Вы здесь

Немка. Повесть о незабытой юности. Часть первая (Лидия Герман, 2016)

Часть первая

Глава 1

Само название села Мариенталь имело для меня с самого детства особое значение, и по сей день оно не утратило своего магического воздействия на меня. Самые ранние воспоминания о моем детстве, о родителях, о родном доме, о родственниках, о школе, о любимой подруге – всё заключено в одном этом слове: Мариенталь. Население села было немецкое, вероисповедание католическое. Но в наше советское время, время сталинизма, религия не только осуждалась, она была запрещена.




С церкви были сняты колокол и крест. Церковь преобразовалась в своего рода клуб или киноклуб. Демонстрировались фильмы „Чапаев", „Александр Невский", „Три танкиста", „Волга-Волга" и фильм с Чарли Чаплином. В школе праздновались праздники 1 мая, День октябрьской Революции – 7 ноября, и Новый год. Дома праздновались еще Пасха (Ostern) и Рождество (Weihnachten) по новому стилю – при закрытых ставнях, таинственно, что придавало особую прелесть празднику Рождества. Отец мой работал на мельнице приёмщиком, мать была домохозяйкой и наилучшим образом создавала нам уют и благополучие, хотя и скромное.

Когда я появилась на свет, моим родителям было по 43 года, сестре Марии 19 лет, сестре Элле неполных 18. За ними следовали еще дети, но они умерли. Сестры рано вышли замуж, и я росла одна в семье. В моей памяти сохранились родители далеко не юными. У мамы уже заметно обозначились морщинки, ей недоставало уже нескольких зубов, её пышные белокурые волосы были с весьма заметной проседью. Но её по-девичьи стройная фигура сохранилась. Повседневная работа её заключалась в стряпне, варке, стирке, глаженье, уборке и уходе за животными; она искусно пряла на прялке овечью шерсть и вязала нам тёплые вещи. Любила вышивать. При выполнении этих обыденных работ она производила на меня впечатление привлекательной грациозности. Никогда не видела её согнувшейся, усталой. Её фартуки были безупречно чисты, а банты, завязанные на спине, выглядели только что выглаженными.

На нашем дворе сушилось белоснежное белье. Я любовалась своей мамой, когда она проходила между двумя натянутыми верёвками и с любовью поглаживала развевающееся белье – оно не должно пересохнуть. Своевременно разжигали утюг с древесным углем. Тогда она гладила – ловко, умело, искусно.




В кухне она была просто волшебница, и наши родственники хвалили Синэ – так звали её, дескать, из ничего она может приготовить вкусную пишу. Как это у нее получается? Если она стряпала, соседи просто по запаху определяли, что Синэ сегодня стряпает. Иногда на этот запах приходили мои подружки, тогда мама усаживала нас рядом на скамейке, и мы получали по кусочку пирога или плюшки. Болтая ногами и улыбаясь, мы смотрели друг на друга и с удовольствием вкушали мамину стряпню. Мой любимый дядя Петя (Petereonkel) тоже приходил и спрашивал: „Синэ, что ты тут опять печешь? Такой запах!"…

Мой отец был лучший в мире папа. С нетерпением ждала я его в нашем дворе, когда он приходил с работы. Он, поднимая меня высоко (лет до 9), щекотал мои щеки своим небритым лицом, но никогда не целовал. В нашей семье тогда никто не целовал детей. Никогда. Затем всё его внимание обращалось к животным. Две дойные козы, две-три овцы, поросёнок и собака собирались вокруг него. Поочередно он поглаживал, похлопывал, говоря при этом по нескольку слов. И они знали, что если он пришел, то они получат еще что-то в свои корытца.

После этого он переодевался и умывался. Летом у умывальника во дворе, зимой в доме. Тогда мы садились за стол и ужинали. Мои родители и я.

После ужина он всегда находил некоторое время для меня. Я должна была отгадывать загадки, решать какие-нибудь затейливые задачи, или мы играли. Например: „Кто сильнее". Мы становились на четвереньки друг перед другом, обвязывали наши головы длинным полотенцем или ремнем и тянули каждый на свою сторону. Я тянула со всей силы, а папа делал вид, что я немного сильнее, чем он. Он был молчаливым человеком, но если говорил, то со смыслом и понятием. За это его многие уважали и приходили к нему за советом в самых различных жизненных ситуациях и с любыми проблемами. Мать гордилась им за это.

В нашем дворе жила моя сестра Мария со своей семьей в маленьком домике, построенном моим отцом и мужем Марии – Александром Цвингером. Хозяйство у нас с ними велось каким-то полусовместным образом. У них была своя корова, а овцы, куры, свинья были общими. Старшая их дочь Марийхе, на три года младше меня, часто бывала у нас, и мой отец – её дедушка – много занимался и с ней.

Одну из наших коз звали Лускэ. Она была совершенно белая, и у неё были большие закругленные рога, которые за лето заметно вырастали, и один из них каким-то образом постоянно касался шеи, что обусловило появление небольшой раны. Мама жаловалась, что Лускэ стала нервной и даже молока стала меньше давать. Лускэ всегда считалась образцовой козой именно за то, что давала молока намного больше других коз. Теперь такая беда с рогом. Родители мои решили, что надо кусочек этого рога отпилить.

И вот однажды в воскресенье папа пошел с пилой в руках в заднюю часть двора. На его зов Лускэ тотчас доверительно подбежала. Грустно смотрела я на свою любимую белую красавицу-козу, которую я мечтала когда-нибудь научиться доить. Отец взял её за правый рог, который надо было укоротить, и позвал меня: „Один я, наверно, не справлюсь. Держи-ка её за левый рог". Неуверенно я взялась двумя руками за Лускин рог.

„Крепко держи!" сказал папа и начал пилить. Сразу же коза проявила беспокойство, начала дергаться. А когда, вероятно, стало ей больно, она со всей силы стала вырываться, но тщетно – кончик рога упал наконец на землю. Коза сразу же отступила несколько шагов назад, отряхнулась и совсем недружелюбно уставилась на меня, стала в позу и хотела на меня наброситься. Родители мои удержали её и отвели в сарай (Stall).

С тех пор Лускэ невзлюбила меня. По-немецки говорят: Sie stand mit mir auf Kriegsfuß (в состоянии войны).

Она просто не могла понять и поверить, что её хозяин, добрейший из всех, мог ей причинить такую боль. Во всем была виновата „эта", которую все называли „белая коза" или просто „Лида". Часто я замечала, как Лускэ, стоя где-нибудь у изгороди нашего двора и жуя свою жвачку, наблюдала за всеми и всем, что происходило у нас во дворе. И мне казалось, что она всё понимает и каждого видит насквозь…

И если кто-нибудь приходил к нам спрашивал меня, поглаживая мне голову „Ну, белая коза (или козочка), как дела?", то белая коза была не Лускэ, а я.

Для меня началась мучительная пора, когда я была вынуждена бояться моей любимицы и не знала, каким образом я бы могла с ней опять подружиться. Каждый раз, когда я возвращалась из школы, я должна была сначала посмотреть в чуть приоткрытую калитку, где находится Лускэ. Если она была в задней части двора, то я успевала добежать до крыльца, подняться по ступенькам и открыть дверь в дом. Она же прибегала к ступеням и стояла, таращась на меня, и недовольно перебирала ногами. (На крыльцо никогда ни одно из животных, кроме кошки, не поднималось.) Если же коза была недалеко от калитки, то я вынуждена была с улицы взобраться на завалинку и постучать в окно. Тогда выходила мама и отводила козу к задним воротам, и я заходила. Обидно мне это было до слёз. Несколько раз пыталась моя мать помирить Лускэ со мной. Ласково приговаривая, поглаживала её и подзывала меня. Коза вырывалась и намеревалась пойти в наступление на меня.

Так прошло около двух месяцев.

Из разговоров взрослых до меня дошло, что у Луски скоро будут козлятки. Я присмотрелась к ней и увидела, что она стала очень толстой. „Ага, – думаю, – теперь ей, наверно, будет трудно меня догнать. Может, мне удастся её погладить". Но не тут-то было. Лускэ с прежней прытью пускалась вдогонку. В одно из предрождественских воскресений, когда папа сидел за столом и читал свою любимую газету „Известия" (Nachrichten), мама принесла из другой комнаты ватный костюм папы, который он получил на своей мельнице как зимнюю спецодежду и на котором что-то надо было изменить: подшить, ушить или просто пуговицы перешить.

Теперь мама попросила его померить костюм, чтобы определить нужные изменения. Папа же, погруженный в чтение, буркнул только в ответ „ага" и читал дальше. Мама ушла на кухню, оставив костюм на полу посреди комнаты. Я стояла возле него, размышляя: „может, мне померить костюм?" И тут же осенила идея… Я стала натягивать на себя папину стёганую спецодежду 54 размера. Можно себе представить, как я в неполных 10 лет выглядела. Брючный ремень я обвила вокруг живота 2–3 раза, штанины с прорехами, которые внизу завязывались бечёвками, тоже как-то закрепила. Плечевой шов куртки доходил до моих локтей, рукава свисали до пят. Я посмотрела в зеркало – чучело огородное. Не хватало только шляпы. Вместо этого я надела папину зимнюю шапку… „Ни за что Лускэ меня не узнает" – решила я.

Она стояла у задних ворот и жевала свою жвачку. Когда я подошла поближе, она перестала жевать и отступила на шаг. „Ага, – думаю, – испугалась. Теперь она убежит". В это время шапка так низко сползла, что я совсем не могла видеть. Я немного приподняла её и тут же от какого-то толчка оказалась на земле в снегу. Коза увидела мои глаза и узнала меня. Теперь она бодала меня то с одной, то с другой стороны. Я кричала не своим голосом, дрыгала ногами, хотя совсем не было больно, большой ватный костюм был надежной защитой. Всё равно я кричала и плакала – от стыда за мое поражение, от обиды за провал моей идеи. На мой крик из дому вышли родители, папа мой смеялся так, как никогда раньше. Коза бодала, а я чувствовала, что она это делает с большим наслаждением и все-таки без злобы. Мама увела козу в сарай, а я с позором ушла в дом и долго не могла успокоиться. Папа пытался меня успокоить, но я и на него обиделась, за то, что он так громко смеялся.

Праздник Рождества мы праздновали 24 декабря вместе с семьей моей сестры Марии (Цвингер) и другими родственниками. Weihnachten, когда мама стряпала разные вкусные, сладкие булочки, большой пирог и конечно кренделя – Brezeln; когда в канун праздника вдруг кто-то стучал в окно, большей частью в окно нашей кухни, и это был вовсе не стук, а какое-то поскрёбывание прутиком, а то и пучком тонких прутиков по стеклу. И это означало, что завтра придет Христкинд. И в день праздника снова показались прутики в окне, и мы, дети, тотчас послушно усаживались рядком и взволнованно ожидали…

И приходила Христкинд вся в белом, как ангел. И Христкинд была моя мама!

На следующий день в школе был утренник младших классов в честь праздника Нового года. Это было и окончание первого полугодия учебного года, и начало зимних каникул, которые продолжались до 11 января. В моем табеле были одни пятерки, за это я получила подарок – большую деревянную коробку с акварельными красками. Кульки со сладостями получили все. В хорошем настроении я шла домой, в этот морозный праздничный день.

Осторожно открыла калитку. Козы нигде не видно. Быстро побежала и поднялась по ступеням – козы нет. Остановилась, очень хотелось бы угостить её печеньем, но… Вдруг я услышала звуки, напоминающие мне плач маленького ребенка или мяуканье котёнка. Откуда это? И вспомнила – у Луски должны быть козлята. Мгновенно я бросила подарки, спрыгнула с крыльца и пошла на звуки. Они доносились из нашей летней кухни-пекарни, в которой мы летом кушали и проводили много времени, а зимой хранили в ней сено и солому для скота. Дверь была открыта, я медленно вошла. Лускэ лежала на сене. Беспомощно она тянула голову в сторону двери и смотрела на меня. Около её живота лежали они – четыре крошечных, влажных козленка, от которых поднимался пар. Я присела возле её головы, и мои руки ласково скользнули по её носу, костистому лбу: „Лускэ, бедняжка". И она смотрела на меня с полным доверием, как раньше. Тогда я быстро поднялась и побежала в дом, крича: „Мама, у Луски 4 козлёнка". „Что? При таком морозе?" Она быстро взяла корзину из кладовой, какие-то платки или одеяльце, и побежала. Я за ней.

„Боже милостивый (Du lieber Gott), – сказала мама. – И в самом деле, четверо. Не подарок ли это? Видишь, Ли, – так она иногда меня называла, – какой удивительный рождественский подарок тебе Боженька сделал. Теперь Лускэ не будет больше на тебя сердиться". Я подсела к ней и ласково гладила её. Она закрыла глаза, довольная. Потом сделала такое движение, как будто она мне кивнула, что наверно означало: мир. И дружба. Навсегда.

Надеюсь, что этой небольшой историей из моего детства мне удалось этих животных-коз показать в реальном свете. Всё-таки я питалась козьим молоком до двенадцати лет. Довольно рано стало моей обязанностью летом снабжать коз питьевой водой, когда они паслись между нашим двором и обрывистым берегом реки Караман с веревкой вокруг шеи, которая была закреплена на забитом в землю деревянном колышке. Я с удовольствием проводила там время, особенно если были там и козлята, с которыми я могла играть в догонялки или демонстрировать им свои умения в гимнастике.

Грустно я прощалась с ними, когда мама их раздаривала нашим родственникам.

Однажды летом построила пара ласточек гнездо под нашей крышей, непосредственно над входной дверью, над крыльцом. С интересом наблюдала я за этими очаровательными птичками и прислушивалась к их щебетанью. Когда я заметила, что только одна ласточка прилетает и улетает из гнезда, я спросила у отца, куда девалась вторая ласточка. Он ответил. „А вторая сидит на яичках и высиживает птенцов". Он поднял меня и посадил на своё плечо: „Посмотри-ка, сидит там ласточка или нет. Только тихо и не шевелись". Да, там сидела ласточка. А потом появились птенцы. Мне и снизу было видно, как родители кормили их. Прошло время, и однажды я как раз хотела подняться по ступеням, чтобы войти в дом, как вдруг выпорхнул один из уже подросших птенцов и упал прямо на самый край нашего крыльца. Тотчас я заметила, как наша кошка, лежавшая во дворе на солнце, мигом подбежала к крыльцу и приготовилась к прыжку, но я опередила её, упала животом на птенчика и закричала: „Папа!". Он взял кошку и запер её в доме. Птенца он посадил в гнездо.

Мой дядя Петер был слесарем. По примеру своей сестры Эммы он вступил в комсомол и по комсомольской путевке поехал на Урал строить Магнитку – Магнитогорский металлургический комбинат. В 1935 году его арестовали и осудили на 5 лет (по 58 статье).

По возвращению из лагеря он остался в Мариентале и работал на МТС слесарем. Для своего сына, моего кузена, он построил санки. Это были самые красивые санки из всех, которые я видела. Полозья были из металлических труб, закругленные впереди. На полозьях закреплен короб из дерева, окрашенный в ярко-красный цвет. В сравнении с другими санками эти были намного выше. Мой кузен Гелик был еще совсем маленький, и санки получила я – временно. Мои соученики очень мне завидовали, когда уроки физкультуры зимой проводились с катанием с горы на санках. Некоторым я давала мои санки по разу прокатиться. Больше всего же я каталась с моей лучшей подругой Ирмой Зандер после уроков или по воскресеньям. Мы втискивались вдвоем в короб. Несколько раз нас дразнили „Принцессы на красных санях". Для нас тогда слово „принцессы" казалось ругательным. Потом санки получил опять Гелик.

Большую часть своего свободного времени я проводила в нашем дворе, который всегда был чисто убранным, после сильных снегопадов снег перелопачивался за ограду. После того как снег растает, двор и улица перед домом очищались метлой. Иногда мели мы втроём: мама, папа и я. Перед праздниками полоски земли (шириной примерно 50 см и как по линейке) вокруг дома и перед воротами посыпались желто-белым песком. От этого наш дом с белыми ставнями выглядел еще лучше. За песком мы с мамой ходили довольно далеко к нашей речке.

С моей подругой Ирмой Зандер, у которой семейное прозвище было Дильве, мы часто играли в мяч, особенно в настенный мяч. Ирма была большая мастерица в этой игре и превосходила меня. Очень любили мы игру в классы, когда надо по нарисованным на земле „классам" перепрыгивать из одного в другой по определенным правилам.

С Ирмой, её старшей сестрой Марией и младшим братом Владимиром, которого мы называли Валотт или просто Лотт, мы устраивали летом прогулки. Мы купались в нашей реке Караман и с большим удовольствием ловили раков. Осенью, после купального сезона, мы иногда ходили в фруктовые сады, после того как был уже снят урожай, и находили там еще сливы, яблоки и груши.

Охотно я играла с Розой Ромме или с Леной Морозовой, у которой папа был русский, и дома у них говорили только по-русски. Иногда я просила её сказать несколько слов по-русски, но она очень стеснялась и только один раз перевела мне несколько слов.

Совсем особое отношение у меня было к Норе (Элеоноре) Pay. Она была на несколько лет старше меня, была очень хороша собой, интеллигентна и хорошо воспитана, что особенно нравилось моей маме. Её родители были учителя. Она часто приглашала меня пойти с ней на прогулку.

