В. В. Виноградов
РАЗРАБОТКА ВОПРОСОВ ПОЭТИКИ И СТИЛИСТИКИ В 20–30-е ГОДЫ
ВЫСТУПЛЕНИЕ В ИРЯ АН СССР 28 МАРТА 1967 г.
В прошлый раз Виктор Давыдович Левин задал мне такой вопрос: «Что же, так не было никаких конфликтов, столкновений, хотя они, может быть, в какой-то степени нашли отражение даже в печатной продукции наших, ленинградских филологов двадцатых годов?». Что на это я мог бы сказать… Борис Михайлович Эйхенбаум в одной из своих книжек, которые он мне подарил, написал такие стихи:
Враги былые, мы состарились и стихли.
Не так уж важно: проза, драма, стих ли.
Живем не столь идеей, сколько сбытом;
Вы языком питаетесь, я – бытом.
То есть он говорил о том, что он в это время занимался вопросами литературного быта. Так вот, это стихи, правда, в другой книжке, он написал – по-моему, чересчур пышно – о наших отношениях в истории литературы. Вот я и хотел бы подчеркнуть и с этого и начать беседу, что он писал в тридцатых годах, когда еще мы все-таки не так и состарились, «не так уж важно: проза, драма, стих ли». А тогда эти вопросы в первое время для нас были основными. Это и то, что часто разделяло нас. В самом деле, вы просто представьте себе обстановку конца десятых, потому что это уже конец десятых годов и начало двадцатых годов нашего столетия. Академическая наука, то есть та филология, которая преподается, излагается на университетских кафедрах (а между тем, мы могли получать, может быть, даже не меньше зарубежных книг, чем в настоящее время), нас она не удовлетворяет, особенно после ухода, отъез да Бодуэна де Куртенэ и смерти Шахматова. А почему? Потому что, казалось нам, что преподается нам не тот предмет, которым мы хотели бы заниматься. Не тот предмет – почему? Потому что преподавание языковедческих дисциплин свелось, главным образом, к изложению грамматической, шаблонной, стандартной схемы с историческими иллюстрациями или, поскольку эта сторона была самой сильной, к изложению исторической фонетики. Даже в тех случаях, когда был отход от этих традиций и когда ставились проблемы синтаксиса (после Шахматова иногда это бывало), такого изложения синтаксиса, которое давало бы историческую перспективу и было бы связано с разрешением вопросов изучения движения самих, скажем, синтаксических форм в пределах художественных произведений, литературных произведений разных типов, – для этого материала не было. В истории литературы и Шляпкин, профессор, занимавший тогда кафедру, и Дмитрий Иванович Абрамович, и, временно, Кадлубовский, который тогда прикреплен был к Ленинградскому (или Петроградскому) университету и который больше известен тем, что по его имени сформировалось отчество Леонида Арсеньевича Булаховского, которому он был крестным отцом. Кадлубовский занимался житиями святых, но тоже в плане, скорее, такого, культурно-исторического и, отчасти, религиозно-мистического обзора. Но я не буду давать полную картину. Это все-таки нас не удовлетворяло. Нас привлекали иногда случайные, уезжавшие потом за границу преподаватели и доценты университета, скажем, Боткин, который занимался изложением теории Фосслера и критиковал ее, применительно к романской филологии, к романскому материалу, и так далее. Это все можно было делать, потому что в университете ведь не было обязательного посещения тех или иных лекций. Каждый выбирал то, что ему нравилось. Привлекали курсы историков, очень интересные. И Данилевского [А. С. Лаппо-Данилевского. ― Прим. ред.], и академика Платонова, и Середонина с его исторической географией, и так далее, и так далее. Но в пределах своей специальности мы все-таки не находили полного удовлетворения для тех новых задач, которые перед нами возникали в процессе более широкого ознакомления и с языковым, и с литературным материалом. А как я уже сказал и в прошлый раз, ознакомление с этим материалом было обязательно. Почему? Потому что и те, кто были оставлены при университете и готовились к магистрантскому экзамену, дававшему право на чтение лекций в университете, занимались не только языковедческими дисциплинами, но параллельно и самостоятельным исследованием целого ряда литературоведческих тем. И вот первый вопрос был такой, что самый предмет истории литературы пока еще не определен в полном смысле этого слова. Это говорили даже непосредственные ученики академика Веселовского, традиции которого были сильны в университете, но они все-таки сосредоточились в отдельных личностях, потому что академик Веселовский вообще считал, что задача университетского руководителя состоит в том, чтобы отобрать себе наиболее талантливых учеников. Он никогда не