Вы здесь

Нексус. 2 (Генри Миллер, 1960)

2

Ох уж этот вечный колотун, пробирающий до мозга костей, чуть выйдешь на улицу в студеную зимнюю рань, когда железные балки примерзают к земле, а молоко в бутылке вздыбливается, как ножка гриба! Одно слово – полярный день: в такую стужу и самое глупое животное не высунет носа из берлоги. А уж цепляться в такой день к прохожему и просить у него подаяние – и вовсе дело гиблое. В такой колючий, ядреный мороз ни один здравомыслящий человек не захочет лишний раз останавливаться на ледяном ветру, свищущем в мрачных каньонах улиц, и рыться в карманах в поисках ломаного гроша. В такое утро, которое какой-нибудь вальяжный банкир назвал бы «ясным и свежим», бедняк не имеет права испытывать голод или нуждаться в мелочи на проезд. Бедняки созданы для теплых солнечных дней, когда даже тайный садист и тот остановится, чтобы бросить птичкам горсть хлебных крошек.

В такой вот морозный день, отобрав для пущей важности пачку образцов и наперед зная, что заказ получить мне не светит, я, снедаемый всепоглощающей жаждой общения, отправился к одному из клиентов моего отца.

Был, в частности, один тип, которому в таких случаях я всегда оказывал предпочтение, потому что с ним день мог закончиться, да обычно и заканчивался, самым неожиданным образом. Плюс ко всему, тип этот редко когда заказывал костюмы, а если и заказывал, то годами тянул с оплатой. Однако же клиент есть клиент. Папаше я обычно вкручивал, что иду к Джону Стаймеру – так его звали, – чтобы уговорить его заказать фрак, который, по нашему общему убеждению, все равно рано или поздно ему понадобится. (Этот Стаймер нам все уши прожужжал, уверяя, что когда-нибудь он станет судьей.)

О чем я никогда не оповещал отца, так это о существе наших отнюдь не портновских бесед с этим типом.

– Здоро́во! Зачем пожаловал? – Так он меня обычно приветствовал. – Должно быть, вы там в своем ателье все с ума посходили, если решили, что мне понадобился новый костюм. Я и за старый-то еще не расплатился. Сколько уж – лет пять будет?

Он сидел, зарывшись носом в кипу бумаг, и лишь едва приподнял голову. Из-за его извечной привычки пускать ветры – даже в присутствии стенографистки – в кабинете стояла страшная вонь. Еще он постоянно ковырял в носу. В остальном же – внешне то бишь – он выглядел как любой среднестатистический «господин-гражданин-товарищ». Адвокат как адвокат.

– Ну, что почитываешь? – щебечет он, не переставая прокладывать ходы в лабиринте юридических документов, и, прежде чем я успеваю ответить, присовокупляет: – Ты не мог бы подождать за дверью? У меня тут такой завал. Только смотри не уходи… Я хочу с тобой почирикать. – С этими словами он лезет в карман и достает долларовую купюру. – Вот… пойди пока выпей кофе. И возвращайся где-нибудь через часок… Пообедаем вместе, ладно?

В приемной с полдюжины клиентов дожидаются, когда он окажет им свое благосклонное внимание. Он каждого просит чуть-чуть подождать. Бывает, они просиживают там целый день.

По пути в кафетерий я размениваю доллар и покупаю газету. После просмотра новостей у меня всегда появляется этакое надчувственное ощущение, будто я попал на другую планету. К тому же мне надо поточить когти для словесных баталий с Джоном Стаймером.

Просматривая газету, я начинаю размышлять о главной проблеме Стаймера. Мастурбация! Вот уже сколько лет он пытается избавиться от этой пагубной привычки. На память приходят обрывки нашего с ним последнего разговора. Помню, как я посоветовал ему попытать счастья в каком-нибудь приличном борделе и как его всего перекосило, когда я огласил эту идею.

– Еще чего! Да чтобы я, женатый человек, спутался с оравой грязных шлюх?!

– Не все же они грязные! – сморозил я первое, что пришло в голову.

Но что самое трогательное – раз уж я коснулся этой темы, – так это то, что при расставании он чуть не на коленях слезно умолял меня придумать хоть что-нибудь – все равно что! – лишь бы помогло.

«Возьми да перестань!» – хотелось мне сказать.

Час прошел. Для него час – все равно что пять минут. В конце концов я встал из-за стола и двинулся к выходу. На тот самый «свежий воздух», от которого сразу же хочется припустить в галоп.

К моему удивлению, он меня ждал. Сидел сложа руки и ждал, вперив взгляд в некую булавочную головку в вечности. Пачка образцов, которую я оставил у него на столе, была раскрыта. Он сообщил, что готов заказать костюм.

– Мне не к спеху, – добавил он, – шмотья у меня и без того хватает.

– Ну так не заказывайте. Вы же знаете, что я к вам не за этим пришел.

– Знаю, знаю. Ты ведь чуть ли не единственный человек, с которым можно нормально поговорить. Когда я тебя вижу, меня так и подмывает… Что посоветуешь на сей раз? В литературном плане, я имею в виду. Та, последняя – «Обломов», что ли? – как-то не очень меня впечатлила.

Он помолчал – не для того, чтобы услышать мой ответ, а чтобы собраться с духом.

