Р. И. Аванесов
О МОСКОВСКОЙ ФОНОЛОГИЧЕСКОЙ ШКОЛЕ
ДОКЛАД НА УЧЕНОМ СОВЕТЕ ИНСТИТУТА РУССКОГО ЯЗЫКА АН СССР
Очень трудно говорить о Московской фонологической школе, потому что говорить о Московской фонологической школе – это надо говорить о всей жизни (ну, кроме детства), с юных лет, с того дня, как я поступил в университет. С другой стороны, говорить о московской фонологии трудно один-полтора часа, можно – целый год, каждую неделю говорить, продолжать читать курс, как в университете читали. Поэтому я даже и не знаю, как мне построить свою беседу: я взял кое-какие материалы, случайно у меня оказавшиеся, но скорее это будет не раскрытие основных положений московской фонологической школы, потому что вы и сами хорошо все это знаете по работам представителей этой школы, сколько вот та атмосфера, в которой она создавалась, как мы встречались друг с другом, как постепенно у нас возникли научные связи и так далее; то есть «окололингвистика», а не сама лингвистика.
Я дважды поступал в университет: один раз – только что кончив школу, в девятнадцатом году. Надо было подать заявление: «Прошу принять меня на филологический факультет»; причем не важно было, кончил ли я среднюю школу или что... Я проходил мимо университета, я увлекался Достоевским, не лингвистикой, хотел писать работы о Достоевском, подал заявление – «Прошу принять меня в университет». Через три дня я пришел, на стене увидел, что я принят в Московский университет <смеется>, но так больше ни разу не был. Не был, потому что это трудные годы, голод и так далее, начал работать – в общем, прошло три года. И вот я уже имел трудовой стаж два-три года, работал в желескоме Московско-Киево-Воронежской железной дороги, это «Железнодорожный лесной комитет». Наша организация готовила дрова для паровозов. Угля не было, ничего не было, значит, дровами топили паровозы. И я получил направление от профсоюза деревообделочников в университет, и меня тоже не спросили, ни что я кончил, ни почему я иду в университет, а просто зачислили, потому что этому профсоюзу было дано несколько мест. И вот первого сентября тысяча девятьсот двадцать второго года я пришел в аудиторию, где Петерсон, Михаил Николаевич – ну вы их тоже, почти все, не знаете; ну, может быть, кто постарше немножко знает – значит, <читал> введение в языкознание. Я сел на скамеечку, и рядом со мной подсел молодой человек, очень такой гривастый, черноволосый, скуластый, губастый – это оказался Владимир Николаевич Сидоров <смеется>. Мы с ним разговорились, и..., ну, с этого дня началась, собственно, совместная жизнь, дружба, совместная работа, которая продолжалась очень долго. Ну, до начала войны можно считать, что мы, собственно, все делали вместе. И порознь даже никто ничего не сделал.