рассчитывал на широкую аудиторию. И первые его лекции были настолько сложны, что после них оставалось, как мне говорили (сам я не слушал никогда лекций Веселовского, но мне говорил Владимир Федорович Шишмарев), не больше десятка студентов, с которыми он продолжал дальнейшую работу, затем уже переходя, так сказать, на то, что тогда называлось privatissimo, то есть на домашние занятия; читались лекции уже на дому, где он свободно из своей библиотеки мог иллюстрировать свои лекции и непосредственным разбором, анализом текстов, и все это у него было под рукою. Чем мы хотели заниматься? Мы хотели выяснить специфику самой художественной литературы. В чем состояла эта специфика? Вот возникло еще во внеуниверситетских кругах противопоставление поэтического языка языку практическому. Говорилось так: противопоставление системы поэтического языка системе практического языка. Это то, на что опиралось такое собрание людей, которое получило название (и затем они сами дали себе это название) «Общество изучения поэтического языка»1. Это был довольно пестрый состав людей, среди которых большим филологическим образованием обладал только Лев Петрович Якубинскиий. Ну, система поэтического языка и система практического языка, это, значит, должно было разрабатываться. Но вот дальше перед нами возник вопрос, и это первый вопрос: что такое поэтический язык? Определение не было найдено, были очень неясные, я хотел даже процитировать несколько таких определений. Говорилось о том, что поэтический язык – это установка на выражение, что здесь самые структурные функции очень важны, но при этом все-таки это было довольно уклончивое определение. Вот, Якубинский писал, что если говорящий пользуется своим языковым материалом с чисто практической целью общения, то мы имеем дело с системой практического языка, в которой языковые представления (это психологическая такая терминология, а потом начнется борьба с психологизмом), звуки, морфологические части и прочее самостоятельной ценности не имеют и являются лишь средством общения. Значит, язык выполняет чисто коммуникативную функцию, ну, если хотите, несет какую-то информацию. Но мыслимые существуют и другие языковые системы, в которых практическая цель отступает на задний план, и языковые сочетания приобретают самоценность. Ему вторит Якобсон: «поэзия управляется имманентными законами», – пишет Якобсон2. Функции коммуникативные присущи как языку практическому, так и языку эмоциональному (потому что он еще эмоциональный язык выдви гает). Значит, вот этот дуэт практического и поэтического здесь сводится к минимуму. Так как минимум определить? Поэзия индифферентна к предмету высказывания. Поэзия есть и оформление самоценного, самовитого, как говорит Хлебников, слова. Дальше, естественно, возникал целый ряд вопросов, на которые мы, собственно, нигде не могли найти непосредственного ответа. Почему? Все бросились совсем в другую сторону, изучали трактаты по эстетике: «Философия искусства» Христиансена3, «Эстетика» Гамана4, Мюллер-Фрейенфельс тогда был переиздан, издан в переводе с предисловием Белецкого5 и т. д., и другие трактаты соответствующие, они не давали никаких образцов. Легче, конечно, изучать явления эвфонические, т. е. легче изучать стих. Но является ли стих исчерпывающим воплощением поэтического языка? Вопрос сразу получал противоречивые ответы. Противоречивые ответы в двух планах. Прежде всего, естественно, возникал вопрос: «А проза художественная, она же исклю чается из пределов поэтического?». А с другой стороны, все ли стихи, всю ли стихотворную речь можно отнести к поэзии? Я должен об этом сказать прежде всего, потому что этим определяется часть выбора самого предмета изучения. Сразу возникла проблема Некрасова, которая очень остро была поставлена и в работах Эйхенбаума, и в работах Тынянова, и в работах целого ряда других исследователей, вот Шимкевич такой был. Он писал даже целую работу «Некрасов и Пушкин»6. Почему? Потому что вы знаете, что современники Некрасова, многие, начиная с Тургенева, они не считали стихи Некрасова поэтическими. Для этого не нужно даже большого количества примеров, надо знать, что Тургенев прямо заявлял, что поэзия тут и не ночевала. Андреевский7 в своих критических статьях, которые имели в свое время очень большое распространение, прямо так и давал сначала почти буквальное изложение прозой стихов Некрасова, например, из «Русских женщин» он приводил пример: «Старик говорит: ты о нас-то подумай, ведь мы тебе не чужие люди. И отца, и мать, и дитя, наконец, ты всех нас безрассудно бросаешь. За что же?