– Пока мы с тобой не виделись, я завел роман. Что, удивлен? Да, представь себе. С молоденькой девушкой – совсем юная и нимфоманка в придачу. Все соки из меня выжала. Но это-то как раз меня не беспокоит, а вот жена – да… Так меня извела – мочи нет! Еще немного – и я за себя не ручаюсь.

Заметив улыбку на моем лице, он добавил:

– Это совсем не смешно, смею тебя заверить.

Звонит телефон. Он внимательно слушает. Затем, не проронив ни единого слова, кроме «Да», «Нет», «Пожалуй», вдруг как заорет в микрофон: «Не нужны мне ваши грязные деньги! Пусть ищет себе другого защитника!»

– Представляешь, пытаются дать мне на лапу! – прокомментировал он, шваркнув трубку. – И не кто-нибудь, а судья. Тоже мне – гусь лапчатый! – Он громко высморкался и встал из-за стола. – Ну, так как? Может, перекусим чего-нибудь? Ничто так не украшает беседу, как еда и вино, согласен?

Мы поймали такси и отправились в итальянский шалман, который он давно себе облюбовал. Это было уютное местечко, насквозь провонявшее вином, опилками и сыром. К тому же практически безлюдное.

Сделав заказ, он спросил:

– Не возражаешь, если я буду говорить о себе? Есть у меня такая слабость. Даже когда я читаю, даже если книга интересная, я все равно не могу не думать о себе, о своих проблемах. Не то чтобы я слишком много о себе возомнил. Просто я одержим, вот и все. Ты ведь тоже одержим, – продолжал он, – только у тебя это на более здоровой основе. Понимаешь, я поглощен собой и ненавижу себя. Настоящей ненавистью, заметь. Так плохо я, наверное, не отношусь ни к одному живому существу. Я знаю всю свою подноготную, и меня ужасает мысль о том, кто я есть и каким, должно быть, кажусь другим. У меня есть лишь одно положительное качество: я честен. Но я не ставлю это себе в заслугу – это чистый инстинкт. Да, я честен со своими клиентами – и честен с самим собой.

Тут вступаю я:

– Может, вы и честны с самим собой, как вы говорите, но вам бы не мешало стать более великодушным. По отношению к себе, я имею в виду. Если вы не способны хорошо относиться к самому себе, то чего же тогда вы ждете от других?

– Подобные идеи противны моей натуре, – без колебаний ответил он. – Я старый пуританин. Развращенный, да. Но в том-то и беда, что недостаточно развращенный. Помнишь, ты как-то спрашивал, не читал ли я маркиза де Сада? Я было начал, и что? Занудил он меня до смерти. На мой вкус, это, наверное, чересчур по-французски. И почему только его называют «божественный Маркиз» – не знаешь?

К этому часу мы уже отведали кьянти и по уши увязли в спагетти. Вино возымело эффект разминки. Он мог пить бочками, не теряя головы. И в этом был еще один источник его треволнений – неспособность забыться, даже под влиянием алкоголя.

Словно предугадав ход моих мыслей, Стаймер начал с того, что он законченный менталист:

– …менталист, который даже собственный хуй может заставить думать. Тебе все смешно. Но ведь это трагедия. Та девушка – помнишь, я тебе говорил? – она, например, считает меня гениальным ебарем. Но я не ебарь. Ведь это не я ее ебу, а она – меня. Вот уж кто ебариха так ебариха. Лично я ебусь мозгами. Веду, скажем, перекрестный допрос, а вместо головы у меня хуй. Вроде бы полный бред, да? Но это так. Потому что чем больше я ебусь, тем больше зацикливаюсь на себе. Бывает – это когда я с ней, – что я вроде кончаю, а сам понять не могу, кто у меня на том конце. Должно быть, последствия мастурбации. Понимаешь, о чем я? Я не сам себе дрочу, а кто-то делает это за меня. И это лучше, чем мастурбация, потому что сам ты как бы даже и ни при чем. Деваха, конечно, развлекается вовсю. Может делать со мной что угодно. Это ее и возбуждает… заводит ее. Она и не подозревает, что я в этот момент не с ней, – скажи я ей об этом, так она чего доброго испугается. Знаешь, есть выражение – «весь обратился в слух». Так вот я – весь обратился в ум. Ум с хуем на конце, если можно так выразиться. Кстати, иногда мне очень хочется узнать, как у тебя с этим делом… Что ты ощущаешь в процессе… как на что реагируешь… ну и все такое. Не то чтобы мне это помогло. Просто любопытно.

Вдруг он неожиданно сменил пластинку. Решил узнать, не написал ли я чего. А когда я ответил, что нет, то разразился следующей тирадой:

– Да ты и сейчас пишешь, в этот самый момент, только не отдаешь себе в этом отчет. Ты пишешь постоянно, неужели не ясно?

Изумленный таким странным наблюдением, я воскликнул:

– Вы это обо мне – или в обобщенно-личном смысле?

О тебе, о тебе. При чем тут какой-то обобщенно-личный смысл? – В его голосе послышалось раздражение и зазвучали визгливые нотки. – Ты как-то заявил, что у тебя есть желание писать. Ну и когда же ты рассчитываешь начать? – Он отправил в рот очередную порцию спагетти и, не переставая жевать, продолжил: – Думаешь, почему я с тобой так откровенен? Потому что нашел в тебе благодарного слушателя? Как бы не так! Я могу выложить тебе всю свою подноготную, потому что в житейском плане ты лицо не заинтересованное. Я, Джон Стаймер, тебя не интересую – тебя интересует, что я говорю и как говорю. Меня же, разумеется, интересуешь именно ты. Чувствуешь разницу?

