской, немецкой, еврейской, французской или какой-либо другой – «национальной озабоченности» (и вспомнить термин выдающегося философа Г. С. Померанца, метко обозначающий нездоровую, ущербную суть этого явления, представляется мне в данной ситуации по-особому уместным). Оторопь брала, к примеру, от стремления некоторых угрюмых публицистов «Нашего современника» 70-х – 80-х годов утверждать значимость творчества Есенина, Рубцова, мастеров «деревенской прозы» с помощью дискредитации авторов-горожан нерусского происхождения. Точно так же становится не по себе, когда ради отстаивания интересов украинской культуры русский язык (для по крайней мере 50 процентов населения Украины являющийся родным) именуют… языком «попсы и блатняка». А ведь подобная характеристика-проговорка из скандально известного предвыборного манифеста группы литераторов вполне соответствует направленности настроений, упорно насаждающихся уже более двадцати лет в стране, где я живу.

Кстати говоря, языковая проблема, которую так активно муссируют украинские националисты, носит характер в значительной мере надуманный. Для киевского социума всегда выглядела – и выглядит сейчас – вполне естественной ситуация, когда в прямом диалоге один человек говорит по-украински, другой человек говорит по-русски, и оба друг друга понимают.

В течение всех лет моего детства киевское телевидение и радио было украиноязычным. Все учащиеся киевских русских школ в обязательном порядке со второго по десятый класс изучали предмет «украинский язык и литература». В 70-е годы, когда я учился в школе, об освобождении учащихся от этого предмета даже вопрос не ставился. Освобождали только детей военнослужащих. Но никаких эмоций, положительных или отрицательных, мы по этому поводу в классе не испытывали.

Да, конечно же, глубочайшей несправедливостью было то, что по большинству специальностей получать высшее образование на украинском языке в те времена было невозможно. Но как только советская власть рухнула, националисты, дорвавшиеся до высших идеологических постов в руководстве страны, вместо того, чтобы просто установить равенство возможностей для украиноязычных и русскоязычных студентов, предпочли мстить. А мстить – это всегда низко! К тому же, месть подобная проводилась и проводится с перехлёстом: если при советской власти в вузах не изучался украинский, а в школах изучался, то теперь русский язык почти вытеснили и из школ.

Могли ли такие методы содействовать консолидации населения страны?!

Казалось бы, у Украины имелся шанс построить вполне респектабельное государство, подобное двуязычной Финляндии, трёхязычной Бельгии, четырёхязычной Швейцарии. А получилось вместо этого совсем иное – территория-рана, беззащитно кровоточащая в самом центре Европы…

Искренне желаю плодотворного развития и процветания украинской литературе. Учтём, однако, что и традиции русскоязычной словесности на территории Украины имеют давние корни. Думается, что не стоит сейчас вновь припоминать хрестоматийные имена и сюжеты из относительно отдалённого прошлого. Обратимся хотя бы к периоду совсем недавнему – второй половине XX столетия.

Виктор Платонович Некрасов, Борис Алексеевич Чичибабин… Получить представление о литературной, общественной жизни Киева и Харькова без учёта весомого вклада этих двух по-настоящему крупных авторов и предельно искренних, совестливых людей, воистину невозможно.

В пяти-шестилетнем возрасте довелось мне несколько раз видеть Некрасова в доме киевских родственников, с ним друживших. Выразительное лицо писателя, его жесты и интонации, как ни странно, отпечатались в моём сознании ещё с тех времён (и позднейшее моё знакомство с запечатлевшими некрасовский облик хроникальными материалами, с записями его голоса, как ни странно, полностью подтверждало точность тогдашних впечатлений).

Органический демократизм Виктора Платоновича, его способность находить общий язык с самыми разными людьми настолько поражала, что вошла в легенды.

Хотя в принципе к общению с детьми Виктор Платонович не очень тянулся, произвёл на него впечатление тот факт, что я рано научился читать. Помню, как в порядке аттракциона Некрасов подсовывал мне то одну, то другую книжку или газету, и, видя, что я свободно, без запинки проговариваю напечатанный на странице текст, непринуждённо веселился.

А спустя несколько лет писателя вытолкнули из страны. Книги его изымались из библиотек, фильм «Солдаты» (по его прославленной повести «В окопах Сталинграда») перестали показывать по телевизору. Бережно хранила, однако, моя семья некоторые «новомировские» публикации Некрасова 60-х годов, и задушевные эти очерки постепенно становились важной частью моего сознательного, уже отнюдь не «аттракционного», чтения.

