Вы здесь

Нежные юноши (сборник). Все эти юноши печальные… (Ф. С. Фицджеральд)

Все эти юноши печальные…

Рингу и Эллис Ларднерам


Богатый парень

Начните описывать конкретного человека, и сами не заметите, как у вас получится «типичный образ»; попробуйте начать с «типичного образа», и у вас получится… да ничего у вас не получится! Потому что каждый в глубине души чудак, но сидит этот чудак внутри так тихо, что зачастую ни окружающие, ни даже ты сам о нем и не догадываются, видя лицо и слыша голос самого обыкновенного человека. Когда при мне кто-нибудь заявляет о себе как о «самом обыкновенном, честном и открытом парне», у меня тут же возникает абсолютная уверенность в том, что этот человек наделен вполне определенной и, может быть, даже ужасной, аномалией, которую необходимо скрывать, а все эти уверения в простоте, честности и открытости – лишь способ напомнить себе о своем пороке.

Нет на свете ничего типичного, ничего собирательного. Вот вам богатый парень, и этот рассказ именно о нем, а не о ему подобных. Всю свою жизнь я провел среди ему подобных, но моим другом был именно он. И начни я писать о ему подобных, как мне тут же придется приступить к развенчиванию всей той лжи, которую бедные напридумывали о богатых, а богатые напридумывали о самих себе – и нагромождения эти столь нелепы, что, едва взяв в руки книгу из жизни богачей, мы инстинктивно готовы покинуть реальность. И даже умные и увлеченные жизнью писатели натуралистической школы изображают страну богатых такой далекой от реальности, словно это какая-то волшебная страна.

Я расскажу вам об очень богатых людях. Они отличаются от нас с вами. Они раньше нас получают возможность обладать и наслаждаться, и от этого они меняются; они проявляют мягкость там, где мы проявляем жесткость, они ведут себя цинично там, где мы повели бы себя доверчиво, и все это довольно сложно понять, если только вы не родились богатым. Глубоко внутри они уверены, что они лучше нас, потому что нам приходится самостоятельно искать для себя в жизни и награды, и утешения. И даже когда они с головой погружаются в наш мир или опускаются ниже нас, они все равно считают себя лучше нас. Они – другие. Юного Энсона Хантера я смогу описать, лишь подойдя к нему так, словно он – чужеземец, и мне придется твердо держаться этой точки зрения. А если я хоть на мгновение приму его точку зрения, то все пропало – у меня получится обычный нелепый кинофильм.

II

Энсон был старшим из шестерых детей, которым в будущем предстояло разделить между собой состояние в пятнадцать миллионов долларов. Сознательного возраста – семь, кажется, лет? – он достиг в самом начале века, когда смелые юные дамы на диво всей Пятой Авеню осваивали первые электромобили. В те дни ему с братом выписали из Англии гувернантку, разговаривавшую на чистом, ясном и правильном языке, чтобы мальчишки понемногу выучились говорить, как она, так что их слова и предложения звучали чисто, ясно и не слипались в один сплошной ком, как у нас с вами. Но разговаривали они не совсем как английские дети, а с акцентом, присущим представителям нью-йоркского высшего общества.

На лето всех шестерых детей увозили из дома на 71-й улице в большое имение на севере штата Коннектикут. Место не было фешенебельным – отец Энсона желал по возможности дольше отложить момент знакомства детей с этой стороной жизни. Отчасти он смотрел свысока на свой класс, составлявший нью-йоркское общество, и на свое время, в котором царила чванная и возведенная в статус закона вульгарность «позолоченного века». Своим сыновьям он желал привить способность сосредотачиваться и держать спортивную форму, чтобы из них впоследствии получились успешные и придерживающиеся правильного образа жизни люди. Пока двоих старших не пришлось отправить в школу, он и жена, по мере возможности, зорко за ними приглядывали, что довольно трудно в огромном особняке и много проще – в небольших и средних домиках, где прошло мое детство. Я был всегда в пределах досягаемости маминого голоса, постоянно ощущал ее присутствие, ее одобрение или порицание.

Впервые чувство превосходства проявилось у Энсона под действием по-американски скуповатого почтения, с которым к нему относились в коннектикутской глубинке. Родители ребят, с которыми он играл, всегда интересовались, как поживают его папа и мама, и испытывали радостное волнение, когда их детей приглашали поиграть в дом Хантеров. Такое положение вещей он воспринимал как естественное; он испытывал нечто вроде раздражения, когда случалось так, что не он являлся центральной фигурой, а дело при этом касалось денег, положения или власти – и это сохранилось у него на всю жизнь. Бороться за первенство с другими мальчишками он считал ниже своего достоинства – он ждал, что ему и так все достанется, а когда этого не происходило, он просто ретировался в свою семью. Семьи ему было достаточно, поскольку на востоке Америки к деньгам все еще относятся как к феодальным привилегиям, и их сила формирует кланы. А вот у снобов с американского Запада деньги семьи разделяют, формируя слои общества.

К восемнадцати годам, когда Энсон прибыл в Нью-Хейвен, он превратился в высокого коренастого юношу с открытым лицом и здоровым от упорядоченной школьной жизни румянцем. Волосы у него были светлые и от природы смешно торчали на голове, а нос был крючковатый – эти две черты не позволяли назвать его красивым. При этом он обладал обаятельной уверенностью и стильной бесцеремонностью, так что люди из высших классов без всяких объяснений – просто столкнувшись с ним на улице – безошибочно узнавали в нем богатого парня, окончившего самую лучшую школу. Тем не менее популярностью в университете он не пользовался из-за своего чувства превосходства – его независимость все считали эгоизмом, а его отказ принять с должным трепетом йельские стандарты поведения, казалось, принижал всех тех, кто эти стандарты чтил. Поэтому задолго до окончания университета центр его жизни сместился в Нью-Йорк.

В Нью-Йорке он чувствовал себя как дома. Там у него был особняк, в котором были «слуги, которых в нынешние времена уже не сыщешь», и семья, для которой он, благодаря своему неизменно хорошему настроению и умению устраивать дела, быстро превратился в центр притяжения. Еще там были балы и дебютантки, и подобающе-мужественный мир клубов, и периодические буйные кутежи с прекрасными девушками, которых в Нью-Хейвене видели не ближе, чем с пятого ряда партера. У него были вполне традиционные желания, среди которых фигурировала даже безупречная тень, на которой он со временем женится, но его желания отличались от желаний большинства молодых людей тем, что они не были подернуты туманной дымкой неопределенности и не относились ни к «идеалам», ни к «иллюзиям». Энсон безоговорочно принимал мир больших денег и больших трат, мир громких разводов и разгула, мир снобизма и привилегий. Жизни многих из нас оканчиваются компромиссами, а его жизнь с компромисса началась.

Я познакомился с ним в конце лета 1917 года, когда он только-только окончил Йель и, как и все остальные, поддался систематически нагнетаемой военной истерии. В сине-зеленой форме морской авиации он приехал в Пенсаколу, где оркестры при гостиницах играли «Прости, дорогая», а мы, молодые офицеры, танцевали с местными девушками. Он нравился всем; хотя для общения он избрал кружок любителей выпить, а пилотом оказался так себе, даже инструкторы относились к нему с заметным уважением. Он всегда подолгу беседовал с ними своим уверенным, рассудительным голосом, и беседы завершались тем, что ему обычно удавалось спасти себя – или, что случалось чаще, другого офицера – от надвигающихся неприятностей. Он отличался общительностью, склонностью к похабству и здоровой жаждой удовольствий, и все сильно удивились, когда он влюбился в довольно консервативную и добропорядочную девушку.

Ее звали Пола Лежендр – темноволосая и серьезная красавица, родом откуда-то из Калифорнии. У ее семьи был зимний дом недалеко от города, а она, несмотря на чопорность, была очень популярна; существует целый класс мужчин, которые, благодаря своему эгоизму, терпеть не могут женщин с чувством юмора. Но Энсон был вовсе не из таких, и мне было непонятно, как ее «искренность» – так называли эту ее черту – смогла привлечь его острый и отчасти язвительный ум.

Как бы там ни было, но они влюбились друг в друга – и на ее условиях! Он перестал ходить по вечерам на сборища в бар «Де Сото», и, где бы они ни появлялись вместе, все замечали, что их двоих полностью поглощает бесконечный многозначительный диалог, который, как казалось, длился без перерыва несколько недель. Много позже он мне рассказывал, что беседовали они, в сущности, ни о чем, обмениваясь по-юношески незрелыми и даже бессмысленными утверждениями – возникшее со временем эмоциональное содержание беседы не имело отношения к словам, а родилось в силу одной лишь глубокой серьезности тона. Это было нечто вроде гипноза. Часто случались перерывы, и тогда диалог уступал место тому выхолощенному юмору, который обычно называют «весельем»; когда они оставались одни, беседа вновь возобновлялась, все в том же торжественном и приглушенном ключе, дававшем обоим ощущение единства чувств и мыслей. Любые помехи постепенно стали раздражать их обоих, они перестали воспринимать шутливый тон по отношению к жизни и даже умеренный цинизм своих ровесников. Счастливыми их делала лишь эта бесконечная беседа, и в ее серьезности их души согревались, слово у горящего янтарным огнем костра. Ближе к концу стали возникать паузы, не вызывавшие у них раздражения – слова умолкали, уступая страсти.

Как ни странно, этот диалог захватил Энсона точно так же, как и ее, и влиял на него столь же глубоко; в то же время Энсон отдавал себе отчет, что с его стороны было много неискренности, а с ее – простодушия. Отсутствие сложности в ее чувствах поначалу вызывало у него презрение, но под действием любви Пола для него расцвела и стала казаться глубокой, и презрению в его душе места больше не было. Он чувствовал: если ему удастся проникнуть в теплую и безопасную жизнь Полы, он будет счастлив. Долгая подготовительная фаза диалога смела любые ограничения – он научил ее тому, что сам узнал раньше от женщин посмелее, и она восприняла это с восхищением, всей глубиной своей непорочной души. Однажды вечером после танцев они договорились пожениться, и он написал матери длинное письмо. На следующий день Пола рассказала ему, что богата и обладает собственным состоянием – почти миллионом долларов.

III

Вышло так, словно они сказали друг другу: «Ни у тебя, ни у меня ничего нет; мы с тобой станем жить в бедности вместе», и прозвучало это так же восхитительно, хотя жить вместе им предстояло в богатстве. У них возникло чувство авантюрной общности. Но все же, когда в апреле Энсон получил отпуск и Пола с матерью поехали с ним на север страны, на Полу произвело глубокое впечатление то положение, которое его семья занимала в нью-йоркском обществе, и то, на какую широкую ногу они жили. Когда она впервые осталась с Энсоном наедине в доме, где он провел свое детство, ее охватило некое уютное чувство, словно она очутилась в полнейшей безопасности под неусыпным заботливым оком. Фотографии Энсона в шапочке выпускника школы, Энсона на коне, с сидящей за спиной зазнобой из какого-то давно забытого лета, Энсона среди веселых гостей на чьей-то свадьбе заставили ее ревновать его к прошлому, в котором не было ее; его властная личность столь плотно заполняла и характеризовала все это имущество, что ей захотелось немедленно выйти замуж за Энсона и вернуться в Пенсаколу уже в качестве его жены.

Но о женитьбе сию же минуту не могло быть и речи – даже помолвку следовало сохранять в тайне до окончания войны. А когда до конца его отпуска осталось всего два дня, ее неудовлетворение вынужденным ожиданием вылилось в намерение заставить его почувствовать точно такое же нетерпение. Они собирались за город на ужин, и в тот же вечер она решила поставить вопрос ребром.

В тот день с ними в отеле «Ритц» остановилась кузина Полы – строгая и критически настроенная девица, вообще-то любившая Полу, но слегка завидовавшая ее впечатляющей помолвке; Пола замешкалась, одеваясь, так что Энсона в номер впустила кузина, которая на вечеринку не собиралась.

В пять вечера Энсон встречался с друзьями и провел с ними час, обильно и опрометчиво выпивая. Йельский клуб выпускников он покинул вовремя, и шофер матери подвез его к «Ритцу», но обычная стойкость к алкоголю в тот день его покинула, а в душной гостиной с паровым отоплением у него вдруг закружилась голова. Он все это прекрасно понимал, и ему было весело и стыдно.

Кузине Полы было двадцать пять лет, но она была на редкость наивна и поначалу не поняла, что происходит. С Энсоном она была до этого не знакома, поэтому удивилась, когда он пробормотал нечто невразумительное и чуть не упал со стула. Пока не появилась Пола, ей и в голову не пришло, что то, что она приняла за запах побывавшей в химчистке военной формы, на самом деле был запах виски. Но Пола, едва войдя в комнату, узнала запах; необходимо было сделать так, чтобы Энсон ни в коем случае не попался на глаза матери, и кузина, встретившись с Полой взглядом, тут же все поняла.

Спустившись к лимузину, Пола и Энсон обнаружили в машине двух крепко спящих мужчин – это были его собутыльники из йельского клуба, которые тоже собрались на вечеринку. Он совсем забыл о том, что они остались в машине. По пути в Хемпстед они проснулись и принялись петь. Отдельные песни были грубоваты, и Пола поджала губы от стыда и отвращения, пытаясь в то же время смириться с мыслью, что Энсон, оказывается, почти не стесняется произносить вслух большинство запретных слов.

А в отеле смущенная и взволнованная кузина, поразмыслив над происшествием, вошла в спальню к миссис Лежендр и сказала:

– Какой же он забавный!

– Кто забавный?

– Как кто?! Мистер Хантер, конечно. Такой забавный!

Миссис Лежендр бросила на нее пристальный взгляд:

– И что же в нем такого забавного?

– Ах, он сказал, что он – француз! Я и не подозревала, что он из Франции.

– Чепуха какая-то! Ты, видно, его неправильно поняла. – Она улыбнулась. – Он пошутил.

Кузина упрямо покачала головой:

– Нет. Он сказал, что вырос во Франции. Сказал, что не говорит по-английски, поэтому не может со мной разговаривать. И он действительно не мог!

Миссис Лежендр раздраженно отвернулась, а кузина в тот же миг задумчиво добавила:

– Быть может, это случилось потому, что он был слишком пьян?

И вышла из комнаты.

Этот забавный рассказ был чистой правдой. Энсон, обнаружив, что не может разговаривать разборчиво и голос его не слушается, предпринял нестандартную попытку спасти ситуацию, объявив, что не разговаривает по-английски. Годы спустя он часто рассказывал эту историю и неизменно сообщал, что не может удержаться от громкого хохота при одном только воспоминании.

За следующий час миссис Лежендр пять раз пыталась дозвониться до Хемпстеда по телефону. Когда, наконец, вызов состоялся, ей пришлось прождать еще десять минут, прежде чем в телефоне послышался голос Полы.

– Кузина Жози рассказала мне, что Энсон напился.

– Ах, нет…

– Ах, да! Кузина Жози рассказала мне, что он напился. Сказал, что он француз, упал со стула и вообще вел себя как пьяный. Я не желаю, чтобы он провожал тебя домой!

– Мама, он в полном порядке! Пожалуйста, не волнуйся…

– Но я не могу не волноваться! Какой ужас! Пожалуйста, пообещай мне, что ты не поедешь с ним домой!

– Я постараюсь, мама…

– Я не желаю, чтобы он провожал тебя домой!

– Хорошо, мама. До свидания.

– Смотри же, Пола! Попроси кого-нибудь тебя подвезти.

Пола медленно оторвала трубку телефона от уха и повесила ее на аппарат. Ее лицо пылало от беспомощной досады. Энсон, растянувшись во весь рост, спал наверху, а на первом этаже ни шатко ни валко подходил к концу званый ужин.

За час езды Энсон немного протрезвел – когда они прибыли, он уже был просто слегка навеселе, и у Полы появилась надежда, что вечер не будет испорчен. Но после пары опрометчиво выпитых перед ужином коктейлей произошла катастрофа. Пятнадцать минут Энсон грубо и слегка оскорбительно разглагольствовал перед гостями, а затем тихо осел прямо под стол, словно пьянчужка со старой открытки – но, в отличие от старой открытки, эта картина выглядела ужасно и отнюдь не пикантно. Присутствовавшие девушки, казалось, ничего не заметили – происшествие было встречено полной тишиной. Дядя и еще двое мужчин понесли Энсона наверх, и в этот самый момент Полу вызвали к телефону.

Через час Энсон проснулся в тумане нервных мучений, сквозь который через некоторое время ему удалось разглядеть фигуру дяди Роберта, стоявшего у двери.

– Я говорю, тебе лучше?

– Что?

– Тебе лучше, старина?

– Ужасно, – сказал Энсон.

– Я сейчас дам тебе еще одну таблетку бромозельцера. Примешь и уснешь, как младенец.

Энсон с трудом спустил ноги с кровати и встал.

– Я в порядке, – глухо сказал он.

– Спокойнее, спокойнее…

– Дай мне коньяку, и я спущусь вниз.

– Только не это!

– Только это и поможет. Я уже в порядке… Кажется, натворил я дел?

– Все сочли, что тебе сегодня нездоровится, – неодобрительно сказал дядя. – Можешь ни о чем не беспокоиться. Шайлер сюда вообще не добрался – «вырубился» прямо у шкафчика в гардеробной клуба «Линкс».

Относясь равнодушно к чьему угодно мнению, кроме мнения Полы, Энсон, тем не менее, был решительно настроен спасти хотя бы остаток вечера. Но, выйдя после холодного душа к гостям, он обнаружил, что почти все уже разъехались. Пола тут же встала, собираясь ехать домой.