С минуту он жевал молча.

– До тебя почти так же трудно достучаться, как и до меня, – продолжал он. – Да ты и сам это знаешь. Хотелось бы понять, что заставляет людей зачехляться, особенно таких, как ты. Не беспокойся, я не собираюсь тебя зондировать: знаю, что не получу правдивых ответов. Ты боксируешь с тенью. А я – я адвокат. Разбираться с чужими делами – моя работа. Но ты… ума не приложу, чем ты занимаешься, когда не витаешь в облаках.

Тут он захлопнулся, как моллюск, и, довольный собой, на какое-то время углубился в процесс заглатывания и пережевывания. Вскоре он вновь подал голос:

– Хорошо, что я взял тебя сегодня с собой. В контору я уже не вернусь. Хочу наведаться к той профурсетке, о которой я тебе говорил. Постой, а почему бы нам не поехать вместе? Она не дикарка. А хорошенькая – глаз не оторвать, да и за словом в карман не полезет. Интересно было бы посмотреть, как ты на нее прореагируешь. – Он с минуту помолчал, пытаясь понять, готов ли я принять его предложение, а затем добавил: – У нее квартира на Лонг-Айленде. Далековато, конечно, но оно того стоит. Захватим вина и «Стрегу» для нее – она любит ликеры. Ну, что скажешь?

Я согласился. Мы пошли в гараж, где он держал свое авто. Какое-то время ушло на то, чтобы его «разморозить». И только мы отъехали, как все пошло ломаться: то одно полетит, то другое. С остановками у заправок и станций техобслуживания нам понадобилось почти три часа, только чтобы выехать за пределы города. К этому времени мы чертовски окоченели от холода. Нам предстояло проделать еще шестьдесят миль, а было уже так темно, что ни зги не видно.

Выехав на автостраду, мы несколько раз останавливались, чтобы согреться. Похоже, в этих краях Стаймер был личность известная, и куда бы мы ни заруливали, с ним везде обходились как с важной персоной. По дороге он рассказывал мне, кому и чем помог в свое время.

– Я никогда не берусь за дело, если не уверен, что могу его выиграть, – объяснял он.

Я пытался выудить из него какие-нибудь подробности о его пассии, но его мысли текли совсем в другом направлении. Что любопытно, в тот момент его больше всего занимала проблема бессмертия. Какой смысл в загробной жизни, – рассуждал он, – если со смертью исчезает личность? Одной жизни человеку далеко не достаточно, чтобы разрешить все свои проблемы, – таково было его глубокое убеждение.

– Мне уже под пятьдесят, – сокрушался он, – а я и не начинал еще жить своей жизнью. Надо прожить сто пятьдесят, двести лет, чтобы чего-то достичь. Настоящие проблемы начинаются только после того, как ты завяжешь с сексом и разберешься с материальными трудностями. В двадцать пять мне казалось, что я знаю все ответы на все вопросы. Теперь вижу, что вообще ничего не знаю. Вот едем мы сейчас к какой-то юной нимфоманке. А смысл? – Он закурил сигарету и, сделав пару затяжек, выбросил в окно. И тут же извлек из нагрудного кармана толстую сигару.

– Так ты хочешь побольше о ней узнать? Ладно, начнем с того, что, если бы у меня хватило духу, я бы сгреб ее в охапку и рванул в Мексику. Что там делать, я не знаю. Вероятно, начинать все заново. Вот только есть одно препятствие – кишка у меня тонка. Я морально труслив, и это горькая правда. К тому же я знаю, что она водит меня за нос. Когда мы с ней расстаемся, мне всегда интересно, в чью постель она прыгнет, как только спровадит меня с глаз долой. Это вовсе не означает, что я ревнив, – просто я терпеть не могу, когда меня выставляют дураком, вот и все. Я и впрямь олух. Во всем, что выходит за рамки юриспруденции, я полный кретин.

Эту тему он развивал довольно долго. Ему явно доставляло удовольствие говорить о себе гадости. Я сидел, откинувшись на спинку сиденья, и внимал.

Теперь он лег на новый галс:

– Знаешь, почему я так и не стал писателем?

– Да нет пока, – ответил я в изумлении: оказывается, и он туда же!

– Потому что моментально понял, что мне нечего сказать. Я ведь практически не жил – вот в чем суть! Ничем не рисковал, ничего не выигрывал. Как там в этой восточной пословице? «Птиц бояться – зерна не сеять». И этим все сказано. То ли дело эти сумасшедшие русские, которых ты давал мне читать: все они знали жизнь, даже если никогда не покидали родового гнезда. Должно быть, климат у них особый. А когда такого климата нет, его создают. При наличии гения, разумеется. Я, например, вообще ничего не создал. Я играю свою игру, и играю по всем правилам. А в итоге – смерть, чтоб ты знал. Да я уже и так мертв. Но вот поди ж ты! – когда я совсем труп, мне и ебется лучше. Нет, ты подумай! Когда я спал с ней в последний раз – это я тебе просто в качестве иллюстрации, – я даже раздеться не удосужился. Как был в пальто, в башмаках – во всем, так и полез. Это выглядело совершенно естественно, учитывая мое тогдашнее душевное состояние. Ее, кстати, это тоже ничуть не шокировало. Словом, завалился я к ней в постель при всем параде и говорю: «А почему бы нам не залечь здесь и не уебаться до смерти?» Странная идея, да? Особенно для преуспевающего адвоката, у которого семья и вообще все как полагается. И тем не менее. Едва эти слова сорвались у меня с языка, как я сказал себе: «Дурень! Да ты ведь и так уже совсем труп. К чему притворяться?» Как вам это понравится? И тотчас же приступил к делу – к ебле то бишь.