Несколько раз я ходила с ней в библиотеку, где она обменивала уже прочитанные книги. И она мне пересказывала их так искусно, талантливо, что я затаив дыхание слушала её. Я очень гордилась дружбой с Норой, и она была моим идеалом. Что она во мне находила – не знаю, но однажды я ей продемонстрировала своё умение в гимнастике и она спросила: „Где же ты тренируешься?" Я ответила: „Немного в школе на уроках физкультуры, а потом с козлятами на лугу". Нора обняла меня и громко смеялась.

К моему десятому дню рождения подарила мне моя сестра Мария семиструнную гитару, которая в те годы была широко распространена по всей России. Мария наша очень любила петь и прекрасно пела с переливами на тирольский лад. Я думала, что она и на гитаре наверно играет, но нет, не она, а наш дядя Петер показал мне, как двумя-тремя аккордами можно сопровождать различные мелодии. Со временем я стала неплохо играть даже сложные мелодии.

На лето моя сестра с мужем и детьми выезжала в поле. Туда они брали с собой корову, кур и весь скарб. В поле была у каждой семьи небольшая изба из глины. Для приготовления пищи сооружался во дворе очаг наподобие плиты. Муж Марии Александр работал в колхозе трактористом. Женщины при необходимости тоже работали в поле, при этом одна из них поочерёдно присматривала за всеми детьми. Дважды (два лета) я тоже бывала в поле у Марии и помогала при прополке зерновых.

Однажды зимой, в начале 1941 г., мама поехала к моей сестре Элле на несколько дней в Луй. Её муж Адольф Шнайдер работал там бухгалтером. У них были две маленькие дочери-близнецы. Звали их Антонина и Изольда. Мама моя очень скучала по внучкам и намерена была поехать к ним всего на 2–3 дня. Однако прошло уже 4 дня – мама не возвращалась. Между тем у нас кончился хлеб, который мама напекла про запас, и Мария вынуждена была сама поставить тесто на хлеб, но забыла своевременно его перемешать, и оно сбежало почти всё через корыто на деревянный крашеный пол. Коза тоже издевалась над Марией – не хотела ей молоко отдавать. Подошло время постельное белье менять, а папа наш заупрямился: „Нет! Не будем менять до приезда Сины". В общем, всё пошло у нас вкривь и вкось, и ко всему этому проштрафился наш зять Александр. Со своими коллегами он праздновал какое-то событие и прокутил при этом 25 рублей! Драма, да и только. Вся наша родня была обеспокоена этим. Наконец папе удалось через кого-то узнать, что Синэ приедет в воскресенье.

Между тем приходили к нам дядя Петер с женой Евгенией и тётя Анна, предлагая свою помощь, папе же всё это казалось забавным и смешным. Тогда Петер, тоже со смехом, предложил к приезду Синэ подготовить какой-нибудь небольшой концертик, т. е. сочинить стихи про всё, что произошло в доме в отсутствие хозяйки, чтоб её покритиковать, и пропеть все под гитару. Предложение было принято.

К сожалению, сохранилось в моей памяти только несколько строк из сочиненных нами куплетов:

Wir kamen aus dem Kaukasus

und wollen mal probieren

Franze Sine ist nach Luj gefahr'n

Die wollen wir kritisieren

Maria wollte Brot uns backen,

doch sie verschlief die Zeit,

der Teig stieg iiber den Trog auf den Boden

das Vieh fraß ihn dann auf.

Der Zwinger hat in einer Nacht

25 Rubel verkracht…

В воскресенье приехала, наконец, мама.

Мой дядя Петер дирижировал, при этом у него на голове была маленькая круглая и пёстрая шапочка, называемая тюбетейка, едва державшаяся на одном ухе. Было очень смешно. Я сидела с огромными бантами в волосах и играла на гитаре. Мария с завитыми волосами что-то навесила на себя – она запевала. Тётя Женя (Евгения), принарядившись, тоже подпевала. Все мы пели весьма усердно.

Мама, озябшая, сидела у самой печки, от тепла потом раскраснелась и смотрела то на нас, то на папу и на всех родственников, разместившихся кто на чём, и громко смеясь. Мама смотрела как-то безучастно и чуть удивленно, и только тогда, когда наше пение дошло до момента, как Цвингер 25 рублей пропил, она вздрогнула, всплеснула руками и произнесла: „Jesus und Maria". Сам Александр громко смеялся, и она ему, конечно, простила его проступок.

Проявление интереса к сценическому искусству было не случайным в нашей семье. Мой дядя Петер был большой мастер рассказывать различные истории или сказки. При этом он умел наглядно представить как в смешной, так и в самой трагической позе, например, зайца или волка. Также его сестра Анна. Только в её рассказах всё происходило в радости и веселье. Моя мать совершенно преображалась, когда играла Christkind или снегурочку под ёлкой. Я с детства играла в школьном театре. Наш последний новогодний праздник в немецкой школе был в канун 1941 года. Мы представляли небесную сказку о звёздах, луне и солнце. Моя мама вложила много труда, чтобы смастерить для меня костюм солнца.

Мой четвёртый учебный год шел к концу, прошло полтора года, как я вступила в пионерскую организацию. Считалось, что только лучшие могут быть приняты, на деле же принимали всех. В нашем классе только одна девочка не была в пионерах, потому что она была верующая. Всем принятым пионерам повязывали красные галстуки, длинные концы которых скреплялись впереди специальным зажимом. На зажиме было изображено красное пламя, что символизировало цвет пролитой пролетарской крови в Великой Октябрьской социалистической революции.

В вестибюле нашей школы были вывешены фотографии лучших учеников. В нашем классе лучшими тогда считались: Виктор Гербер, Фрида Киндеркнехт, Альберт Пиннекер, Александр Роор и Лидия Герман, то есть я.

Все мы были на одной фотографии.

Первую неделю летних каникул я провела у моей сестры Марии в поле. Потом была дома и большую часть времени проводила с подругой Ирмой. В этот период мы особенно увлекались прыганьем через скакалку, которой мы, можно сказать, овладели в совершенстве: и вперед, и назад, и на одной ноге, и с накрест сложенными руками… Очень нам нравилось прыгать группами. Мы собирали девочек с нашей улицы, брали длинную толстую (бельевую?) верёвку, двое из нас крутили верёвку, остальные прыгали. Удовольствие неописуемое!

Несколько раз мы были на реке, а вечерами сидели на завалинке нашего дома или перед домом Ирмы и рассказывали различные истории и сказки.

В какой-то день было объявлено, что в следующую субботу для детей нашей улицы возрастом 8–14 лет будет организована прогулка на природу – с ночёвкой.

В самодельный мой „рюкзак" я вложила одеяло, маленькую подушку, что-то поесть и необходимую посуду. Совсем юная девушка (возможно, учительница) повела нашу группу из 10–12 подростков в дубовую рощу, в которой я прежде никогда не была. Взволнованные, исполненные жаждой приключений, мы бодро и радостно шагали по улицам нашего прекрасного Мариенталя. Прохожие останавливались и махали нам. На ночлег мы расположились у подножья сравнительно высокого холма, к которому примыкал своей окраиной дубовый лесок. Царственные деревья росли просторно, широко раскинув свои ветви, и создавали прохладную тень на земле. В то же время эти деревья (дубы), словно сговорившись, уступали место лужайкам, густо поросшим травой и ярко освещенным солнцем, что придавало особую красоту. К тому же холм сам был весь покрыт пестрыми цветами. Я наблюдала, как они к вечеру клонились вслед за солнцем, а при заходе солнца совсем закрывались. Всё это волшебное представление природы запечатлелось в моей памяти и как символ моего детства сохранилось до сегодня.

Вечером мы сидели у костра, негромко говорили и зачарованно наблюдали наступление ночи. Всё было таинственно-сказочно.

Сидели мы до потухания костра. Это затянулось, наверно, за полночь (часов у нас не было), и мы проснулись, когда солнце уже стояло довольно высоко. Цветы уже раскрылись и стояли, выпрямившись в своей свежести, в своем разноцветном великолепии.

Мы побродили еще по долине, прятались за стволы дубов, пытались определить возраст того или иного из них. Потом мы сидели в дружеском радостном кругу и доедали остатки нашего провианта. Время пролетело, мы нарвали по букетику цветов на память и направились домой. Когда мы дошли до села, то начали как можно громче петь, чтобы все нас услышали… Но к нашему удивлению, мы никого не встретили, никто не вышел со двора.

И только завернув на нашу улицу, мы увидели толпу людей у дома Радиовещания. Через громкоговоритель сообщалось о чём-то очень серьезном, важном. Встревоженно мы прибавили шаг, и когда подошли, остановились, как громом пораженные. Сообщалось о том, что началась война. Гитлер напал на наш Советский Союз… Окинув взглядом толпу, я поняла, что из нашей семьи здесь никого нет. Сорванные цветы потеряли всякое значение… Стремглав я побежала домой, думая, может, они еще не знают.

Ирма, её сестра и брат побежали тоже. Володя (Lott) вдруг громко произнес: „Теперь все мужчины пойдут на фронт, и я тоже. Я буду пилотом!" И с широко распростёртыми руками он помчался в сторону своего дома, громко при этом рыкая, подражая мотору самолёта.

Зайдя во двор, я увидела своего отца со сложенными руками, сидящего на ступени крыльца. Наморщив лоб, он слушал радио (из открытого окна нашей кухни). Я остановилась перед ним. Он посмотрел на меня своими большими, глубоко сидящими карими глазами.

„Папа, ты тоже пойдешь на фронт?"

„Нет, наверное. Для фронта я уже старый. А молодые, наверное, пойдут. Посмотрим еще".

Подошла мама с заплаканными глазами, взяла цветы, и я пошла за ней в летнюю избушку к столу.

Вскоре приехала Мария со всей своей семьей прямо с поля, хотя там радио не было, они каким-то образом узнали о случившемся.

Мария плакала всё время, близко к сердцу принимая эту беду.

В этот же день стало известно, что немцев, т. е. наших мужчин, на фронт не возьмут.

Теперь дискутировался вопрос, почему немцы не имеют права пойти на фронт? Может быть, нам не доверяют и это не совсем безосновательно? А что будет, если Гитлер до Волги дойдёт? Нам, детям, немногое было понятно из этих вопросов и ответов, да и говорилось всё тихо, чтоб мы не слышали.

Взрослые опять пошли на работу, и казалось, что всё осталось как было. Однако радио слушали с утра до вечера. В передачах сообщалось о продвижении фашистов вперед по территории нашей страны, о количестве убитых и раненых. И о том, как храбро и мужественно сражались наши Советские войска.

Меня тоже интересовало происходящее, и мне хотелось бы, прежде всего, знать, все ли немцы – фашисты, и кто есть я? Я была немка, безусловно, и в то же время я была в советской пионерской организации. Я чувствую себя равной со всеми живущими в Советском Союзе людьми. Мы все имели право на образование. Мой дядя Альфонс выучился на ветеринарного врача. Мой кузен (двоюродный брат) Александр Роор (Alexander Rohr) окончил литературный факультет и работает в республиканской газете в Энгельсе. Моя тётя Эмма училась в Саратове и Москве и работает теперь в Ленинграде старшим научным сотрудником в историческом музее. Она писала нам, чтобы я после окончания школы приехала к ней в Ленинград, чтобы поступить в высшее учебное заведение. А теперь?.. Слушали по радио об окружении Ленинграда. А что с тётей Эммой?..

Проходило лето. Шла война. Жизнь в Мариентале текла своим чередом. Но напряженное ожидание чего-то висело в воздухе. Ходили слухи, и в том числе слух о том, что нас, немцев, выселят…

После 20 августа вернулись с поля колхозники, которым надо подготовить к школе детей. Учебный год, как всегда, должен начаться 1 сентября. Моя племянница Марийхе пойдет во 2 класс. Мой школьный ранец давно уже упакован к первому учебному дню в 5 классе, и я с нетерпением жду встречи с моими школьными подружками.

Но этого не произошло.

28 августа определило и решило судьбу всех российских немцев. Указом Верховного Совета СССР было предписано переселение немцев в районы восточнее Урала…

Мой отец читал этот Указ в газете снова и снова. Подавленный этой гнетущей новостью, он сидел, словно окаменев, на ступенях и едва реагировал на наши вопросы. Уже на следующий день было проведено собрание, на котором сообщалось, что у нас еще есть время собрать наши пожитки, чтобы сдать скотину в определённое место. На лошадях повезут нас до ближайшей ж.д. станции Нахой, на расстоянии 16 км. Оттуда нас повезут поездом в Сибирь, куда именно – неизвестно.

Семья моей сестры Эллы проживала в с. Луй, что в десяти км от нас. Муж Эллы Адольф Шнайдер был бухгалтер в правлении, а Элла заведовала швейной мастерской. Их дети-близнецы Изольда и Антонина были под присмотром пожилой одинокой женщины. Мы звали её Lissbeth Mutter.

От моей матери я узнала о том, что она, Елизавета, была монашка, жила в монастыре под Ленинградом. В тридцатые годы всё, что имело отношение к христианству, было разорено, и она приехала в Луй к своим дальним родственникам. С трудом она пробивалась в жизни до тех пор, пока не познакомилась с моей сестрой Эллой, которая после декретного отпуска снова хотела приступить к своей работе и искала подходящую женщину, которая присматривала бы за её детьми. Лисбет (Лиза) с радостью приняла предложение. Она переселилась к семье Шнайдеров и была их детям не только хорошей няней, но и наилучшей воспитательницей.

Теперь же встал вопрос о том, с кем пойти в изгнание: с родственниками или с семьей Шнайдер, которая получила разрешение приехать в Мариенталь, чтобы с нами вместе покинуть родину. Лисбет выбрала семью Эллы и тоже получила разрешение выехать вместе с нами. Для неё это было даром божьим, так как она не могла уже представить себе дальнейшую свою жизнь без любимых детей и этой семьи.

Сын моей тети Анны, мой кузен Александр Роор (называли его Саша), приехал из Энгельса, где он работал в газете и якобы начал писать книгу.

Теперь собрались почти все родственники моего отца, не приехал только Альфонс, наверное, он выехал с семьей своей жены. От Эммы не было никаких вестей, но ждали её до самого отъезда.

Папа объяснил нам, детям, что мы уедем отсюда далеко, там будет холоднее, чем здесь, но получим жилье и будем ходить в школу. Только учиться будем, наверно, по-русски.

Мои родители и все взрослые родственники очень изменились за последнее время, стали очень тихими. Задумчиво бродили по двору, останавливались вдруг и, оцепенев, смотрели перед собой в одну точку…

Моя мама меньше других скрывала свою печаль, часто плакала в свой фартук. В эти дни я впервые увидела в её руках чётки (Rosenkranz), которые она до этого всегда прятала, и как же я удивилась, когда увидела в её руках меленькую книжечку в переплёте из слоновой кости, и мама читала по ней молитву. До этого я считала, что она вообще не умеет читать и писать, оказалось же, что она знала только старонемецкий готический шрифт.

1 сентября, с разрешения моего отца, я всё-таки пошла в школу, очень уж хотелось мне повидаться с моими одноклассниками и попрощаться с ними.

Когда я приближалась к этому новому еще, единственному в Мариентале двухэтажному кирпичному зданию, на мои глаза навернулись слёзы – где же я теперь буду в школу ходить? Никого я не встретила, никого не увидела, но дверь в школу была открыта. В вестибюле внизу, где всегда соблюдался идеальный порядок, я увидела разбросанные на полу бумаги, одно из окон было настежь открыто, и легкое дуновение создавало бумажный шорох, переворачивая листы с одной стороны на другую. Доска почёта с фотографиями лучших учеников не висела на стене, она лежала на полу у стены, стекло было разбито. Под осколками стекла просматривались отдельные фотографии, среди них и наша. Если память не изменяет, эта фотография была сделана еще в третьем классе, так как в четвёртом у меня были косы.

Осторожно я вытянула её и всмотрелась в эти хорошо знакомые лица, в надежде, что мы обязательно еще встретимся. Сомневаясь, можно ли мне взять фото с собой, я всё-таки взяла лист бумаги и завернула его. И промелькнули воспоминания о каждом из одноклассников в отдельности.

Фрида особенно отличалась своей скромностью, она была молчалива и редко принимала участие в беглых опросах на уроке. На перемене она постоянно стояла с серьезным выражением у стены коридора. Но если на уроках её спрашивали, она всегда правильно и толково отвечала и у доски правильно решала задачи. Она мне очень нравилась, и было жаль, что она никогда не улыбалась. И хотелось с ней ближе подружиться.

Виктор Гербер был самый знающий мальчишка в нашем классе. Он блестяще отвечал на уроках, он знал всё, о чём писали газеты, передавали по радио. Я просто удивлялась, откуда он всё знает о полярниках, о новейших самолётах, о лётчиках и об открытиях в различных областях науки. Он уже полгода сидел со мной за одной партой, и с одной стороны я радовалась этому, с другой стороны мне было стыдно оттого, что я так мало знала по сравнению с ним. Но у него тоже была небольшая слабинка – он делал ошибки в диктантах, в то время как на уроках истории или немецкого языка он излагал свои обширные знания, и мы охотно его слушали.