Вот я думаю, если говорить о зародыше, так сказать, того, что у нас началось, то вот это тогда, когда мы встретились в университете. Но надо сказать, что наше, вот, направление складывалось постепенно, из разных мест и разными путями. Как отдельные ручейки складываются в речку, или в реку, или в реку, лучше сказать, так и мы. Одна из этих тропинок, которая вела к Московской школе, это была совместная работа, моя и Владимир Николаевича. Надо сказать, что это были годы, когда наша наука очень сильно была отгорожена от западноевропейской науки, потому что начиная с четырнадцатого года и в послереволюционное, в особенности первое десятилетие, да и не только первое, не было таких крепких связей, которые установились потом, в наше время, с западноевропейской наукой. Мы слыхали о Соссюре, но вообще не читали, и впервые о Соссюре мы услышали из лекции Михаила Николаевича Петерсона. Причем в такой доморощенной, я бы сказал, редакции, что... Михаил Николаевич очень подчеркивал, что нельзя изучать отдельные особенности языка, а надо изучать язык в целом, «как систему», он говорил. Это первое, что мы услышали. Мы очень рано приобщились к диалектологической работе, потому что мы оба учились у Афанасия Матвеевича Селищева и Дмитрия Николаевича Ушакова, которые направили наши интересы в области фонетики, в области диалектологии. Уже в первые студенческие годы мы участвовали, вначале порознь, в диалектологических экспедициях. И первые мои работы, и работы Владимира Николаевича были посвящены отдельным говорам. В 1927 году мне было сделано сразу два предложения участвовать в диалектологических экспедициях. Одна – с Петром Саввичем Кузнецовым, с которым мы были более далеко связаны (об этом я скажу), а другая с Владимиром Николаевичем Сидоровым. И я колебался, в какую экспедицию поехать: с Петром Саввичем и Андреем Николаевичем Колмогоровым, втроем, на лодках, на Мезень мы собирались поехать, и я с ними уже договорился, но в последнюю минуту я изменил решение, поехал с Владимиром Николаевичем на Ветлугу1. И вот я думаю, что наш интерес к описанию фонетической системы языка во всей сложности его функционирования относится ко времени, когда мы стали заниматься диалектологией. Мы хотели все осознать в целостности. Диалектологи обычно записывали то, что, как им кажется, отличает данный диалект от литературного языка. Мы же старались ухватить все. И у нас получилось, получались очень тяжеловесные описания, в которых очень многое было таким же, как в литературном языке, и в них тонули отдельные элементы диалектной речи. Немножко предвосхищая дальнейшее изложение, я скажу, что в двадцать восьмом году, кажется, наш учитель Михаил Николаевич Петерсон предложил вместе с нами, то есть мной и Владимир Николаевичем, поехать в диалектологическую экспедицию. Говорит: «Я у вас поучусь, вы уже опытные диалектологи», – а Петерсон уже пожилой профессор, но он никогда в диалектологических экспедициях не был. Мы поехали в село Дорофеево, Шатурского района, Московской области и собирались написать коллективную монографию: я фонетику, Владимир Николаевич морфологию, а он хотел синтаксис описать. Мы там побывали, составили, но мы ничего не напечатали, напечатал один Михаил Николаевич Петерсон в трудах ИФЛИ2, в сороковом году, перед войной, в сороковом или сорок первом году3, а наши материалы, как вообще значительная часть моих диалектологических материалов и материалов Владимира Николаевича, остались ненапечатанными. И вот в Московской диалектологической комиссии4, наверно в двадцать восьмом году, я делал доклад: «О фонетической системе говора села Дорофеева Шатурского района Московской области». Этот доклад – не знаю, как он был: хорош, плох – но после доклада подошел (вот это характерно для представителей старой, младограмматической индоевропейской, так сказать, школы) Григорий Андреевич Ильинский. Он был очень вежливый человек, пожал мне руку (делал доклад я, от имени нас обоих): «Я очень Вам благодарен за Ваш очень интересный доклад. Но мне было бы интересно: почему Вы так много говорили о том, что является общим с литературным языком? Может быть, следовало бы выделить собственно диалектное?». Значит, хотя он сказал, что очень интересный доклад, но основная идея доклада как раз заключалась в том, чтобы дать систему диалекта, а не то, чем отличается диалект от литературного языка. Тем более, что я описывал – или мы описывали – подмосковный говор, прекрасный говор, в общем, очень близкий к литературному языку. Отличия там были минимальные. Но мы старались и чередования дать, и так далее. И для Григория Андреевича казалось непонятным, зачем нужно-то огород городить, так долго говорить, когда можно бы очень кратко выделить те особенности, которыми характеризуется этот диалект. И так мы с Владимиром Николаевичем пришли к понятию системы языка применительно к его звуковой стороне, через диалектологию. Другие товарищи наши иными путями приходили к этому же. Например, Александр Александрович[10] Реформатский, которого я тоже знал с университетских лет (кстати, я скажу, что мы ведь хотя и погодки, но разных лет, и кто был помоложе курсом, кто постарше курсом; но в то время в университете не было курсовой системы; была система предметная, и могли первый и пятый курс встретиться на любом семинаре, выбирали просто лекции и курсы, которые слушали). Реформатский был старше нас и годами, и по курсам, но мы довольно рано встречались, хотя в первые годы особенно близки не были. Реформатский рано стал работать в издательствах, он был техредом, как говорится, техническим редактором, а потом даже работал по оформлению книг и написал прекрасную большую книгу, не знаю, видели ли вы ее или нет, уже в тридцатых годах, где обобщил свой опыт техники оформления книги5. Но там были и вопросы графики, вопросы орфографической системы, вообще, общие вопросы семиотики и так далее. Вот и из таких прикладных изучений графики, орфографии, оформления книги он постепенно тоже приходил к вопросам фонологии.