Тут я решил его поддеть. А каким он видит себя в загробной жизни, спрашиваю, не приходило ли ему в голову, что там у него тоже будет хуй и он сможет пускать его в дело?

– Ха! – воскликнул он. – Да я только об этом и думаю, мне эта мысль давно покоя не дает. Вечная жизнь с подвешенным к мозгам раздвижным хуем – нет, такая перспектива меня не радует. Но утверждать, что мне хотелось бы вести там жизнь ангела, я бы тоже не стал. Я хочу быть самим собой – Джоном Стаймером, со всеми его треклятыми заморочками – моими заморочками. Мне нужно время, чтобы кое-что обмозговать, – может, тысяча лет, может, больше. Что – скажешь, совсем мужик сдурел? Но так уж я устроен. Тот же маркиз де Сад – вот уж у кого была уйма времени на размышления. Он много чего обмозговал, во многом докопался до сути, и я готов это признать, хотя и не могу согласиться с его умозаключениями. И тем не менее, скажу я тебе, не так уж страшно всю жизнь провести в тюрьме – если у тебя живой ум. Страшно стать своим собственным узником. А большинство из нас именно таковы – узники, добровольно заковавшие себя в кандалы своего «я». В каждом поколении лишь единицам удалось убежать от самих себя. Стоит взглянуть на жизнь трезво, и сразу видишь, что это сплошной фарс. Грандиозный фарс. Подумать только: человек всю свою жизнь тратит на то, чтобы обвинять или оправдывать других! Судебная система больна насквозь. Никому не легче оттого, что у нас есть законы. Нет, это какая-то игра в бирюльки, облагороженная помпезным именем. Завтра я и сам могу оказаться в судейском кресле. В судейском, заметь, – а это тебе не фунт изюма. Стану я меньше думать о себе, если буду называться судьей? Смогу что-то изменить? Как бы не так! Я буду играть по новой – в судейские игры. Я же говорю: нас оболванивают с самых пеленок. Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что у каждого из нас своя роль и, теоретически, все, что мы можем, это играть ее в меру своих способностей. Мне моя роль не нравится. Меня вообще не привлекает перспектива кого-то играть. Даже если меняться ролями. Понимаешь? Мне кажется, нам давно пора сменить курс, обновить систему. Суды надо упразднить, законы надо упразднить, полицию надо упразднить, тюрьмы надо упразднить. Больна вся система в целом. Потому я и ебусь напропалую. И ты будешь, если посмотришь на все моими глазами. – Он вдруг умолк, продолжая шипеть и фыркать, как шутиха.

После непродолжительного молчания он сообщил, что скоро мы будем на месте.

– И помни: чувствуй себя как дома. Делай что хочешь, говори что хочешь – никто не будет чинить тебе препятствий. А надумаешь взять ее на передок – дерзай. Я не в претензии. Только смотри не увлекайся!

Когда мы вырулили на подъездную аллею, дом был погружен во мрак. На обеденном столе лежала записка. От Беллы, этой его ненасытной «ебарихи». Ей надоело нас ждать, она думает, что мы уже не приедем, и так далее.

– Так где же она? – спрашиваю.

– Должно быть, поехала в город и осталась ночевать у кого-нибудь из друзей.

Надо сказать, я не заметил, чтобы его это сильно огорчило. Прохрюкал пару раз: «Ах ты, сучка такая… ах ты, сучка сякая!» – и полез в холодильник посмотреть, не осталось ли там каких объедков.

– Мы все равно можем здесь переночевать, – предложил он. – Она тут оставила нам жареные бобы и немного ветчины. Не побрезгуешь?

Когда мы покончили с остатками съестного, он сообщил, что наверху у нее уютная комнатка с двумя односпальными кроватями.

– Ну вот, теперь можно и поговорить по-человечески, – резюмировал он.

Меня уже клонило в сон, и я совершенно не был расположен к разговору по душам. Что же касается Стаймера, то, казалось, ничто не может повлиять на генератор его ума и заставить его сбавить обороты: ни мороз, ни алкоголь, ни банальная усталость.

Я бы моментально отключился, едва уронив голову на подушку, не выпали Стаймер эту фразу таким странным тоном. Я очнулся, как от двойной дозы бензедрина. Первые же его слова, произнесенные ровным, спокойным голосом, моментально меня наэлектризовали.

– Тебя, я вижу, ничем не проймешь. Что ж, держись…

Так он начал.