В лимузине возобновилась прежняя многозначительная беседа. Она знала, что он пьет, признала она, но ничего подобного она не ожидала; ей вдруг пришло в голову – а вдруг они все же не подходят друг другу? У них слишком разные представления о жизни, и так далее. Когда она закончила говорить, стал говорить Энсон – очень трезвым тоном. Затем Пола сказала, что ей необходимо все обдумать, сегодня она не станет принимать никаких решений; она не злилась, но ужасно сожалела. Она запретила ему провожать себя до дверей номера, но, перед тем как выйти из машины, нагнулась и грустно поцеловала его в щеку.

В следующий вечер у Энсона состоялась продолжительная беседа с миссис Лежендр, во время которой Пола просто сидела, не говоря ни слова. Договорились о том, что у Полы будет время, чтобы поразмыслить над этим происшествием, а затем мать и дочь последуют за Энсоном в Пенсаколу, если сочтут это для себя приемлемым. Он, со своей стороны, с достоинством принес свои самые искренние извинения – и все; даже получив в свои руки все козыри, у миссис Лежендр не получилось воспользоваться преимуществом. Он не дал никаких обещаний, он не унижался, он лишь произнес несколько глубокомысленных замечаний о жизни в целом, продемонстрировав к концу разговора чуть ли не моральное превосходство. Когда три недели спустя они приехали к нему на юг, ни Энсон, почувствовавший удовлетворение, ни Пола, испытавшая облегчение от примирения, так и не поняли, что благоприятный для развития их отношений психологический момент был упущен навсегда.

IV

Он всецело поглощал и привлекал ее, и в то же время наполнял ее тревогой. Сбитая с толку присущей ему смесью основательности и потакания своим слабостям, смесью чувств и цинизма – эти не сочетавшиеся друг с другом качества ее кроткий разум был не в силах воспринять как единое целое, – Пола понемногу стала считать, что в нем кроется сразу две разные личности. Оставшись с ним наедине или в обществе, на официальном приеме или в случайной компании людей, занимавших невысокое положение, она ощущала огромную гордость от того, что находится вблизи столь сильной и привлекательной личности, проявлявшей заботу и понимание. А в других ситуациях ей становилось тревожно: обычно казавшееся славным отсутствие аристократических замашек проявляло себя с совсем иной стороны. «Иная сторона» была грубой и хохочущей, не думавшей ни о чем, кроме удовольствий. На время она отпугнула ее, заставив даже ненадолго, тайком, попытаться вернуть себе одного старого поклонника – но все было бесполезно: после четырех месяцев воздействия обволакивающей жизненной силы Энсона в любом другом мужчине в глаза бросалась лишь худосочная бледность.

В июле он получил приказ отправляться за границу, и их нежность и желание перешли в крещендо. Пола думала о том, чтобы пожениться прямо перед отъездом, и отказалась от этого намерения лишь потому, что теперь от Энсона все время пахло алкоголем; но горе от расставания превратилось для нее в физическую боль. После его отъезда она писала ему длинные письма о том, как жаль ей проводить в ожидании дни, потерянные для их любви. В августе аэроплан Энсона упал в океан у берегов Европы. После ночи в воде его поднял какой-то эсминец, а затем Энсона отправили в госпиталь с пневмонией; перемирие подписали еще до того, как его окончательно комиссовали.

А затем, когда перед ними вновь забрезжили всевозможные перспективы, не отягощенные никакими материальными препятствиями, между ними встали тайные хитросплетения их характеров, высушив их поцелуи и осушив слезы, сделав их голоса не слышимыми друг для друга, приглушив сокровенный стук их сердец, и общаться, как раньше, они теперь могли лишь в письмах, находясь вдали друг от друга. Однажды вечером у дома Хантеров какой-то репортер светской хроники два часа прождал объявления об их помолвке. Энсон ничего не подтвердил; тем не менее в утренней газете на первой полосе появился репортаж: их «постоянно видят вместе в Саутгемптоне, Хот-Спрингс и в Такседо-Парк». Многозначительный диалог превратился в непрерывную ссору, и их роман постепенно сошел на нет. Энсон самым возмутительным образом напился и пропустил назначенную помолвку, а Пола высказала определенные претензии к его поведению. Его отчаяние оказалось безоружно перед его гордостью и его знанием себя: помолвка была отменена окончательно и бесповоротно.

«Милый! – так звучали теперь их письма. – Милый мой, милый! Когда я просыпаюсь среди ночи и понимаю, что нам в конце концов не было суждено, мне кажется, что я готова умереть. Я не могу больше жить. Возможно, когда мы встретимся летом, мы сможем все обсудить и принять другое решение – в тот день мы оба были так взволнованны и печальны, и мне кажется, что я не смогу прожить свою жизнь без тебя. Ты рассказываешь мне о других людях. Разве ты не понимаешь, что для меня не существует других людей – для меня есть только ты…»

Разъезжая по курортам востока страны, Пола не забывала иногда упоминать и о своих увлечениях – чтобы он задумался. Но Энсон был слишком проницателен, чтобы отнестись к этому серьезно. Попадавшиеся в письмах мужские имена только укрепляли его уверенность в ее чувствах, вызывая у него лишь легкое пренебрежение – он всегда чувствовал себя выше подобных вещей. И он не оставлял надежды на то, что когда-нибудь они все-таки поженятся.

А пока он решительно отдался во власть движения и блеска послевоенного Нью-Йорка. Он устроился на работу в одну посредническую фирму, вступил в несколько клубов, танцевал до утра и вращался сразу в трех мирах: в собственном, в мире выпускников Йеля и еще в том уголке полусвета, который уходит корнями в театральный мир Бродвея. При всем при этом восемь непрерывных часов он всегда посвящал своей работе на Уолл-стрит, где влиятельное положение родни в комбинации с его собственным острым умом и избытком природной физической энергии позволили ему сразу же вырваться вперед. Он обладал одним из тех бесценных умов, в которых всему есть свое место; в рабочем кабинете он появлялся вовремя даже тогда, когда после бессонной ночи ему едва удавалось поспать хотя бы час, хотя такое случалось редко. Вот почему уже в 1920 году он заработал около двенадцати тысяч долларов, считая жалованье и комиссионные.

Йельские предания понемногу уходили в прошлое, и Энсон становился все более и более популярным среди своих нью-йоркских однокашников – в университете такая популярность ему и не снилась. Он сам жил в большом доме и имел возможность вводить других молодых людей в другие большие дома. Кроме того, его жизнь уже казалась полностью устроенной, в то время как жизни большинства его однокашников вновь вступили в фазу рискованного начала. Они стали обращаться к нему в поисках и развлечений, и убежища, и Энсон с готовностью откликался, получая удовольствие от помощи людям в устройстве их дел.

Из писем Полы теперь исчезли мужчины; в них стал читаться оттенок нежности, которого не было раньше. Сразу из нескольких источников он узнал, что у нее появился «преданный поклонник», Лоуэлл Тайер, богатый и влиятельный уроженец Бостона; хотя Энсон и был уверен, что она его все еще любит, мысль о том, что он все-таки может ее потерять, вызывала у него беспокойство. Не считая одного не принесшего радости дня, в Нью-Йорке она не была вот уже пять месяцев, а слухи множились, и у него возникло непреодолимое желание с ней увидеться. В феврале он взял отпуск и поехал во Флориду.

Округлый и пышный остров Палм-Бич развалился между сверкающим огромной бирюзовой полосой Атлантическим океаном и сапфиром лагуны Лэйк-Уэрт, с изъянами в виде лодок, вставших на якоря то тут, то там. С белоснежного песка, словно два брюха, вздымались тяжелые громады отелей «Брейкерс» и «Ройял Пойнсиана», а вокруг них теснились клуб «Денсинг Глейд», казино «Бредли» и дюжина лавок модисток, в которых платья и галантерея стоили в три раза дороже, чем в Нью-Йорке. На опутанной плющом веранде отеля «Брейкерс» сразу две сотни женщин делали шаг вправо, шаг влево, поворачивались, совершали скользящее движение – в общем, исполняли ту самую ритмическую гимнастику, впоследствии прославившуюся под именем «дабл-шафл», и каждые полтакта музыки две тысячи браслетов на двух сотнях пар рук щелкали, поднимаясь вверх и опускаясь вниз.

В клубе «Эверглейдс» после захода солнца Пола, Лоуэлл Тайер, Энсон и подвернувший под руку четвертый партнер сели играть нагретыми от горячего воздуха картами в бридж. Энсону показалось, что ее доброе и такое серьезное лицо выглядит болезненным и усталым – с момента ее дебюта в обществе прошло уже четыре года, а может, и все пять лет. Он был знаком с ней уже три года.

– Две пики.

– Сигарету? Ах, прошу прощения. Я – пас.

– Пас.

– Удвою три пики.

В комнате была еще дюжина столиков, за которыми играли в бридж и курили, заполняя комнату табачным дымом. Энсон поймал взгляд Полы и не стал отводить глаз, даже встретившись взглядом с Тайером.

– А какая ставка? – рассеянно спросил он.

«Роза с Вашингтон-сквер, в душном городе ты зачахнешь совсем», – пели сидевшие в углу молодые люди.

Дым собирался в облака, словно туман, а когда открыли дверь, помещение заполнилось ворвавшимися внутрь клубами эктоплазмы. Блестящие глазки мелькали за столиками в зале, ища мистера Конан-Дойля среди англичан, застывших в вестибюле отеля, как и положено типичным англичанам.

– Хоть топор вешай!

– … топор вешай!

– … вешай!

Когда закончился роббер, Пола неожиданно встала и заговорила с Энсоном, напряженно и негромко. Едва кивнув Лоуэллу Тайеру, они вышли из зала и спустились по ступеням длинной каменной лестницы, а через мгновение уже шли, взявшись за руки, по залитому лунным светом пляжу.

– Милый, милая…

Остановившись в тени, они обнялись, отчаянно и страстно… Затем Пола откинула голову, чтобы его губы могли произнести то, что она хотела услышать, – когда они поцеловались вновь, она почувствовала, что слова вот-вот готовы сорваться с его губ… И вновь она отдалилась от него, прислушиваясь, но когда он опять притянул ее к себе, она поняла, что он так ничего и не сказал, а прошептал лишь: «Милая, милая!» – глубоким и печальным шепотом, от которого у нее всегда наворачивались слезы. Робко и покорно поддавшись чувству, слезы потекли по ее щекам, а сердце продолжало кричать: «Решайся, Энсон, милый! Ах, прошу тебя, решайся же!»

– Пола… Пола!

Слова сжали ее сердце, словно клещами, и Энсон почувствовал, что она дрожит, и понял, сколь сильным было ее чувство. Не нужно ему больше ничего говорить, не нужно устремлять их судьбы в непостижимую реальность. Да и зачем, когда он может вот так вот держать ее в своих объятиях в ожидании подходящего момента – хоть год, хоть вечность? Он думал о ней и о себе – больше о ней, чем о себе. На мгновение, когда она вдруг сказала, что пора возвращаться в отель, он заколебался, подумав: «В конце концов, вот же он, момент!», но затем сказал себе: «Нет, можно и подождать – все равно она моя…»

Он забыл, что Пола слишком устала от напряжения последних трех лет. И в ту же ночь ее порыв исчез навсегда.

На следующее утро он уехал в Нью-Йорк, переполненный тревогой и неудовлетворением. В конце апреля, без всяких предупреждений, он получил телеграмму из Бар-Харбора, в которой Пола сообщала ему, что помолвлена с Лоуэллом Тайером и выходит за него замуж немедленно; их свадьба состоится в Бостоне. Он никогда не верил в то, что это может случиться, но это все же случилось.

В то утро Энсон накачался виски, а придя на работу, сел работать, и не пошел на обед – он боялся, что что-нибудь случится, если он остановится. Вечером, как обычно, он пошел в клуб, ни словом не обмолвившись о том, что произошло; он вел себя сердечно, веселился, никакой рассеянности. И лишь в одном он оказался бессилен: три дня, где бы он ни был, с кем бы ни общался, он иногда вдруг ронял голову, закрывал лицо руками и принимался плакать, как ребенок.

V

Когда в 1922 году Энсон поехал за границу вместе с одним из младших компаньонов, чтобы выяснить условия каких-то лондонских займов, сам факт этой командировки говорил о том, что его вскоре сделают совладельцем фирмы. К тому времени ему исполнилось двадцать семь лет, он слегка располнел, но не настолько, чтобы стать толстым, и приобрел манеры мужчины средних лет. Он пользовался доверием и расположением как людей постарше, так и среди молодежи; даже матери не боялись оставлять своих дочерей ему на попечение, потому что у него была такая привычка: входя куда-нибудь, он старался сразу же поставить себя рядом и на равных с присутствовавшими уважаемыми стариками и консерваторами. Казалось, он хотел всем сказать: «И вы, и я, мы с вами – солидные люди! Мы-то все понимаем!»

Он обладал инстинктивным знанием людских слабостей, к которым относился довольно снисходительно; вот почему он, словно священник, уделял большое внимание соблюдению внешней формы. Как пример можно привести тот факт, что каждое воскресное утро он появлялся в качестве преподавателя в модной воскресной школе протестантской епископальной церкви – хотя иногда после разгульной предыдущей ночи он едва успевал принять холодный душ и быстро переодеться в строгий пиджак.

После смерти отца он стал фактически главой семьи и, по сути, отвечал за направление судеб младших детей. По условию завещания его власть не распространялась на отцовское состояние, которым управлял дядя Роберт, добродушный и сильно пьющий член тяготеющего к Уитли-Хиллз слоя общества, известный в семье как большой любитель скачек.

В юности дядя Роберт и его жена Эдна очень дружили с Энсоном, и дядя сильно огорчился, когда имевшееся у племянника чувство превосходства не нашло себе выхода в увлечении скачками. Он рекомендовал его в один городской клуб, попасть в который было практически невозможно – в него принимали лишь тех, чьи семьи «помогали строить Нью-Йорк» (иными словами, разбогатели до 1880 года), – а когда Энсон, после одобрения своей кандидатуры, отказался от членства и вступил в клуб выпускников Йеля, дядя Роберт даже провел с ним по этому поводу краткую беседу. Но когда вдобавок к этому Энсон отказался перейти работать в патриархальную и слегка запущенную посредническую фирму самого Роберта Хантера, отношение дяди к племяннику стало гораздо прохладнее. Словно учитель начальной школы, выучивший ребенка всему, что знал, он просто исчез из жизни Энсона.

А в жизни Энсона было так много друзей, и среди них едва ли нашелся бы хоть один, кому не приходилось пользоваться оказываемыми им из ряда вон выходящими одолжениями, и едва ли нашелся бы хоть кто-то, кого он периодически не ставил в неловкое положение своими приступами грубости или привычкой напиваться где угодно и при каких угодно обстоятельствах. Его раздражало, когда подобные промахи совершали другие, к своим же ошибкам он относился с неизменным юмором. С ним случались самые дикие истории, и он всегда рассказывал о них с заразительным смехом.

Весной того года я работал в Нью-Йорке и часто обедал с ним в клубе выпускников Йеля, приютившем и выпускников моего университета – в нашем клубе тогда делали ремонт. Я читал в газетах о замужестве Полы, и когда я как-то раз стал его о ней расспрашивать, что-то побудило его рассказать мне их историю. После этого он стал часто приглашать меня на семейные обеды домой и вел себя так, словно между нами были какие-то особые отношения – будто его откровенность наделила и меня частицей снедавших его воспоминаний.

Я обнаружил, что, невзирая на доверчивых мамаш, к девушкам он относился не совсем по-рыцарски. Все зависело от самой девушки: если она демонстрировала какие-либо слабости, ей лучше было глядеть в оба, в том числе и с ним.

– Жизнь, – признавался он иногда, – сделала из меня циника.

Под жизнью он подразумевал Полу. Иногда, особенно спьяну, вся история переворачивалась у него с ног на голову, и он принимался утверждать, что это она бессердечно его бросила!

Этот самый «цинизм» – точнее, убеждение в том, что легкомысленные девушки не заслуживают пощады, – и привел его к роману с Долли Каргер. Это был не единственный его роман в те годы, но именно он затронул его глубже всего и возымел самое обширное влияние на его отношение к жизни.

Долли была дочерью известного публициста, попавшего в высшее общество посредством женитьбы. Сама Долли добилась вступления в «Лигу юных женщин», ее дебют в свете состоялся в «Плазе», ее приглашали на заседания «Женской ассамблеи». И лишь немногие из «старых» семей вроде Хантеров могли задаваться вопросом: «А принадлежит ли она к высшему обществу?», поскольку ее фотографии часто мелькали в газетах, а завидного внимания ей уделялось гораздо больше, чем многим девушкам, чья принадлежность к обществу не оспаривалась никем. У нее были черные волосы, пунцовые губы и яркий красивый румянец, который она весь первый год после дебюта скрывала с помощью розовато-серой пудры, потому что румянец тогда был не в моде – в моде была викторианская бледность. Она носила строгие черные костюмы и любила стоять, засунув руки в карманы, чуть сутулясь, с насмешливо-принужденным выражением. Она великолепно танцевала – больше всего на свете она любила танцевать! – больше всего на свете, не считая флирта. С тех пор как ей исполнилось десять, она была постоянно влюблена – обычно в какого-нибудь парня, не отвечавшего ей взаимностью. Те, кто отвечал – а таких было много, – надоедали ей чуть ли не после первого же свидания, а те, с кем она терпела неудачу, всегда занимали самое теплое место в глубине ее сердца. Встречаясь с ними, она всегда пробовала еще раз добиться успеха – и иногда получалось, но чаще неудача повторялась.

Этой гонявшейся за неведомым цыганской душе никогда и в голову не приходило, что у всех тех, кто ее не любил, было нечто общее – все они обладали хорошо развитой интуицией, позволявшей им заметить ее слабость – не слабость чувств, а недостаток неких руководящих принципов. Энсон заметил это сразу же после знакомства; и месяца не прошло с того дня, как Пола вышла замуж. Он тогда довольно сильно пил и целую неделю притворялся, что влюблен в Долли. Затем неожиданно ее бросил и тут же о ней позабыл, заняв тем самым доминирующую позицию у нее в сердце.