Один раз в неделю читала нам наша учительница Эмма Вайгель (Emma Weigel) что-нибудь из художественной литературы. В тот раз это был „Том Сойер" Марка Твена. Мы слушали внимательно, особенно если речь шла о взаимоотношениях между Томом и Бекки. Мы же были в возрасте около 12 лет (нас принимали в школу тогда только с 8 лет), в возрасте, когда начинает проявляться интерес к другому полу. Как только закончился рассказ о том, как Том на штакетнике по одной букве написал для Бекки „Я люблю тебя", Виктор подвинул в мою сторону свою левую руку с прижатым к парте указательным пальцем. Под пальцем оказался крошечный клочок бумаги с одной буквой – Я. Я в недоумении посмотрела на Виктора, дескать „что это?". И тут же появилась таким же образом буква л. Когда появилась третья буква ю, я совсем растерялась и опустила голову…, а буквы приходили и складывались в те же слова, что были написаны Томом на штакетнике… Я больше не могла смотреть на моего соседа. Не могла понять, почему он это написал, я же не Бекки. Что мне теперь делать? Может, мне надо что-то сказать? В полной растерянности я после звонка ушла домой с зажатыми в кулаке бумажками.

После этого случая нас рассадили, чему я очень радовалась.

Теперь Альберт Пиннекер, он сидел где-то сзади меня, самый красивый мальчик в классе, а может быть, и в школе. Его отец был инженером и работал в М.Т.С., его мать была русская. Он был всегда хорошо одет и выглядел интеллигентно. С наступлением тепла, после зимы, он носил зелёную шапочку на голове в виде пилотки, отделанную красным кантом и украшенную красной кисточкой впереди. Шапочка в те времена называлась испанка в честь того, что Советская Россия поддерживала сторону борющегося за свободу испанского народа. Шапочка была очень модна, и большая часть советской молодёжи носили такие, но шапочка Альберта была особенно красива, и это привлекало внимание большинства девочек из нашего класса. Некоторые просто срывали её с головы Пиннекера и надевали её сами. Ему же с трудом удавалось получить её обратно. Иногда он перед входом в школу снимал её и прятал в свой ранец, из-за чего девочки ходили за ним и упрашивали дать поносить испанку… Иногда мне было жаль его.

Однажды, после последнего урока, когда уже все толпились у выхода, а я еще закрывала свою сумку, остановился вдруг Пиннекер возле меня и тихо спросил, не хотела бы я поносить его испанку. Испуганно я смотрела на него, а он, даже не взглянув на меня, повернулся и скрылся в толпе, а из моего ранца торчала его испанка. Моя сестра Элла была как раз у нас дома, а она имела привычку проверять мою сумку, когда приходила. Так вот и оказалась в руках у неё эта злосчастная шапочка. На её вопросы, где я её взяла – я упорно молчала, но когда она спросила, не стибрила ли я её у кого-нибудь, я вскричала: „Нет!" – „А где же ты взяла её?" Молчу. „Может, кто-нибудь дал тебе её?" – „Да". – „А кто?" – „Пиннекер". – „Кто такой Пиннекер?" – „Из нашего класса". После того как я рассказала, каким образом она мне досталась, Элла позвала маму из кухни. Мама не знала самого Альберта, но встречалась с его родителями на родительских собраниях. Она сказала, что знала о них. Всё это время Элла поглаживала шапочку в руках, вместе с мамой они находили, что она очень красивая, что она из тонкой шерстяной ткани и искусно пошита. Элла надела мне её на голову, но я тут же сорвала её, а она сказала: „Я могу тебе точно такую же сшить, если хочешь". – „Нет! Не хочу". И положила испанку в ранец. После ухода Эллы, когда я осталась одна в доме, я всё-таки померила шапочку перед зеркалом. На моих уже довольно длинных светлых волосах она производила действительно выгодное впечатление. Тем не менее, я не хотела иметь такую шапочку.

Когда я на следующее утро пришла в класс, Альберт сидел уже на своём месте. Не произнося ни слова, я положила шапочку перед ним на парту. Кроме Альберта в классе была только Роза Ромме, с которой мы всегда вместе уходили из школы. Странным образом девочки перестали приставать к Альберту Пиннекеру.

Александр Роор был у нас в классе самым высоким мальчиком и казался старше нас всех. Я думаю, что он и был постарше нас, потому что держался как-то особняком…

Спрятав карточку в карман, я стала подниматься на второй этаж, чтобы побыть немного в нашем классе. Но поднявшись только на 3–4 ступени, я вдруг услышала мужские голоса. Звучала ну никак не немецкая речь. Я молнией спрыгнула и оказалась на улице. Сердце моё колотилось от страха, и я не оглянулась ни разу. Промелькнула мысль: „Может, это шпионы, которые нас хотят выселить". На деле же это были, безусловно, работники НКВД, которые организовывали наше переселение…

В этот день отвели наши мужчины скотину на приёмный пункт. Оставили нам одну свинью, которую вскоре зарезали. Мясо частично перерабатывалось в колбасу, частично засаливалось, тушилось и запекалось в печи. Во дворе нашего деда Франце Ханнеса было устройство для копчения, так что и коптилось кое-что. Сало почти всё перетапливалось вместе с жиром в смалец, подсаливалось. И оно хорошо сохранилось до самого места назначения.

Почти все оставшиеся дни пекли хлеб, из которого сушили сухари. Из фруктов варили варенье, овощи засаливались…

Потом вдруг было объявлено, что завтра выезжаем.

Нашему двору выделили три подводы: моим сёстрам с семьями, соответственно, по двуконной упряжке, нашей семье – одноконную. Под контролем русскоговорящих надзирателей загружались телеги. Только мой папа в нашем дворе понимал по-русски.

Вся наша одежда, постельное белье и мелкая посуда (фарфор и стекло) были упакованы в сундук, который папа смастерил из половины нашего канапе. (Так называли мы наш деревянный диван с высокой спинкой и с подлокотниками. Само сиденье – или ложе – представляло собой длинный объемистый ящик с открывающейся крышкой. Изготовлено было наше канапе мастерски из хорошего дерева в цвет остальной нашей мебели. Папа спилил спинки, а ящик распилил пополам.) Были уложены узлы с постельными принадлежностями и продуктами питания. Быстро наполнялась телега. Мне очень хотелось взять с собой гитару, но места для неё не нашлось. Последний раз мы вошли в наш домик, я села на один из двух венских стульев, которые стояли у маленького круглого, с витыми ножками, столика (украшение всего нашего жилья). В последний раз я оглядела наше жилище: платяной шкаф, стоящий впереди справа, посудный шкаф слева у двери, кровати, обеденный стол, за которым я так часто сидела с моими родителями. Большое зеркало на стене не будет больше отражать наши радостные или порой грустные лица; большие настенные часы с маятником, которые теперь не для нас будут тикать, остаются д-о-м-а…

Во дворе, между крыльцом и погребом, стояли большие дубовые кадушки, приготовленные для засолки капусты, огурцов, арбузов и яблок. Где-то кудахтали куры, а кошку мы нигде не нашли.

И вот открылись ворота, выехали Цвингеры, за ними Шнайдеры, и мы. Папа закрыл ворота, встал перед самим домом и печально смотрел на него, затем резко повернулся и сел впереди на телегу. Мы с мамой сидели на „сундуке".

Со двора нашего дедушки Йоханнеса Германа, которого уже десять лет почти не было в живых, выехали тоже три подводы (семья Hermann: Петер, его жена Евгения, сын Гелик и дочь Голда, и семья Роор: тетя Анна и её сын Александр. Семья Зальцманн: Берта, её муж Мартин, дочь Алма и её мать Маргарет – она была мачехой моего отца). И вот наш обоз в шесть подвод двинулся в путь. Впереди всех – Петер Герман, наша подвода была замыкающей.

Нам предстояло ехать 16 км до станции Нахой.

Моя мать немного успокоилась, углубившись в свои мысли, смотрела на уже покинутые дома. На нашей улице Крупской (бывшей Breite Gasse), наверно, уже все выехали. Было тихо, и слышался только грохот колёс под нами. Вскоре начался подъем на нашу длинную гору, где лошадям пришлось приложить большие усилия, чтобы справиться с тяжелым грузом. Когда мы поднялись на гору, стала видна моя школа. Я встрепенулась, и мама обняла меня и уложила мою голову к себе на колени. Сама же она вертела головой, всматриваясь в дома. Все её сёстры: Анна-Мария (Ами), Мария, Паулина и Клара жили здесь на горе, и мы их никогда больше не видели.

Уже на окраине села застонала мама и, вскинув руки, громко вскрикнула „Herrgott im Himmel! Jesus und Maria! (Господь Бог на небе! Иисус и Мария!). Наш Мариенталь, наша родина! И мы должны это пережить!"

Отец мой повернулся и сказал слабым голосом: „Только не реветь". А с передних повозок доносились до нас раздирающие сердце вопли. Мы с мамой тоже не могли сдержать слёз. Наш надзиратель (сопровождающий) что-то сказал моему отцу. Он, наверное, понял, что ему сказали, сошел с телеги и быстрым шагом пошел к передним повозкам. Он сумел своим спокойным видом всех немножко утихомирить.

Мы покинули наш Мариенталь навсегда.

Глава 2

Мне по сей день не удалось установить, в какой именно день сентября месяца 1941 года мы вынуждены были покинуть Мариенталь. Судя по двум имеющимся документам, можно определить, что было начало сентября.

Копию одной из этих справок я получила при оформлении документов на выезд в Германию в 1994 г. Это справка о составе семьи Германа Александра Ивановича. На лицевой стороне стоит подпись составителя карточки и дата – 2.09.1941, на обороте – номер эшелона 885 – Барнаул.

Второй документ подтверждает сдачу и стоимость нашего дома и мебели. 6.09.1941 г. это было 3540 рублей.

И всё-таки точной даты выезда не знаю, да и не дата волновала нас тогда, а сам факт необходимости выезда и вопрос – почему? Только потому, что мы были немцы? Принимали нас за потенциальных пособников немецкой армии и фашистов?..

Говорили, что в наших домах теперь будут жить люди, эвакуированные из фронтовой полосы г. Смоленска…

По приезду на станцию Нахой мы были в тот же день погружены в подготовленные вагоны товарного поезда. Наша большая семья состояла из 23 человек, из них 8 детей в возрасте от 2-х до 9-ти лет. Моя сестра Мария была на шестом месяце беременности четвертым ребёнком. Мне было 12 лет. Нам была выделена половина большого вагона. В вагоне были встроены висячие полати, делящие его по вертикали. Это перекрытие мы покрыли матрацами, одеялами, зимней одеждой, затем простынями. У стен слева и справа лежали подушки. Детям это было на радость, так как они имели возможность вдоволь побеситься.

В нижнем отделе были расставлены все сундуки, ящики и узлы, на которых спали те, кому трудно было взобраться наверх. Для бабушки Маргарет была установлена её кровать, которую каким-то образом взяли с собой.

Во второй половине вагона разместились родственники Эллиного мужа Шнайдера (одна семья), семья сестры нашей тёти Жени (жены Петера) и семья моей подруги Ирмы Сандер.

Старшим вагона был назначен мой отец, т. к. он был старше всех. После того как все разместились по всем вагонам поезда 885, мы отправились. В изгнание. На ночь двери запирались снаружи. Для освещения вагона у нас имелись свечи, иногда зажигалась и керосиновая лампа. В вагоне имелись два маленьких окошка, без стекла, конечно, но с железными решетками. Благодаря им в прохладные ночи создавался сквозняк. Если же их закрывали, становилось душно.

Через пару дней наш поезд уже проходил по Средней Азии, где было совсем жарко. Окна были слишком малы, чтоб проветривать вагон с таким количеством людей, особенно нижний этаж, где были люди постарше и младшие дети. Дышать было совершенно нечем, и дошло до того, что мужчины решили прорубить в потолке середины вагона отверстие. Но это не удалось, так как поверх деревянного покрытия было еще покрытие из толстой жести. Надсмотрщики проявили сострадание к нам и, когда поезд остановился, открыли двери и больше их уже не закрывали снаружи. Если было прохладно ночью, мы сами их закрывали изнутри. Поперёк дверного проёма уложили длинный деревянный шест таким образом, чтобы можно было сесть, свесив ноги из вагона, и держаться за этот шест. За всё это мы были им очень благодарны.

Никогда мы не знали, когда поезд остановится и как долго он будет стоять. Два или три раза за время нашего пути на каких-то крупных станциях вдруг объявляли, что можно получить горячий обед. Тогда мужчины с вёдрами бежали к вокзалу и возвращались с полными вёдрами густого тёплого супа, даже с мясом.

Мы уже держали миски наготове и с удовольствием съедали суп. Несколько раз поезд останавливался прямо в степи на 3–4 часа. Тогда собиралось топливо вокруг, разжигались костры, устанавливались предусмотрительно взятые из дома треноги, какие-нибудь прутья или просто железяки, подвешивали котлы, кастрюли или вёдра, и варилась еда… Аромат разносился по всей степи. Все считали минуты в ожидании вкуснейшей еды и поглядывали в сторону головы поезда – на паровоз, не дай Бог, загудит к отъезду. А один раз так и случилось: кипело уже в котлах, запах разжигал аппетит, и паровоз загудел. Надсмотрщики пробежали до конца поезда, командуя: "Загасить костры! На посадку! Быстрее!" Мужчины и женщины с пустыми котлами в руках, с горячими треногами, палками бежали к своим вагонам. Многие на ходу уже вскарабкивались в вагон, зачастую и в чужой, или их втягивали, только бы не остаться в степи.

Однажды мы стояли день и ночь в горах Средней Азии, недалеко от г. Джамбул (как я впоследствии узнала).

Живописный пейзаж, очаровательная местность предстала перед нами. Мы находились на неширокой долине среди высоких гор. Немногие, я думаю, из нас, видели когда-либо горы. И под словом ущелье (по-немецки Schlucht) мы понимали что-то несколько другое. Но мы находились в сказочном ущелье, по долине которого, совсем близко от нашего поезда, текла бурлящая горная речка, кругом были густой зеленью покрытые горы и чистейший воздух, который мы вдыхали вместе с этой необыкновенной красотой.

Было очень тепло. Моя мать и другие женщины взяли мыло и полотенца и повели нас, детей, к речке, которая оказалась совсем мелкой, но, тем не менее, представлялось опасным на несколько шагов войти в неё, а журчанье было настолько громким, что мы с трудом понимали друг друга.

Женщины в этот день обнаружили вблизи поезда базар. Мама завернула в носовой платок деньги, спрятала их за пазуху и пошла с другими женщинами на закупки. Вернулась она с полным фартуком яблок, груш, слив, помидор, грецких орехов и с небольшим арбузом. Тут пошла суматоха. Всем захотелось идти на базар. Наши охранники дали на это согласие. Мои родители тоже еще раз пошли, чтобы купить арбуз побольше и дыню. Горе, тяжким бременем давящее на наши души, словно отступило в этот день. Люди смеялись и шутили.

Но уже дня через два представилась нам картина совсем иного характера. Мы стояли целый день на крупной ж.д. станции, где стояли поезда, следующие по всем направлениям.

Моя мама, Анна и Евгения пошли между поездами в надежде найти нашего Альфонса, который выехал не с нами. По их рассказам, они видели пассажирский поезд с закрытыми снаружи дверьми. В нём были люди весьма горестного вида. Они через щель двери и через окно протягивали дрожащие руки, прося о помощи. Они якобы были поляками и евреями. Некоторые из них говорили по-немецки. Мама наша порылась в одном из узлов с пищевыми продуктами, достала пакет с солониной (солёным мясом) и, объясняя, что при такой жаре мясо всё равно скоро испортится, отрезала кусок и отнесла женщинам из этого вагона. Потом мы еще раза два встречали этот поезд, и наши женщины носили этим людям что-нибудь поесть. Моя мама отдала одной из тех женщин большой платок, так как они не имели возможности что-либо взять с собой, а поезда шли всё дальше на восток, и становилось всё холодней. Потом мы их уже не встречали. Возможно, они остановились в Казахстане.

Наш поезд, после того как мы покинули Казахстан, стал на несколько вагонов короче. Когда мы подъезжали к Новосибирску, пошёл легкий снег, но было еще довольно тепло, и он таял почти на лету. И всё-таки все достали зимнюю одежду. В Новосибирске отцепили еще несколько вагонов, а мы, проехав еще несколько часов, прибыли на конечную станцию Кулинда в Алтайском крае. Посреди степи. Дальше тупик. Дальше не была еще в те годы проложена железная дорога. Вблизи были видны несколько больших хлебных амбаров, которые являлись составляющими, как мне уже через два года довелось узнать, крупного зернового элеватора.

Мы выгрузили всё наше добро. Папа и его племянник Саша Роор пошли к распределительному пункту и вернулись с обозом в 6–7 конных повозок, которые мы быстро и загрузили. Саша объяснил нам, что повезут нас в колхоз им. Свердлова села Степной Кучук, что расположено в 120 км отсюда, т. е. от Кулунды. И мы поехали. Надзор над нами осуществлялся теперь молодыми женщинами, т. к. мужчин в селе уже не было – все ушли на фронт. Этими же молодыми женщинами управлялись лошади. Не помню, сколько ночей мы были в пути, но одна осталась в памяти. Лошадей распрягли, дали им корм, и мы подготовили наш ночлег. Одни устроились на телегах, другие под ними. Телеги, между прочим, назывались здесь бричками. После первых же капель начинавшегося дождика все ринулись под брички. Но дождь тут же прекратился, так что – команда назад. Теперь дети расплакались один за другим… и поспать не удалось. Рано утром мы двинулись дальше в направлении нашей новой родины.