– Знаешь, почему я такой хороший адвокат? Потому что в каком-то смысле я еще и преступник. Ты ведь никогда бы не подумал, что я могу замышлять смерть другого человека, правда? Но это так. Я решил покончить со своей женой. Только пока не знаю как. Это не из-за Беллы. Просто она надоела мне до смерти. Я так больше не могу. Вот уже двадцать лет я не слышу от нее ни одного разумного слова. Она довела меня до ручки и сама это знает. О Белле ей тоже все известно, да я и не делал из своих похождений никакого секрета. Для нее главное – чтобы все было шито-крыто. Ведь это по ее милости – будь она неладна! – я сделался мастурбатором. Она мне до того опротивела – чуть не с первых дней, – что мне становилось тошно при одной только мысли о том, что надо ложиться с ней в постель. Да, мы могли бы уладить дело разводом. Но тогда мне пришлось бы до конца своих дней содержать этот комок глины. Когда я встретил Беллу, у меня появился шанс кое-что обдумать, кое в чем разобраться. Моя единственная цель – драпануть из этой страны куда подальше и начать все заново. С чего – я не знаю. Юридистика, разумеется, отпадает. Я хочу уединения и хочу как можно меньше работать.

Он перевел дух. С моей стороны – никаких комментариев. Да он их и не ждал.

– Откровенно говоря, мне было интересно, смогу ли я уговорить тебя ко мне присоединиться. Разумеется, я бы о тебе позаботился, насколько позволят финансы. Все это я задумал по дороге сюда. А записка… Я Белле сам ее продиктовал. Веришь ли, когда мы выехали, у меня и в мыслях не было торопить события. Но чем больше мы говорили, тем больше я чувствовал, что ты именно тот человек, которого я хотел бы иметь при себе на тот случай, если решусь на этот демарш. – Мгновение поколебавшись, он добавил: – Мне пришлось рассказать тебе о своей жене, поскольку… поскольку слишком тяжело было бы жить с человеком бок о бок и носить в себе такую тайну.

– Но у меня тоже есть жена! – сам того не ожидая, воскликнул я. – И хотя от нее мало толку, я вовсе не собираюсь ее убивать, тем более ради того, чтобы сбежать с вами.

– Понимаю, – спокойно ответил Стаймер. – Об этом я тоже подумал.

– Ну и?

– Я мог бы оформить развод без лишней волокиты, причем тебе не пришлось бы даже платить алименты. Как ты на это смотришь?

– Пустой номер, – ответил я. – Даже если бы вы нашли для меня другую женщину. У меня свои планы.

– Уж не думаешь ли ты, что я гомик?

– Вовсе нет. Вы, конечно, тоже со странностями, но не в этом смысле. Если честно, вы совсем не тот человек, с которым мне хотелось бы проводить так много времени. Вдобавок все это как-то чересчур уж туманно. Слишком похоже на дурной сон.

Мои слова он воспринял со свойственной ему невозмутимостью. Тогда я, принужденный что-то сказать, потребовал объяснить, зачем я ему нужен и какой ему прок от нашего альянса.

Разумеется, у меня не было ни малейших опасений на тот счет, что он втравит меня в какую-нибудь рисковую авантюру, но я решил, что лучше сделать вид, будто я пытаюсь вывести его на чистую воду. К тому же мне действительно было любопытно, какую роль он мне уготовил.

– Не знаю даже, с чего начать, – затянул он, с трудом подбирая слова. – Предположим… да, предположим, мы найдем подходящее убежище. В какой-нибудь Коста-Рике, например, или, скажем, в Никарагуа… Где и живется легче, и климат поласковее. Предположим, ты найдешь себе какую-нибудь красотку… чего тут непонятного? Ну а потом… Помнишь, ты говорил, что хочешь… что имеешь намерение… когда-нибудь начать писать. Я знаю, что сам я не смогу. Но у меня есть идеи – куча идей, смею тебя заверить. Не зря же я столько лет проработал адвокатом по уголовным делам. А ты, опять же, не зря читал Достоевского, равно как и прочих сумасшедших русских. Теперь понимаешь, к чему я клоню? Так слушай: Достоевский мертв, его больше нет. С этого и начнем. С Достоевского. Он трактовал о душе, а мы будем трактовать об уме.

Он было снова умолк.

– Дальше, – попросил я, – это становится интересным.

– Что ж, – продолжал он, – не знаю, понимаешь ты это или нет, но в мире не осталось ничего похожего на то, что можно было бы назвать душой. Этим отчасти и объясняется, почему тебе так трудно начать писать. Как можно писать о людях, у которых отсутствует душа? Я-то как раз могу. Я жил с такими людьми, работал на них, изучал их, анализировал. Речь не только о моих клиентах. Назвать бездушным преступника – дело нехитрое. А если я скажу, что кругом одни преступники – куда ни глянь? Быть преступником еще не значит быть виновным в совершении преступления. Короче, задумка у меня такая… Я знаю, что ты можешь писать. Мало того, я не имею ничего против, если мои книги напишет кто-то другой. Тебе, чтобы обработать весь накопленный мною материал, понадобится не одна жизнь. Так зачем терять время? Да, вот еще что – забыл предупредить… Не знаю, может, это тебя и отпугнет, но мне совершенно без разницы, будут мои книги напечатаны или нет. Просто я хочу от них освободиться – выкинуть из головы, и шабаш. Мысль космична, а посему я не считаю их своей собственностью…

Он отхлебнул глоток воды со льдом из стоявшего возле постели стакана.