Как и большинство девушек той поры, Долли была вяловатой и опрометчивой сумасбродкой. Склонность к нарушению традиций в поколении постарше была всего лишь одним из аспектов послевоенного движения по отказу от устаревших манер; манеры самой Долли выглядели еще более старыми и ветхими. В Энсоне она заметила две крайности, которых всегда ищет эмоционально-инертная женщина: непринужденное отношение к удовольствиям, чередующееся с покровительственной силой. В его характере она почувствовала одновременно сибаритство и надежность, а эти качества полностью удовлетворяли все потребности ее души.

Она понимала, что будут трудности, но она неправильно определила их причину, решив, что Энсон и его семья, вероятно, рассчитывают на более эффектную партию; в качестве оружия она сразу же выбрала его пристрастие к спиртному.

Они встречались на больших балах, где было много дебютанток, но ее страсть усиливалась, и они стали проводить все больше и больше времени наедине. Как и большинство матерей, миссис Каргер верила в исключительную надежность Энсона, поэтому разрешала Долли ездить с ним в далекие загородные клубы и в гости к жившим в пригородах знакомым, не допрашивая дочь с пристрастием о том, как они там проводят время, и не подвергая сомнениям ее объяснения по поводу чересчур поздних возвращений домой. Поначалу эти объяснения были, скорее всего, правдивыми, но практичные планы Долли по захвату Энсона вскоре смяла поднявшаяся буря чувств. Поцелуев на задних сиденьях в такси и в лимузинах стало уже недостаточно, и тогда они придумали нечто оригинальное.

На некоторое время они исчезли из своего привычного мира и создали прямо под ним свой мирок, где пьянство Энсона и беспорядочное времяпрепровождение Долли было не так заметно и не подвергалось обсуждению. Этот мирок состоял из непостоянных элементов: в него входило несколько женатых университетских друзей Энсона, двое-трое молодых брокеров и страховых агентов, а также кучка людей без особых занятий, только что окончивших университет и обладавших деньгами и склонностью к разгулу. Не обладая простором и масштабом, этот мирок давал им такую свободу, которую он едва ли мог позволить даже себе. Более того, он вращался вокруг них, предоставляя Долли возможность насладиться чувством снисхождения, хотя Энсон этого удовольствия разделить не мог, поскольку вся его жизнь с самого детства и так представляла собой снисхождение с вершин уверенности.

Он не был в нее влюблен, и на протяжении долгой лихорадочной зимы их романа он часто говорил ей об этом. К весне он устал – ему захотелось почерпнуть новые силы из какого-нибудь другого источника. Кроме того, он понял, что должен сейчас же либо порвать с ней, либо взять на себя ответственность за самое настоящее соблазнение. Одобрительное отношение ее семьи ускорило его решение: когда однажды вечером мистер Каргер осторожно постучал в дверь библиотеки, чтобы объявить о том, что в столовой оставлена бутылка старого коньяка, Энсон почувствовал, что жизнь потихоньку обкладывает его со всех сторон. В тот вечер он написал Долли короткое письмо о том, что уезжает на выходные и ввиду сложившихся обстоятельств лучше им больше никогда не встречаться.

Был июнь. Его семья закрыла на лето городской особняк и переехала за город, так что он временно переселился в йельский клуб. Я знал о том, как продвигается его роман с Долли. Его рассказы были щедро приправлены юмором, потому что он презирал неуравновешенных женщин и считал, что они вообще не заслуживают места в исповедуемой им социальной системе, и, когда в тот вечер он сказал мне, что решил с ней окончательно порвать, я обрадовался. Я периодически встречал Долли то тут, то там, и ее безнадежная борьба всякий раз вызывала у меня жалость – и еще я чувствовал стыд от того, что без всякого на то права знаю так много о ее жизни. Она была из тех, кого обычно зовут «милашка», но чувствовалось в ней некое безрассудство, приводившее меня в восхищение. Ее поклонение богине опустошения было бы не столь заметно, если бы она не предавалась ему с таким воодушевлением – она наверняка растратила бы себя попусту и пропала, но я обрадовался, когда услышал, что эта жертва не будет принесена у меня на глазах.

Энсон собирался оставить прощальное письмо у нее дома на следующий день. Ее дом в районе Пятой авеню был одним из немногих, не закрывшихся на лето, и он знал, что семейство Каргер, руководствуясь полученной от Долли ошибочной информацией, отложило поездку за границу, чтобы дочь смогла воспользоваться выпавшим ей шансом. Едва он вышел на Мэдисон-авеню из дверей йельского клуба, как навстречу ему попался почтальон, и он вернулся за почтой. Адрес на первом же попавшемся ему на глаза письме был написан рукой Долли.

Он знал, что лежит в конверте – одинокий и трагический монолог, полный хорошо известных ему упреков, вызванных, словно духи, воспоминаний и всяких «хотелось бы мне знать…» – всех этих древних намеков на душевные связи, которые он сам писал Поле Лежендр, как ему казалось, сто лет назад. Пролистав несколько писем со счетами, он вновь вытащил письмо Долли и вскрыл его. К его удивлению, внутри была короткая и довольно сухая записка, в которой Долли уведомляла его, что не сможет поехать с ним за город на выходные, поскольку в город неожиданно приехал Перри Халл из Чикаго. Еще в конце была приписка о том, что Энсон сам виноват: «… если бы я чувствовала, что ты меня любишь так, как я тебя люблю, я бы поехала с тобой когда угодно и куда угодно; а Перри такой милый и так хочет, чтобы я вышла за него замуж…»

Энсон презрительно улыбнулся – он был хорошо знаком с подобными хитроумными посланиями. Более того, он отлично знал, что Долли тщательно проработала свой план: скорее всего, она сама послала за верным Перри, точно рассчитав время его приезда, и тщательно проработала текст записки, чтобы вызвать ревность, но при этом не спугнуть. Как и в большинстве угроз, в этой не было ни силы, ни энергии, а было лишь робкое отчаяние.

И вдруг он рассердился. Он сел в вестибюле клуба и перечитал письмо еще раз. Затем пошел к телефону, вызвал номер Долли и сказал ей своим чистым и властным голосом, что получил записку и заедет к ней в пять вечера, как договаривались. Едва выслушав притворно-неуверенное: «Ладно, может быть, я смогу освободиться на часок», он повесил трубку и пошел на работу. По пути он порвал свое письмо на мелкие клочки и разбросал их по улице.

Он не ревновал – она для него ничего не значила, – но ее жалкая уловка вытолкнула на поверхность все его упрямство и самолюбие. Это была дерзость со стороны низшего по уму, и ее нельзя было оставить безнаказанной. Уж если она пожелала узнать, кому она принадлежит – так он ей покажет!

В четверть шестого он появился на крыльце ее дома. Долли была одета для выхода на улицу, и он молча выслушал тираду: «Не больше часа, а потом я занята», которую она начала еще по телефону.

– Надень шляпу, Долли, – сказал он. – Мы идем гулять.

Они пошли по Мэдисон-авеню к Пятой авеню. Жара стояла такая, что вымокшая рубашка прилипла к дородному телу Энсона. Говорил он мало, отругал ее, не сказал ни слова о любви, но не прошли они и шести кварталов, как она уже снова была в его власти, просила прощения за записку, обещала не видеться с Перри и в качестве искупления обещала все что угодно. Она решила, что он пришел к ней потому, что в нем проснулась любовь.

– Мне жарко, – сказал он, когда они дошли до 71-й улицы. – На мне теплый костюм. Не возражаешь, если мы зайдем ко мне, я переоденусь, а ты меня подождешь внизу? Я мигом.

Она была счастлива; его столь личное замечание о том, что ему жарко, как и любой факт, касавшийся его тела, вызывали в ней трепет. Когда они подошли к закрытой железной решеткой двери особняка и Энсон достал ключ, она испытала почти что восторг.

На первом этаже было темно, и когда Энсон уехал в лифте наверх, Долли приподняла портьеру и поглядела сквозь полупрозрачное кружево занавески на дома через дорогу. Она услышала, как лифт остановился, и нажала кнопку, чтобы кабина приехала вниз, – ей вдруг захотелось его подразнить. Затем, повинуясь чему-то большему, чем просто импульс, она вошла в кабину и отправилась наугад на тот этаж, где, как она считала, были его комнаты.

– Энсон! – позвала она, тихонько посмеиваясь.

– Минутку! – ответил он из спальни… и затем, после короткой паузы: – Вот теперь можешь войти!

Он уже переоделся и застегивал жилет.

– Это моя комната, – весело сказал он. – Нравится?

Ее взгляд упал на висевшую на стене фотографию Полы, и она стала ее увлеченно разглядывать – точно так же, как пять лет назад Пола разглядывала фотографии детских увлечений Энсона. Она кое-что слышала о Поле – она иногда себя мучила, выслушивая фрагменты этой истории.

Вдруг она подошла к Энсону совсем близко и протянула к нему руки. Они обнялись. Солнце еще ярко отсвечивало на крыше дома через дорогу, но за окном уже повисли мягкие ненастоящие сумерки. Через полчаса в комнате будет почти темно. Они были ошеломлены неожиданной возможностью, оба затаили дыхание и прижались друг к другу. Это было неминуемо и неизбежно. Все еще держа друг друга в объятиях, они подняли головы – и их взгляды одновременно упали на лицо Полы, глядевшей на них с фотографии на стене.

Энсон неожиданно опустил руки и, сев за стол, стал искать на связке ключ от ящика стола.

– Хочешь чего-нибудь выпить? – хрипло спросил он.

– Нет, Энсон.

Он налил себе полбокала виски, выпил, а затем открыл дверь в холл.

– Пойдем, – сказал он.

Долли заколебалась:

– Энсон… Я все же поеду с тобой сегодня за город. Ты ведь понимаешь, не так ли?

– Конечно, – резко ответил он.

В машине Долли они отправились на Лонг-Айленд, и сердца их, как никогда раньше, бились почти в унисон. Они знали, что это должно было случиться, но только не под взглядом Полы, напомнившим им о том, что им чего-то не хватало, а тогда, когда они окажутся наедине посреди тихой жаркой ночи на Лонг-Айленде, которой не было до всего этого никакого дела.

Имение в Порт-Вашингтон, где они должны были провести выходные, принадлежало кузине Энсона, вышедшей замуж за медного фабриканта из Монтаны. Бесконечная подъездная дорожка начиналась от сторожки, ведя извивами под свежепосаженными тополями прямо к огромному, выкрашенному в розовый цвет особняку в испанском стиле. Энсон раньше часто приезжал сюда погостить.

После ужина они танцевали в клубе «Линкс». Около полуночи Энсон убедился, что кузины не собираются уезжать раньше двух утра, после чего сказал всем, что Долли устала; он проводит ее домой, а потом вернется на танцы. Слегка дрожа от возбуждения, они сели в позаимствованную у кого-то на время машину и поехали в Порт-Вашингтон. Он приказал остановить у сторожки, вышел и заговорил со сторожем:

– Карл, когда пойдешь в обход?

– Сейчас собираюсь.

– А потом вернешься и будешь здесь, пока все не приедут?

– Да, сэр.

– Отлично. Слушай: если какой-нибудь автомобиль, все равно чей, свернет к воротам, сейчас же звони в дом! – И он сунул в руку Карла пятидолларовую бумажку. – Все ясно?

– Да, мистер Энсон. – Будучи слугой старой закалки, он и глазом не моргнул и даже не улыбнулся. Но Долли все равно сидела, стараясь на него не смотреть.

У Энсона был свой ключ. Войдя, он смешал коктейли для себя и для нее – Долли к своему не притронулась, – затем предусмотрительно поискал телефон и проверил, будет ли слышно звонок в их комнатах, которые располагались на первом этаже.

Спустя пять минут он постучался в дверь комнаты Долли.

– Энсон, это ты?

Он вошел, закрыв за собой дверь. Она была в постели и взволнованно вытянулась, опираясь локтями на подушку; сев рядом, он обнял ее.

– Энсон, милый…

Он ничего не ответил.

– Энсон… Энсон! Я тебя люблю… Скажи, что ты меня любишь. Скажи мне – почему ты не говоришь? Даже если это не так, скажи!

Он ничего не слышал. Глядя поверх ее головы, он заметил, что и здесь на стене висит портрет Полы.

Он встал и подошел к стене. Тускло блеснула рама в трижды отразившемся от нее лунном свете – за стеклом виднелась размытая тень совершенно незнакомого лица. Чуть не плача, он развернулся и с отвращением поглядел на маленькую фигурку на постели.

– Что за глупость! – едва разборчиво сказал он. – И о чем я вообще думал? Я тебя не люблю! Тебе лучше дождаться того, кто будет тебя любить! Я тебя совсем не люблю, понимаешь?

Он говорил отрывисто – и торопливо вышел за дверь. Оказавшись в гостиной, он дрожащими руками налил себе выпить, и в этот момент неожиданно открылась входная дверь и вошла его кузина.

– Ах, Энсон! Мне сказали, что Долли себя плохо чувствует? – обеспокоенно начала она. – Я слышала, что ей плохо…

– Да ничего страшного, – перебил он ее, произнося слова как можно громче, чтобы было слышно в комнате Долли. – Она просто немного устала. И пошла спать.

Долго еще после этого Энсон верил, что сам Господь-хранитель иногда вмешивается в людские дела. Но Долли Каргер, глядя на потолок и не в силах уснуть, больше никогда и ни во что уже не верила.

VI

Когда осенью следующего года Долли вышла замуж, Энсон находился по делам в Лондоне. Свадьба произошла так же неожиданно, как и свадьба Полы, но подействовала на него иначе. Поначалу он счел это забавным и мысли о свадьбе Долли вызывали у него лишь смех, но потом эти мысли стали его угнетать: он почувствовал, что стареет.

Было во всем этом что-то повторяющееся – а ведь Пола и Долли принадлежали к разным поколениям! Он чувствовал себя, словно человек лет сорока, услышавший, что дочь его старинной пассии вышла замуж. Он отправил поздравление; в отличие от отправленного Поле, оно было искренним, ведь Поле он на самом деле никогда не желал счастья в браке.

По возвращении в Нью-Йорк его сделали совладельцем фирмы, и теперь, поскольку у него стало больше обязанностей, свободного времени стало гораздо меньше. Отказ страховой компании оформить ему полис страхования жизни произвел на него такое сильное впечатление, что он на год бросил пить и стал всем рассказывать, что самочувствие у него теперь значительно улучшилось. Но мне кажется, что он сильно скучал по своим веселым историям в духе «Автобиографии» Челлини, которые играли столь значительную роль в его жизни, когда ему было двадцать. Но йельский клуб он не покинул. Здесь он являлся фигурой, яркой личностью и хранителем традиций своего выпуска, покинувшего университет вот уже семь лет тому назад и понемногу дрейфовавшего в сторону более трезвых пристанищ, но не слишком быстро, и все благодаря его присутствию.

Если его просили о какой угодно помощи, у него никогда не бывало слишком много дел, он никогда не ссылался на усталость. То, что поначалу делалось из гордости и чувства превосходства, превратилось в привычку и страсть. А помощь требовалась всегда – то чей-нибудь младший брат, учившийся в Йеле, попадал в неприятности, то нужно было уладить ссору какого-нибудь приятеля с женой, то кому-нибудь нужно было помочь найти работу, то кому-нибудь нужен был совет, куда вложить деньги. Но его «коньком» стало решение проблем женатой молодежи. Молодые пары приводили его в восхищение, их дома были для него священны; он всегда знал историю их отношений, советовал, где и как можно выгодно нанять квартиру, помнил имена всех детей. К молодым женам он относился крайне осмотрительно; никогда не злоупотреблял доверием мужей, и они неизменно на него полагались, даже несмотря на его всем известный разгульный образ жизни.

Его радовали чужие радости и счастливые браки, а несчастливые – вызывали почти столь же приятное чувство легкой грусти. Не было такого года, когда ему не довелось бы наблюдать крушения чьих-нибудь романтических отношений, в том числе и развивавшихся при его поддержке. Когда Пола развелась и практически сразу вышла замуж за какого-то другого уроженца Бостона, он целый вечер рассказывал мне о ней. Он никогда не полюбит никого так, как когда-то он любил Полу, но теперь ему уже все равно, настойчиво повторял он.

«Я никогда не женюсь, – часто говорил он. – Я видел достаточно и знаю, что счастливый брак – вещь крайне редкая. А кроме того, я уже слишком стар!»

Но он верил в брак! Как и все мужчины, бывшие на волосок от счастливого и успешного брака, он страстно в него верил, и ничто из того, что он видел, не могло его веру поколебать. Когда дело касалось брака, его цинизм мгновенно улетучивался. Но он и в самом деле считал себя слишком старым. К двадцати восьми годам он принялся хладнокровно рассматривать перспективу жениться без романтической любви; он, не колеблясь, выбрал себе какую-то девушку из нью-йоркского общества, умную, близкую ему по интересам, с безупречной репутацией, и сконцентрировался на том, чтобы в нее влюбиться. Но без улыбки и с той силой, которая придает словам убедительность, он больше не мог говорить то, что говорил Поле искренне, а другим – из любезности.

– Когда мне стукнет сорок, – говорил он друзьям, – я созрею. Как все, паду к ногам какой-нибудь хористки!

Тем не менее он упорно продолжал свои попытки. Мать хотела, чтобы он женился, и он теперь запросто мог себе это позволить – у него появилось собственное место на бирже, а его годовой заработок составлял около двадцати пяти тысяч долларов. Сам он не имел ничего против: большую часть свободного времени он проводил в том самом мирке, который построил вместе с Долли, и когда друзья стали все чаще проводить вечера и ночи в домашнем кругу, его свобода перестала его радовать. Он стал считать, что зря тогда не женился на Долли. Ведь даже Пола не любила его больше, чем она, а он теперь знал, как редко в жизни встречается подлинное чувство.