Глава 3

В селе Степной Кучук обоз наш остановился у большого одноэтажного деревянного здания, перед входом в которое собралась большая толпа народа. Толпа расступилась, образуя совсем узкий проход. Хотя я пробиралась с опущенной головой, я заметила нескольких девочек моего возраста. В самом начале промелькнула фигура очень красивой и хорошо одетой девочки, потом же я наблюдала и весьма убого одетых. На них были длинные юбки из мешковины, поверх же были надеты просторные жакеты из самотканой толстой материи, перевязанные верёвками. Они смотрели на меня молча, а мне было стыдно за то, что я совсем по-другому одета. Что они думают и каково им видеть меня в клетчатом до колен платье, в новых хороших полуботинках и в курточке поверх платья. Ко всему еще бордовая шляпка на голове, а в косы вплетены красивые ленты, завязанные бантами. Будут ли эти девочки когда-нибудь со мной дружить?

Дом, в который мы поочерёдно входили, оказался колхозным клубом, построенным год назад. Собрались мы в зале, уставленном длинными деревянными скамьями. Впереди небольшая сцена, справа ряд окон, слева четыре двери, которые вели в небольшие, еще пустующие комнаты. В этих комнатах мы провели три дня. Было начало октября и становилось холодно. Отопления не было, как не было и возможности приготовить горячее кушанье, а также соблюдать обычную гигиену. Холодную как лёд воду мы брали из колодца в чьём-то дворе. В результате заболели дети, особенно страдали мои племянницы-близнецы.

Село производило унылое впечатление. Маленькие, в основном убогие дома располагались далеко друг от друга…

Меня же интересовала больше всего школа. В селе была семилетняя школа, но учебный год для 5–7-х классов еще не начался, так как учащиеся этих классов, как старшеклассники, еще работают в колхозе. Я радовалась тому, что не пропустила школу.

Через четыре дня мы получили жилье. Семья Шнайдер – Адольф, Элла, Иза, Тоня и Лисбет – поселилась по ту сторону речки Кучук, протекавшей через всё село. Их избушку мы называли хижиной. Она имела две маленькие комнаты с крошечными окошками, глиняный пол, называемый доливка. В одной из комнат – большая русская печь, в другой – тоже печь, но называлась она груба, с плитой. Крыша покрыта соломой. Непосредственно к избушке пристроен хлев, называемый пригон, через который нужно было пройти, чтобы попасть в домик. Возле избушки – довольно большой участок земли для личного пользования.

Другая изба, недалеко от правления колхоза и клуба, была побольше. Её получили бабушка Маргарет, её дочь Берта (моя тётя) с её мужем Мартином Зальцманом и дочкой Алмой, а также тётя Анна и её сын Александр. Мой дядя Петер Герман с женой Евгенией, сыном Геликом и дочерью Голдой получили избу возле реки. Там же поселилась семья сестры Евгении Шейерман. И мы получили жилище вместе с семьёй моей сестры Марии Цвингер и ее детьми: Марийхен, ставшей теперь Марусей, Лилей и Сашей, а Витя родился 24 декабря. Наш дом, говорили, был самый красивый. Он был деревянный, с окнами побольше. Но крыша была тоже из соломы и пол глиняный, но с гладкой поверхностью. У нас были две большие комнаты и маленькая пристройка из досок – вместо прихожей. Во дворе имелся пригон – хлев с деревянным полом и соломенной крышей. В другой части двора был еще один пригон, который мы использовали как кладовую, а зимой хранили в нем солому или сено.

Наш дом назывался Бикбулатов дом. Спустя время мы узнали, что владелец его был зажиточным, татарского происхождения, а жена его – дочерью православного попа. Семья была изгнана, имущество конфисковано. Несколько лет спустя они вернулись, но не имели права поселиться в своем доме, который стал колхозным. Жили они теперь в другом доме.

Домик стоял недалеко от сельского совета и, что меня особенно радовало, недалеко от школы.

Началось обустройство нашего жилья. Мужчины принесли откуда-то доски, какие-то столбики или чурки, чтобы построить лежанки, наподобие кроватей, кухонный стол, табуретки.

А первым нашим столом служила ножная швейная машина, которую моя сестра привезла с собой. Она стояла впереди у окна. Мама моя была занята заполнением пустых наматрасников соломой, а мужчины мастерили во дворе, когда к нашей двери подошла девочка моего возраста. Мама привела её ко мне, а папа пришел на помощь, чтобы перевести, о чем говорит девочка. Эту девочку я видела в толпе, когда мы приехали.

Её зовут Маня (Мария) Цапко, и живет она чуть выше на пригорке, совсем недалеко от нас. Ей очень хотелось знать, как меня зовут, сколько мне лет и в каком классе я буду учиться. Она радостно захлопала в ладошки, когда услышала, что я пойду в 5 класс. Её тёмно-карие глаза, её улыбка говорили, что мы с ней несомненно подружимся. На её вопрос, пойду ли я завтра вместе с ней на работу (папа и это перевел), я усердно закивала головой в знак согласия. Маня пожала мою руку и сказала, что завтра утром зайдет за мной.

Местом нашей работы был ток – расчищенная площадь, на которой молотилось, потом сушилось и очищалось зерно.

Зерно уже было обмолочено, и на току было две кучи зерна и стояли три различные зерноочистительные машины. Названия их остались в моей памяти. Одну называли просто веялка, другую, самую маленькую – фухтель, третью, помнится, – триэр. Кучи зерна перелопачивались постоянно, пока зерно не высохнет. Затем оно попадало поочерёдно в очистительные машины.

Первые дни мы с Маней работали на веялке, в которую были встроены два больших квадратной формы сита. Над ними находился небольшой открытый бункер (так мы его называли), в который насыпалось вёдрами или большим совком зерно. Зерно попадало через воронку на верхнее крупноячеистое сито, которое отделяло зерно от половы. Полова от вибрации выпадала сзади на землю. Зерно же попадало на второе, более густое сито, которое отделяло вызревшие, полноценные зерна от мелких, не вызревших зёрен, от мелких камушков, от песка и от сорняковых мелких зёрен. Это были отходы зерна. Хорошее зерно высыпалось через воронку в подставленные вёдра или тазики, складывалось в отдельные кучи и пропускалось еще через фухтель. Отходы же падали на землю, погружались на брички и отвозились на ферму для скота. Так было еще в 1941 году. Через год нам давали эти отходы, так сказать, на трудодни, как продукт питания.

На току работали не только мы, школьники, но еще две-четыре взрослые женщины. Первые дни мы с Маней работали только вместе: то мы крутили ручку веялки или фухтеля, перелопачивали зерно, отгребали полову или отходы и относили вёдра или тазики к куче. Иногда Маня разговаривала с женщинами, потом объясняла мне жестами, что нам надо делать. Маня не теряла меня из виду, и ей не хотелось, чтоб я работала с другими девочками. Иногда Маня ругалась, спорила о чём-то со всеми, и мне казалось, что все насмехаются надо мной, а Маня меня защищает и охраняет. Хотя она была меньше меня ростом, но телосложением покрепче. Голос её звучал очень убедительно. Она явно была бойкая девочка и за словом в карман не лезла.

Одна из девочек была особенно красива, и её одежда очень отличалась от других, это, несомненно, была та девочка, которую я только мельком увидела в толпе, когда мы приехали. Теперь, когда наши взгляды встретились, я поняла, что мы с ней когда-нибудь подружимся. Её звали Роза Шевченко.

Однажды утром, собравшись на работу, я напрасно ждала Маню. Я побежала к ней домой, чтобы узнать, в чем дело. Из дома вышла её мама и, сморщившись, показала на живот. Из этого я заключила, что у Мани болит живот, и сама пошла на работу.

На току меня окружили, затараторили, но из их вопросительных взглядов и повторения имени Мани я поняла, что спрашивают о Мане. Я показала на свой живот и сильно поморщилась. Все громко засмеялись. Теперь нас распределили на работу, и я оказалась с Розой вместе. Она заговорила со мной, но я не поняла ни слова, однако каким-то образом во время работы мы все равно понимали друг друга. Мы смотрели друг на друга и улыбались.

Когда Маня опять пришла, она настояла на своем и мы снова работали вместе. По дороге домой Маня иногда заводила разговор о Розе, выражая жестами отрицательное мнение о ней, называла её воображулей (что означало быть высокого мнения о себе) и длинношеей жирафой. Слово „жирафа" я поняла – остальное довообразила.

Так прошло, наверное, три недели, и наступила зима с сильными снегопадами. Пришла пора идти в школу.

Еще когда я после первого рабочего дня пришла домой, у нас собрались все мужчины нашей большой семьи, чтобы поговорить с отцом, как с бывшим земледельцем. Для работы в поле он считался уже старым, и его назначили пожарным в селе. Тем не менее, интересовали его вопросы земледелия. Наш зять Александр Цвингер принёс с поля полный карман земли. Он вывернул карман на швейную машину и все, протирая землю через пальцы рук, поражались этой земле. Это был чернозём. Все радовались тому, что здесь можно выращивать высокие урожаи. У нас на Волге почва была не такой плодородной, однако какие выращивали урожаи!

Однако мы не знали еще, что нас ожидает.

Мой кузен Саша Роор принес газету из правления колхоза, наверно, это была „Правда". В ней сообщалось о положении на фронте. Фашисты все еще продвигались дальше вперед, но несли огромные потери от героической обороны наших советских войск. Я иногда спрашивала себя, к кому же теперь относят нас. Но эта тема была табу. И до меня не дошло, когда и как нам дали знать, что мы, немцы, не имели права покинуть село, хотя бы для посещения села, отдаленного на 3–4 км. В начале каждого месяца приезжали из районного центра Родино коменданты, и все взрослые немцы должны были письменно подтвердить своё пребывание на месте поселения. Как-то случайно я услышала об этом из разговоров наших женщин. Честно говоря, я тогда восприняла это отнюдь не трагично, хотя мне было жаль моих родных, когда они так грустно об этом говорили. Я же радовалась, что мы можем ходить в школу. Правда, моя племянница Марийхен, теперь Маруся, страшно боялась чужой речи и осталась на год дома.

Школа находилась в центре села вблизи от сельсовета. Детям, которые жили в колхозе Свердлова, приходилось переходить через довольно глубокий ров. Напрямую вела через ров тропинка от молоканки к сельсовету. Просёлочная же дорога (т. е. дорога для конных упряжек) отворачивала у молоканки вправо и наискосок спускалась вниз, поворачивала влево и также наискосок поднималась по другому склону рва вверх к сельсовету.

Школа была деревянная и имела всего 4 классные комнаты, учительскую и кабинет директора. Школа была еще не совсем достроена, а именно, не был еще настлан пол зала, через который надо было пройти, чтобы попасть в классы. Для этого были уложены несколько незакрепленных досок.

Метрах в двадцати от этой школы стояла бывшая начальная школа. Половина этого дома была переоборудована в жилую квартиру и в ней жил директор, а вторая часть дома использовалась как классная комната для 5-го Б класса, в котором учились, в основном, дети из близлежащих деревень, в которых было только 4 класса.

Мой отец записал меня в школу, и меня определили в 5-й Б класс. К моему счастью, пришла в этот класс и Фрида Виндголц – сестра тёти Жени. До этого я её не знала, так как она не жила в Мариентале и не работала здесь в колхозе. Теперь, однако, мы сидели за одной партой в первом ряду.

Анастасия Ивановна преподавала нам русский язык и литературу, Татьяна Ивановна Москаленко – историю и ботанику, Наталия Ивановна Усенко – математику, Вера Макаровна – рисование и пение. У нас были еще уроки военного дела и спорт, но, к сожалению, я не помню имя и отчество учителя.

Мои учебники для 5-го класса – полный комплект – были все на немецком языке, русских у меня не было. Когда я сравнила мои учебники с русскими, оказалось, что они идентичны, те же иллюстрации, те же примеры, иногда те же страницы. Только учебник русского языка для немецкой школы не имел сравнения с таким же учебником для русской школы. Немецкий язык никогда не преподавался в этой школе. В немецкой школе у нас тоже были уроки русского языка, и я знала русский алфавит: печатный получше, письменный похуже. Во всяком случае, читать я умела очень медленно, нескладно и не понимая ничего. При письме я должна была перед каждой буквой подумать. В первом моем диктанте я сделала 23 ошибки. Зато на уроках математики не было никаких проблем. За первую контрольную работу получила пять. В Советском Союзе это была отметка очень хорошо. К устным предметам я готовилась первое время по немецким учебникам.

Одного из наших учеников звали Полоусов. Он был на несколько лет старше большинства из нас и поэтому казался очень большим. По одежде он напоминал оборвыша, бродягу, нищего. В школу он приходил весьма нерегулярно, но если присутствовал, то приводил весь класс в беспорядок, особенно на уроках Татьяны Ивановны или Веры Макаровны. Помню хорошо, как однажды в начале урока Полоусов, подбежав к нашей парте, схватил Фриду за руку и потянул ее к своей парте. Фрида вся дрожала от страха, а я вся съёжилась, тоже от страха, когда он сел рядом со мной. Татьяна Ивановна только улыбнулась ему понимающе на это, а я с нетерпением ждала звонка на перемену.

Через две-три недели Фрида со своей семьей переехала в село Родино. Полоусов теперь постоянно сидел со мной за одной партой. На уроках математики и русского языка и литературы он отвечал, к полному удовлетворению учителей, хорошо. Я определяла это по выражению лица Натальи Ивановны или Анастасии Ивановны. В выполнении письменных работ он не принимал никакого участия, у него не было ни бумаги, ни ручки.

На уроках истории или ботаники он болтал не переставая на русском или украинском языке, обращаясь при этом ко мне. Учительница только улыбалась, и мне казалось, что они потешаются надо мной, к моему глубокому страданию. Что-нибудь сказать в свою защиту я не могла. Когда однажды на большой перемене я хотела выйти на двор, Полоусов вдруг встал передо мной с распростёртыми руками. Улыбаясь, он приближался ко мне. „Нимке-е-ня," – сказал он мне. Это слово могло иметь отношение только к моей национальности. Набравшись вдруг смелости, я толкнула его, пошла к своей парте, взяла сумку и пальто и убежала, рыдая, домой. На вопросы матери я не ответила ни слова. Отцу пришлось объяснить положение дел, когда он пришел с работы. Он нашел, что нет убедительной причины бросить школу. Он бы меня понял, если бы этот парень меня побил или обругал ни за что. На следующий день я все равно не пошла в школу. Случайно зашла к нам тётя Анна, она и моя мать пошли в школу, чтобы поговорить с директором о моей проблеме. Я представить не могла, как они будут изъясняться с директором, не зная языка. Позже я узнала, что Анна всё-таки немного понимает по-русски. Вернувшись домой, они мне объяснили, что с завтрашнего дня я буду учиться в 5 А классе. Мне было так нехорошо от всего этого, что не хотелось и в 5 А.

Вечером пришла Маня, ее улыбка сияла во всё лицо, она хлопала в ладоши и от радости трясла меня за плечо. На следующее утро я поднялась на пригорок, а там меня ждали Маня, Роза, Вера и Нюра. Они радовались моему приходу в их класс.

Полоусова исключили из школы, мне это было очень неприятно. Маня мне объяснила позже, что его бы всё равно исключили, потому что он слишком много пропускал и постоянно мешал на уроках. Он приходил в школу только в те дни, когда его мать не работала. У них была одна пара валенок на двоих.

Узнала я, что означает украинское слово нимкеня. По-русски это немка, а по-немецки deutsche. Узнала я, что почти все жители нашего села Степной Кучук украинского происхождения. И не только села. Большинство жителей и Родинского района, и Алтайского края имеют украинское происхождение. И называют они себя хохлы. Язык их представлял собой смесь русского и украинского языков. В школе же велось преподавание на русском.

Маня часто приходила к нам и беспрестанно говорила на языке хохлов, что для моей матери, которая пыталась понять хотя бы что-нибудь, составляло большую сложность. Я же в скором времени стала понимать многое как по-русски, так и по-украински. Когда Маня первый раз пригласила меня к себе домой, моя мама никак не хотела меня отпустить, потому что она боялась, что у них вши. Вечером она об этом говорила с отцом. Он убеждал её в том, что нас привезли сюда не в гости, что мы с этими людьми будем жить постоянно. К тому же, мое постоянное общение с подругами дает мне больше шансов быстрее научиться говорить по-русски, чтоб на уроках все понимать.

Маня жила со своей матерью Ольгой, сестрой Катей, на три года старше Мани, почти взрослым братом Сашкой и младшим братишкой Ваней. У них было две комнаты, но жили они в одной, которая была побольше и называлась горницей. Слева, сразу у двери, была большая русская печь. Между печью и передней стеной комнаты были встроены большие нары, которые называли полати. Нары были покрыты огромным грубо-самотканным одеялом, называемым рядно, в углу были сложены друг на друга пять подушек. На этих нарах спали все пятеро, правда, Сашка часто уходил куда-то ночевать. Зимой, когда бывало очень холодно, вся семья, кроме Сашки, спала на печи, куда можно было взбираться прямо с полатей.

Рядом с нарами-полатями у передней стены стоял сундук. У правой стены, у входа – небольшая скамейка, затем стол и еще большая скамья до переднего угла. На окнах никаких гардин или занавесок. Убогая обстановка, бедное обустройство. Зато мне бросились в глаза в правом переднем углу под потолком две поразительно красивые иконы. На одной изображен Иисус Христос, на другой – не запомнила кто.

На моей родине не было икон, их и не было никогда. Ольга, мать Мани, указала мне пальцем в грудь: „Нету Бога?". А я не знала, что ответить. Она подошла к иконам, погладила их, говоря „боженька", поцеловала свои пальцы, отвернулась и пошла к двери. Остановившись, сказала: „А Сталин тьфу!" Плюнула, подняла свою длинную юбку и показала голую задницу в сторону двери. Странным мне это всё показалось, и я рассказала всё своей матери. Она реагировала так же, как я, и считала, что об этом лучше всего хранить молчание. (Надеюсь, Маня не обидится, что я об этом пишу.) Дружба наша с Маней тем временем всё укреплялась. Так же хотелось бы мне подружиться с Розой. Но Роза и Маня явно не были друг к другу расположены.