– Вероятно, мой замысел ошеломил тебя своей фантастичностью. Поэтому с ответом можешь не торопиться. Подумай как следует. Обмозгуй со всех сторон. Я не хочу, чтобы ты принял мое предложение, а через месяц-другой струсил. Позволь, однако, заметить, что если ты и впредь будешь следовать проторенной дорожкой, то у тебя уже никогда не хватит духу с нее свернуть. С твоей стороны непростительно жить так, как ты живешь. Ты тупо следуешь закону инерции, и ничего больше.

Он прокашлялся, словно смутившись собственных слов, после чего продолжал более внятно и торопливо:

– Да, компаньон я не самый идеальный, согласен. У меня бездна всяких пороков, и я крайне эгоцентричен, о чем уже не раз тебе говорил. Но я не завистлив, не ревнив и даже не честолюбив – в традиционном понимании. За вычетом рабочих часов – а перенапрягаться я не намерен, – ты большую часть времени будешь предоставлен самому себе и сможешь заниматься чем пожелаешь. Со мной ты будешь один, даже если нам придется жить в одной комнате. Мне не важно, в каких условиях жить, – лишь бы где-нибудь на чужбине. Здесь мне все равно труба. Я расторгаю отношения со своим подельником. Ничто уже не сможет соблазнить меня быть соучастником этого фарса. В наше время просто невозможно совершить ничего дельного – на мой взгляд, во всяком случае. По правде говоря, я и сам не могу ничего совершить. Но я, по крайней мере, получаю удовлетворение, делая дело, в которое верю… Знаешь, я, наверное, не слишком ясно выразился, говоря о том, что́ я понимаю под миссией Достоевского. Здесь стоило бы копнуть поглубже, и если ты еще способен меня терпеть, я готов продолжить. По моему разумению, со смертью Достоевского мир вступил в совершенно новую фазу существования. Достоевский подытожил современную эпоху, примерно так же, как Данте – Средневековье. Современная эпоха – термин, кстати говоря, ошибочный – была всего лишь переходным периодом, передышкой, данной человеку, чтобы он смог свыкнуться со смертью души. Уже нынешнее поколение живет какой-то гротескной лунной жизнью. Те верования, надежды, принципы, убеждения, на которых держалась наша цивилизация, исчезли без следа. Их уже не возродить. Можешь пока поверить мне на слово. Нет, отныне и впредь нам предстоит жить в уме. А это означает разрушение – саморазрушение. Если ты спросишь почему, я отвечу так: потому что человек был создан не для того, чтобы жить одним умом. Человеку было предназначено жить всем своим существом. Но природа этого существа утрачена, забыта, похоронена. Цель жизни на земле – раскрыть свою истинную сущность и жить в соответствии с ней! Но в это мы вдаваться не будем. Это дело далекого будущего. Наша проблема – межвременье. К чему я и веду. Попробую объяснить как можно короче… Все то, что мы – ты, я, каждый из нас – подавляли в себе с тех самых пор, как возникла цивилизация, должно было быть прожито. Мы должны были осознать себя теми, кто мы есть. А кто мы есть, как не конечный продукт дерева, уже не способного плодоносить? Мы должны были поэтому упасть в землю, как семя, чтобы могли появиться ростки чего-то нового, чего-то другого. Для этого требуется не время, а новый взгляд на вещи. Новый вкус к жизни, вернее. По сути, мы имеем лишь подобие жизни. Мы живы лишь мечтами. Это в нас ум не дает себя убить. Ум крепок – и гораздо более непостижим, чем самые дикие мечты теологов. Вполне возможно, что реально только ум и существует, – я, разумеется, имею в виду не известный нам маленький умок, а тот великий Ум, в котором мы плаваем, Ум, который пронизывает все мирозданье. Достоевский, позволь напомнить, обладал поразительной способностью проникать не только в человеческую душу, но и в ум и дух вселенной. Потому и невозможно от него отмахнуться, пусть даже, как я и сказал, то, что он изображает, давно погибло.

Тут мне пришлось вмешаться.

– Позвольте, – сказал я, – а что же, по-вашему, изобразил Достоевский?

– Мне трудно ответить в двух словах. Да и кому легко? Он подарил нам откровение, а что из него можно извлечь – это уж пусть каждый сам для себя решает. Некоторые растворяются в Христе. А кто-то может раствориться в Достоевском. Он доводит человека до последней черты… Тебе это о чем-нибудь говорит?

– И да, и нет.

– Для меня, – продолжал Стаймер, – это значит, что в наше время нет тех перспектив, которые люди рисуют в своем воображении. Это значит, что мы глубоко заблуждаемся – во всем. Достоевский заранее обследовал местность и обнаружил, что дорога заблокирована на каждом боковом повороте. Достоевский – человек пограничный, в глубинном смысле. Рассматривая одну позицию за другой на каждом опасном, сулящем надежду поворотном пункте, он обнаруживал, что для нас, таких, какие мы есть, выхода нет. В итоге он нашел прибежище в Высшем Существе.

– Совершенно не похоже на того Достоевского, которого я знаю, – заметил я. – От ваших идей веет какой-то безысходностью.