И вот, когда им постепенно стали овладевать такого рода настроения, до него стали доходить тревожные слухи. Поговаривали, что тетя Эдна, которой было под сорок, совершенно открыто завязала интрижку с беспутным и сильно пьющим юнцом по имени Кэри Слоан. Об этом знали все, кроме ее мужа, дяди Роберта, который вот уже пятнадцать лет проводил все свое время в клубе за пустой болтовней, считая, что его жена от него никуда не денется.

История доходила до ушей Энсона несколько раз, вызывая у него все большее раздражение. Частично вернулось прежнее чувство к дяде, но оно было больше, чем просто дружеское чувство; это было скорее что-то вроде семейной солидарности, на которой зиждилась его гордость. Интуиция ему подсказала, что главное в этом деле – ни в коем случае не задеть дядю. До этого ему не доводилось вмешиваться без спросу в чужие дела, но благодаря своему знанию характера тети Эдны он решил, что ему удастся справиться с делом лучше, нежели окружному судье или самому дяде.

Семья дяди находилась в Хот-Спрингс. Энсон отыскал источник слухов, чтобы полностью исключить вероятность ошибки, а затем позвонил Эдне и пригласил ее пообедать с ним в «Плазе» на следующий день. Что-то в его тоне ее испугало, потому что она принялась отказываться от приглашения, но он настаивал, с готовностью откладывая дату до тех пор, пока у нее не осталось никакой возможности отказаться.

В назначенное время она появилась в вестибюле «Плазы»: еще красивая, но уже увядающая сероглазая блондинка в манто из русских соболей. На изящных пальцах холодно блестело пять колец с крупными бриллиантами и изумрудами. Энсон подумал, что и меха, и камни – весь этот богатый блеск, поддерживавший на плаву ее увядающую красоту, – заработал его отец, а вовсе не дядя.

И хотя Эдна почуяла его враждебный настрой, к прямому выпаду она оказалась не готова.

– Эдна, я изумлен твоим поведением, – произнес он уверенным и открытым тоном. – Сначала я не верил…

– Не верил во что? – резко перебила она.

– Не притворяйся, Эдна! Я говорю о Кэри Слоане! Не говоря о других соображениях, у меня в голове не укладывается, как же ты могла так поступить с дядей Робертом и…

– Послушай, Энсон… – сердито начала она; но он, не обращая на это внимания, категоричным тоном продолжил:

– … со своими детьми? Ты уже восемнадцать лет замужем, и в твоем возрасте пора бы научиться думать о таких вещах!

– Какое у тебя право так со мной разговаривать? Ты не имеешь…

– Имею. Дядя Роберт всегда был моим лучшим другом. – Он был ужасно взволнован; сейчас он по-настоящему переживал за дядю и за трех своих юных кузенов.

Эдна встала, даже не притронувшись к салату из крабов:

– Ничего глупее…

– Очень хорошо! Если ты не согласна меня слушать, я пойду к дяде Роберту и расскажу ему все – рано или поздно он все равно об этом узнает. А затем я побеседую со старым Моисеем Слоаном.

Эдна рухнула обратно на стул.

– Не нужно говорить так громко, – взмолилась она; у нее в глазах застыли слезы. – Ты даже не представляешь, какой у тебя громкий голос! Мог бы выбрать менее людное место, чтобы высказать мне все эти дикие обвинения!

Он ничего не ответил.

– Ах, я знаю, я тебе никогда не нравилась, – продолжала она. – Ты просто ухватился за глупую сплетню, чтобы разрушить единственную настоящую дружбу в моей жизни! Что же я такого тебе сделала, что ты меня так ненавидишь?

Энсон продолжал молчать. Сейчас она начнет взывать к его рыцарским чувствам, затем к его жалости и, наконец, к его исключительной искушенности, а когда он продерется сквозь эти дебри, пойдут признания, и вот тогда и начнется борьба. Молчанием, глухотой к ее мольбам, постоянным возвращением к своему главному оружию, искреннему чувству, за тот час, пока длился обед, он запугал ее так, что она впала в неистовое отчаяние. В два часа она вытащила зеркальце и платок, стерла следы слез и заровняла оставленные ими впадинки в слое пудры. Она согласилась встретиться с ним у себя дома в пять.

Когда он приехал, она полулежала на шезлонге, покрытом на лето кретоном; слезы, вызванные им за обедом, казалось, так и застыли у нее в глазах. Затем он увидел, что у холодного очага стоит мрачный и встревоженный Кэри Слоан.

– Что это ты себе втемяшил в голову? – тут же выпалил Слоан. – Как я понял, ты пригласил Эдну на обед, а затем принялся ей угрожать, поверив в пустые скандальные сплетни?

Энсон сел:

– У меня нет причин считать, что это просто сплетни.

– Я слышал, что ты собрался пересказать все это Роберту Хантеру и моему отцу?

Энсон кивнул.

– Либо вы сами все прекратите – либо это сделаю я! – ответил он.

– Какое, черт возьми, тебе до этого дело, Хантер?

– Не выходи из себя, Кэри, – нервно сказала Эдна. – Нам нужно всего лишь доказать ему, сколь нелепо…

– Начнем с того, что мою фамилию теперь склоняют на все лады, – перебил его Энсон. – И этого для тебя, Кэри, достаточно!

– Эдна – не член твоей семьи!

– Да что ты говоришь! – Его гнев усилился. – И дом, которым она владеет, и даже кольца у нее на руках – все это заработано умом моего отца! Когда дядя Роберт на ней женился, у нее и гроша ломаного не было!

Все посмотрели на кольца, словно они в данной ситуации вдруг обрели решающее значение. Руки Эдны дернулись, словно ей захотелось их тут же снять.

– И что, в мире больше нет таких колец?! – сказал Слоан.

– Ах, да ведь это просто смешно! – воскликнула Эдна. – Энсон, выслушай меня! Я выяснила, откуда пошли все эти глупые сплетни. Это все из-за горничной, которую я уволила и которая затем нанялась к Чиличевым – эти русские всегда выспрашивают у слуг про их бывших хозяев, а затем придумывают всякие небылицы. – Она гневно стукнула по столу кулаком. – И это после того, как Роберт одолжил им наш лимузин на целый месяц, пока мы ездили зимой на юг…

– Понятно? – с жаром спросил Слоан. – Эта горничная все перевернула с ног на голову! Она знала, что мы с Эдной дружим, и донесла об этом Чиличевым. А у них в России считается, что если мужчина и женщина…

И он развил тему, прочитав целую лекцию об общественных отношениях на стыке Европы и Азии.

– Ну, если это так, тогда лучше все объяснить дяде Роберту, – сухо сказал Энсон. – И когда слухи дойдут и до него, он будет знать, что они ложные!

Вновь применив метод, использованный им против Эдны за обедом, он не препятствовал им объясняться и дальше. Он знал, что они виноваты и что они вот-вот пересекут черту и перейдут от объяснений к оправданиям, чем окончательно докажут свою вину – гораздо лучше, чем это сделал бы он сам. К семи вечера они решились на отчаянный шаг и рассказали ему правду: отсутствие внимания со стороны Роберта Хантера, пустая жизнь Эдны, легкомысленный флирт, превратившийся в страсть… Но, как и большинство правдивых историй, эта история, к несчастью, была стара, как мир, и ее дряхлое тельце не смогло выдержать натиска железной воли Энсона. Угроза рассказать обо всем отцу Слоана обезоружила их полностью, поскольку последний – отошедший от дел хлопковый магнат из Алабамы – был печально известен своим воинствующим фундаментализмом и тем, что контролировал жизнь сына, почти не давая ему денег и обещая при следующей же скандальной выходке прекратить давать деньги совсем.

Ужинать они пошли в небольшой ресторан с французской кухней, и там разговор продолжился: в какой-то момент Слоан даже опустился до угроз физической расправой, но чуть позже любовники стали умолять Энсона дать им еще немного времени. Энсон был неумолим. Он видел, что Эдна сдается и сейчас ей нельзя давать передышку в виде новой вспышки страсти.

В два часа утра, в небольшом ночном клубе на 53-й улице, нервы Эдны окончательно сдали, и она в слезах крикнула, что желает сию же минуту ехать домой. Слоан много пил весь вечер и погрузился в состояние пьяной тоски; облокотившись о стол, он закрыл лицо руками и даже всплакнул. Энсон быстро озвучил свои условия. Не позднее чем через два дня Слоан покидает город на полгода. После его возвращения роман не возобновляется; по истечении года Эдна, если пожелает, сможет сказать Роберту Хантеру о том, что желает получить развод, а дальше может действовать так, как обычно действуют в подобных обстоятельствах.

Он умолк и посмотрел им в глаза, набираясь уверенности для своего последнего слова.

– Либо вы поступаете иначе, – медленно произнес он. – Эдна отказывается от детей, и вы можете вместе бежать – в таком случае я ничем не смогу вам помешать.

– Я хочу домой! – снова воскликнула Эдна. – Ах, да сколько же ты можешь нас мучить?

На улице было темно, лишь вдали мерцал слабый отсвет с Шестой авеню. В этом свете двое, еще недавно бывшие любовниками, в последний раз с печалью посмотрели друг другу в глаза, понимая, что у них нет ни молодости, ни силы, чтобы отсрочить грозящую им вечную разлуку. Слоан резко развернулся и пошел по улице, а Энсон постучал по плечу задремавшего водителя такси.

Было почти четыре утра; по призрачной брусчатке Пятой авеню упорно лился поток очищавшей ее воды, на погруженном в темноту фасаде собора Святого Томаса в свете фар промелькнули силуэты двух проституток. Затем показались пустынные аллеи Центрального парка, где Энсон часто играл в детстве, и номера бегущих мимо улиц становились все больше – эти цифры обладали таким же значением, как и слова. Это был его город, думал он, город, в котором вот уже пять поколений живет его семья. Никакие перемены не изменят занимаемого ими здесь места, потому что именно перемены и были тем главным основанием, по которому и он, и любой, носящий его фамилию, отождествлял себя с духом Нью-Йорка. Мощный ум и сильная воля – ведь в слабых руках его угрозы ничего бы не дали! – очистили налипшую было грязь и с фамилии дяди, и с имен других членов семьи, и даже с дрожащей фигуры, сидевшей в машине рядом с ним.

Тело Кэри Слоана нашли наутро на нижней ступени опоры моста Квинсборо. В темноте, сильно взволнованный, он решил, что под ногами внизу чернеет вода, но не прошло и секунды, как это уже не имело никакого значения, если только он не рассчитывал вспомнить напоследок об Эдне и выкрикнуть ее имя перед тем, как уйти камнем в воду.

VII

Энсон никогда не винил себя за ту роль, которую он сыграл в этой истории – так сложились обстоятельства, и не он стал тому виной. Но, как известно, и праведный пострадал за неправедных, и для Энсона кончилась самая старая и, возможно, самая дорогая дружба. Он так никогда и не узнал, какую ложь сочинила тетя Эдна, но в доме дяди ему больше никогда не были рады.

Под Рождество душа миссис Хантер удалилась на аристократические епископальные небеса, и формальным главой семьи стал Энсон. Жившая с ними с незапамятных времен незамужняя тетка взяла на себя заботы по дому, неумело и безуспешно пытаясь воспитывать младших сестер. Остальные дети обладали вполне заурядными добродетелями и недостатками и меньшей, чем у Энсона, самодостаточностью. Из-за смерти миссис Хантер пришлось отложить первый выход в свет одной из дочерей и свадьбу другой. Ее смерть также похитила у них нечто более осязаемое – с ее уходом подошло к концу молчаливое и дорогостоящее превосходство Хантеров.

Во-первых, состояние, и так значительно уменьшившееся после уплаты двух налогов на наследство, вскоре предстояло разделить между шестерыми детьми – и теперь его уже нельзя было считать выдающимся. Энсон даже заметил у младших сестер тенденцию говорить с уважением о семьях, о которых лет двадцать назад в обществе никто и не слышал. Имевшееся у него чувство принадлежности к высшим слоям общества никак не проявлялось у сестер – они иногда демонстрировали заурядный снобизм, только и всего. Во-вторых, это было последнее лето, которое семья проводила в коннектикутском имении; слишком уж громко все выступали против: «Да кому охота проводить лучшее время года в этой забытой богом глуши?» Пусть и нехотя, но он уступил – осенью дом будет выставлен на продажу, а на следующее лето будет нанят дом поменьше где-нибудь в округе Уэстчестер. Это было отступлением от отцовского канона дорогостоящей простоты, и, несмотря на то что он отнесся к этому перевороту с пониманием, он вызывал у него раздражение: пока была жива мать, Энсон ездил туда почти каждые две недели, даже в самый разгар летнего веселья.

Но и он стал частью этой перемены. Когда ему было двадцать лет, от пустого похоронного веселья бесплодного и праздного класса его отвратило лишь сильное инстинктивное чувство жизни. Он сам не очень хорошо это понимал, ведь он все еще был уверен, что существует некий эталон, некий стандарт общества. Но не было никакого эталона, да и вообще вызывает сомнения существование в нью-йоркском обществе каких-либо строгих правил. Те немногие, кто все еще был готов платить и бороться за вход в какой-либо общественный слой, в результате обнаруживали, что система уже практически не функционирует – или, что было еще хуже, выясняли, что та самая богема, от которой они бежали, восседала на самых почетных местах с ними за одним столом.

Энсона к двадцати девяти годам больше всего тревожило его собственное растущее одиночество. Теперь он был уверен, что никогда не женится. Свадеб, на которых он побывал в качестве шафера или почетного гостя, было уже не сосчитать – дома в шкафу у него был целый ящик, доверху набитый подаренными ему по традиции на память о свадьбе галстуками. Эти галстуки напоминали ему то о любви, не продержавшейся и года, то о парах, исчезнувших из его жизни навсегда. Булавки для галстуков, золотые карандашики, запонки для манжет – подарки от целого поколения женихов – сначала попадали в его шкатулку с сувенирами, а затем терялись, и с каждой новой церемонией он все больше утрачивал способность представить себя на месте жениха. За его самыми сердечными пожеланиями всем этим парам таилось отчаяние по поводу собственного счастья.

Ближе к тридцати годам его все сильнее стали огорчать неустранимые препятствия, создаваемые браком для дружбы. Целые группы людей демонстрировали приводящую в замешательство тенденцию к распаду и исчезновению. Его университетские приятели – те, кому он уделял больше всего времени, к кому чувствовал самую сильную привязанность, – становились все более недоступны. Большая часть все глубже уходила в свой домашний круг, двое умерли, один переехал за границу, еще один уехал в Голливуд писать сценарии для фильмов, которые Энсон всегда добросовестно ходил смотреть.

Но абсолютное большинство превратилось в жителей пригородных коттеджей и появлялось в городе лишь в рабочее время; все были отягощены сложностями семейной жизни и проводили свободное время в каком-нибудь загородном клубе. Именно они и вызывали у него наиболее острое чувство отстранения.

В начале своей семейной жизни все они в нем нуждались; он давал им советы относительно их тощих финансов, развеивал их сомнения в том, что ребенка можно заводить и в «паре комнат с ванной» – для них он олицетворял собой огромный внешний мир. Но теперь все их финансовые трудности остались позади, а ожидаемое со страхом чадо влилось в поглощающую все их внимание семью. Они всегда были рады видеть «старину Энсона», но теперь они специально наряжались к его приходу и старались произвести на него впечатление своими успехами, не делясь при этом своими проблемами. Он больше не был им необходим.

За несколько недель до его тридцатилетия женился последний из закадычных друзей его юности. Энсон выступил в обычной для себя роли шафера, подарил, как обычно, серебряный сервиз и приехал на причал к отходу парохода «Гомерик», чтобы попрощаться. Был май; вечер пятницы выдался жарким, и когда он сошел с пирса, ему пришло в голову, что уже начались выходные, так что до утра понедельника он совершенно свободен.

– И куда? – спросил он себя.

В йельский клуб, конечно! До ужина – бридж, затем три-четыре крепких коктейля у кого-нибудь в номере, а затем – приятный и сумбурный вечер. Он пожалел, что сегодняшний жених не сможет составить ему компанию, – им всегда удавалось втиснуть так много в подобные вечера: они умели привлекать женщин и избавляться от них, и всегда точно знали, какую толику от их просвещенного гедонизма заслуживала любая девушка. Веселый вечер подчиняется определенным правилам – берешь таких-то девушек, везешь в такое-то место и тратишь ровно столько, чтобы всем было весело; немного выпиваешь – немного, но больше, чем должен бы, – и в определенный час, ближе к утру, встаешь и говоришь, что тебе пора домой. Следует избегать студентов, забулдыг, охотниц за женихами, драк, сантиментов и болтливости. Вот как все должно быть, а остальное – просто бессмысленный разгул.

По утрам никогда не приходилось ни о чем сожалеть – ты ведь не принимал никаких решений. А если все же немного перестарался и сердце пошаливало, можно было, никому ничего не говоря, на несколько дней бросить пить – и дождаться, пока накопившаяся нервная скука не заставит тебя вновь устроить вечеринку.

В вестибюле йельского клуба было пустынно. В баре сидело трое совсем юных выпускников, взглянувших на него мельком и без всякого любопытства.

– Эй, Оскар, привет! – поздоровался он с барменом. – Видел сегодня мистера Кейхила?

– Мистер Кейхил уехал в Нью-Хейвен.

– Вот как? Точно?

– Поехал на футбол. Много народу поехало.