Из самых ранних моментов в организации нашей группы и нашей работы в области фонологии относится объединение, которое, наверное Реформатский, назвал ДАРС. ДАРС – это было объединение четырех лиц. Первое лицо, вам как раз неизвестное, Сергей Иванович Дмитриев, наш товарищ по университету – Д, А – это Аванесов, Р – это Реформатский, С – это Сидоров. Значит, мы наметили писать какую-то большую книгу, вроде «Основы языковедения», где я должен был написать опять-таки фонетику, Реформатский – морфологию, Сидоров – синтаксис, а Дмитриев – лексику. Ну, из этой книги у нас ничего не получилось, но мы собирались, обсуждали, какие-то материалы готовили и больше всего наши интересы сходились вокруг вопросов фонологии. Говоря о развитии нашей Московской фонологической школы, я не могу не упомянуть еще одного человека, относящегося к поколению наших учителей, который непосредственно не был связан даже с Московской школой, но с которым мы были, в особенности я и Владимир Николаевич, связаны, – это Николай Николаевич Дурново. Дурново вернулся после длительной командировки, поездки из Праги; он там был четыре-пять лет, кажется, и был членом Московс кой диалектологической комиссии. Мы с ним стали встречаться. Это был удивительный человек. Человек, который не считал зазорным, так сказать, учиться у своих учеников. Дурново был до революции приват-доцентом Московского университета. У него учился Роман Осипович Якобсон. В Праге Дурново встретился с Романом Осиповичем, и когда он приехал, он нам, тогда еще только что окончившим университет, говорил, что он многому научился у своего ученика Романа Якобсона. Он так тогда этим загорелся также, идеями фонологии. И вот, в конце, наверное, двадцатых годов, мы с ним, втроем, наметили писать книгу – грамматику русского языка, где я должен был написать фонетику, Сидоров морфологию, а Дурново – синтаксис. Ну, как вы знаете, тоже из этого ничего не получилось, хотя должен сказать, что это был первый, так сказать, намек на будущую нашу книгу с Владимиром Николаевичем «Очерк грамматики современного русского литературного языка. Часть первая: фонетика и морфология»6, без синтаксиса. Дело в том, что в конце тридцать третьего года Дурново был арестован, и знакомство с ним и вообще эти связи дорого стоили Владимиру Николаевичу, который также через месяц был арестован, и, значит, эта работа осталась только начатой и незавершенной. Но мы с Владимиром Николаевичем связь установили очень быстро, через год после его ареста, потому что ввиду болезни ему назначили жить в Казани. И я летом тридцать пятого, тридцать шестого года к нему ездил, мы обсуждали разные вопросы, и мы все-таки сумели в это время – благодаря тому, что я был в Москве, были связи с издательством, – написать учебник по русскому языку для педтехникумов7. Там нету, кстати (он вышел в трех-четырех изданиях, в тридцать пятом, до сорокового, не помню, в каких годах), там хотя нету термина «фонема», но там дано первое, краткое описание фонологической системы русского литературного языка и даже там главка об орфографии, теория орфографии в свете фонологии.