– Отчего же безысходностью? Вовсе нет. Все это вполне реально – по сверхчеловеческим понятиям. Последнее, во что, быть может, уверовал Достоевский, это загробная жизнь – в том виде, какой подает ее нам духовенство. Все религии подсовывают нам подслащенную пилюлю. Нас хотят заставить проглотить то, чего мы никогда не сможем или не пожелаем проглотить, – смерть. Человек никогда не согласится принять идею смерти, никогда не сможет с ней примириться… Однако я отклонился от темы. Ты тут трактуешь об участи человечества. Так вот, Достоевский лучше, чем кто-либо, понимал, что человек ни за что не примет жизнь безоговорочно, пока над ним нависает угроза вымирания. По его мнению, по его, я бы сказал, глубокому убеждению, человек сможет обрести жизнь вечную лишь в том случае, если возжелает ее всем сердцем и всем своим существом. Умирать вообще незачем, совершенно незачем. Мы умираем, потому что нам не хватает веры в жизнь, потому что мы не желаем всецело отдаться жизни… А это возвращает меня к настоящему, к жизни в нашем нынешнем ее понимании. Разве не очевидно, что весь наш жизненный уклад – это посвящение смерти? В наших отчаянных усилиях сохранить себя, сохранить все, что мы создали, мы пестуем свою собственную смерть. Мы не отдаемся жизни – мы всячески стараемся избежать смерти. Но это не означает, что мы утратили веру в Бога, – это означает, что мы утратили веру в самое жизнь. Как говорит Ницше, жить с риском – значит жить нагими и бесстыдными. Это значит положиться на жизненную силу и перестать сражаться с фантомом, называемым смертью, с фантомом, называемым болезнью, с фантомом, называемым грехом, с фантомом, называемым страхом, и так далее. Фантомный мир! Вот какой мир мы себе создали. Возьми хоть военных с их вечной трепотней о враге. Хоть духовенство с их вечной трепотней о грехе и проклятии. Хоть судейскую братию с их вечной трепотней о штрафах и лишении свободы. Хоть медицинское сословие с их вечной трепотней о болезнях и смерти. А наши просвещенцы, эти гениальнейшие из дураков, с их попугайной зубрежкой и врожденной неспособностью принять какую бы то ни было идею, если она не столетней или не тысячелетней давности? А что касается тех, кто правит миром, то тут мы и вовсе имеем скопище самых бесчестных, самых лицемерных, вконец изолгавшихся и напрочь лишенных воображения живых существ. Тебе якобы небезразлична участь человечества. Самое удивительное, что у человека еще каким-то чудом сохранилась иллюзия свободы.

Нет, куда бы ты ни свернул, дороги везде перекрыты. Каждая стена, каждый барьер, каждое препятствие, встающие на нашем пути, возведены нашими же собственными руками. И нечего цепляться ни за Бога, ни за Дьявола, ни за Случай. Отец Всего Сущего тихо поклевывает носом, пока мы тут бьемся над решением этой загадки. Он позволил нам лишить себя всего, кроме ума. Именно в уме ютится жизненная сила. Все проанализировано до нулевой точки. Возможно, теперь даже сама пустота жизни обретет смысл и даст ключ к разгадке.

Он внезапно замолк, оставаясь некоторое время совершенно неподвижным, затем приподнялся, опершись на локоть:

Преступный аспект ума! Не знаю, как или где мне попалась эта фраза, но зацепила она меня крепко. Вполне могла бы сгодиться для общего заглавия книг, которые я собираюсь написать. Само слово «преступный» потрясает меня до основы основ. Такое бессмысленное в наши дни, оно все же самое – самое что? – самое серьезное в человеческом лексиконе. Само понятие преступления внушает благоговейный ужас. Оно имеет довольно глубокие, запутанные корни. Таким же необыкновенным было для меня когда-то слово «мятежник». Тем не менее, когда я произношу «преступный», я чувствую себя вконец сбитым с толку. Признаться, порой я просто не понимаю, что значит это слово. Или же – в тех случаях, когда мне кажется, что понимаю, – я вынужден весь род людской рассматривать как некое неописуемое гидроголовое чудовище, имя которому – ПРЕСТУПНИК. Для себя я иногда выражаю это иначе: человек сам себе преступник. Что практически лишено всякого смысла. А хочу я сказать следующее – хотя это и банально, и избито, и чересчур упрощенно: раз уж имеется такое понятие, как преступник, стало быть, запятнан весь род. Человеку нельзя удалить его преступную составляющую, произведя хирургическую операцию на обществе. Что преступно – то канцерогенно, а что канцерогенно – то нечисто. Преступление родилось не то что в один день с законом и порядком, а даже раньше. Преступление – пренатально. Оно – в самом сознании человека и не может быть вытеснено, не может быть искоренено, пока не народится новое сознание. Я понятно излагаю? Мне давно не дает покоя один вопрос: как человек вообще дошел до того, чтобы воспринимать себя или своего собрата как преступника? Что заставило его затаить чувство вины? Внушить чувство вины даже животным? Как он умудрился отравить жизнь в ее истоке, иначе говоря? Куда как просто свалить всю вину на священнослужителей. Но я не могу чересчур преувеличивать их власть над нами. Если мы жертвы, то и они жертвы. Но жертвы чего? Что же нас так терзает – и стара и млада, и мудреца и невежду? По моему твердому убеждению, именно это нам и предстоит выяснить – теперь, когда мы загнаны в подполье. Нагие и нищие, мы сможем беспрепятственно посвятить себя этой грандиозной проблеме. Для вечности, если угодно. Все остальное не важно, неужели не ясно? Хотя тебе, может, и не ясно. Может, я так четко все это вижу, что не могу адекватно выразить словами. Однако такова перспектива нашего мира…

Тут он поднялся с постели, чтобы налить себе выпить, а заодно поинтересовался, способен ли я еще выслушивать этот его глупый бред. Я утвердительно кивнул.