В центре села Степной Кучук, почти рядом с сельсоветом, имелся магазин. Моя мать и тетя Анна каким-то образом посетили этот магазин еще в первые дни нашего здесь пребывания. Продуктов питания к тому времени уже не было никаких. Кроме небольшого количества спичек и хозяйственного мыла имелись в продаже 4 семиструнные гитары и несколько красивых, голубого цвета, фетровых шляпок (назывались они, по-моему, „Маленькая мама"). Когда я на следующий день пришла домой (мы еще работали на току), подарила мне тетя Анна гитару, при виде которой ожила моя память о Мариентале. Я была очень благодарна моей тетушке. А мама моя подала мне голубую шляпку, о которой она вчера рассказывала. Эти две женщины сами были счастливы не столько оттого, что купили глаз радующие вещи, а больше оттого, что не пришлось выбросить имеющуюся еще у них жалкую сумму денег. Все равно, дескать, уже ничего на них не купишь.

Пришла Маня. Мы с мамой удивились тому, что она уже знала о наших покупках. Откуда? Маня надела шляпку, взяла гитару, провела рукой по струнам и положила обратно, надела шляпку на мою голову, взяла меня за руку и, что-то объясняя, повела меня к себе домой. Между Маней и её матерью состоялся бурный спор. Мама показывала на её куртку, перевязанную верёвками, на её очень большие сапоги на ногах. Маня плакала не переставая. Очень хотелось ей такую шляпу. Весь следующий день она была задумчива, очень мало говорила со мной. Мне было жалко её. Это был последний день нашей работы. Новый учебный год начинался с линейки во дворе школы. Какова же была моя радость, когда я увидела Маню, Веру и Нюру в таких же голубых шляпках, как моя. Снег хотя выпал, но морозы еще не наступили, и мы еще несколько дней красовались в необычных для Степного Кучука головных уборах.

Гитары тем временем распродали. Нюра и Нина имели счастье получить по одной. Розе и Вере досталась гитара ушедшего на фронт отца Веры. Мане не купили гитару. Получилось так, что всех девочек, имевших гитары, я как-то научила поочерёдно играть, вернее, передала им то, что я умела и знала. Маня училась играть на моей гитаре.

Наши две молодые учительницы Вера Макаровна и Валентина Сергеевна, бежавшие от блокады Ленинграда (Петербурга), где они жили, оказались в селе Степной Кучук на Алтае. Слышала, что Валентина Сергеевна была в Ленинграде диктором радио. Теперь она преподавала русский язык и литературу. Вера Макаровна якобы была танцовщицей, теперь она стала учительницей рисования и пения. Обе они отличались от других учителей своей интеллигентностью, прекрасным литературным русским языком, своей осанкой и одеждой. Всё своё свободное время они проводили с нами, учениками. Они создали в нашей школе театральный кружок, танцевальную группу и хор. И пытались привить нам хорошие манеры. Ежемесячно проводились школьные вечера, на которых исполнялись каждый раз новые концертные программы или устраивались театральные постановки. На концертах присутствовали почти все жители села. Два учебных года (с 1941 по 1943) можно с уверенностью назвать годами культурного подъема в нашем селе. Когда я пришла в 5 A класс, знакомые мне девочки уже занимались в кружках. Роза с увлечением занималась танцами, Маня принимала деятельное участие в драмкружке и с гордостью говорила мне, что в небольшой пьесе на военную тему ей дали роль ефрейтора. В хоре принимали участие все. Моё знание русского языка было еще слишком ограниченным, чтобы принимать участие даже в хоре. Но Маня нашла выход. Она уговорила Веру Макаровну поставить матросский танец с двумя исполнителями. Моя подруга была матрос, а я – матроска-девчонка. Директор школы сопровождал наш танец, играя на гармошке песню „Яблочко".

Позднее я стала и в хоре петь. В то время я себе представить не могла, что смогу когда-нибудь участвовать в театральных постановках, куда меня более всего влекло.

На школьных занятиях я всегда внимательно слушала и радовалась каждому понятому слову. Домашние задания по математике делались мной с помощью немецкого учебника.

Всё реже приходили мне на помощь немецкие учебники по истории, ботанике, географии. Я их вовсе перестала читать. Русские учебники я тоже не читала и вряд ли смогла бы понять, если бы они у меня имелись.

В то время как я всё больше включалась в общественную жизнь класса и школы, когда постоянно была в окружении полюбившихся мне новых подруг, мне случалось наблюдать во время перемен группу ребят, посещавших 6 класс нашей школы, которые тоже были немцами из Мариенталя, но мне совершенно незнакомыми. Их было четверо, и жили они на участке другого колхоза. Моя мать разведала, чьи они дети, мне запомнились фамилии Кесслер и Штерцер. Все они были старше меня, даже на несколько лет. Держались они особняком, ни с кем из местных не общались. Еще до Нового года они перестали приходить в школу, и я осталась единственной немкой в 5–7 классах.

Глава 4

Очень нравилось мне после школы вместе со всеми гурьбой идти домой. С радостными криками мы бежали к нашему оврагу, потом друг за другом спускались вниз до пологой проезжей дороги, до того места, где росли, как в треугольник расставленные, три роскошные, чарующие красотой своей, берёзы. При хорошей погоде мы, бывало, подолгу здесь задерживались, и даже снег не мешал нам отложить в сторону школьные сумки. Развеселившись, мы брались за руки и кружились иногда с песнями или просто смеясь вокруг этих трёх берез. То обнимали в одиночку или вдвоём белоснежный ствол с темными полосками и, подняв голову, смотрели сквозь оголенные ветки дерева на зимнее небо. Иногда мы ложились на свежевыпавший снег и с крепко прижатыми к животу книгами скатывались вниз, громко смеясь и выкрикивая что-то. Внизу же приходилось отряхиваться от снега и топать по снежным заносам до дороги на противоположной стороне ярка. После молоканки Маня сворачивала налево к своему дому, сразу после неё направо вниз с пригорка сворачивала я. Остальные же: Роза, Вера, Нюра, Нина, Дуня шли еще значительно дальше, постепенно рассеиваясь по пути.

В один из особенно морозных дней мы после школы шли так же гурьбой в направлении оврага, как вдруг громкий душераздирающий вопль пронзил морозную тишину. Мы остановились пораженно. Женщина надрывно голосила, а кто-то из девочек произнес: „Похоронку получила". Вытирая слёзы, девочки спрашивали, кто бы это мог быть, и решили, что кто-то не из нашего колхоза, а из колхоза Карла Маркса. К сожалению, нам приходилось еще не раз услышать подобное. Семья одной из наших соучениц еще прошлым летом получила такое страшное известие. Отец Веры, он же брат Розы – Григорий Шевченко – сражался на фронте. „Давно не было письма", тихо сказала Вера, и они с Розой заторопились домой. А Маня, уже плача, сорвалась с места со словами „Может, и нам что-нибудь пришло" и побежала домой. Отец Мани – Василий Цапко – ушел на войну в самом начале, и семья его получила от него одно-единственное письмо с дороги на фронт. Прошло с тех пор полгода, а весточки не было. Может быть, сегодня что-нибудь есть?

Молча пошли мы по домам.

После обеда я взяла свои тетради и пошла к Мане делать уроки, в надежде, что они получили письмо от отца. Но нет, ничего не пришло. И почтальонша еще не проходила мимо их дома. Мать Мани сидела у окна и пыталась своим теплым дыханием растопить на заледенелом стекле хоть маленький просвет. И ей удалось продуть на ледяном узоре маленький глазок. Напряжённо смотрела она в него, ожидая почтальоншу, которая после доставки почты должна пройти мимо её дома в сельсовет. Дождалась она и узнала, что сегодня было два известия о смерти и несколько писем с фронта.

Некоторое время Ольга просидела на лавке молча, глубоко задумавшись, потом встала, подошла к иконам, широко перекрестилась, как бы придавая многозначительности этому знамению. После короткой молитвы Ольга бросилась на колени, перекрестилась несколько раз и поклонилась низко до самого пола. Она молилась Богу, умоляла его защищать и охранять её мужа Василия, если он еще живёт. Она говорила ему о четырех её детях, которым так нужен отец. Допуская, что он мог попасть в плен, она умоляла Боженьку дать мужу остаться в живых и вернуться домой. Всхлипывая, она просила, чтобы война скорее закончилась. Слёзы катились по её впалым щекам и падали на доливку, покрытую соломой.

Маня и я молча слушали Ольгину молитву, отложив свою домашнюю работу. И маленький Ваня терпеливо молчал, сидя на полатях и глядя на свою маму. Ольга встала, взяла какую-то тряпку и вытерла лицо. Совсем успокоившись, она села и взяла Ваню на колени. Не без злобы посмотрела на меня и сказала, что мой отец и все наши мужчины – они дома. Маня порывисто сказала: „Мама! она-то при чём". Ольга немного помолчала и сказала, обратившись ко мне, что это наше счастье, что нас выслали в Сибирь. Мгновенно ожили мои воспоминания о Мариентале: наш дом, который мне теперь казался сказочным, наш двор с животными, моя школа и подруга Ирма… Трудно мне было тогда понять Ольгу, хотя всем сердцем мне было ее жаль. Конечно, мы были рады, что получили здесь жилье, что нас не высадили где-нибудь в диком лесу или в безлюдной степи. Еще больше мы радовались, когда нам за сданное на родине поголовье скота дали из колхоза коров. Те, которые сдали корову или четыре козы, получили здесь по корове. Моя сестра Элла с мужем Адольфом, двумя детьми и бабушкой Лисбет не имели в Луй никакой скотины и не получили коровы. Так же обстояло дело у дяди Петера. И они остались без коровы. Правда, они к этому времени уже переселились, с разрешения комендатуры, разумеется, в другое село к семье Шейерман – родственникам Евгении. Элла же (Шнайдер) жила в маленькой халупе и без коровы. Слава Богу, отелилась вскоре одна из наших с Марией Цвингер коров, и мать наша каждый день носила молоко для близнецов.

Ходили слухи, что наши мужчины будут призваны на трудовой фронт. Слух осуществился. Со слезами, со стонами проводили наших мужчин в середине января 1942 г. в трудовую армию.

Моему отцу было 56 лет и, слава Богу, он был уже не пригоден для трудармии. У нас состоялся семейный совет и было решено, что для Марии и её четверых детей (Виктор родился 24.12.1941 г.) надо просить отдельный домик. Работать в колхозе она не сможет, и молоко от коровы полностью останется им. И Мария перебралась в домик, оказавшийся еще свободным. Элла же перебралась к нам. Таким образом, решилась проблема с молоком.

Отец мой работал пожарником вместе с тремя русскими женщинами. В их распоряжении было шесть лошадей и несколько телег с бочками воды, размещенных в специальном сарае. Имелась примитивная наблюдательная вышка, с которой велось посменное наблюдение не только за нашим селом, но и за близлежащими деревеньками: Соколовка, Михайловка и Верхний Замай. Иногда в ночную смену приносил отец пучок соломы домой, за что мама выговаривала: „А если бы кто увидел?". Собственно, как раз это мне довелось однажды услышать, поэтому и пишу. Возможно, это было единственный раз.

Однажды я увидела отца на лошади верхом, в седле. Это меня крайне удивило и в то же время привело в восторг, как хорошо он смотрелся на лошади. Он приезжал домой на обед, и я спросила, не может ли он меня научить ездить верхом. Нет, конечно, не может, потому что нет времени. Потом он говорил мне, что у его отца были свои лошади. Семья занималась сельским хозяйством, и ему часто приходилось сидеть на лошади. А моя мама добавила еще, что молодухи с него глаз не спускали, когда он был на лошади.

Наше домашнее хозяйство вели моя мать и Лисбет, которая, в основном, смотрела за детьми Тоней и Изой. Мама больше заботилась о корове и теленке. Теленка осенью предстояло сдать государству, и какое-то количество свежего молока тоже необходимо было сдать. Мать ежедневно относила свеженадоенное молоко на молоканку, пока не выполнит план. Кроме того, были еще дети Марии, которые души не чаяли в бабушке Синэ, и она просто не могла не оказывать им какую-нибудь помощь, тем более что Мария сама была весьма некрепкого здоровья. Она очень плохо видела и с трудом могла ходить. Наша мать объясняла это, во-первых, её первыми родами, когда она в 20-тилетнем возрасте родила тройню без всякой врачебной помощи. В течение 2-х – 3-х недель дети умерли. Кроме того, пришлось Марии во время революционных лет еще совсем юной девочкой выполнять физически тяжелые работы. Но она и после трудного времени не проявила желания учиться, чтобы получить какую-то специальность. Когда ей исполнилось 19, она вышла замуж. Теперь имела четверых хороших здоровых детей. Элла же училась в Киеве и стала портнихой. Это и послужило основанием того, что вскоре после нашего прибытия в колхоз Свердлова была создана швейная мастерская. Заведующей этой мастерской была назначена Элла. Для мастерской выделили небольшой домик прямо на колхозном дворе, Элле поручили самой себе подобрать помощниц-швей. Кто-то предложил ей двух русских женщин, которых она и стала обучать швейному делу, а третью швею Элла выбрала сама – нашу сестру Марию. Хотя у неё было очень плохое зрение и шить она вовсе не умела, зато она принесла в мастерскую свою швейную ножную машину „Singer", которую ей купил отец к свадьбе, как приданое. У Эллы была такая же машина от отца, но Элла её оставила дома. Мария выполняла вспомогательные работы: она гладила, распарывала старые вещи и очищала швы от долголетней пыли-грязи.

Вторую швейную машину привез председатель колхоза товарищ Кондрик из районного центра Родино. Некоторые жители села имели в запасе еще отрезы или какие-то остатки различных тканей, из них шилась новая одежда. Элла получала заказы из райцентра Родино, но только с разрешения товарища Кондрика. Большей частью же, и в первую очередь, в швейную мастерскую принималась старая изношенная и грязная одежда жителей и членов нашего колхоза. Её перешивали, перелицовывали, чистили, иногда просто накладывали аккуратно заплату.

Эллина швейная машина осталась дома, потому как наша семья тоже нуждалась в пошиве или переделке одежды. И сестра моя научила меня шить. Мне было 13, когда я полностью сшила Эллой скроенные два платья для Маруси и Лили. С какой радостью я потом перешивала свои платья или мамину юбку на себя.

Первую зиму мы довольно хорошо пережили благодаря великодушной поддержке со стороны колхоза. Нас снабжали топливом в виде соломы и кизяка (сушеные брикеты из навоза с соломой). На питание мы получали понемногу зерна и растительного масла. И у нас оставались еще продукты, заготовленные в Мариентале: смалец, топленое масло, сушеные фрукты.

Школа наша отапливалась кизяком и дровами, которые, в основном, применялись для того, чтобы разжечь основное топливо.

С января 1942-го года обязали учащихся шестых и седьмых классов самим отапливать школу. К этому времени переоборудовали одну из классных комнат в военный кабинет, который надо было охранять. В ночные смены печи топили мы, как новобранцы. (В школьную программу были введены уроки военного дела, по правилам которого мы были новобранцами.)

При температуре воздуха ниже 35° занятия в школе не проводились. Было очень холодно, но я хотела идти в школу. „Мы же не знаем, сколько градусов ниже нуля, так я хоть узнаю, есть ли занятия или нет", подумала я. И мне было чем доказать этому леденящему морозу, что я его не боюсь. Я надела теплые, мамой связанные шерстяные чулки выше колен, новые толстые валенки, меховую овечью шапку на голову, теплые рукавицы, а поверх шапки мама завязала большой платок так, что осталась только щель для глаз. Мне очень нравилось такой укутанной идти по хрустящему снегу. В этот раз было настолько холодно, что ресницы и брови заледенели. В школе меня встретила у двери уборщица: „Ты что пришла? Мороз 40°. Марш домой!" Меня удивило только, что она знает сколько градусов. Откуда? Позднее выяснилось, что в сельсовете есть радио, телефон и даже термометр, который, однако, висел внутри у окна. Впрочем, старожилы нашего села определяли температуру без всякого термометра.

В марте дни стали намного длиннее. Солнце излучало всё больше света и тепла, и снежные сугробы, часто превышавшие крыши низких домов, постепенно растаяли. На холмах появлялись большие черные пятна, хотя на дне оврага лежал снег, сквозь который легко можно было попасть в глубокую лужу. Примитивно построенный мостик из сучьев и старых досок был нам защитой от промокания валенок, а потом и ботинок.

25-го марта ежегодно начинались весенние каникулы продолжительностью 8–9 дней. В эти дни очень интенсивно таял снег, становилось тепло и почти сухо. Теперь не нужны были валенки и теплая зимняя одежда. У меня же появилась другая проблема – я выросла. Мать моя выпустила подвороты на подолах всех моих платьев, отрезала на одном до половины рукава и удлинила этим совсем уже короткое платье. А я строчила на машинке. Из четырех пар обуви были мне две пары еще впору.