Это, значит, Дурново. Теперь, важное значение для нас имело объединение многих из нас в работе над вопросом о реформе русской орфографии. В тридцатом – тридцать первом году была организована при Наркомпросе комиссия по реформе орфографии. В тридцать первом году мы стали ее обсуждать в научно-исследовательском институте языкознания; такой был НИИЯз при Наркомпросе, при Министерстве народного просвещения, помещался на улице Кирова. Там мы встретились с еще одним человеком, который оказался для нас очень ценным приобретением, как в нашей личной товарищеской жизни, так и в нашей научной работе. Это Алексей Михайлович Сухотин, о котором вы, может быть, слышали. Значит, было заседание, посвященное вопросам реформы орфографии. И вот какой-то пожилой человек уже; ну, мы совсем молодые были, а он на десять-двенадцать-тринадцать лет старше был нас, одетый в такую какую-то гимнастерку, такой, необычного очень вида, сказал, что вы вот тут говорите о реформе орфографии, а вы знаете, говорит, вот есть какие-то Аванесов и Сидоров, которые написали в «Русском языке в школе» статью – про реформу орфографии и проблемы письменного языка8. Вот там совершенно правильно подчеркивается то-то, то-то, то-то, что буква обозначает не звук, а фонему, что-то, какие-то такие вещи. А мы тут рядом сидим, и кто-то нас показывает. Мы тут познакомились с ним.
Ну, я не знаю, много ли вы слышали о Сухотине. Кстати, вот Панов – знает его, учился в Городском педагогическом институте, где преподавал, между прочим, и Алексей Михайлович Сухотин (о Городском пединституте я скажу). И, кстати, Сухотин первый заметил Панова и мне сказал. Говорит: «Рубен Иванович, вот очень хороший студент». Так вот, значит, Сухотин. Сухотин – это сын Сухотина, мужа одной из дочерей Льва Николаевича Толстого. Имение Сухотиных рядом с имением Толстого, и Алексей Михайлович Сухотин (в нашем кружке он назывался «Феодал», это Александр Александрович его назвал), он из дворянской среды; Алексей Михайлович Сухотин в детстве сиживал на коленях у Льва Николаевича Толстого. Он кончил аристократическое учебное заведение, Училище правоведения, и пошел по дипломатической линии. Он был нашим советником царского посольства где-то в Черногории и в Сербии; война застала его на дипломатическом посту, он был переведен в Париж, кажется; видел многих государственных деятелей Франции того времени, я не помню, Пуанкаре, Мильерана и так далее. Ну, в общем, когда он приехал в Россию – до революции или сразу после революции, – не знаю; но я видел его анкетные данные – я вот не сказал, я его принимал на работу в Городской педагогический институт, у него написано там шестнадцатый, четырнадцатый или шестнадцатый год – советник посольства в Париже; восемнадцатый год – член ревтрибунала Тамбовской губернии. Как это получалось, я не знаю. Но у меня была тысяча и одна неприятность с ним на работе, так сказать; потому что анкета такая, что она никуда не годится вообще. Значит, вот появился Сухотин. Сухотин, как я уже сказал, собственно, по годам относился к поколению наших учителей; восемьдесят девятого года рождения. Да. Но он стал нашим, если хотите, младшим другом, потому что он имел образование, так сказать, общее – Школа правоведения; я не знаю, это значит, вроде юридического факультета, но такого аристократического склада. Но в начале двадцатых годов он был аспирантом Николая Феофановича Яковлева. Изучал турецкий язык; тюркские языки, и в частности непосредственно турецкий язык, и был учеником Яковлева. Это был талантливейший человек, острейший, остро воспринимавший все. Это был один из самых острых умов, который я вообще в жизни когда-нибудь встречал. Но он, повторяю, был вроде нашего ученика даже, потому что русистики он не проходил, вообще филологического образования у него не было, но он самоучкой доходил до того, до чего многие из нас не могли дойти путем профессиональной многолетней выучки.