Энсон еще раз окинул взглядом вестибюль, о чем-то на мгновение задумался, а затем пошел к дверям и вышел на Пятую авеню. Из широкого окна одного из клубов – он в нем состоял, но лет пять уже там не появлялся – на него уставился седой мужчина с водянистыми глазами. Энсон тут же отвернулся – вид этой фигуры, восседавшей в бездеятельном смирении и надменном одиночестве, подействовал на него угнетающе. Он остановился, пошел обратно, а затем направился по 47-й улице к квартире Тика Уордена. Тик и его жена когда-то были самыми близкими его друзьями; Энсон с Долли Каргер в дни своего романа частенько бывали у них в доме. Но Тик стал много пить, и его жена во всеуслышание заявила, что Энсон оказывает на него плохое влияние. Замечание достигло ушей Энсона в сильно приукрашенном виде, а когда все, наконец, выяснилось, нежное очарование близости было утрачено навсегда.

– Мистер Уорден дома? – спросил он.

– Хозяева уехали за город!

Этот факт неожиданно причинил ему острую боль. Они уехали за город, а ему не сказали! Два года назад он обязательно знал бы точную дату, и даже час отъезда, его бы пригласили в последний день, чтобы выпить на прощание и договориться о приезде в гости. А теперь они уехали, не сказав ему ни слова!

Энсон взглянул на часы и подумал: не провести ли ему выходные с семьей? Но на сегодня остался один-единственный местный поезд, который будет медленно тащиться по изнуряющей жаре целых три часа. А завтра придется провести целый день за городом – будет воскресенье, – а ему совершенно не хотелось играть на крыльце в бридж с вежливыми студентами и тащиться после ужина на танцы в сельский клуб. Как же был прав отец, ценя эти жалкие развлечения по достоинству!

– Только не это! – сказал он себе. – Нет!

Беспорядочная жизнь не оставила на нем следов; он начал полнеть, только и всего, а во всем остальном он так и остался исполненным достоинства и производящим глубокое впечатление молодым мужчиной. Из него могла бы получиться замечательная опора для чего-нибудь; иногда можно было с уверенностью сказать, что не для общества, а иногда – как раз наоборот – опора правосудию, опора церкви. Несколько минут он простоял, не двигаясь, на тротуаре, перед многоквартирным домом на 47-й улице. Кажется, впервые в жизни ему было абсолютно нечем заняться.

Затем он быстро пошел к Пятой авеню, словно только что вспомнил о ждавшем его там важном деле. Необходимость вводить окружающих в заблуждение – одна из немногих черт, роднящих нас с собаками, и Энсон в тот день напоминает мне холеного породистого пса, которого постигло разочарование у хорошо знакомой двери черного хода. Он решил наведаться к Нику, когда-то модному бармену, который был нарасхват среди тех, кто устраивал частные балы, а теперь вот разливал охлажденное безалкогольное шампанское в подвальных лабиринтах отеля «Плаза».

– Ник, – сказал он, – куда все подевалось, а?

– Сгинуло! – ответил Ник.

– Смешай мне «Виски сауэр». – Энсон протянул ему бутылку виски через стойку. – Ник, девушки стали другими. У меня была малышка в Бруклине. На той неделе она вышла замуж, а мне ни слова не сказала!

– Да вы что? Ха-ха-ха, – дипломатично рассмеялся Ник. – Обвела вас, значит, вокруг пальца?

– Именно так, – сказал Энсон. – И ведь прямо накануне мы с ней всю ночь гуляли!

– Ха-ха-ха, – рассмеялся Ник, – ха-ха-ха!

– Ник, а помнишь свадьбу в Хот-Спрингс, где я заставил всех официантов и музыкантов горланить английский гимн?

– А кто тогда женился, мистер Хантер? – Ник с сомнением наморщил лоб. – Сдается мне, что…

– И в следующий раз они заломили такую цену, что я стал вспоминать – неужели я им тогда столько заплатил? – продолжил Энсон.

– … сдается мне, что это было на свадьбе мистера Тренхольма!

– Не знаю его, – твердо сказал Энсон. Он обиделся, что какое-то незнакомое имя вторглось в его воспоминания; Ник это заметил.

– Да-да… – согласился он, – как же я забыл! Конечно же это было у кого-то из ваших… Брейкинс? Бейкер?

– Точно, «Забияка» Бейкер! – тут же откликнулся Энсон. – А потом меня засунули в гроб, положили на катафалк, засыпали цветами и повезли!

– Ха-ха-ха, – рассмеялся Ник, – ха-ха-ха!

На этом Ник перестал изображать из себя старого верного слугу, и Энсон поднялся наверх, в вестибюль. Он осмотрелся: встретил взгляд незнакомого портье за стойкой, отвел взгляд и заметил цветок с утренней свадьбы, оставленный кем-то в жерле латунной плевательницы. Вышел на улицу и медленно пошел к площади Колумба, навстречу кроваво-красному солнцу, но вдруг развернулся и, вернувшись к «Плазе», заперся в телефонной будке.

Впоследствии он рассказывал, что в тот вечер трижды пытался мне дозвониться, и вообще стал звонить всем, кто мог оказаться в тот день в Нью-Йорке: приятелям и подругам, которых не видел уже несколько лет, даже какой-то натурщице времен его учебы в университете, чей записанный поблекшими чернилами номер нашелся в записной книжке – на центральной станции сказали, что эту телефонную станцию давно закрыли. Его поиски в конце концов сместились за город, и он стал вступать в краткие и разочаровывающие беседы с вежливыми дворецкими и горничными. Мистер и миссис такие-то? Уехали в гости, кататься на лошадях, плавать, играть в гольф, отплыли неделю назад в Европу… Очень жаль! Что передать хозяевам, когда они вернутся?

Невыносимо было думать, что вечер ему придется провести в одиночестве – все, на что мы втайне рассчитываем в ожидании мгновения свободы, полностью утрачивает очарование, если уединение наше – вынужденное. Конечно, всегда найдутся женщины известного сорта, но те, которых он знал, куда-то в тот день подевались, а провести вечер в Нью-Йорке в обществе нанятой незнакомки ему и в голову не приходило – такое времяпрепровождение он всегда считал чем-то постыдным, чуждым и достойным лишь командированного в незнакомом городе.

Энсон оплатил счет за звонки – кассирша не к месту пошутила насчет получившейся суммы – и во второй раз за вечер двинулся к выходу из «Плазы», направляясь неведомо куда. У вращающейся двери, боком на фоне лившегося из окна света, стояла явно беременная женщина; при каждом повороте двери у нее на плечах трепетал легкий бежевый плащ, и каждый раз она с нетерпением смотрела на дверь, словно устав уже ждать. При первом же взгляде на нее Энсону почудилось что-то знакомое; его охватила сильная нервная дрожь, но лишь в пяти шагах от нее он понял, что перед ним стоит Пола.

– Вот это да! Энсон Хантер!

Его сердце перевернулось.

– Пола!

– Вот чудеса! Глазам своим не верю! Надо же, Энсон!

Она схватила его за руки, и по легкости этого жеста он понял, что память о нем перестала быть для нее мучительной. Но для него все было иначе: он почувствовал, как им вновь овладевает давно забытое чувство, которое всегда пробуждала ее жизнерадостность, – словно боясь ее омрачить, при виде нее в нем всегда на первый план выступала мягкость.

– Мы на лето переехали в Рай. Питу нужно было на восток по делам – ты конечно же знаешь, что я теперь миссис Питер Хагерти, – так что мы взяли детей и сняли дом. Ты обязательно должен приехать к нам в гости!

– Согласен, – прямо сказал он. – А когда?

– Когда хочешь. А вот и Пит.

Дверь отеля вновь повернулась, и на улицу вышел красивый высокий мужчина лет тридцати, с загорелым лицом и аккуратными усиками. Его безупречная спортивная фигура резко контрастировала с выпирающим животом Энсона, который четко обрисовывался под чуть тесным пиджаком.

– Тебе не нужно так долго стоять на ногах, – сказал Хагерти жене. – Пойдемте, вон там присядем! – Он указал на стоявшие в вестибюле кресла, но Пола даже не пошевелилась.

– Мне уже давно пора домой, – сказала она. – Энсон, а может… Может, поедешь с нами, поужинаем вместе прямо сегодня? Мы, конечно, еще не совсем привели там все в порядок, но если тебя это не пугает…

Хагерти радушно поддержал приглашение:

– Прошу вас! И ночевать у нас есть где!

Их машина стояла прямо перед отелем, и Пола устало оперлась на шелковые подушки, забившись в угол сиденья.

– Мне хочется поговорить с тобой о многом и сразу, – сказала она, – и это просто безнадежно!

– Расскажи мне о себе.

– Что ж, – она улыбнулась Хагерти, – это тоже займет немало времени. У меня трое детей от первого брака. Старшему пять, среднему четыре, младшему три. – Она опять улыбнулась. – Я не теряла времени даром, да?

– Мальчишки?

– Мальчик и две девочки. А потом… Ах, да много чего было; год назад я получила в Париже развод и вышла за Пита. Вот и все, не считая того, что теперь я ужасно счастливая!

Приехав в Рай, они остановились невдалеке от «Пляжного клуба», у большого дома, из которого тут же выскочили трое загорелых и худеньких детей – они оторвались от английской гувернантки и с понятным лишь посвященным воплем побежали к родителям. Рассеянно и с трудом Пола обняла каждого; эту ласку дети приняли с неуклюжей осторожностью, потому что им, видимо, наказали вести себя с мамой как можно аккуратнее. Даже по сравнению с их детскими личиками лицо Полы едва ли можно было назвать постаревшим – несмотря на ее нынешнюю физическую слабость, она показалась ему даже моложе, чем семь лет назад в Палм-Бич, где они виделись в последний раз.

За ужином она ушла в себя, а после, когда по традиции всем полагалось слушать радио, она легла на диван, закрыв глаза, и Энсон даже подумал, что хозяева ему, похоже, не очень-то рады. Но в девять часов, когда Хагерти встал и любезно объявил, что оставляет их на некоторое время наедине друг с другом, Пола начала медленно рассказывать о себе и о прошлом.

– Первой родилась девочка, – сказала она. – Мы зовем ее Солнышко, она у нас самая высокая. Мне захотелось умереть, когда я узнала, что беременна, потому что Лоуэлл был для меня совсем чужой. Мне даже казалось, что это не мой ребенок! Я написала тебе письмо, но потом порвала его. Ах, как же ты плохо со мной обошелся, Энсон!

Вновь начался диалог, поднимаясь и опускаясь, словно волны. Энсон почувствовал, как внезапно проснулась память.

– А ты разве не был помолвлен? – спросила она. – Была же у тебя какая-то… Долли, кажется?

– Даже до помолвки не дошло! Я собирался, но я никогда не любил никого, кроме тебя, Пола.

– Вот как, – сказала она. А затем, после паузы: – Этот ребенок – первый, которого я по-настоящему хочу. Видишь ли, я, наконец-то, влюбилась!

Он ничего не ответил, пораженный вероломством ее памяти.

Видимо, она заметила, что ее «наконец-то» стало для него сильным ударом, потому что тут же добавила:

– Я теряла голову рядом с тобой, Энсон! Ты мог заставить меня сделать все, что угодно. Но мы не были бы счастливы. Я для тебя недостаточно умна. Я не люблю все усложнять, как ты. – Она помолчала. – А ты никогда не остепенишься, – сказала она.

Это было как нож в спину – из всех возможных обвинений именно этого он никогда не заслуживал.

– Я бы остепенился, если бы женщины вели себя иначе, – сказал он. – И если бы я не знал их так хорошо, и если бы они не портили нас для других женщин, и если бы у них была хоть капля гордости! Если бы я только мог уснуть и затем проснуться в доме, который был бы по-настоящему моим! Ведь именно для этого я и создан, Пола, именно это женщины всегда во мне замечали и любили! Проблема в том, что теперь мне уже никогда не пройти отборочный тур.

Хагерти вернулся около одиннадцати; они выпили виски, а затем Пола встала и объявила, что идет спать. Она подошла к мужу и встала рядом с ним.

– Где ты был, милый? – спросила она.

– У Эда Саундерса. Выпили по стаканчику.

– А я беспокоилась. Думала, вдруг ты меня бросил?

Она прижалась головой к его груди.

– Он такой милый, правда, Энсон? – спросила она.

– Полностью согласен! – сказал Энсон, рассмеявшись.

Она подняла голову и посмотрела на мужа.

– Ну, я готова, – сказала она. Затем повернулась к Энсону: – Хочешь увидеть наш фирменный семейный гимнастический номер?

– Конечно! – заинтересованно ответил он.

– Отлично. Начинаем!

Хагерти с легкостью подхватил ее на руки.

– Вот какой у нас номер: каждый вечер он относит меня наверх на руках! – сказала Пола. – Правда, очень мило с его стороны?

– Да! – сказал Энсон.

Хагерти слегка склонил голову, прижавшись щекой к щеке Полы.

– И я его люблю! – сказала она. – Я ведь тебе только что говорила, правда, Энсон?

– Да, – сказал он.

– Он самый-самый милый на всем свете – правда, радость моя? Ну, спокойной ночи, Энсон… Мы пошли. Ух, какой же он сильный!

– Да, – сказал Энсон.

– Я выложила для тебя пижаму Пита, найдешь ее у себя на кровати. Сладких снов! Увидимся за завтраком!

– Да, – сказал Энсон.

VIII

Старшие компаньоны в фирме настаивали, чтобы Энсон уехал на лето за границу. Уже семь лет он почти не отдыхал, говорили они. Он выдохся и нуждался в перемене обстановки. Энсон отказывался.

– Если я уеду, – говорил он, – я никогда не вернусь.

– Это просто смешно, старина! Вернешься через три месяца, и никакой депрессии! С новыми силами!

– Нет! – упрямо качал он головой. – Стоит мне остановиться, и я уже не смогу вернуться к делам. Если остановлюсь, это будет означать, что я сдался – и с делами будет покончено!

– Мы готовы рискнуть. Отдыхай хоть полгода – мы не боимся, что ты нас бросишь. Да ты и сам будешь не рад, если оставишь бизнес.

Они взяли для него билеты. Энсон им нравился – Энсон всем нравился, – и произошедшая с ним перемена нависла, словно туча, над всей фирмой. Энтузиазм, неизменно характеризующий настоящий бизнес, внимание к равным и подчиненным, подъемная сила его жизненно важного присутствия – все эти качества за последние четыре месяца под действием повышенной нервозности превратились в суетливый пессимизм мужчины «под сорок». Во всех делах он теперь представлял собой бремя и обузу.

– Если я уеду, я никогда не вернусь, – говорил он.

За три дня до его отплытия умерла при родах Пола Лежендр-Хагерти. В те дни я проводил с ним много времени, потому что мы с ним отплывали на одном пароходе, но впервые за все время нашей дружбы он не сказал мне ни слова о том, что он чувствует, и я не заметил у него ни малейшего признака каких-либо эмоций. Сильнее всего он переживал, что ему уже за тридцать – в разговоре он всегда стремился об этом напомнить, а затем умолкал, словно считая, что само по себе это заявление должно вызвать у собеседника последовательность обладавших самостоятельной ценностью мыслей. Как и его компаньоны, я поражался произошедшей с ним перемене и обрадовался, когда пароход «Париж» отчалил и унес нас в разделявшее миры водное пространство, оставив княжество Энсона за бортом.

– Может, сходим выпить? – предложил он.

Мы вошли в бар с характерным для дня отплытия дерзким чувством и заказали четыре «мартини». После первого бокала с ним произошла перемена – он неожиданно вытянул руку и хлопнул меня с веселым видом по колену; я уже несколько месяцев не видел его в таком настроении.

– Ты обратил внимание на девушку в красном берете с помпоном? – спросил он. – Румяная такая? На пирсе ее провожали с двумя немецкими овчарками?

– Да, симпатичная, – вспомнил я.

– Я посмотрел в списке пассажиров – она едет одна. Сейчас схожу, договорюсь со стюардом; поужинаем сегодня с ней?

Через некоторое время он меня оставил, и не прошло и часа, как он уже гулял с ней по палубе, что-то рассказывая своим уверенным и звучным голосом. Ее красный берет смотрелся ярким пятном на фоне зеленого со стальным отливом моря, и время от времени она вскидывала голову и бросала на Энсона взгляды из-под короткой челки, улыбаясь радостно, с интересом и предвкушением. За ужином мы пили шампанское, нам было очень весело, а потом Энсон с заразительным смаком гонял шары на биллиарде, и сразу несколько человек, видевших меня с ним, стали расспрашивать, кто это такой. Когда я пошел спать, они с девушкой остались в баре, сидя на диванчике, болтая и смеясь.

Я надеялся, что в пути мы с ним будем общаться гораздо больше. Он хотел было организовать компанию, подобрав пару и для меня, но свободной девушки так и не нашлось, так что виделись мы с ним лишь за столом. Но иногда он заходил в бар выпить и рассказывал мне о девушке в красном берете и об их приключениях, самых невероятных и забавных, то есть он стал вести себя, как раньше. Я обрадовался, что он вновь стал сам собой – ну или, по крайней мере, тем самым человеком, которого я знал и к которому я привык. Не думаю, что он вообще мог быть счастлив, если рядом не было влюбленного в него человека, которого тянуло бы к нему, как магнитом, и который помогал бы ему выражать себя и дарил бы ему некое обещание. Я не знаю какое… Возможно, это было обещание, что в мире всегда найдутся женщины, готовые потратить самые яркие, свежие и редкие мгновения своей жизни, поддерживая и оберегая то самое чувство превосходства, которое он всегда лелеял в своем сердце.

Зимние мечты

Некоторые кедди были так бедны, что их бедность уже выглядела пороком, и жили они в маленьких домишках с неврастеничной коровенкой на дворе. Но у Декстера Грина был отец, владевший едва ли не лучшим продуктовым магазином в Блэк-Бэр – лучшим все же считался «Пуп земли», который посещали богачи из Шерри-Айленда, – так что Декстер работал кедди исключительно ради карманных денег.