Очень жаль мне было мою подругу Маню, у неё не было ни одного платья. Носила она длинные юбки из самотканого полотна тёмного цвета, а зимний зипун она сменила на стёганую фуфайку своей матери. Блузок у Мани было несколько: и пестрой расцветки, и тёмная, и белая, расшитая в украинском национальном стиле, очень красиво, но все они были ей велики. Я бы очень хотела подарить Мане одно из своих платьев и сказала об этом матери. Она тут же согласилась. Когда я привела Маню, мама уже достала одно из моих платьев из шотландки, т. е. в клетку – самое широкое из всех, т. к. Маня была покрепче сложена, чем я. При примерке обнаружилось, что у Мани не было нижнего белья. Мама в ужасе посмотрела на девочку, открыла сундук и достала голубого цвета штанишки на резинках в поясе и над коленями. Платье сидело на Мане как нельзя лучше. Сияя радостью, она кружилась так, что складки, распускаясь, придавали юбке форму зонта, Маня была счастлива и говорила, что давно мечтала о таком платье. Еще она получила пару аккуратно заштопанных чулок. Обуви, к сожалению, не нашлось. Но потом, уже летом, Ольга приобрела для дочери легкие полуботинки.

Со временем я всё лучше говорила на украинском диалекте. Мать Мани называла меня хохлушкой, говорила, что вряд ли можно меня отличить от настоящих хохлов. Мне тоже казалось, что я хорошо владею этим языком, и я не стеснялась говорить, когда чувствовала неправильное произношение. Манины сестра и брат весьма насмешливо реагировали на это.

В школе у меня были большие трудности с русским языком. Я предприняла единственную попытку ответить на уроке устно. Нам задали выучить стихотворение наизусть. По моему, это было

Как ныне сбирается вещий Олег

Отмстить неразумным хазарам.

Их сёла и нивы за буйный набег

Обрёк он мечам и пожарам…

Я выучила это стихотворение полностью. Когда учительница спросила: „Кто выучил стих?", я подняла руку. Меня и спросили. Уже после первых строф раздалось хихиканье. Я смолкла от стыда и опустила голову. Учительница указала мне на место и вызвала следующего, но никто не выучил стих до конца. А я сидела и терзалась: зачем я подняла руку, сделала из себя посмешище. Никогда больше не поднимала я руку, и меня не вызывали долгое время отвечать устно. Но экзамены я все сдала и была переведена в 6 класс.

В начале апреля, когда на полях полностью растаял снег, учащиеся 5–7 классов выходили в поле собирать колоски, оставшиеся после прошлогоднего урожая. На ближних полях мы это делали после уроков, на дальние поля мы выходили с утра, т. е. не занимаясь в школе. Сразу после экзаменов было время прополки полей озимых посевов от сорняков: осоки, молочая, васильков, лебеды, одуванчика, осота и др. Особенно трудно было вырывать осот с его крепким и длинным корнем, к тому же он был колючий. Молочай легко выдергивался, но после него руки были клейкими. Некоторые девочки уже имели опыт и надевали специальные перчатки. 2 недели после начала полотьбы приехал на поле бригадир, которого мы звали дядя Гриша – инвалид войны. Он припадал на одну ногу, к тому же сильно заикался. Приехал он, чтобы отобрать девочек покрепче для копнения сена. Выбрал он Нюру, Розу и Нину. Мне тоже хотелось бы с ними сено копнить, но мне он очень твердо, чуть ли не приказным тоном сказал, что я остаюсь здесь в качестве звеньевой, что я, несомненно, справлюсь с возложенными обязанностями; всех остальных он призвал к послушанию. После того как он объяснил, на какое поле нам следует перейти после этого, девочки взобрались на его бригадирский ходок (так называли в Кучуке одноконную четырехколёсную телегу, на платформе которой установлен короб с двухместным сидением.) Бригадир натянул вожжи, треснул бичом, щелкнул с присвистом языком, и лошадь пошла своим ходом. С некоторой завистью я смотрела им вслед. Из моего класса осталась только Дуня Бут. Мани не было с нами, так как она помогала своей матери в пекарне. Вера, должно быть, работала на колхозном дворе.

Пашня, которую я с учениками будущего 5-го класса, в основном, очищали от сорняков, протянулась на 2 км. В конце пашни мы делали перерыв, присаживались отдельными группами – мальчиков и девочек.

В большую жару мы не работали. Начинали работу очень рано, с первыми лучами солнца, потом делали большой перерыв, уходили домой обедать и приходили снова.

Однажды, когда мы прошли первый круг (туда и обратно), мы увидели нашего бригадира с незнакомой нам молодой женщиной. Она приветливо с нами поздоровалась и представилась нам корреспонденткой. Дядя Гриша хвалил, заикаясь, нас и нашу работу, показывал ей для сравнения прополотое поле и поле, которое еще предстоит прополоть. Женщина согласно кивала и выражала восторг, глядя на нас и улыбаясь.

Наша Элла, придя на следующий день после работы домой, рассказала нам весьма возбужденно, что к ним в швейную приходила учетчица с газетой, в которой написано про нашу Лиду, как они хорошо работают на прополке. Когда пришел отец, она повторила свой рассказ, а он сказал, что к ним в пожарку приходила секретарша сельсовета и тоже принесла газету, но у него не было времени, и она оставила газету на столе. Когда же он хотел просмотреть, газеты уже не было. Оказалось, тот факт, что в газете была напечатана моя фамилия Герман, рассматривался кем-то как антисоветский или контрреволюционный умысел. Тогда мне еще не была понятна суть этого дела. Розданные газеты с этой заметкой все собрали и, видимо, уничтожили.

Оставалось нам еще два дня работы в поле под палящим солнцем. Не спеша, мы делали привычную работу, всё чаще устраивали перерывы, чтобы сбегать к бочонку с водой, который каждый день привозил дядя Гриша или учётчица Галя. В этот раз мы присели на последний перерыв перед уходом домой. После довольно продолжительной паузы я встала, сказала, что нам надо еще дойти до конца полосы, а то будет жарко. Девочки тут же стали подниматься, как раздалось командирским тоном: „Сидеть!". Это говорил мальчишка из будущего 5-го, по имени Иван. Девочки сели, а он говорил, что мы еще недостаточно хорошо отдохнули, что мы и так работаем как рабы, что мы не обязаны до смерти пахать для империалистических фашистских господ-угнетателей. Он повторял эту несуразицу еще несколько раз, всё больше входя в раж.

Для меня это был гром с ясного неба. Всё, что он говорил, было против меня. За что? – спрашивала я себя. Что я сделала неправильно? Я работала наравне со всеми, даже больше. Я должна была следить за чистотой прополки, и если замечала где-то оставшийся сорняк, то бежала туда и вырывала его.

Не чувствуя за собой вины, я сердилась только на бригадира, за то, что он меня назначил звеньевой. И было мне жаль, что не знала хорошо русский язык, чтобы хоть как-то ответить этому мальчишке. Молча, понуро мы пошли домой. Рядом со мной шла Дуня, и она, всегда такая тихая, застенчивая, взяла меня за руку и легким пожатием передала мне поток её сердечного тепла. У неё было лицо Мадонны.

Мать сразу заметила моё подавленное состояние. Из моих скудных ответов она все же поняла, в чем дело. „Это всё из-за этой заметки в газете".

На следующий день я не пошла полоть.

Меня перевели на сенокос.

Глава 5

Трава уже была скошена сенокосилками, и большими, в одноконной упряжке граблями сложена в длинные, на всю ширину полосы, валки. Две молодые женщины собирали сенными вилами уже высохшую траву в определенном порядке в копны, а мы за ними сгребали деревянными граблями остатки и складывали их на эти же кучи-копны. С непривычки было вначале трудно поспевать за девчатами, потом втянулась. Позднее Роза и Нюра складывали копны, а я загребала за ними. Мне очень нравилась Роза. В ней всё привлекало не только моё внимание, но, по-моему, внимание всего села. Я бы очень хотела с ней сдружиться поближе, но Нюра этого не допускала, она не отходила от Розы. Нюра была на год старше, но казалась намного более зрелой, чем большинство из нас. Её мать Мария Тимофеевна была член правления колхоза и заведовала колхозным складом. У неё хранились ключи от зерновых амбаров и прочих складских помещений. Занимаемая ею должность принималась всеми как должность заместителя председателя колхоза, и никто с ней никогда не вступал в спор и не перечил ей ни в чем. Дочь её, однако, вела себя довольно просто в общении с окружающими, хотя её осанка, её манера держаться, я бы сказала, была царственная, как у матери. Она была вовсе не глупа, наряду с этим умело и ловко работала в поле, но, что особенно бросалось в глаза, проявляла усиленный интерес к другому полу. Нам много приходилось работать втроём во время сенокоса и уборки урожая зерновых. Иногда я наблюдала, как Нюра о чем-то увлеченно рассказывала Розе, но когда я приближалась к ним со своими граблями, она умолкала. Я воспринимала это как отчуждение от меня. И главной причиной этого я считала мое мизерное знание русского языка.

Был конец августа, когда наш колхоз обязан был доставить с кирпичного завода с. Покровки кирпичи на строительство мельницы у озера районного центра Родино. Перевозка осуществлялась шестью парными упряжками быков. К нам в поле приехала учетчица Галя Шкурко, чтобы набрать добровольцев в это увлекательное путешествие. Никто не изъявил желания. Тогда она спросила каждую в отдельности. Все отказались. Только Нина Лебонда согласилась. Меня же вообще не спросили, я просто была обязана. Маня потом жаловалась, что её мать не позволила ей отлучиться от дома на несколько дней, а то бы она тоже поехала. Мою же мать беспокоило особенно то, что я совершенно не знаю, как обходиться с быками. О том, что я не имею права без разрешения комендатуры покинуть Кучук, мне никто не напомнил, но слава Богу, всё обошлось. Возможно, колхоз заранее согласовал это с НКВД.

Собрались мы утром на колхозном дворе. Руководил нашей группой инвалид войны Сергей Мезин. Из-за искалеченных обеих ног он был очень маленький. Кроме Нины и меня пришли еще Даша Цапко, она была двоюродная сестра Мани, Галя Горевая (обеим по 18–19 лет) и еще одна женщина постарше. Моя телега стояла между Галей и Дашей, они должны были меня обучить управлять быками, распрягать их и запрягать. Я еще отказывалась взять бич в руки, но меня убедили, что без бича никак не обойтись. Теперь нам предстояла дорога в 25 км до села Покровка. В моей памяти ничего не осталось, кроме того, что я узнала, какие быки до крайности ленивые животные, и я вынуждена была постоянно подгонять их бичом. При этом, подражая подругам, я восклицала „Цоб-цобе". Долго и скучно тянулась эта дорога.

Наконец-то мы были на месте. Перед кирпичным заводом была большая площадь, уставленная поддонами с окутанными паром кирпичами, которые только что вынули из обжиговой печи. В стороне от площади был сложен большой штабель охлажденных кирпичей без поддонов. К нему мы и подъехали. Начальник распорядился нагружать телеги парами. Мне показалось, что со мной никто не хочет работать из-за моей некрепкой тогда еще комплекции и слишком короткой для работы грузчика юбки. Но вдруг на мое плечо легла рука Даши. Она сказала, что я с ней буду работать. Мы загружали брички с трех сторон штабеля одновременно. Даша поднялась в телегу, я подавала ей кирпичи, и она их укладывала в строгом порядке. После первых четырёх рядов Даша спрыгнула с телеги и укладывала уже снизу, с моей подачи. Она делала мне замечания, чтобы я поменьше кирпичей за раз подавала, чтобы я не так скоро устала, или, не дай Бог, не надорвалась. Я же старалась, чтобы не приняли меня за копушу или за ленивицу. И Даша потребовала брать только по два кирпича. Потом мы привели быков с тяжело нагруженной телегой в движение и поставили её к другим груженым телегам прямо в степи недалеко от кирпичного завода. Даша показала, как распрягать быков, как наложить путы и как их потом снимать. Оказалось всё гораздо проще, чем я ожидала. Стреножив животных, мы отпустили их на свободу на всю ночь.

При загрузке второй брички я прислушалась к Дашиным добрым словам и работала более умеренно. Уже темнело, когда мы отпустили вторую пару быков.

Для ночлега нам выделили помещение, где мои спутницы сварили картошку и заварили чай. Поужинав, мы предались вполне заслуженному сну. На следующий день предстояло нам преодолеть расстояние в 40 км до Родино, чтобы в этот же день выгрузить кирпичи. Встали мы чуть свет. До обеда еще мы доехали до нашего Степного Кучука и сделали остановку в центре села, чтобы сбегать домой, сменить одежду на более теплую и, если удастся, пообедать. Наш бригадир остался охранять наш обоз. Дома меня окружили близнецы, им все хотелось знать, где я была, что видела. Им очень хотелось со мной дальше поехать. Мама упаковала мне что-то на дорогу и я надела шерстяные самовязаные чулки.

Собрались мы у бричек почти одновременно, а дядя Серёга успел накормить и напоить быков. До Родино оставалось 16 км. Я теперь ехала вслед за Ниной, которая выпросила у бригадира разрешение на это. Несколько раз мы вставали с телег и шли пешком то рядом с упряжкой Нины, то с моей, подгоняя быков попеременно бичами, и конечно, болтали друг с другом. Так время проходило быстрей. По прибытию к месту назначения всё сложилось не так, как мы ожидали. Телеги пришлось разгружать по одной, время затянулось, и мы вынуждены были ночевать здесь. На следующий день мы вернулись в наш колхоз. Быков мы передали скотникам до следующего утра, до следующего нашего рейса. Вечером ко мне пришла Маня с радостным сообщением – завтра она поедет с нами вместо Нины. Еще до обеда мы приехали к кирпичному заводу, но к нашему огорчению площадь погрузки и штабеля были заняты другими, и нам пришлось ждать. Неудача не приходит одна, говорят. Наши предшественники погрузили в свои телеги последние кирпичи из штабеля… Нам же пришлось грузить кирпичи с поддонов еще горячими. И погода сыграла с нами недобрую шутку. Сильный холодный ветер дул со степи в нашу сторону, неся с собой пыль и мелкие камушки, от которых мы с трудом защищали наши лица. Холодно нам не было, так как тяжёлый труд согревал. Солнце уже зашло, когда мы закончили работу, и заночевали мы снова здесь. После ужина Маня спела несколько частушек и настояла, чтобы я с ней станцевала матросский танец „Яблочко" – под напев наших зрителей.

Еще до рассвета я проснулась от сильной боли в горле. В одной моей бутылке было немного молока, в другой вода. Пока я раздумывала, что мне делать, раздалась команда к подъему. В этот раз мы, не останавливаясь в нашем селе, переехали через красивый деревянный мост нашей реки Кучук и дальше по дороге в степь. Боль в горле усилилась, и я с трудом проглотила последний кусочек хлеба. Погоняющие возгласы „Цоб" издавались мною в жалком, почти неслышном звучании. Маня хотела, чтобы я сошла с брички и прошлась с ней, но я только качала головой, чтобы она ничего не заметила. С разгрузкой в этот раз не было никаких проблем, в работе я согрелась, и самочувствие казалось совсем нормальным. Теперь надо было как можно быстрее домой. Пока мы разгружали, наш бригадир дал небольшой остаток корма, который был в его бричке, животным, но они остались голодными. На полпути от Родино до Кучука быки уже никак не хотели идти дальше, еле переставляли ноги, на хлестки бичом не реагировали. До деревни оставалось 6 км, и было совсем темно. Бригадир скомандовал повернуть налево в степь, где примерно в 100 м от дороги виднелся насыпной холм. Этот холм действительно находился точно посередине между Родино и Кучуком и якобы имел стратегическое значение, как я узнала несколько лет позже. Вблизи холма стоял давно заброшенный полевой вагончик на колёсах, в котором мы разместились на ночлег. Я как раз хотела взобраться по висячей железной лестнице в три ступени, когда услышала выкрикнутое моё имя. Я забыла стреножить своих быков. В кромешной темноте, при холодном порывистом ветре я едва могла найти их.

Все ждали меня, когда я пыталась подняться, но первая ступенька была довольно высоко от земли, и я, обессилев, упала. Маня ворчала, а Даша, напротив, спрыгнула на землю и помогла подняться. Она вскрикнула: „Да она же вся горит!". Она и Галя помогли подняться в вагончик. На маленьком раскладном столике горела коптилка, девчата собрали, где и сколько могли соломы, уложили меня и укрыли чьей-то курткой поверх моей, но теплее мне не стало. Меня трясло от озноба всем телом. Теперь уже все мои милые сотрудницы разожгли на улице костёр и нагрели мне в кружке воды с какой-то травой. С большим трудом мне удалось проглотить этот чай. Дверь вагона висела на одной верхней петле, и её невозможно было плотно закрыть. Она не защищала нас от холодного штормового ветра. Железная оконная рама, тоже висевшая снаружи на одной петле, металась от ветра туда-сюда, создавая ужасающий скрежет. И всё-таки, согревшись от целительного чая, я уснула. Когда я проснулась, светил месяц. Так как мне нужно было в туалет, я выбралась из вагона. Все остальные крепко спали, наверно. Ветер еще свирепствовал, так же хлопал оконный проем. Недалеко в степи я увидела наших быков, удивилась, что они в этой пустоши стараются что-то найти поесть. Потом… вокруг меня всё закружилось и мысли пошли кувырком. То я видела себя в Мариентале с родителями, то мы с подругой Маней крутили веялку на току, то с Розой мы танцевали на школьном вечере. Вдруг меня разбудили. Уже было светло. Маня и Даша помогли мне спуститься. Быки уже все были впряжены в телеги, моя телега была выстлана какой-то соломой или половой, на которую я должна была лечь. Маня осталась со мной, чтобы погонять быков. О её упряжке заботились другие. По дороге Маня мне рассказывала, что я ночью ходила вокруг вагончика и никак не хотела войти, что я говорила по-немецки, и они могли только два слова понять: папа и мама. Когда приблизились к нашему домику, сделали остановку. Галя и Даша отвели меня домой. Через две недели я была совершенно здорова. Теперь не могу припомнить, чтобы я когда-либо еще говорила в бреду.