Я не сказал, но вы это сами знаете, что в стороне от нас был Яковлев, который, собственно, и во многом является предтечей всей московской фонологии. Еще в двадцать третьем году вышла его «Таблица кабардинской фонетики»9, кажется, где некоторые очень ясные фонологические положения остаются, сохраняют свою ценность до нашего времени. А немножко позднее, во второй половине двадцатых годов, у него превосходная статья «Математическая формула построения алфавита»10; где, собственно, дано краткое описание фонологической системы в связи с ее отображением русской графикой и орфографией. Я думаю, что эта статья является этапной статьей вообще в истории развития фонологии. Таким образом, наши «дяди», так сказать, это, с одной стороны, Николай Феофанович Яковлев, с другой стороны, в какой-то мере, Дурново, который, во всяком случае, направлял нас в эту сторону, хотя сам этим не занимался; и наконец, наше постепенное объединение.
Итак, мы встречались в кругу, так сказать, «домашнем», потом, значит, в связи с реформой орфографии, наконец, с самого начала тридцатых годов постепенно стали мы встречаться в Московском городском педагогическом институте. В тысяча девятьсот тридцать втором году я был приглашен в Московский городской педагогический институт, который только что образовался, заведовать кафедрой русского языка. Кстати, в то время у нас никаких званий, степеней вообще не было. Значит, меня пригласили профессором; ну почему профессором, я не знаю. Значит, меня пригласили заведовать кафедрой и быть профессором этого университета. Я помню, когда через месяц или два оттуда позвонили домой: «Будьте добры, профессора Аванесова». А моя жена Лидия Моисеевна [Поляк. – Прим. ред.] расхохоталась прямо в трубку: «Какого профессора Вам?». Она даже вначале не поняла. Ну, потом я сказал, что я стал профессором. Значит, я сразу стал организовывать кафедру. Ну, естественно, что первым делом я пригласил Владимира Николаевича, а потом постепенно вообще всех; вот тут я держу перед глазами, товарищи, не свою какую-нибудь рукопись, а чужую рукопись. У меня рукопись Реформатского, похожая на что-то о московской школе11. Тут он перечисляет всех, кто был на моей кафедре. Значит, я организовал кафедру русского языка, ну я не знаю где, неважно. Бог с ним, в конце концов. Значит, в эту кафедру сразу я пригласил в разные годы все, что было в Москве вообще с моей точки зрения ценного. Это был Сидоров, это был Кузнецов, это был Реформатский, это был Сухотин, это был Григорий Осипович Винокур, о котором я еще отдельно скажу, это был Абрам Борисович Шапиро, Афанасий Матвеевич Селищев – он очень быстро вернулся из ссылки; потом, в середине тридцатых годов в Москву переехал из Ленинграда Сергей Игнатьевич Бернштейн, ученик Щербы, очень тонкий фонетист и глубоко интересовавшийся фонологией, – словом, все, что вообще могло быть. И надо сказать, что кафедра русского языка Московского городского педагогического института в тридцатых годах стала, собственно, основным центром лингвистической мысли, во всяком случае, в области фонологии русского языка, в Москве.
В 1939 году Сидоров вернулся в Москву. И мы с ним продолжили нашу общую работу. В тридцать девятом – начале сорокового года мы написали книгу «Очерк грамматики современного русского литературного языка», где я написал раздел фонетики, а он написал раздел морфологии. Мы здесь использовали частично и наши старые работы – учебник для педтехникумов, где иное распределение работы было; ну, мы использовали некоторые материалы этой книги и в сороковом году сдали в печать. Наша книга вышла в сорок пятом году. Она была набрана в конце сорокового – в сорок первом году, но не успела выйти до начала войны. Но она была заматрицирована, и матрицы сохранили случайно в типографии, где это печаталось. В сорок четвертом году их обнаружили, матрицы готовые, и в сорок пятом году напечатали. Таким образом, эта наша работа, в сущности, относится к сороковому году.