Познакомиться же с Чичибабиным, к сожалению, мне не довелось. Был лишь на его вечере в киевском Доме Актёра – одном из первых публичных выступлений поэта в перестроечные годы.

Заметим, однако, что в течение недавних десятилетий в Харькове образовалась плеяда новых авторов, с честью поддерживающая чичибабинский уровень взыскательности по отношению к поэтическому слову: Ирина Евса, Станислав Минаков, Андрей Дмитриев. Имена упомянутых поэтов известны не только внутри Украины, но и за её пределами. Их книги стихов и публикации в ведущих «толстых» журналах имеют немалый резонанс. Потому представляется не случайным, что, с лёгкой руки Александра Кушнера,

Харьков в литературной среде подчас называют третьей (после Москвы и Петербурга) столицей современной русской поэзии.

Человеческое и творческое общение с тремя замечательными харьковскими поэтами отношу к числу существенных моментов своей нынешней жизни. Соответственно, радуюсь возможности представить здесь, в сборнике, две своих статьи, ранее печатавшихся в журнале «Октябрь»: творческий портрет Станислава Минакова и рецензию на сборник стихов Ирины Евсы «Трофейный пейзаж».

Должен сказать, что, в любом случае, охотно пишу о литературе сегодняшнего дня, ищу и в этих ситуациях поводы для проблемного разговора. Заметные литературные новинки по возможности стараюсь отслеживать.

Так уж вышло, что постсоветские десятилетия для российской словесности оказались временем во многом кризисным. Тем не менее, и сейчас в ней происходит немало творческих событий, не оставляющих меня равнодушным. Будь то, к примеру, целый ряд произведений Людмилы Петрушевской, Валерия Попова, Николая Климонтовича (недавний безвременный уход из жизни этого писателя представляется мне большой потерей для литературы). Или – новые стихи Олега Чухонцева, переживающего сейчас, после продолжительной паузы, новый поэтический взлёт, не уступающий памятному всем нам взлёту 60-70-х. Или – впечатляющие занятия литературного многостаночника Дмитрия Быкова. Нередко ощущаю себя с ним на одной волне. Концепции, идеи Быкова дают обильную пищу для размышлений, хотя и убеждает меня то, что он делает и говорит, далеко не всегда.

Не даю присягу и на готовность соглашаться со всеми взглядами Захара Прилепина. Поражает, однако, априорный отказ от попыток разобраться в позиции этого писателя, нравоучительный, а то и вовсе проработочный тон полемики, который почему-то упорно предпочитают многие его оппоненты.

Между тем, в лице Прилепина, как мне кажется, мы имеем дело с чрезвычайно самобытным явлением. Очевидным представлялось мне это ещё с начала нашего знакомства. Состоялось оно во время Шестой книжной выставки-ярмарки, проходившей в Киеве в августе 2010 года. В те дни я взял у Захара интервью, и чувствовалось, что особенно неравнодушны были реакции писателя, когда в процессе нашего разговора речь заходила о серьёзных профессиональных занятиях прозой. По всему чувствовалось, что именно к ним Прилепин стремится, несмотря на свою активную и многообразную вовлечённость в политику.

Впечатление моё полностью подтвердилось, когда вышел в свет большой роман Прилепина «Обитель». В общей картине современной русской литературы книга эта, на мой взгляд, занимает особое место. О том, почему оно представляется мне именно таким, да и в целом – о своих впечатлениях от романа (а также от критических отзывов, появившихся сразу после выхода книги) я обстоятельно написал самому автору. В результате получилась некая неожиданная рецензия в форме письма. Материал этот, по инициативе Захара Прилепина опубликованный в нижегородской версии «Новой газеты», я также предлагаю вниманию читателей сборника.

Склонен думать, что затронул всё, о чём имело смысл уведомить читателя, открывающего эту книгу. Более подробное представление о моих взглядах и эстетических пристрастиях можно будет получить из самих материалов сборника.

За содействие в выходе книги и поддержку в работе над отдельными её материалами выражаю благодарность Ефиму Вершину (чьи стихи, кстати говоря, также относятся к числу по-настоящему ярких моих сегодняшних литературных впечатлений), Евгению Черняховскому, Софье Леонидовне Корчиковой, Валерию Васильевичу Есипову и моим родителям.


январь – февраль 2016 года Ефим Гофман