– Как видишь, я весь изранен, – продолжал он. – Честно говоря, теперь, после того как я тут с тобой сорвался с передка, мне снова все стало настолько ясно, что я чувствую себя почти готовым к тому, чтобы самому написать свои книги. Если я и не жил своей жизнью, то уж, во всяком случае, жил жизнью других людей. Быть может, когда возьмусь за перо, начну жить своей. Знаешь, я уже сейчас чувствую, насколько я стал добрее к миру, просто-напросто излив тебе душу. Может, ты и прав в том, что нужно быть более великодушным по отношению к себе. Эта мысль действительно благотворна. Внутри я весь как стальная ферма. Мне надо оттаять, нарастить ткани, хрящи, мышцы и лимфатические узлы. Это ж надо было так окостенеть, а? Смех! Вот что получается, когда всю жизнь борешься.

Он ненадолго умолк, чтобы хорошенько подзаправиться, затем погнал дальше.

– Ведь в нашем мире ничто не стоит борьбы – разве лишь спокойствие ума. Что же касается всего остального, то чем больше побед ты одерживаешь в этом мире, тем больше поражений наносишь самому себе. Прав был Иисус. Надо одержать победу над миром. «Победить мир» – так, кажется, у него сказано. Осуществить это – значит обрести новое сознание, новый взгляд на вещи. В этом и заключается тот единственный смысл, который надлежит вкладывать в понятие свободы. Ни один человек, если он от мира сего, не способен обрести свободу. Умри для мира – и обрящешь жизнь вечную. Полагаю, ты понимаешь, какое огромное значение имело для Достоевского пришествие Христа. Достоевский сумел воспринять идею Бога только через постижение богочеловека. Он очеловечил понятие Бога, поставил Его ближе к нам, сделал Его более понятным и, наконец, – хотя, возможно, это покажется странным – даже более похожим на Бога… Тут я должен еще раз обратиться к преступнику. Единственный грех или преступление, которое человек способен совершить в глазах Иисуса, – это согрешить против Святого Духа. Отречься от духа – или от жизненной силы, если угодно. Христос не признавал такого понятия, как преступник. Он отринул весь этот вздор, эту чепуху, эти гнусные предрассудки, которые человек навьючивал на себя тысячелетиями. Кто без греха, первый швырни камень! Но это отнюдь не означает, что Христос считал всех людей грешниками. Нет, это означает, что все мы запятнаны, пропитаны, заражены идеей греха. Если я правильно понимаю его слова, то грех и зло сотворены нами исключительно из чувства вины. Хотя в какой-то степени зло и грех существуют и сами по себе. Что опять-таки возвращает меня к нынешней тупиковой ситуации. Вопреки всем истинам, которые провозгласил Христос, наш мир изрешечен и насквозь пропитан греховностью. По отношению к своему собрату каждый ведет себя как преступник. А посему, если, конечно, мы не затеем очередную резню и не перебьем друг друга – в мировом масштабе, – нам придется сразиться с той демонической силой, что нами управляет. Нам придется преобразовать ее в здоровую динамичную энергию, способную не только освободить нас самих – мы-то ладно! – но и открыть шлюзы жизненной силе, которая в нас томится. Только после этого мы и начнем жить. И не просто жить, а жить жизнью вечной. Смерть сотворил человек, а не Бог. Смерть – это лишь свидетельство нашей уязвимости.

Он все говорил, говорил и говорил. Я чуть не до самого рассвета не смыкал глаз. А когда проснулся, его уже не было. На столе я обнаружил пятидолларовый банкнот и коротенькую записку, в которой Стаймер просил меня забыть о нашем разговоре, утверждал, что все это пустое, а в конце присовокупил: «Костюм я все-таки заказываю. Ткань можешь выбрать по своему усмотрению».

Разумеется, как он и предполагал, забыть я ничего не смог. Наоборот, я только и делал, что целыми днями думал о «человеке-преступнике», вернее, о человеке, который, по выражению Стаймера, «сам себе преступник».

Меня без конца мучила одна из множества оброненных им фраз – «человек находит прибежище в уме». По всей вероятности, я именно тогда впервые задумался над тем, действительно ли ум существует как нечто самостоятельное. «Возможно, все есть ум» – эта мысль меня просто околдовала. Она казалась мне наиболее революционной из всего, что я слышал доселе.

И все-таки, по меньшей мере, любопытно, что человек такого калибра, как Стаймер, мог быть одержим пресловутой идеей уйти в подполье, обрести прибежище в уме. Чем больше я размышлял на эту тему, тем яснее сознавал, что он пытается представить космос в виде какого-то гигантского, отшибающего ум крысиного капкана. Несколько месяцев спустя, когда я, послав ему извещение о примерке, узнал, что он умер от кровоизлияния в мозг, то ничуть не удивился. Очевидно, это его ум отрыгнул умозаключения, которые он ему навязывал. Стаймер ментально замастурбировал себя до смерти. С тех пор идея ума как прибежища напрочь перестала меня занимать. Ум есть всё. Бог есть всё. Ну и что?