В конце осени дни становились бодрящими и пасмурными, и Миннесоту, словно белый саван, окутывала долгая зима; лыжи Декстера скользили по снегу, скрывавшему фервеи на поле для гольфа. В такие дни за городом на него нападала глубокая тоска: его коробило от того, что зимой никто не потревожит покой лунок и долгие месяцы к ним будут слетаться лишь потрепанные воробьи. Тоску нагоняло и то, что у стартовых площадок, где летом развевались яркие флажки, теперь торчали лишь обросшие ледяной коркой бункеры без песка. Когда он взбирался на холмы, дул ветер, холодный, как могила, а когда светило солнце, он бродил, прищурив глаза от бесконечного ослепительного снежного блеска.

В апреле зима резко подходила к концу. Снег таял и сбегал ручьями в озеро Блэк-Бэр, не мешая нетерпеливым любителям гольфа храбро открывать сезон, играя красными и черными мячиками. Не вздымалась душа, не воцарялась слякоть – но холодов уже как не бывало…

Декстер понимал, что было что-то гнетущее в этой северной весне, и еще он понимал, что здешняя осень прекрасна. Осень заставляла его сжимать кулаки, вздрагивать, повторять про себя идиотские фразы и быстрыми резкими жестами отдавать команды воображаемым слушателям и армиям. Октябрь наполнял его надеждой, которую ноябрь доводил почти до исступленного ликования, и в таком настроении мимолетные и блистательные впечатления от лета в гольф-клубе Шерри-Айленда сыпались спелым зерном на мельницу его воображения. Он становился чемпионом по гольфу и побеждал мистера Т. А. Хедрика в блистательном матче, повторявшемся сотню раз на фервеях его воображения; в этом матче он без устали менял каждую деталь: иногда он выигрывал до смешного легко, иногда лишь чудом вырывался вперед. Иногда, выйдя из автомобиля марки «Пирс-Эрроу», он, совсем как мистер Мортимер Джонс, хладнокровно проходил в зал гольф-клуба Шерри-Айленда; иногда в окружении восторженной толпы он демонстрировал крайне сложный прыжок в воду с трамплина на клубном плоту… И среди наблюдавших за ним стоял и мистер Мортимер Джонс, с разинутым от изумления ртом.

А однажды случилось так, что мистер Джонс – собственной персоной, а не в виде плода воображения – пришел к Декстеру со слезами на глазах и сказал, что Декстер – лучший кедди в клубе, и не передумает ли он уходить, если мистер Джонс щедро его вознаградит, потому что все остальные кедди постоянно теряли у него по мячу на каждую лунку…

– Нет, сэр, – решительно сказал Декстер. – Я больше не хочу бегать за мячиками. – И, выдержав паузу, добавил: – Я слишком стар!

– Да тебе еще и четырнадцати нет! Какого черта именно сегодня утром тебе взбрело в голову уволиться? Ты ведь обещал, что поедешь на следующей неделе со мной на турнир штата?

– Я решил, что я слишком стар!

Декстер отдал свой значок «Класс А», забрал у старшего кедди причитавшиеся деньги и пошел домой в Блэк-Бэр-Вилледж.

– Лучший кедди из всех, что я видал! – шумел мистер Мортимер Джонс в тот вечер в баре. – Ни одного мячика не потерял! Усердный! Смышленый! Воспитанный! Честный! Благодарный!

Девочке, из-за которой все это случилось, было одиннадцать; она была прекрасна той безобразной красотой, которой отличаются девочки ее возраста, которым судьбой предназначено через несколько лет превратиться в неописуемых красавиц и обречь на вечные муки множество мужчин. Искра, тем не менее, уже ощущалась. Нечестивые мысли рождались при виде того, как плотоядно опускались вниз уголки ее губ, когда она улыбалась, и при виде – господи помилуй! – при виде ее почти страстного взгляда. Жизненная сила в таких женщинах просыпается рано. И в тот момент она проявлялась совершенно отчетливо, сияя из-под ее девичьей худобы, словно зарево.

В девять утра, в сопровождении гувернантки в белом парусиновом платье, она нетерпеливо вышла на поле. В белой полотняной сумке, которую несла гувернантка, лежало пять небольших новеньких клюшек. Когда Декстер увидел ее впервые, она стояла у раздевалки кедди, чувствуя себя неловко и пытаясь это скрыть, завязав явно принужденную беседу с гувернанткой и сопровождая свои слова вызывающими и неуместными гримасками.

– Сегодня на редкость хорошая погода, Хильда! – донеслось до Декстера.

Уголки ее губ опустились вниз, она улыбнулась и стала украдкой оглядываться; взгляд ее скользнул дальше, на мгновение задержавшись на Декстере.

Затем – гувернантке:

– Мне кажется, сегодня утром здесь не так уж много народу, не правда ли?

И вновь улыбка, лучезарная, вопиюще искусственная – убедительная.

– Ума не приложу, что мы сейчас должны делать? – с ничего не понимающим видом сказала гувернантка.

– Ах, да все нормально! Я сейчас разберусь.

Декстер стоял, не двигаясь, чуть разинув рот. Он понимал, что стоит ему сделать шаг вперед, и его изумленные глаза уставятся прямо на нее, а если он сдвинется назад, то ему не будет видно ее лица. Некоторое время он даже не понимал, что это просто девочка. Но затем он вспомнил, что видел ее здесь несколько раз в прошлом году – тогда она еще носила детские шаровары.

Вдруг он невольно рассмеялся – издал короткий отрывистый смешок, – а затем, неожиданно для себя, развернулся и быстро пошел прочь.

– Эй, мальчик!

Декстер остановился.

– Мальчик…

Без всяких сомнений, обращались к нему. И не только обращались – ему же адресовалась эта нелепая, эта бессмысленная улыбка, которую по меньшей мере дюжина мужчин будет вспоминать вплоть до зрелого возраста.

– Мальчик, а где тренер по гольфу?

– У него урок.

– А где старший кедди?

– Он еще не пришел.

– Н-да. – Это на мгновение сбило ее с толку; она стояла, переминаясь с ноги на ногу.

– Нам нужен кедди, – сказала гувернантка. – Миссис Мортимер Джонс отправила нас играть в гольф, но мы не знаем, где нам взять кедди?

На этом она умолкла, поймав угрожающий взгляд мисс Джонс, немедленно сменившийся улыбкой.

– Других кедди, кроме меня, сейчас нет, – ответил Декстер гувернантке, – и я должен оставаться тут за старшего, пока не придет старший кедди.

– Н-да…

Мисс Джонс со свитой удалилась, и на приличном расстоянии от Декстера разыгрался горячий спор, который мисс Джонс завершила, схватив одну из клюшек и в ярости ударив ею по земле. Для большей выразительности она вновь замахнулась клюшкой и чуть не ударила ею гувернантку прямо в грудь, но гувернантка ухватилась за клюшку и вывернула ее из рук подопечной.

– Проклятая старая подлая тварь! – не сдерживаясь, крикнула мисс Джонс.

Спор возобновился. Понимая, что сцена отдавала комедией, Декстер несколько раз хотел рассмеяться, но тут же одергивал себя, не позволяя смеху вырваться наружу. Он никак не мог отделаться от чудовищной мысли о том, что эта девочка имела полное право ударить гувернантку!

Ситуация разрешилась: очень кстати появился старший кедди, к которому гувернантка тут же и обратилась:

– Мисс Джонс требуется кедди, а этот вот говорит, что не может с нами идти!

– Мистер Маккенна сказал, чтобы я ждал здесь, пока не появитесь вы! – торопливо сказал Декстер.

– Ну, вот он и появился. – Мисс Джонс весело улыбнулась старшему кедди. Затем бросила сумку на землю и с заносчивым видом засеменила к стартовой площадке у первой лунки.

– Ну? – Старший кедди повернулся к Декстеру. – И что ты встал как вкопанный? Бери клюшки юной леди, и вперед!

– Я, пожалуй, сегодня на поле не пойду, – сказал Декстер.

– Ты? Пожалуй?!

– Я увольняюсь!

Чудовищность этого решения напугала его самого. Он был лучшим кедди, и тридцать долларов, которые он зарабатывал летом ежемесячно, в этих местах у озера мало где платили. Но он испытал сильное душевное потрясение, и воцарившееся в нем смятение потребовало отчаянного и немедленного выхода.

Впрочем, все было вовсе не так просто. Декстер, как еще не раз случится в будущем, бессознательно подчинился тому, что диктовали ему его зимние мечты.

II

Конечно, спустя некоторое время детали и сезонный фактор его зимних грез стали иными, но суть их от этого не изменилась. Именно они несколько лет спустя вселили в Декстера уверенность в том, что ему ни к чему курс по предпринимательству в университете штата – за курс согласился заплатить его преуспевающий отец, – а нужна сомнительная перспектива, которую сулила учеба в знаменитом своими традициями университете на востоке страны, на что едва хватало его весьма ограниченных средств. Но да не создастся у вас впечатления, что юноша поступил так исключительно из-за присущего ему снобизма; просто так вышло, что поначалу зимние мечты Декстера были связаны исключительно с богатством. Он не мечтал иметь возможность прикоснуться к блестящим вещам и не мечтал о блестящих знакомствах; ему хотелось обладать самими этими блестящими вещами. Он тянулся к лучшему, толком не зная, зачем ему это, и иногда наталкивался на таинственные ограничения и запреты, которыми полна жизнь. И это – рассказ об одном из таких ограничений, а вовсе не о том, как Декстер добился успеха.

Он сумел заработать деньги. Пожалуй, это было достойно удивления. Окончив университет, он уехал в город, поставлявший на озеро Блэк-Бэр богатых гостей. Когда Декстеру было двадцать три и он не успел провести в городе и пары лет, уже находились люди, говорившие: «Да, этот парень далеко пойдет!» Вокруг отпрыски богачей разбрасывали деньги на ветер, покупая рискованные облигации, с риском вкладывали наследственные капиталы или же корпели над парой дюжин томов заочного «Курса предпринимательства Университета Джорджа Вашингтона», но Декстер, благодаря университетскому диплому и уверенному тону, сумел взять в долг тысячу долларов и купил долю в прачечной.

В то время это был совсем небольшой бизнес, но Декстер освоил английский метод стирки тонких шерстяных гольфов – они у него после стирки не садились, – и за год ему удалось создать клиентуру из любителей щеголять в широких спортивных бриджах. Мужчины требовали, чтобы их гольфы и свитера из дорогой шетландской шерсти отправляли стирать только в прачечную Декстера, подобно тому, как раньше они требовали, чтобы им давали только того кедди, который не теряет мячики. Чуть позже и их жены стали стирать белье только у него – и он открыл еще пять филиалов по всему городу. Ему не исполнилось и двадцати семи, а у него уже была самая крупная в этой части страны сеть прачечных. И тогда он продал бизнес и уехал в Нью-Йорк. Но из всей его жизни для нас представляет интерес лишь то время, когда первый крупный успех был у него еще впереди.

Ему было двадцать три, когда мистер Хат – один из тех седовласых людей, что говорили: «Да, этот парень далеко пойдет!», – пригласил его на выходные в гольф-клуб на Шерри-Айленд. Декстер расписался в журнале для гостей и в тот же вечер отправился играть в гольф в компании мистера Хата, мистера Сендвуда и мистера Т. А. Хедрика.

Он не счел уместным рассказывать о том, что когда-то таскал клюшки за мистером Хатом по этому самому полю или что мог бы с закрытыми глазами показать здесь каждую песчаную ловушку и канаву; он поглядывал на шедших за ними четверых кедди, пытаясь подметить какую-нибудь черту или жест, который напомнил бы ему его самого, дабы сократить пропасть, отделившую его настоящее от прошлого.

Это был весьма любопытный день, четко разделенный на части мимолетными и такими знакомыми впечатлениями. На мгновение ему почудилось, словно он забрел в чужие владения, а в следующий миг он сам поражался охватившему его чувству превосходства по отношению к мистеру Т. А. Хедрику, оказавшемуся занудой и не таким уж и сильным игроком.

Затем, благодаря потерянному мистером Хатом на лужайке у пятнадцатой лунки мячику, случилось нечто крайне важное. Они бродили в жесткой траве рафа в поисках мячика, когда сзади, из-за холма, донесся звонкий крик: «Эй, берегись!» Все тут же оставили поиски, обернулись, и над холмом просвистел яркий новенький мячик, угодивший мистеру Т. А. Хедрику прямо в живот.

– Черт возьми! – воскликнул мистер Т. А. Хедрик. – Да когда же перестанут выпускать на поле этих безумных дамочек! Это уже просто возмутительно!

Из-за холма показалась голова, и одновременно послышался голос:

– Будьте добры, позвольте нам пройти!

– Вы попали мне в живот! – с яростью объявил мистер Хедрик.

– Я? – Девушка подошла к мужчинам. – Простите! Но я ведь кричала: «Эй, берегись!»

Она окинула небрежным взглядом каждого, а затем стала осматривать фервей в поисках мячика.

– Неужели он отскочил в раф?

Невозможно было понять – то ли это был просто наивный вопрос, то ли она хотела поиздеваться? Но через мгновение все сомнения рассеялись, потому что на холме появился ее спутник, и она весело крикнула:

– Я здесь! Попала бы прямо на лужайку, если бы тут никто не стоял!

Она встала в позу, приготовившись нанести легкий удар клюшкой, и Декстер внимательно ее рассмотрел. На ней было синее полосатое платье, отделанное у воротника и на рукавах белой каймой, подчеркивавшей ее загар. Бросавшаяся в глаза худоба, делавшая ее страстные глаза и опущенные книзу губы смешными, когда ей было одиннадцать, теперь исчезла. Она стала захватывающе красивой! Румянец на ее щеках располагался прямо по центру, словно это была не живая, а нарисованная женщина; румянец был неяркий, он был теплый, изменчивый и лихорадочный, и столь неуловимый, что казалось, будто он в любое мгновение готов поблекнуть и исчезнуть. Этот румянец и подвижные губы создавали непрерывное впечатление постоянного движения, бурлящей жизни, необузданной жизненной силы, лишь отчасти уравновешивавшейся печальной прелестью ее глаз.

Она торопливо и без всякого интереса ударила клюшкой, загнав мячик в песчаную ловушку с другой стороны лужайки. С быстрой лицемерной улыбкой, небрежно бросив: «Благодарю вас!», она пошла вслед за мячиком.

– Ох уж эта Джуди Джонс! – произнес мистер Хедрик у следующей лунки, где им пришлось выждать несколько мгновений, пока она, оказавшись впереди них, не выполнит удар. – Ей поможет лишь одно: сначала – полгода пороть по субботам, а затем – выдать замуж за какого-нибудь старорежимного капитана кавалерии!

– Но, боже мой, как она прекрасна! – сказал мистер Сендвуд, которому было чуть за тридцать.

– «Прекрасна»! – презрительно передразнил мистер Хедрик. – Она всегда выглядит так, словно ждет поцелуя! Так и манит своими коровьими глазищами всех наших городских бычков!

Сомнительно, что мистер Хедрик в тот момент намекал на материнский инстинкт.

– А она могла бы весьма недурно играть в гольф, если бы старалась, – сказал мистер Сендвуд.

– Она не спортсменка! – с напыщенным видом произнес мистер Хедрик.

– Но у нее прекрасная фигура! – сказал мистер Сендвуд.

– Давайте лучше возблагодарим господа, что удар у нее не самый сильный! – сказал мистер Хат, подмигнув Декстеру.

Вечер закончился с заходом солнца, ушедшего в бурлящем водовороте чередующихся золотых и синевато-багряных оттенков, оставившем после себя сухую, наполненную шорохами ночь западного лета. Декстер сидел на веранде гольф-клуба и наблюдал, как под действием легкого ветра по воде бегут волны, словно черная патока при свете полной луны. Затем луна приставила палец к губам, и воды озера превратились в тусклую и безмолвную зеркальную гладь. Декстер надел купальный костюм и поплыл на самый дальний плот, где растянулся во весь рост; вода стекала с него каплями на влажную поверхность трамплина.

Плескалась рыба, светили звезды, сияли огни вокруг озера. С погруженного во тьму полуострова доносились звуки пианино, наигрывавшего прошлогодние песенки и мелодии еще более далеких лет – из «Чин-Чин», «Графа Люксембурга» и «Шоколадного солдатика»; звук пианино над водной гладью всегда казался Декстеру прекрасным, вот почему он лежал, не двигаясь, и слушал.

Пианино заиграло веселую мелодию, которая была новинкой лет пять назад, когда Декстер учился на втором курсе университета. Эту песенку играли на одном балу, а он тогда не мог себе позволить такой роскоши, как бал, поэтому он стоял на улице у окна гимнастического зала и слушал. Мелодия вызвала у него нечто вроде взрыва чувств, и сквозь призму этого взрыва он окинул мысленным взором весь свой жизненный путь. На него нахлынуло сильное и глубокое чувство благодарности – он ощутил, что в этот момент он достиг чудесной гармонии с жизнью, и мир вокруг излучает блеск и очарование, которых ему, быть может, больше никогда и не увидеть…

От окутывавшей Шерри-Айленд тьмы неожиданно отделился бледный продолговатый предмет, гнавший впереди себя раскатистый звук тарахтящего лодочного мотора. Оставляя за собой длинные раздваивавшиеся белые ленты бурлящей воды, лодка почти в тот же миг оказалась рядом, и веселый звон пианино утонул в гуле водяных брызг. Декстер приподнялся на локтях и разглядел стоявшую за рулем лодки фигуру и смотревшие на него, удаляясь, темные глаза – и вот лодка уже проплыла мимо и принялась совершать огромные и бессмысленные круги на середине озера, обдавая все вокруг фонтанами брызг. Все с той же эксцентричностью на одном из кругов курс выровнялся, и лодка пошла обратно к плоту.