Какие были первые печатные сведения о новом направлении фонологии в Москве? Я думаю, что едва ли не самым первым будет (если не считать работ Яковлева, который организационно с нами не был связан, но идеи которого были чрезвычайно близки нам и идеи которого мы по мере того, как с ним познакомились, конечно, использовали); если оставить Яковлева в стороне, то, я думаю, что одна из первых заметок – это была наша с Владимиром Николаевичем статья «Реформа орфографии в связи с проблемой письменного языка»8, вышедшая, кажется, в тридцатом году, если не в двадцать девятом. Затем в тридцатых годах фактически фонологические краткие описания, популярные, в нашем учебнике по русскому языку для педтехникумов. И вот следующим крупным уже, пожалуй, явлением – ну, в нашем масштабе этой работы, – это была наша книга «Очерк грамматики современного русского языка»6. Одновременно к этому времени под моей редакцией вышли труды Московского городского педагогического института по кафедре русского языка, где напечатаны были две – а я сам заболел в это время, вот я потерял слух, и моя статья там не оказалась – важные статьи, которые рядом с книгой моей с Владимиром Николаевичем послужили основой дальнейшего. Это статья Кузнецова о фонологической системе французского языка12 и статья Реформатского о американских фонологах, не помню точное название.13
Вот к этому времени можно считать, что основные наши положения были уже высказаны. Значит, все это, можно считать, сложилось так вот в предвоенные годы, хотя наша книга вышла в сорок пятом году. У меня работа Реформатского. Я вчера ему позвонил по телефону, хотел спросить, могу ли я процитировать его, где я захочу. Ну, у него не отвечали. Но я думаю, он не посетует на меня, если я раза два процитирую. «Мы все шли разными путями. Основы этой школы – (нашей) – заложили Рубен Иванович Аванесов и Владимир Николаевич Сидоров, учившиеся вместе в Московском университете и разрабатывавшие фонологию на диалектологическом материале». И так далее; ну, я это рассказывал, да. Далее он указывает на очень важное значение статьи Яковлева для нас, двадцать восьмого года, «Математическая формула построения алфавита»10. И дальше пишет: «Ядро московской фонологической школы образовали Сидоров, Аванесов, Реформатский и я14. Основные положения ее отразились еще в статье Аванесова и Сидорова “Русский язык в школе”, тридцатый год. Тогда же возникла мысль о более крупном объединении всех, “кто по-московски верует” (это Реформатский). Это осуществил Рубен Иванович Аванесов, возглавив кафедру в Московском городском педагогическом институте, куда он пригласил Селищева, Бернштейна – (Бернштейна другого тоже, Самуила Борисовича), – Сидорова, Сухотина, Шапиро, Кузнецова, Зарецкого, Винокура, Реформатского, Ильинскую, Орлову». Ну, это он не совсем точен: Ильинская, Орлова, значит, ну, по крайней мере, Орлова, она моя ученица, вначале, в тридцатых годах, она была студенткой, а потом она была аспиранткой, и действительно, она попозже была приглашена, вместе с Ильинской, которая была параллельно ученицей Григория Осиповича Винокура, к нам. Так сказать, это все-таки второе поколение. «Не правда ли, блестящий ансамбль лингвистов!». Ну, я так бы не выразился, но это стиль Реформатского, не мой. «И здесь в практической потребности преподавания мы еще раз объединились… На наших заседаниях бывали очень многие: здесь бывал и Ушаков, и Щерба (Щерба не один раз у нас делал доклады), Булаховский, Лев Иванович Жирков, Розалия Осиповна Шор и многие другие». Мы в тридцать пятом году провели дискуссию на тему о фонеме, в которой выступил докладчиком Реформатский. Ну, а оппонентами были многие другие. Горнунг приходил к нам, но с Горнунгом и тогда казалось, у нас нет совершенно общего языка, потому что в то время как вот и другие инакомыслящие, как Сергей Игнатьевич Бернштейн, с которым мы могли спорить, с Борисом Владимировичем Горнунгом спорить трудно было, потому что у него какой-то был совсем не лингвистический аспект. Он, конечно, прекрасный, блестящий филолог, но лингвистического мышления нет. Вы знаете, я не сказал вот о чем: хотя мы говорим о московской фонологической школе, но, собственно говоря, фонология для нас – это не было учение о звуковом составе слова, а это было мировоззрение, это было миросозерцание. И чем бы мы ни занимались: грамматикой, лексикой.