– Отец, я исполню закон.
– Но за что ж ты обрекаешь себя на муку?
– Я там не буду мучиться. Здесь ждет меня более страшная мука. Да ведь, если я, послушная вам, останусь, меня разлука растерзает. Не зная покоя ни днем, ни ночью, рыдая над сироткой, я все буду думать о моем муже да слушать его кроткий упрек».
А потом рядом с этим приводились стихи Некрасова:
Старик говорил: «Ты подумай о нас,
Мы люди тебе не чужие:
И мать, и отца, и дитя, наконец, —
Ты всех безрассудно бросаешь,
За что же?» – Я долг исполняю, отец!
«За что ты себя обрекаешь
На муку?» – Не буду я мучиться там!
Здесь ждет меня страшная мука… и так далее.
Получалось вообще, что разницы никакой нет, и, естественно, возникал вопрос, почему Пушкин пишет, скажем, «Бесы», и там: «Мчатся тучи, вьются тучи…», а Некрасов пишет:
И откуда черт приводит эти мысли? Бороню,
Управляющий подходит, низко голову клоню,
Поглядеть в глаза не смею, да и он-то не глядит,
Знай накладывает в шею. Шея, веришь ли, трещит.
Сопоставляете, с одной стороны, стихи, тот же самый ритм и так далее, тот же размер, он уже воплощается, наполняется другой лексикой и пр. Значит, возникает проблема поэзии: всегда ли стихотворная речь и только ли стихотворная речь может служить средством для изучения поэтических категорий, категории поэтического? Это с одной стороны, а с другой стороны, естественно, возникает вопрос: а что же делать с художественной прозой? Конечно, стихотворную речь легче изучать, и с нее, в общем, и началось изучение поэтического языка. Вот тогда возникли другие проблемы, в первую очередь – что можно изучать? Можно изучать звуковой строй, эвфонию, как будто имеющую специфическое качество для поэтической речи. Изучать ритмику, метрику, мелодику лирического стиха. Вот в эту сторону, так сказать, и направилось изучение, но это, конечно, не могло еще разрешить проблемы поэтического в целом. Почему? Потому что здесь, естественно, возникал вопрос: все-таки как изучать средства? Изучать их в чем? В стихотворении? Т. е. в каком-то, как тогда принято было выражаться, целостном эстетическом объекте? А внутреннее единство к чему приводит? К пониманию чего? Какого-то переживания или, все-таки, внутренней какой-то сущности? Или оно будет все время скользить по поверхности? Это одна сторона, а другая сторона, естественно, возникала в отношении изучения прозы. Появляется целый ряд работ о Пушкине, о его пути от поэзии к прозе. И делаются заявления, что проза и стих – это понятия соотносительные. Вот, я вам приведу еще одну цитату, в этом отношении очень характерную, которая как будто даже не к месту. Это я беру цитату, эту из книги Бориса Михайловича Эйхенбаума «Молодой Толстой». Толстой начинает писать стихи, потому что думает, что, занимаясь упражнением в стихах, он лучше будет писать затем прозаические произведения. Вот что пишет Толстой в своем дневнике: «Ездил верхом и приехавши читал и писал стихи. Идет довольно легко. Я думал, что это мне будет очень полезно для образования слога». (Интересно, что тем же занимался Руссо, как видно из его исповеди: «Иногда я писал посредственные стихи. Это довольно хорошее упражнение для развития изящных инверсий и для усовершенствования прозы».) Теперь по этому вопросу начинает рассуждать уже Борис Михайлович Эйхенбаум, рассуждает он так: «Проза и стих – отчасти враждебные друг к другу формы, так что период развития прозы обычно совпадает с упадком стиха. В переходные эпохи проза заимствует некоторые приемы стихотворного языка, образуется особая музыкальная проза, связь которой со стихом еще заметна. Так у Шатобриана, так у Тургенева (недаром он начал со стихов). Потом эта связь пропадает – воцаряется самостоятельная проза, по отношению к которой стих занимает положение служебное, подчиненное»8.