– Кто здесь? – донеслось с лодки, когда затих мотор. Она была так близко, что Декстер мог разглядеть даже купальный костюм – без сомнений, это был весьма смелый розовый комбинезон.

Нос лодки уперся в плот, тот лихо накренился – и Декстер оказался буквально брошен к ее ногам. С разной степенью интереса они узнали друг друга.

– Вы – один из тех, с кем мы сегодня пересеклись на поле? – спросила она.

Да, это был он.

– Ясно; а вы умеете управлять моторной лодкой? Если умеете, то сможете меня покатать – я поеду сзади на доске. Меня зовут Джуди Джонс. – Она удостоила его несуразной ухмылки; точнее, это была почти ухмылка – хотя она и сильно скривила губы, все равно не получилось нелепо, получилось красиво. – Я из Шерри-Айленда, у нас там дом, и в этом доме меня поджидает один человек! Когда он подъехал к дверям, я стартовала с причала, потому что он говорит, что я – его идеал!

Плескалась рыба, светили звезды, сияли огни вокруг озера. Декстер сел рядом с Джуди Джонс, и она объяснила ему, куда вести лодку. Затем спрыгнула в воду и плавным кролем поплыла к качавшейся на воде доске. Смотреть на нее было совсем не трудно, словно смотришь на колышущиеся под ветром деревья или на летящую чайку. Ее руки, загорелые почти до черноты, плавно двигались среди тускло-платиновых волн; сначала из воды появлялся локоть, затем в такт падавшей с него воде появлялось и уходило назад предплечье, а потом взлетала и опускалась кисть, прокладывая путь вперед.

Они пошли на середину озера; обернувшись, Декстер увидел, что она стоит на коленях на ушедшем под воду дальнем крае приподнявшейся доски.

– Быстрее, – крикнула она, – включайте на самый полный!

Он послушно выжал рычаг вперед, и у носа лодки показалась стена белых брызг. Когда он опять посмотрел назад, девушка стояла во весь рост на стремительно мчавшейся за лодкой доске, широко раскинув руки и устремив лицо вверх, к луне.

– Ужасно холодно! – крикнула она. – Как вас зовут?

Он сказал.

– Приходите завтра к нам на ужин, ладно?

Его сердце перевернулось, словно в груди заработал маховик моторной лодки, и так во второй раз ее случайная прихоть придала его жизни новое направление.

III

Вечером следующего дня, поджидая, пока она спустится вниз, Декстер сидел в погруженной в тишину комнате, из которой открывался вид на летнюю солнечную веранду, и представлял себе множество мужчин, которые любили Джуди Джонс. Он знал, что это были за люди – в те времена, когда он поступал на первый курс, они поступали вместе с ним, прямо после окончания престижных подготовительных школ, и все они носили изысканные костюмы и отличались смуглым и ровным многолетним загаром. Он понимал, что в каком-то смысле он был лучше всех этих людей – ведь он обладал новизной и силой. Но для себя он решил, что его дети станут такими же, как они, чем признал, что себя самого он считает лишь сырым доброкачественным материалом, из которого получаются такие вот люди.

Когда пришло его время носить дорогие костюмы, он уже знал, какие портные считаются лучшими во всей Америке, и его сегодняшний костюм шил лучший в Америке портной. Он усвоил особую сдержанность манер, присущую выпускникам его университета, отличавшую их от выпускников других университетов. Он сознавал, какой ценностью обладают эти манеры, поэтому он их и усвоил; он знал, что небрежность в одежде и манерах требует гораздо больше уверенности в себе, чем простая аккуратность. Но пусть небрежностью овладевают его дети; его мать носила фамилию Кримслих, она была родом из богемских крестьян и разговаривала на ломаном английском до конца своих дней. И ее сын должен строго придерживаться общепринятых стандартов поведения.

В начале восьмого вниз спустилась Джуди Джонс. На ней было синее шелковое платье, и поначалу он был разочарован, что она не надела что-нибудь более торжественное. Это разочарование усилилось, когда после краткого приветствия она подошла к двери буфетной, открыла ее настежь и крикнула: «Марта, можешь подавать ужин!» Он почему-то ждал, что об ужине объявит дворецкий, а перед этим гостям предложат коктейли. Но он быстро отбросил все эти мысли, когда они сели рядышком на диван и взглянули друг на друга.

– Мать и отец ужинать не будут, – задумчиво сказала она.

Он вспомнил последнюю встречу с ее отцом и обрадовался, что сегодня родителей не будет – они бы наверняка стали интересоваться, кто он такой. Он родился в Кибл, миннесотской деревушке милях в пятидесяти отсюда к северу, и всегда говорил, что он родом из Кибл, а не из Блэк-Бэр-Вилледж. Родиться в провинциальном городке не считалось зазорным, если только городок не располагался на виду, в неудобном соседстве с модными курортами на озерах.

Они разговорились о его университете, куда она часто приезжала на балы последнюю пару лет, и о близлежащем городе, откуда на Шерри-Айленд ездили отдыхающие, и о том, что завтра Декстеру придется вернуться к его процветающим прачечным.

За ужином ею овладела унылая подавленность, и Декстер ощутил тревогу. Его беспокоило высказывавшееся ее грудным голосом раздражение. Его волновало, что ее улыбка, вызванная чем угодно – им самим, паштетом из цыплячьей печени, да просто не пойми чем, – не имела ничего общего ни с радостью, ни даже с весельем. Когда уголки ее алых губ опускались вниз, это была не улыбка, а скорее приглашение к поцелую.

После ужина она пригласила его выйти на тенистую веранду, тем самым нарочно сменив окружающую обстановку.

– Ничего, если я немного погрущу? – спросила она.

– Боюсь, вам со мной скучно! – торопливо ответил он.

– Вовсе нет! Вы мне нравитесь. Но у меня сегодня выдался ужасный день. Мне очень нравился один мужчина, а сегодня он вдруг, ни с того ни с сего, объявил, что беден, как церковная мышь. Раньше он об этом даже не заикался. Это, наверное, звучит ужасно приземленно?

– Может, он боялся вам об этом рассказать?

– Может быть, – ответила она. – Но он неправильно начал! Видите ли, если бы я знала, что он беден… что ж, я сходила с ума по целой куче бедняков и честно собиралась за каждого из них замуж. Ну, а на этот раз я ничего не подозревала, и мой интерес к нему оказался не настолько силен, чтобы выдержать удар. Это как если бы девушка спокойно сказала своему жениху, что она – вдова. Он, может, и не имеет ничего против вдов, но… Давайте начнем правильно! – неожиданно оборвала она себя на полуслове. – Что вы из себя представляете?

Декстер колебался лишь мгновение. А затем:

– Я – никто! – сказал он. – Пока что мой успех – дело будущего.

– Вы бедны?

– Нет, – ответил он прямо. – Вероятно, я зарабатываю больше денег, чем любой мужчина моего возраста на всем северо-западе. Я знаю – так говорить предосудительно, но вы сами попросили меня говорить начистоту.

Воцарилась тишина. Затем она улыбнулась, уголки ее губ опустились; едва заметно качнувшись, она придвинулась к нему совсем близко и посмотрела ему прямо в глаза. В горле у Декстера словно застрял комок, и он, затаив дыхание, ждал начала эксперимента, готовый смело принять непредсказуемое соединение, что вот-вот таинственным образом сложится из элементов их губ. И он дождался – она смогла передать ему свое волнение, щедро и до самой глубины души одарив его поцелуями, которые были не обещанием, а воплощением. Они породили в нем не голод, требовавший утоления, но пресыщение, которое нуждалось лишь в еще большем пресыщении… Эти поцелуи были словно милостыня, порождающая новую нужду лишь в силу того, что всегда расходится без остатка.

Ему не понадобились часы раздумий, чтобы решить, что он желал Джуди Джонс всегда – еще с тех самых пор, когда он был всего лишь гордым и жаждущим всего на свете мальчишкой.

IV

Вот так все и началось – и продолжилось, с накалом изменяющегося оттенка, но на столь же высокой ноте, вплоть до самой развязки. Декстер подчинил часть себя самого самой непосредственной и бессовестной личности из всех, с которыми он когда-либо сталкивался. Чего бы ни желала Джуди, она всегда шла прямо к намеченной цели, используя всю мощь своего очарования. Ее методы не отличались разнообразием; не было ни выбора выгодной позиции, ни обдумывания последствий – во всех ее интригах рассудок играл весьма малую роль. Она просто заставляла мужчин до самой крайней степени осознать свою телесную привлекательность. Декстеру не хотелось ее изменить. Все ее недостатки были напрямую связаны с ее необузданной энергией, превосходившей их и являвшейся для них оправданием.

Когда в тот первый вечер голова Джуди покоилась у него на плече и Джуди шепнула: «Не знаю, что со мной такое? Еще вчера я думала, что влюблена в одного человека, а сегодня я думаю, что люблю тебя…», эти слова показались ему красивыми и романтичными. Они показывали острую способность к чувству, которым он управлял и владел в тот момент. Но уже через неделю ему пришлось оценить это же самое качество в совсем ином свете. Они поехали в ее родстере на вечерний пикник, и по окончании ужина она, все в том же родстере, исчезла с другим мужчиной. Декстер ужасно расстроился и был едва способен вести себя как подобает с остальными гостями. Когда она впоследствии принялась его уверять, что не целовалась с тем, другим, он догадался, что она лжет, но он был благодарен ей хотя бы за то, что она взяла на себя труд ему солгать.

Не успело кончиться лето, как он обнаружил, что стал одним из постоянно вращавшейся вокруг нее, изменяя свой состав, дюжины поклонников. Каждому из них на какое-то время отдавалось предпочтение, а половину до сих пор согревало утешение в виде изредка возвращавшихся былых чувств. Как только кто-нибудь пропадал из поля зрения по причине долгого забвения, отступнику тут же доставался недолгий сладкий миг, чтобы подстегнуть его следовать за ней по пятам еще год или даже больше. Свои набеги на беззащитных и побежденных Джуди осуществляла без всякой злости; она и впрямь не сознавала, что от этого может быть какой-нибудь вред.

Как только в городе появлялся кто-нибудь новый, все остальные тут же выбывали; все свидания отменялись автоматически.

Любые попытки что-либо по этому поводу предпринять были обречены на провал, потому что право действовать имела лишь она сама. Он была не из тех, кого можно было «завоевать», приложив усилия, – как только воздействие ума или обаяния становилось слишком сильным, она немедленно сводила роман к его чувственной основе, и во власти чар ее телесного великолепия и сильные, и гениальные принимались плясать под ее дудку, забывая о себе. Ее интересовало лишь удовлетворение ее желаний и прямые вызовы ее обаянию. Может быть, оттого, что вокруг нее было так много юной любви, так много молодых поклонников, она, повинуясь инстинкту самосохранения, обрела способность не нуждаться в какой-либо подпитке извне.

Первое опьянение чувствами сменилось у Декстера тревогой и неудовлетворением. Бесполезный экстаз полного подчинения любимой действовал не как стимулятор, а скорее как наркотик. К счастью для его работы, в ту зиму эти экстазы случались не часто. В первые дни их знакомства какое-то время ему казалось, что у них стихийно возникла глубокая обоюдная привязанность; в те три первых августовских дня они подолгу сидели на тенистой веранде ее дома, вечера напролет целовались в укромных уголках сада или под защитой обвитых плющом беседок, до непривычного, болезненного головокружения. По утрам она была свежа, как мечта, и почти застенчиво смотрела на него в ясном свете зарождающегося дня. Он находился в экстазе, словно они были помолвлены, и это чувство лишь усиливалось осознанием того факта, что никакой помолвки не было. В те три дня он впервые предложил ей выйти за него замуж. Она сказала: «Может быть», она сказала: «Поцелуй меня», она сказала: «Я бы хотела стать твоей женой», она сказала: «Я тебя люблю» – она ничего ему не ответила.

Три дня завершились прибытием одного нью-йоркца, который прогостил в ее доме до середины сентября. Мучения Декстера усиливались слухами об их помолвке. Гость был сыном президента большой трастовой компании. Но к концу месяца стало известно, что Джуди зевает. На очередных танцах она целый вечер просидела в моторной лодке с одним поклонником из местных, а гость из Нью-Йорка в неистовстве разыскивал ее по всему клубу. Местному поклоннику она сказала, что гость ей надоел, а через два дня он уехал. Ее видели с ним на станции, и рассказывали, что вид у него был прямо-таки печальный.

Вот так и кончилось лето. Декстеру исполнилось двадцать четыре, и он потихоньку достиг такого положения, когда ничто уже не мешало ему поступать, как ему заблагорассудится. Он вступил в два городских клуба и стал жить в гостинице одного из них. И хотя он ни в коем случае не считался неотъемлемым членом холостяцкого клубного общества, он всегда оказывался тут как тут на всех танцах, где могла появиться Джуди Джонс. Он мог бы вращаться в обществе, сколько душа пожелает, – теперь он был юношей, соответствовавшим всем возможным критериям, и пользовался популярностью в среде отцов семейств, населявших центр города. Его всем известная преданность Джуди Джонс даже упрочила его положение. Но он не стремился снискать успех в обществе и презирал любителей танцев, не пропускавших ни одной вечеринки, хоть в четверг, хоть в субботу, и всегда готовых принять приглашение на устраиваемые женатой молодежью ужины с танцами, если вдруг не хватало гостей для ровного счета. Уже тогда он обдумывал мысль о переезде на восток страны, в Нью-Йорк. Ему хотелось забрать с собой Джуди Джонс. И его иллюзорное желание ею обладать не исчезло даже под воздействием разочарования в том мире, где выросла она.

Помните об этом, потому что лишь в таком ракурсе можно понять то, на что он пошел ради нее.

Через восемнадцать месяцев после знакомства с Джуди Джонс состоялась его помолвка с другой девушкой. Ее звали Ирен Ширер, а ее отец был одним из тех, кто всегда верил в Декстера. Ирен была чуть полноватой блондинкой, очень милой и всеми уважаемой; у нее было два поклонника, с которыми она вежливо рассталась, когда Декстер сделал ей официальное предложение.

Лето, осень, зима, весна, еще одно лето, а затем еще одна осень – вот сколько времени своей активной жизни посвятил он безнадежным губам Джуди Джонс. Она относилась к нему с интересом: то поощряла его, то на него злилась, то становилась к нему равнодушной, то презирала. Она нанесла ему множество мелких оскорблений и демонстрировала все возможное в данном случае неуважение, словно мстя за то, что он когда-то мог ей нравиться. Она манила его и тут же принималась зевать ему прямо в лицо, затем опять приманивала, и на душе у него часто становилось горько, а на лице застывал злой прищур. Она принесла ему исступленное счастье и невыносимые душевные муки. Она причинила ему бесчисленные неудобства и немало неприятностей. Она оскорбляла его, отвергала его, играла им, заставляя его забавы ради приносить в жертву своему чувству свою работу. Она делала с ним все что угодно, но никогда не критиковала – да, этого она не делала никогда! – и ему казалось, что так было лишь потому, что это могло умалить ту полноту равнодушия, которую она демонстрировала и искренне чувствовала по отношению к нему.

Когда пришла и ушла еще одна осень, ему пришло в голову, что ему не суждено обладать Джуди Джонс. Смириться с этим было непросто, но он все же смог себя убедить. Несколько бессонных ночей он провел, споря с самим собой. Он вспоминал всю причиненную ею боль, все свои неприятности, перечислял все бросавшиеся в глаза недостатки Джуди в качестве жены. Затем он признавался, что любит ее, и через некоторое время засыпал. Чтобы не вспоминать, как звучит ее хрипловатый голос по телефону, как смотрят на него за обедом через стол ее глаза, он целую неделю работал допоздна не покладая рук, а вечера проводил в кабинете, составляя планы на годы вперед.

Через неделю он пошел на танцы и там пригласил ее один только раз. Практически впервые с тех пор, как они познакомились, он не стал просить ее посидеть с ним за столиком и не стал ей говорить, как она прекрасна. Его немного ранило, что она этого даже не заметила, – вот и все. Он не почувствовал ревности, когда увидел, что сегодня рядом с ней кто-то другой. Он уже давно научился успешно справляться с ревностью.

На танцах он остался допоздна. Просидел час с Ирен Ширер, разговаривая о книгах и о музыке. И о том и о другом он почти ничего не знал. Но теперь он стал сам распоряжаться своим временем, и было у него такое, несколько педантичное, убеждение, что он – юный и уже добившийся столь потрясающего успеха Декстер Грин – должен знать больше об этих вещах.

Это было в октябре; ему было двадцать пять. В январе Декстер и Ирен договорились о помолвке. Объявить о ней они решили в июне, а еще через три месяца должна была состояться свадьба.

Зима в Миннесоте, казалось, не кончится никогда, и лишь к маю ветер потеплел, а снег наконец-то начал таять и сбегать ручьями в озеро Блэк-Бэр. Впервые за целый год у Декстера было спокойно на душе. Джуди Джонс уехала во Флориду, затем в Хот-Спрингс, где-то была помолвлена, где-то разорвала помолвку. Поначалу, когда Декстер только-только решил отказаться от нее окончательно, его печалило, что люди все еще связывают его с ней и постоянно о ней спрашивают, но когда за ужином его стали усаживать рядом с Ирен Ширер, расспросы прекратились – наоборот, теперь ему стали рассказывали о Джуди. Его перестали считать источником новостей о ее похождениях.