Потом я опять работала на току, а где-то во второй половине октября началась школа. В первый день занятий нас известили о положении на фронте, о героических поступках наших бойцов и напомнили нам, что мы должны особенно серьёзно изучать военное дело.

Предстоял праздник 25-летия Великой Октябрьской социалистической революции. Чтобы праздник прошел на высоком уровне, следовало подготовить большой концерт. В программу входил литературный монтаж патриотического значения, хоровое пение, театральная постановка и постановка различных танцев. Я пела в хоре и танцевала. Предполагалось подготовить русский народный танец с 16-ю девочками. После первых проб Вера Макаровна предложила Розе и мне подготовить венгерский и татарский национальные танцы. Говорила она еще о танце амазонок, но из этого ничего не получилось. Венгерский танец мы называли балетным. Мы с Розой очень радовались.

В эти дни, в конце октября, до нас дошло потрясающее известие: все немецкие женщины в возрасте 16–45 лет будут мобилизованы в трудовую армию. Элла была очень расстроена и не хотела идти.

„Как это можно? Как они могут меня от моих двух пятилетних детей заставить идти в трудармию? – возмущалась она. – Я не пойду. Я не пойду," – повторила она решительно.

„Но ты должна идти, Элла. Должна, – отец старался говорить спокойно. – И не надо сопротивляться. Это ничего не даст. Ты же знаешь. Собирай спокойно свои вещи. И не беспокойся ни о чем, я же остаюсь дома. Лисбет и твоя мать позаботятся о детях. Сама только береги себя. Мы обязаны делать всё, что нам предписывают. И с этим надо жить".

Элла сидела на табуретке, обняв прижавшихся к ней близнецов. Она не плакала. Безутешно смотрела она перед собой и моргала только своими большими карими глазами. Мать и Лис-бет стояли молча, они просто не в состоянии были все это понять. Беспомощность. Беззащитность. Бесправие.

Вдруг мама сорвалась с места: „А Мария? Может, и её заберут?" – „И Мария", – выдавила из себя Элла. Мы пошли все трое: мать, отец и я. Мария как раз кормила грудью маленького десятимесячного Витю. Он оставил грудь, чтобы посмотреть на нас, и улыбнулся. Мне очень хотелось взять его на руки, но Мария держала его крепко и сказала, что она не пойдет в армию. Немного подумав, она сказала: „Я не верю, что они меня вынудят идти. Они же тоже люди, или как?" Мария залилась слезами. Отец подошел к ней, положил руку на её плечо: „Не возьмут тебя. Не возьмут". Дети, Саша четырех, Лили семи и Маруся десяти лет, слушали молча, не зная, что бы это для них могло значить. Отец и мать обещали ей о детях заботиться, если вдруг придется идти.

Мы хотели зайти еще к тёте Берте (сестра отца), но Берта и Анна были уже на пути к нам, мы их встретили и вместе вернулись к Марии.

Анна (51) должна работать в колхозе, а дочь Берты Алма (4) остается со старой бабушкой Маргарет, которая уже почти не встает с кровати. Мои тётушки не могли больше сдержать слёз и горько расплакались. И им пообещал мой отец не оставить их в беде. Теперь еще стал вопрос, что же с семьей дяди Петера. Его жена Евгения и их двое детей Гелик (7) и Голда (4) жили в селе Сталино, где также проживали мать и сестра Евгении.

Когда я в тот день пришла со школы, Эллы уже не было. Тоня и Иза сидели с Лисбет на полатях. Я всегда любовалась ими, их красивыми темными локонами, их густыми длинными ресницами. И вот сидят они, как два комочка горя. Бабушка Лисбет не в состоянии была мне всё рассказать и повторяла только „Эллы нет. Эллы нет". Я могла себе представить, как моя сестра прощалась со своими детьми.

Потом пришла моя мама и рассказала, что двое мужчин пришли к Марии в дом, велели ей одеться и вывели её к саням-розвальням. Мария кричала изо всех сил, и её дети также. Марию подтолкнули, и она упала на сани. Затем уехали. Через некоторое время Мария вернулась. Она производила впечатление слабоумной и долгое время не говорила ни слова. Потом рассказала, когда они выехали за деревню, она выпрыгнула из саней в снег, умоляя мужчин покончить с её жизнью. Никакого выстрела не последовало, и она лежала в снегу, пока сани не скрылись из виду. Тогда встала и пошла домой. Всхлипывая, мама закончила рассказ.

Потом выяснилось, что эти двое не имели права Марию забирать, потому что младшему Виктору не было даже одного года. Женщины, имевшие детей до трёх лет, были освобождены от трудармии.

Те двое не знали об этом.

Со временем все немного успокоились, жизнь шла своим чередом. Отец помогал всем как мог, мать много времени проводила у Марии. Близнецы были под полной охраной бабушки Лисбет, они очень радовались каждому письму от Эллы, и мы должны были по два-три раза их перечитывать.

6 ноября состоялось празднование дня Октябрьской революции. Маня читала патриотические стихи, играла в одноактной пьесе на военную тему героическую роль солдата и танцевала русский народный танец. Мы с Розой танцевали венгерский танец, который называли балетным. Наш директор школы обычно сопровождал все танцы на гармошке, но венгерский танец он не смог подобрать, поэтому Вера Макаровна научила группу девочек исполнять мелодию этого танца на "ля-ля-ля". Мы тогда не знали, что это был известный венгерский танец № 5 Брамса, хотя несколько упрощенный. Костюмы мы смастерили с помощью и под контролем наших учительниц.

Концерт прошел с большим успехом. Взрослых было больше, чем детей, зал был переполнен. В следующий школьный день во время перемены мальчишка не из нашего класса назвал нас с Розой балеринами длинноногими. Затем один из двоих мальчишек нашего класса повторил то же самое. Это был Киселев, сам маленького роста, но задирчив. Он не стеснялся даже подраться с девочками. После школы, когда мы шли домой, он увязался за нами и сзади кричал: „Балерины длинноногие". Мы остановились, его ожидая, он отбежал в сторону и крикнул: „Цапли длинноногие". Тут мы погнались за ним. Получилась небольшая драка, в которой он потерпел поражение. Больше он не дразнил нас и не ходил за нами. И Нюра позаботилась, чтобы во время ночных смен по военному делу он не попадал в нашу смену.

Второй мальчик из нашего класса Митя Куценко был очень скромен, никогда не вступал в споры. По состоянию здоровья он был освобожден от ночных дежурств и от военных занятий на улице. Так что службу у нас несли только девочки – вчетвером. Задача наша состояла в том, чтобы ночью, вооруженные деревянными ружьями, мы охраняли школьное здание, стоя на крыльце у входной двери. Школа якобы являлась важным военным объектом, и ночью никто не должен был проходить по школьному двору. При появлении подозрительной личности мы обязаны были её задержать. Кроме этого мы обязаны были топить три школьные печи. Топливо – кизяки – было сложено в большом сарае. Чтобы растопить печи, надо было от полена отщеплять ножом мелкие щепки. Спичек не было, и мы добывали огонь кресалом (обыкновенный камень-галька и обломок какого-нибудь железа, чаще всего кусочек напильника и клочок ваты или кусочек фитиля). Если же не было кресала, мы шли с ведром или миской в ближайшие хаты, где дымились трубы, и просили там огня. С особым удовольствием вечером мы топили первую печь, которой отапливалось помещение, где мы находились. В этой печи мы поддерживали огонь до раннего утра и жаром из неё разжигали другие печи к началу занятий. В этой же печи, когда уже перегорали кизяки и было достаточно жару, мы пекли картошку, принесённую из дому. Зарывали её в жар и ждали, когда испечется. При этом было важно в нужный момент её выгрести, чтобы она не обуглилась или не осталась сырой. Потом садились мы кружком на наши пальто вокруг кучки душистого обгоревшего чуда и ели вкуснейшую горячую картошку, обжигая иногда пальцы и губы. Запах разносился по всей школе. За это нам директор уже сделал несколько замечаний, но наказывать не стал. И мы пекли картошку во время дежурства. В конце концов, официального запрета не было. После ночного дежурства мы освобождались от занятий и уходили утром домой с черными руками, ртом и носом.

В хорошую погоду, т. е. когда ночью температура не была ниже – 25°, мы частенько нарушали правила нашего военного устава. Глубокой ночью, когда кругом гасли огни, особенно в сельсовете, мы брали из военного кабинета, где хранился военный и спортивный инвентарь, лучшие из имеющихся, кустарного производства, лыжи, крадучись покидали школу и шли к ярку возле сельсовета. Там на горе мы, вначале сидя на лыжах, скатывались вниз и по инерции катились вверх по склону напротив, почти до молоканки. Потом уже мы поднимались до половины горы и становились на лыжи. Очень часто падали, и все-таки к концу зимы нам удавалось с полгоры спускаться, не падая. Когда мы были уже в 7 классе, спускались мы только сверху от сельсовета, но внизу при резком переходе на подъем на противоположную гору, я всегда падала, а моим подругам удавалось взлететь почти до молоканки. Это были ночи! К сожалению, повторялись они редко. При трескучих морозах или в бушующий буран мы строго соблюдали дисциплину (кроме печения картошки) и выполняли наш воинский долг. И вот в какую-то ночь, уже в 7 классе, наш военрук надумал проконтролировать нашу смену… После этого он закрыл на замок военный кабинет, и мы остались только с четырьмя деревянными винтовками. Мы получили предупреждение строго соблюдать дисциплину. Службу мы несли, как и прежде, вчетвером. Одна из нас была командиром взвода, который назначался военруком, остальные трое были начальником караула, разводящим или сменщиком караула и самим постовым. Между прочим, меня ни разу не назначали начальником… Я же была немка.

Охраняемым объектом была школа с прилегающим двором. Место охраны, т. е. часового, было крыльцо перед входом в школу. Была ясная ночь со скрипучим морозом, когда я уже второй раз стояла на посту. Нина Лебонда принесла с собой на дежурство большую шубу из овчины (тулуп), в которую каждая из нас куталась, выходя на пост. Голову я повязала дополнительно теплым платком, и всё-таки мёрзла. С нетерпением ожидая смену, я хлопала валенками друг о друга, как вдруг услышала скрип снега. Кто-то идет. Взяла ружье наизготовку. Из-за угла школы появилась фигура старого деда. „Стой. Кто идёт!" – дрожащим голосом сказала я. Дед остановился. Не зная, что дальше говорить, произнесла: „А то стрелять буду". Дед испуганно посмотрел на меня, потом назвал меня „чучело гороховое" и пошел дальше. Я повторила уже строго: „Стой, а то я должна стрелять". Остановился, смерил меня оценивающим взглядом и сказал, что он идет домой. Оказался он дедушкой моей одноклассницы Нины, с которой мне тоже приходилось быть в ночной охране школы. Её дедушка ничего об этом не знал, и я ему объяснила обстановку, потом спросила, всё ли он понял. Он взял под козырек, повернул направо и пошел по дороге мимо школьного двора. После этого военрук объявил мне благодарность за бдительность. Это было в конце 1943 года, мы были уже в 7 классе.

Глава 6

Вернемся еще раз в год 1942. От Эллы получили мы уже несколько писем. Её прежде всего интересовали дети, и я хорошо могла себе представить её состояние вдали от них. Она писала и о своей жизни в трудармии. Все женщины, проживавшие в Родинском районе, были направлены на содозавод, что недалеко от Кулунды в Алтайском крае. Занимались они тем, что брали с замерзшего озера, называемого „Солёное", глыбы наколотого льда, грузили на сани и доставляли их на содозавод для переработки. Берта, Евгения и Элла работали вместе и жили в одном бараке. Они не охранялись и могли свободно передвигаться. Совсем рядом были пустующие бараки, огражденные колючей проволокой. Позднее их заселили военнопленными. Они работали под надзором. Тётя Берта попросила Эллу взять на себя переписку с её семьей, так как она писала очень неразборчиво. И Элла писала письма её четырехлетней дочери Алме, её матери Маргарет и сестре Анне. В этот период жизнь была до некоторой степени сносна. Отец ходил то с Марией, то с Анной в правление колхоза, чтобы просить что-нибудь на питание или корм для коров. В прошлое лето все семьи вырастили на своих небольших приусадебных участках картофель, хорошо уродившийся, и немного овощей. К сожалению, у нас не было погреба и не было кладовой, чтобы сохранить снятый урожай. Еще до морозов, наверное, в сентябре, когда и женщины еще были дома, отец выкопал во дворе глубокую яму для хранения картофеля. Её сначала накрыли слоем соломы, затем землей, и еще раз соломой и землей. У Марии тоже закопали картошку, однако, не на дворе, а в пригоне. Теперь же в конце ноября – начале декабря наступили свирепые морозы, и отец беспокоился о картошке. Между тем, прохудились мои валенки, их надо было подшить. И с этим справился мой папа. Для подшивки использовались чьи-то старые изодранные, но с уцелевшими голенищами. Долгими зимними вечерами мы часто сидели при свете коптилки у стола, и отец чинил наши валенки. Никогда я не думала, что он может сапожничать. Он очень изменился, сильно похудел, щеки его запали. С потускневшими, глубоко запавшими глазами он напряженно протягивал дратву через подошвы валенок. Мать вязала для всех тёплые вещи, а бабушка Лисбет то играла с Изой и Тоней, то рассказывала истории из Библии, или они просто смотрели, как дедушка чинит валенки.

От Адольфа Шнайдера редко приходили письма, и он еще не знал, что Элла в трудармии. Он был вместе с Александром Цвингером, с дядей Петером, с Сашей Роором и Мартином Зальцманом в тайге на лесозаготовках.

Из Эллиных писем мы узнали, что дети Петера остались в Сталино с бабушкой – матерью Евгении, и жили они вместе с семьей сестры Евгении – Берты Шейерман, у которой была годовалая дочь, поэтому в армию её не взяли. Там же и жила Фрида, моя бывшая одноклассница. Более-менее всё уладилось. Все были живы.

Я училась в 6-ом классе, уже втянулась в школьную жизнь. С моими соученицами сложились хорошие отношения. Что касается учебы, то она отступила на второй план. Я привыкла получать тройки, иногда и двойки за диктант, даже по математике не всегда выполняла задания, не говоря об устных предметах. Для этого не было книг, и уже не было интересно. Я считала, что самое главное – это знание русского языка, которого у меня нет. Иногда отец проверял мои знания и находил, что я сильно сдала, однако считал, что не оценки главное, а знание.

На одной из перемен Роза спросила меня, не могла бы я прийти к ней на день рождения 18 декабря. И глядя на меня, шепнула: „Только ты". Моя мать встревожилась, когда я сообщила ей об этом. „Что же ты Розе подаришь?" – спросила она. „Ничего", – ответила я. До дня рождения оставалось еще несколько дней.

Когда я 17 декабря пришла из школы и вошла в сенки, я взяла, как всегда, веник и смела снег с валенок. Вдруг открылась дверь в комнату. Я страшно испугалась, увидев полный хаос в нашем жилище. Все наши вещи были разбросаны вокруг. Посреди комнаты стоял наш сундук, с откинутой крышкой и пустой. Наша одежда, белье, посуда, постельные принадлежности и одна разорванная подушка разбросаны в двух наших комнатах. Моя гитара тоже лежала на полу. Молча я стояла перед своей мамой, а она спрятала свое лицо в фартук, не в силах вымолвить ни слова. Лисбет шепотом, с заплаканными глазами, дрожащими губами читала молитву. Мария была здесь, она стояла спиной ко мне у печи. В голове моей проносились догадки, которые я внутренним криком „Не-ет!" отталкивала. Потом я спросила, как могла, спросила: „Мама, а где папа?" Она обняла меня, прижалась и сказала, что его забрали. Его арестовали. На мои вопросы почему и за что, никто не мог ответить. Никто не знал. Потом мать сказала, что он сейчас еще в сельсовете, и я могу ему отнести что-нибудь покушать на обед. Мать подошла к плите, что-то завернула в полотенце, и я помчалась… Рывком открыла дверь и оказалась в прокуренном помещении, битком набитом людьми. Отец сидел за столом у окна со сложенными на коленях руками. Я рванулась к нему. Тотчас меня какой-то мужчина, наверно из НКВД, оттолкнул назад. Он взял у меня узел с тарелкой, с чем-то еще и поставил перед отцом. Я в упор смотрела на папу, он кивнул мне и сказал, чтоб я успокоилась, что он скоро вернется, так как ни в чем не виноват. Сотрудник НКВД приказал ему молчать и встал перед ним так, чтоб я отца не видела. Да и толпа, которая немного расступилась при моём появлении, опять сомкнулась. Люди в сельсовете смотрели молча, каждый перед собой. Только некоторые бросали на меня короткие взгляды и отворачивались. Я стояла у двери и прислушивалась к звукам, который издавал отец, принимая пишу. Потом мне принесли посуду и легким толчком в спину выпроводили меня. Я больше не видела своего отца. Никогда.

Позднее мы узнали, что его в наручниках, с руками за спиной, увезли сначала в Родино, оттуда в Кулунду. Об этом рассказал нам молодой парень, который в то время был в Кулунде. На обратном пути оттуда он встретил эскорт с моим отцом. Мы спросили, не видел ли он ноги отца, может, и ноги были в кандалах. Нет, он не видел. А у меня все вертелось в голове: „За что? За что?"

Когда я вернулась из сельсовета, у нас была тётя Анна. Все были заняты уборкой, не переставая плакать. Я должна была рассказать всё, что видела и слышала в сельсовете. „А папа сказал, что он скоро вернётся, что он ни в чём не виноват", завершила я свой рассказ.

После обеда состоялся семейный совет. Теперь в нашем доме остались две старые женщины, две пятилетние девочки и я.

Прежде всего, мне хотелось бросить школу. Я думала, этим окажу большую поддержку матери и Лисбет, которые обе не говорят по-русски, обе слабого здоровья и, в общем, уже старые. Только я заявила об этом, как одновременно Мария и Анна произнесли: „Нет!", и сказали, что обещали отцу дать мне возможность учиться, пока Элла в трудармии. И чем бы я теперь, зимой, могла заниматься в колхозе, а после школы, дескать, всё равно все лето, пока снег не выпадет, работаю в поле. Твердо было решено, что я буду ходить в школу. Тогда я пожелала утром рано, до школы, воду из колодца брать и очищать пригон от навоза, чтобы помочь матери. И это предложение было отвергнуто, а осталось только воскресенье, когда я постоянно носила на коромысле воду из колодца, наполняя все имеющиеся бачки и вёдра.

Моя мать мне показала протокол обыска, который и теперь у меня хранится. Один работник НКВД и два гражданских лица провели домашний обыск. Забрали они Библию, молитвенную книгу и 23 письма, написанных готическим шрифтом (старонемецким), и все они были адресованы бабушке Лисбет. Маленькую молитвенную книжку в костяной обложке мать всегда носила в кармане фартука. Во время обыска она её сунула незаметно одной из близнецов. Они обе спрятались за дверь и там громко ссорились из-за неё. Если бы обыскивающие хоть слово понимали по-немецки, они бы и её забрали (к сожалению, она после смерти моей матери потерялась).

В этот день, в день ареста моего отца, молились наши женщины за него по одной этой оставшейся книжке. Я верила в его слова, что он невиновен и скоро вернется. Было непостижимо и невероятно, что его арестовали.

Мама проводила меня на следующее утро в школу с наилучшими пожеланиями. В классе уже все собрались, когда я вошла, но на мое приветствие никто не ответил. Этого я не ожидала. И все делали вид, будто чем-то заняты, никто и не замечал меня. Маня… Маня пересела на другое место. Со мной никто не сидел. Я осталась одна. В голове все смешалось, одна мысль сменяла другую. Я не знала или не хотела знать, как расценить все это. Прежде всего, я никак не могла понять, что Маня меня оставила. До конца всех уроков я сидела одна. За весь день никто не обмолвился со мной ни словом и никто ни разу не обернулся ко мне. Почему я не ушла? Из трусости? Или наоборот? Но в эти часы я приняла твердое решение оставить школу навсегда. Я неподвижно сидела и ждала, пока все покинут классное помещение. Еще немного посидела. Когда я вышла в коридор, то глазам своим не поверила. В коридоре стояла Роза и ждала меня. Некоторое время мы безмолвно стояли друг перед другом… Рука в руку мы пошли домой. Роза хотела, чтоб я с ней пошла к ним домой. У неё был день рождения. Я отказалась, ссылаясь на дело с моим отцом. Роза возразила, что всё знает, что для неё это не имеет никакого значения. И она пошла со мной спросить разрешения у моей мамы. Мать не надо было уговаривать, она даже обрадовалась Розиному приглашению. Из сундука она достала оставшуюся после Мариенталя декоративную фарфоровую шкатулку в виде светло-зелёного огурца с пупырышками, лежащего на большом огуречном листе. Огурец имел продольный разрез и белую полость. Особую красоту изделию придавало глянцевое покрытие. Это был подарок для Розы. Ей он очень понравился. У неё дома нас встретили её мама Анастасия, их невестка Антонина Фёдоровна и Вера, племянница Розы и наша одноклассница и подруга. Все меня тепло встретили, выражали глубокое сострадание и находили слова убедительного утешения и ободрения. Они как будто сняли тяжесть с моих плеч, тяжесть чувства вины за моего отца. За этот день я и сегодня благодарна этой семье, семье Шевченко. И этот день укрепил нашу дружбу с Розой.

Обе девочки, Роза и Вера, были хороши собой и считались в Кучуке лучшими во всех отношениях. Но Вера тогда выглядела намного моложе Розы и нас всех, хотя мы были всего на год старше.

У Розы были красивые каштановые волосы до плеч и большие голубые глаза, обрамлённые длинными ресницами. Красивый овал лица и ровные сверкающие белизной зубы придавали её внешности особую привлекательность. К тому же, она была прекрасно сложена, высоко держала голову на своей действительно длинной и красивой шее. Своей лёгкой плавной походкой она отличалась от всех нас. Роза всегда внимательно слушала собеседника, не перебивая и не говоря лишних слов. Если же она чувствовала себя кем-то обиженной, если была задета её честь, то Роза сама себе была лучшей защитницей, она не давала себя в обиду. Я восхищалась Розой за это. Сама же я была совершенно лишена этой способности – постоять за себя.

Роза появилась на свет, когда её матери было 53 года. Отец её умер, когда ей не было и пяти лет. Жили они в Кучуке, а после смерти отца уехали на Украину к родственникам. В первые дни войны они приехали в Кучук, где жил брат Розы Григорий Шевченко с женой Антониной и дочерью Верой. Брат ушел на фронт, и вот они жили вчетвером одной семьей. Их деревянный дом с деревянной крышей и деревянным полом был самый красивым домом на участке колхоза им. Свердлова. В их дворе стояли пять крепких ветвистых тополя. На другой стороне двора начинался огород, простиравшийся по отлогому склону вниз, почти до самой речки. Узкая тропинка вела вдоль огорода до самой реки. Много прекрасных дней, даже ночей, я проводила с девочками (больше с Розой вдвоем) в этом дворе, в этом доме. И вспоминала при этом Мариенталь.

Первую книгу из художественной литературы я получила от Розы. Это была первая книга, которую я читала на русском языке – „Дикая собака Динго".

Антонина Фёдоровна, мать Веры, была учительницей начальных классов. Она получала продовольственный паёк и, тем не менее, их семья тоже едва сводила концы с концами.

К празднику Нового 1943 года в нашем колхозе раздавали понемногу зерна, хотя и не совсем очищенного, и жмых, причем подсолнечный, который для нас в те годы был особым лакомством. Моя мать боялась, что ей и мне ничего не дадут, так как отца нашего признали врагом народа. Бабушка Лисбет никак не могла с этим согласиться и убедила меня пойти с ней в правление колхоза. По пути мы встретили мою сестру Марию. С трудом переставляя ноги, она тянула за собой санки с небольшим узлом. Смотрела она только на дорогу перед собой, а на лице светилась радостная улыбка. Нас она заметила, когда мы уже вплотную подошли к ней. Сияя улыбкой, показала она на узел и пояснила, что всё это дали ей и её детям.

Не совсем уверенно мы встали в очередь и, к нашей радости, получили столько же, сколько и остальные, во всяком случае, таково было впечатление. На нашей, отцом изготовленной, рушалке — ручной мельнице – мы перетёрли (перемололи) зерно. В первый же день наши бабушки испекли хотя и хрустящие, но очень вкусные лепешки. А жмыха мы могли наесться досыта. Близнецы подолгу жевали, высасывали масло, а выжимки выплёвывали. Я же проглатывала всё.

Уже в начале января закончился наш домашний запас картофеля. Часть картошки была закопана во дворе, но нам от этого не было пользы. Как всегда в Сибири, стояли в январе трескучие морозы и вряд ли бы нам удалось расколоть замерзшую землю. Корова тоже перестала доиться. Слава Богу, наши женщины успели заморозить несколько мисок молока и заготовить немного масла. Но без картошки дело не шло. Того зерна и жмыха надолго не хватило. Мария и тётя Анна предлагали немного картошки взаймы. Нет, не хотели мы этого. Дотянули до конца января и взялись откапывать картофель. Ольга Цапко принесла нам свой лом, сама сделала несколько ударов, показывая, как им пользоваться. Теперь Мария взяла лом, а я топор. Вместе мы со всей силы колотили по ледяной земле, только осколки разлетались вокруг. Мария заметила, что чистый лёд было бы гораздо легче разбивать, чем эту землю. Мама, Лисбет и близнецы стояли в стороне и смотрели. Очень уж медленно мы продвигались вперед. Когда мы с Марией сильно устали, сменили нас на короткое время Лисбет и мать. Лом был очень тяжелый, и Лисбет не смогла его поднять, а мама поднимала его невысоко и упускала из рук… Очень долго, как нам казалось, мы разбивали землю и все-таки докопались до соломы, которую мы без труда удалили.

Следующий слой земли был только сверху замёрзшим, дальше мы копали лопатами. Девочки и Лисбет были уже давно дома, когда мы удалили последний слой соломы и увидели картошку, от которой шел легкий пар. Она хорошо сохранилась и выглядела как сразу после урожая.

Моя мать уже подготовила мешки, она знала, сколько ведер картофеля закопано и сколько надо оставить на посадку. Быстро я наполняла ведро и подавала его наверх матери. Когда мы, наконец, справились с этим, было уже почти темно и мороз крепчал. Мария принесла охапку свежей соломы из пригона и бросила на оставшуюся в яме картошку, затем старую замерзшую солому, потом землю, еще раз солому и напоследок замерзшие комки и осколки. Уже вечером мы составили калькуляцию, на какое время нам хватит картошки. Если готовили кушанье из картофеля, то очистки делались потолще, чем обычно, мы их чисто мыли, отваривали и пропускали через мясорубку. Это смешивалось с мукой, и пеклись лепешки. Наши жевательные навыки пришлось изменить, чтобы не хрустело на зубах.

Зима сменилась весной, земля растаяла, и подошло время готовиться к посадке картофеля. К нашему большому несчастью, картошка в яме замерзла. Когда я в тот день пришла из школы, мама стояла возле ямы и горько плакала. Большую часть картофеля можно было просто раздавить, меньшая часть была сверху приморожена, её можно было частично применить в пишу. Для посадки же ни одной картофелины не осталось.

Теперь моя мать и Лисбет тщательно перебирали все наши вещи, чтобы найти что-то для обмена. На этот раз этим чем-то оказались привезенные из Мариенталя четыре тюлевые гардины в форме буквы М, к ним еще прилагались маленькие занавески с мережками и кружевами, которые моя мать много лет назад сама смастерила и которыми наши родственники и знакомые всегда любовались. Они днем раздвигались, а вечером задвигались, закрывая нижнюю часть окна. Молнией промелькнули у меня в голове картины из нашего Мариенталя. Теперь же они белоснежные, накрахмаленные, выглаженные и в линейку сложенные лежали у матери на коленях. К ним добавили еще по два пододеяльника и наволочки с мережками и прошвой. Они надевались только к праздникам Рождества и Пасхи.

Весь вечер я пересказывала по-русски печальную историю с нашей картошкой, чтобы моя мама и Лисбет смогли объяснить её по-русски, но они запомнили только несколько отдельных слов. Пока я была в школе, пошли мама, Лисбет и девочки с двухколёсной тачкой по участкам колхозов им. Ворошилова и Карла Маркса менять взятые с собой вещи. Когда они вернулись, тележка была полна, в основном, картошкой. В полном замешательстве от радости они, перебивая друг друга, поведали о своей коммерческой удаче. Некоторые люди, правда, уходили сразу, только услышав немецкую речь. Другие же с благодарностью выменяли постельное белье. Многие восхищались близнецами за то, что они такие хорошенькие, за то, что их невозможно отличить друг от друга. Им хотелось поговорить с ними и узнать, кто же их родители и с кем они живут и в каком доме. И люди приносили картошку или другие продукты просто из сострадания. Объяснялись в основном жестами и отдельными словами. Таким образом, вышли и на меня, дескать, видели Лиду-немку в школе на концерте.

Для посадки мы картошку, которая помельче разрезали пополам или на четыре части, от крупной отрезали кусочки с глазками. Теперь подготовленная картошка должна полежать и пускать ростки. За это время земля на участке возле избушки-хижины перекапывалась и рыхлилась граблями. Проросших семян хватило, чтобы засадить участок.

Возле нашего деревянного дома земля была скорее болотистая, и картошка не родила, поэтому мы летом жили в хижине, а зимой в доме поближе к школе и с окнами, пропускающими больше света. Хотя теплее было в избушке.

Еще одно отступление в зиму 1943 г.

После зимних каникул началась подготовка к 25-летию героической Красной Армии – 23 февраля. Школьный хор, в котором и я участвовала, подготовил несколько песен на военную тему, по-моему, мы пели „Три танкиста", „Катюшу" и „Вася-Василёк"…

В программу включались и наши танцы, но на первом месте стояла театральная постановка. В одноактной пьесе повествуется о немецком офицере, который переоделся в гражданскую одежду и попал в русский плен. При распределении ролей Мане досталась роль героя-ефрейтора. Осталась только роль фашиста, которую никто не хотел играть. Тут же приняли решение, что эту роль должна сыграть я. Эта новость привела мою мать, прямо скажем, в удрученное состояние. Однако, через некоторое время она смирилась и ей пришла идея надеть на меня костюм моего отца для этой роли. Накануне нашего выступления мать достала из сундука черный костюм из шевиотовой ткани, который моя сестра Элла несколько лет назад перелицевала, так как смотрелся он порядком изношенным. Теперь же можно было его принять за новый. (Примечание: этот костюм моя мать ни на какие богатства не стала бы менять. Она твердо верила, что её муж вернется и будет носить его.)

Не так-то просто было тогда мне представлять фашиста в костюме моего отца. Мать постоянно плакала, погруженная в воспоминания. Штанины брюк она завернула внутрь и закрепила их. При примерке заложила она мне небольшую подушку в брюки, чтобы лучше держались, и затянула ремнём. Рубашка и жакет с подвёрнутыми рукавами привели всё в более-менее сносный вид. Откуда-то достали наши бабушки картуз (наверно, Адольфа, мой отец не носил таких фуражек) и натянули его на мои скрепленные на голове косы. Лисбет подала мне складное зеркало для бритья, принадлежавшее моему отцу, чтобы я посмотрела, как выглядит фашист. Девочки смотрели на меня, а мать предупредила, чтоб я не так широко таращила глаза перед публикой. Примерка всех удовлетворила. На следующий день всё упаковали и завязали в платок. В школе мне еще нарисовали сажей усы.

По сценарию немец находился в каком-то подвале разбомбленного дома, там переоделся и нашел банку мармелада или варенья и от голода съел всё, что в ней было.

У нас в доме не то что варенья, ни одной баночки не было. Роза пообещала мне принести банку (о,5 л.) натертой моркови. У нас же не было уже ни моркови, ни свеклы.

С большим аппетитом съела я морковь перед публикой. Я ведь тоже была голодна. В заключение большого представления мы с Маней сыграли еще скетч. К этому времени Маня, видимо, забыла про свое недоверие ко мне и сидела опять со мной за партой. В скетче она играла дурашливого слугу, а я умную госпожу с немецким акцентом. Все прошло наилучшим образом. Публике все очень понравилось. По дороге домой Маня мне поведала, что она слышала. Татьяна Ивановна, наша классная руководительница, упрекнула ответственную за проведение праздника в том, что мне дали сыграть этого немца, что я его слишком симпатичным представила.

В последующих театральных постановках я играла только женские роли.

Глава 7

Учеба в 1943 году подходила к концу, оставались еще экзамены, а там каникулы. Все мы знали, что для нас значит это манящее слово каникулы: это робота на полях до следующей зимы. А мы радовались окончанию учебного года. И когда совсем неожиданно в наш класс вошёл директор школы и спросил, кто хотел бы вместо экзаменов работать в поле, мы с восторгом отреагировали. А на вопрос Мани, как же мы без экзаменов перейдем в 7-ой класс, директор ответил, что будем переведены без экзаменов.

Оказалось, в разгар посевных работ в нашем колхозе Свердлова, к несчастью, сломалась сеялка и потребовалась срочная помощь. Поэтому мы (частично, или весь класс?) оказались на посеве зерна. Для посева применили огромную борону в двуконной упряжке. В первый наш рабочий день четыре девочки, в том числе и я, направлены были непосредственно на посев. С нами были еще две взрослые молодые женщины. Мы получили по мешку примерно с 8 кг зерна, который повесили каждой из нас наискосок через плечо. Последовала короткая учебная тренировка: быстрым движением правой руки брать из мешка полную руку зерна и с размаху широко разбросать перед собой на пахоту. Затем мы встали рядом друг возле друга на борону, левой рукой держа мешок открытым, чтобы удобно было брать зерно. При этом требовалось твердо стоять на ногах, чтобы не терять равновесие, потому как не было никакого ограждения на бороне и держаться было не за что. Мальчишка-погонщик натянул вожжи, присвистнул, и лошади потянули борону с группой сеяльщиц по пашне. По краям пашни были расставлены большие мешки с посевным зерном, чтоб мы могли пополнять наши опустевшие мешки. Была холодная весенняя погода с ветром, и руки мёрзли. К вечеру мы все очень устали, были совершенно обессилены. От однообразной нелёгкой работы я едва могла поднять правую руку. Назавтра нам дали выходной, нас заменила другая группа… В памяти остались только два таких рабочих дня, к счастью, отремонтировали настоящую сеялку…

Конец ознакомительного фрагмента.