И вот наступил май. Декстер бродил по вечерним улицам, и тьма была сырой, словно дождь, а он думал о том, как же быстро, без всяких усилий, ушла из его жизни почти вся радость. Май прошлого года был отмечен мучительным, непростительным – но все же прощеным – бурлящим водоворотом событий, в который его затянула Джуди – это был тот редкий период, когда он воображал, будто она его полюбила. Это грошовое счастье он обменял на целый воз довольства. Он знал, что Ирен станет для него лишь занавесом, закрывшимся за спиной, лишь рукой, мелькающей среди блестящих чашек, лишь голосом, зовущим детей… Исчезли огонь и красота, ушло волшебство ночей, и благоговение перед бегом времени и сменой времен года тоже исчезло… И тонкие губы, опущенные книзу, касающиеся его губ и уносящие его ввысь, к небесам ее глаз… Да, все это крепко сидело у него внутри. Не мог он с легким сердцем позволить всему этому умереть – слишком уж был он силен и полон жизни!

В один из вечеров середины мая, когда погода уже несколько дней балансировала на той тонкой грани, за которой начинается настоящее лето, он заехал за Ирен. До объявления о помолвке оставалась неделя, и эта новость уже вряд ли смогла бы кого-нибудь удивить. Сегодня они будут вместе сидеть на диване в «Университетском клубе» и целый час смотреть на танцующих. Когда он ходил куда-нибудь с ней, то ощущал, как крепко он стоит на ногах: такой устойчивой популярностью она пользовалась, такой она считалась «важной»!

Он поднялся по ступенькам на крыльцо особняка и вошел внутрь.

– Ирен! – позвал он.

Из гостиной к нему вышла миссис Ширер.

– Декстер! – сказала она. – Ирен пошла наверх, у нее сегодня просто раскалывается голова! Она все же хотела ехать с тобой, но я уговорила ее лечь в постель.

– Надеюсь, ничего серьезного?

– Нет-нет, утром она поедет играть в гольф. Ты ведь сможешь обойтись без нее один вечер? Хорошо, Декстер?

У нее была добрая улыбка; они с Декстером друг другу симпатизировали. Он еще немного поболтал с ней в гостиной, прежде чем пожелать ей «спокойной ночи».

Вернувшись в «Университетский клуб», где он снимал квартиру, он ненадолго задержался в дверях – поглядеть на танцующих. Облокотившись о косяк, кивнул паре знакомых, зевнул.

– Здравствуй, милый!

Послышавшийся вблизи знакомый голос его испугал. Джуди Джонс, оставив какого-то мужчину, подошла к нему – Джуди Джонс, изящная фарфоровая куколка в золотистом платье, с золотистой лентой в волосах, в золотистых туфельках, выглядывавших из-под платья. Нежный румянец ее щек, казалось, запылал, когда она ему улыбнулась. По залу пронесся порыв тепла и света. Его руки в карманах смокинга судорожно сжались. Его вдруг охватило волнение.

– Когда ты вернулась? – небрежно спросил он.

– Иди за мной; я тебе расскажу.

Она развернулась, и он пошел за ней. Ее не было, и он мог бы расплакаться при виде чуда ее возвращения. Она бродила по заколдованным улицам, творя то, что кружило голову, словно музыка. И все, что было в мире таинственного, все новые и возрождавшиеся надежды, всего этого тоже не было, как и ее, – а теперь вместе с ней все вернулось.

В дверях она обернулась:

– Ты на машине? Если нет, поедем на моей.

– Да, вон мой «купе».

Она села в машину, послышался шорох золотистого платья. Он захлопнул дверцу. В какое множество машин она садилась, вот так – или так – откинувшись на кожаное сиденье, облокотившись о дверцу, и ждала. Она давно испачкалась бы с ног до головы, если бы что-нибудь, кроме нее самой, могло бы ее испачкать, но такова была ее суть, и выплеснуться наружу она могла лишь изнутри.

С некоторым усилием он заставил себя завести машину и выехать задним ходом на улицу. Он должен помнить – это все ничего не значит. Она и раньше так уже поступала, и он оставил ее в прошлом, подобно тому, как вычеркнул бы безнадежный долг из гроссбуха.

Он медленно ехал по центру города, делая вид, что погружен в свои мысли; заехал в деловой квартал. Улицы были почти пустынны;

изредка попадались люди, высыпавшие на улицу после окончания сеанса в кинематографе, у бильярдных слонялись чахоточные или же спортивного вида юнцы. Из салунов – обителей с горящими грязно-желтым светом, немытыми окнами – доносился звон стаканов и стук кулаков о барные стойки.

Она пристально смотрела на него, и тишина становилась неудобной, но, даже когда их отношения достигли низшей точки, он был не в силах осквернить этот миг банальными словами. У поворота он развернул машину и повел ее по уличным зигзагам обратно к «Университетскому клубу».

– Ты скучал по мне? – вдруг спросила она.

– Все по тебе скучали.

Он подумал: знает ли она об Ирен Ширер? Она вернулась лишь вчера, а уехала практически в день его помолвки.

– Что за ответ! – грустно, но без грусти, рассмеялась Джуди. Затем она вопросительно на него посмотрела.

Он притворился, что внимательно изучает что-то на панели управления.

– Ты стал красивее, чем раньше, – задумчиво сказала она. – Декстер, у тебя такие выразительные глаза…

Он мог бы рассмеяться, но не стал. Такое обычно говорят юным студентам. И все же это его тронуло.

– Я ужасно устала от своей жизни, милый. – Она всех звала «милый», придавая этому ласковому слову легкомысленный оттенок товарищества, но для каждого он звучал по-своему. – Давай поженимся?

Эта прямота привела его в замешательство. Он должен был на это сказать, что собирается жениться на другой, но он не смог ей этого сказать. И в то же время он мог бы с легкостью поклясться, что никогда ее не любил.

– Мне кажется, мы бы поладили, – продолжила она все тем же тоном. – Хотя, быть может, ты меня совсем забыл и влюбился в другую?

Очевидно, что ее уверенность была безмерна. В сущности, она ему сказала, что никогда не поверит, что такая ситуация имела право на существование, и даже если это правда, она считает, что он вел себя, как невоспитанный ребенок – скорее всего, чтобы порисоваться. А она его простит, потому что все это не имеет никакого значения и может быть с легкостью отброшено и забыто.

– Разумеется, ты никогда не смог бы полюбить никого, кроме меня, – продолжила она. – Мне нравится, как ты меня любишь. Ах, Декстер, ты не забыл, что было в прошлом году?

– Нет, не забыл.

– И я тоже!

Действительно ли она что-то чувствовала – или же она просто увлеклась своим актерством?

– Ах, нам бы вновь стать такими, как тогда! – сказала она; он заставил себя ответить:

– Не думаю, что у нас получится.

– Наверное, нет… Я слышала, ты тут вовсю приударял за Ирен Ширер?

Имя она произнесла без всякого ударения, но Декстеру вдруг стало стыдно.

– Ах, отвези меня домой! – вдруг воскликнула Джуди. – Не хочу я возвращаться на эти идиотские танцы – там ведь одни дети!

Затем, когда он свернул на улицу, шедшую к жилым кварталам, Джуди принялась тихо и беззвучно плакать. Он никогда раньше не видел ее слез.

Улицы становились светлее, вокруг стали неясно вырисовываться жилища богачей; он остановил автомобиль перед высоким белым особняком Мортимера Джонса – дремлющим, великолепным, словно натертым до блеска влажным лунным светом. Массивность этого особняка поразила Декстера. Мощные стены, стальные балки, широта, размеры и пышность здания создавали контрастный фон для юной красавицы, сидевшей рядом с ним. Дом был прочен для того, чтобы подчеркнуть ее хрупкость, словно демонстрируя, какой ветер может подняться от крыльев бабочки.

Он сидел совершенно неподвижно, в диком напряжении; он боялся: стоит ему хоть шелохнуться, и она непременно окажется в его объятиях. Две слезинки скатились по ее мокрому лицу и задрожали над верхней губой.

– Я ведь красивее всех, – прерывающимся голосом сказала она, – так почему же я не могу быть счастливой? – Ее мокрые от слез глаза лишали его твердости; уголки губ медленно опустились вниз с прелестной печалью. – Декстер, я выйду за тебя, если ты захочешь! Ты, наверное, думаешь, что я того не стою, но я ведь стану твоей красавицей, Декстер!

Гневные, гордые, страстные, враждебные и нежные слова – сразу миллион слов готов был сорваться с его губ. Затем нахлынула волна чистого чувства, унося с собой последние остатки мудрости, приличий, сомнений и чести. С ним ведь говорила его девушка, его единственная, его прелесть, его радость!

– Зайдешь?

Он услышал, как она резко вздохнула.

Ожидание.

– Хорошо. – Его голос дрожал. – Я зайду.

V

Странно, что когда все кончилось, и даже много лет спустя, он не жалел об этом вечере. И десять лет спустя разве важно было, что Джуди хватило всего на месяц? Не важно было и то, что своей уступкой он обрек себя на еще большие мучения и нанес глубокую рану Ирен Ширер и ее родителям, которые уже относились к нему по-дружески. В горе Ирен не было ничего особенно живописного, чтобы запечатлеться в его памяти.

В глубине души Декстер смотрел на вещи трезво. Отношение городского общества к его поступку не имело для него никакого значения, и не потому, что он собирался покинуть город, а потому, что другие в этой ситуации могли судить лишь поверхностно. Он был абсолютно равнодушен к общепринятому мнению. Когда он понял, что все бесполезно и не в его силах изменить внутреннюю сущность или удержать Джуди Джонс, он даже не разозлился. Он любил ее, и будет любить ее вплоть до того самого дня, когда он станет уже слишком стар для любви. Но обладать ею он не мог. И подобно тому, как до этого ему довелось испытать недолгое высшее счастье, теперь ему довелось испытать и глубокую боль, уготованную в жизни лишь сильным.

И даже потрясающая лживость предлога, под которым Джуди разорвала помолвку – она, видите ли, не хотела «отнимать его» у Ирен – и это Джуди, которая ничего другого и не хотела! – не перевернула все у него внутри. Он оказался за пределами обычных чувств – ничего в нем не изменилось, и даже не стало смешно.

В феврале он уехал на восток страны, собираясь продать свои прачечные и поселиться в Нью-Йорке, но в марте Америка вступила в войну, и это изменило его планы. Он вернулся на запад, передал все дела в руки компаньона и в конце апреля отправился в первый учебный лагерь для офицеров. Он был одним из тех тысяч молодых людей, которые приветствовали войну с некоторой долей облегчения, радуясь возможности освободиться от опутавшей их паутины сложных чувств.

VI

Нужно помнить, что этот рассказ – не биография Декстера, хотя в него и закрадываются детали, не имеющие отношения к мечтам его юности. С ними, да и с ним, мы уже почти распрощались. Осталось досказать всего один эпизод, который произошел семь лет спустя.

Дело было в Нью-Йорке, где он добился успеха – такого успеха, что теперь ему были по плечу любые барьеры. Ему исполнилось тридцать два, на западе он не бывал вот уже семь лет, не считая одной мимолетной поездки сразу же после войны. К нему в контору зашел по какому-то делу некий Девлин, из Детройта, и тут-то и произошел тот самый эпизод, перевернувший эту, так сказать, страницу его жизни.

– Так вы, значит, со Среднего Запада? – сказал некий Девлин с небрежным любопытством. – Забавно. Я-то думал, что люди вроде вас рождаются и вырастают прямо на Уолл-стрит. Знаете ли, жена одного из моих лучших детройтских друзей родом из вашего города. Я был шафером у них на свадьбе.

Декстер молчал, еще не зная, что его ждет.

– Джуди Симс, – сказал Девлин и без особого интереса добавил: – Когда-то была Джуди Джонс.

– Да, я знал ее. – Декстером овладело глухое раздражение. Разумеется, он слышал, что она вышла замуж, – и ничего больше он старался не слушать.

– Ужасно славная женщина, – ни с того ни с сего вздохнул Девлин. – Мне ее даже немного жаль.

– А что такое? – Внутри Декстера одновременно появилась и настороженность, и желание продолжить разговор.

– Да вот, Луд Симс, в некотором роде, с ума сошел! Я не хочу сказать, что он плохо с ней обращается, но он пьет, гуляет на стороне…

– А она не гуляет?

– Нет. Сидит дома с детьми.

– Н-да…

– Она для него чуток старовата, – сказал Девлин.

– Старовата? – воскликнул Декстер. – Слушайте, да ведь ей всего двадцать семь!

Им овладело дикое желание тут же выбежать на улицу и сесть в первый же поезд до Детройта. Он резко вскочил.

– Вы, наверное, заняты? – торопливо извинился Девлин. – Я как-то не подумал…

– Нет, я не занят, – ответил Декстер, постаравшись добавить в голос твердости. – Я вовсе не занят. Совершенно! Вы, кажется, сказали, что ей двадцать семь? Ах нет, это я сказал, что ей двадцать семь!

– Ну, да. Вы сказали, – сухо согласился Девлин.

– Так продолжайте, продолжайте же!

– Продолжать что?

– Рассказывать о Джуди Джонс!

Девлин бросил на него беспомощный взгляд:

– Ну, я, вообще-то, уже все вам рассказал! Он дьявольски плохо с ней обращается. Но они не собираются разводиться, ничего подобного! Она прощает его даже тогда, когда это уже просто ни в какие ворота… Собственно, я склонен считать, что она его любит! Она была такая симпатичная, когда впервые приехала в Детройт!

Симпатичная? Эпитет поразил Декстера своей несуразностью.

– А что, она уже… не симпатичная?

– Да нет, вполне себе ничего.

– Слушайте, – резко сев, сказал Декстер, – я вас не понимаю. Вы сказали, что она была «симпатичная», а теперь говорите, что она «вполне себе ничего». Я не понимаю, что вы хотите сказать? Джуди Джонс никогда не была симпатичной! Она была настоящей красавицей! Ведь я ее знал, я хорошо ее знал. Она была…

Девлин вежливо рассмеялся.

– Я вовсе не пытался затеять спор! – сказал он. – По-моему, Джуди славная женщина; она мне нравится. Я лишь никак не пойму, как в нее мог без памяти влюбиться такой мужчина, как Луд Симс, но вот влюбился же! – Затем он прибавил: – Большинству наших дам она нравится.

Декстер пристально вгляделся в Девлина, думая, в чем же причина – то ли это человек какой-то бесчувственный, то ли какая-то личная обида?

– Многие женщины увядают в мгновение ока, вот так. – И Девлин для наглядности щелкнул пальцами. – Наверное, вы и сами такое видали. Возможно, я просто позабыл, какая симпатичная она была на свадьбе. Видите ли, я ее с тех пор довольно часто видел. Глаза у нее красивые…

На Декстера навалилась какая-то апатия. Впервые в жизни ему захотелось сильно напиться. Девлин что-то сказал – он громко рассмеялся, даже не зная, что тот сказал и что там было смешного. Когда спустя несколько минут Девлин ушел, он прилег на диванчик и стал смотреть в окно на нью-йоркское небо, в котором за крышами садилось солнце, разбрасывая красивые тусклые золотые и розовые лучи.

Он думал, что теперь, когда ему было нечего терять, он стал неуязвим – но только что он безвозвратно утратил что-то еще, словно сам женился на Джуди Джонс, и она увяла прямо у него на глазах.

Он утратил мечту. Исчезла какая-то часть его самого. Почти в панике он зажал ладонями глаза, пытаясь вызвать в памяти плеск волн у Шерри-Айленд и залитую лунным светом веранду, синее полосатое платье на поле для гольфа, жаркое солнце и мягкий золотой пушок у нее на затылке. И ее губы, влажные от поцелуя, и меланхоличный взгляд ее печальных глаз, и ее свежесть – такую, словно выходишь рано утром в новеньком белоснежном костюме. Что ж, всего этого больше не было на свете! Когда-то было, а теперь уж нет.

Впервые за многие годы по его лицу потекли слезы. Но теперь он плакал о себе. Ему не было жаль ни губ, ни глаз, ни движений рук. Он хотел бы жалеть, но жалеть он не мог. Потому что он был уже далеко, и никогда ему уже не вернуться. Врата захлопнулись, солнце село, и не осталось красоты, кроме пасмурной красоты стали, не подвластной и самому времени. И даже горе, которое он мог бы вынести, осталось в прошлом, в стране иллюзий, юности и настоящей жизни, в которой пышно расцветали его зимние мечты.

– Давным-давно, – сказал он, – давным-давно во мне было нечто, но теперь его уже нет. Оно исчезло, да… Оно исчезло. Я не могу плакать. Я не могу жалеть. Оно не вернется больше никогда.

Маленькие гости

Чувствуя, что стареет, Джон Эндрос утешался мыслью о том, что не исчезнет бесследно – ведь у него есть ребенок! Похоронный оркестр забвения заглушался топотом маленьких ножек или детским голоском, лепетавшим какую-то бессмыслицу в телефонной трубке. Последнее происходило ежедневно около трех часов дня, когда жена звонила ему на работу – они жили в пригороде, – и он ожидал этого звонка с удовольствием, считая его одним из самых ярких моментов своих рабочих будней.

В физическом смысле он вовсе не был стар, но в жизни ему пришлось покарабкаться по неровным холмам – так что к тридцати восьми годам, когда из битв с болезнями и бедностью он вышел победителем, иллюзий у него оставалось в количестве гораздо менее обычного. Даже его любовь к малютке-дочери не была безграничной. Рождение дочери снизило градус романтики его отношений с женой и стало причиной, по которой они переселились в пригород, где за здоровый деревенский воздух приходилось расплачиваться вечными проблемами с прислугой и ежедневными утомительными поездками до работы и обратно на пригородном поезде.

Маленькую Эди он рассматривал, главным образом, в качестве осязаемого воплощения юности. Ему нравилось сажать ее к себе на колени, скрупулезно изучать очаровательную пушистую макушку и заглядывать в небесно-голубые глаза. По завершении этого ритуала поклонения, к вящей радости Джона, дитя уносила нянька. Живость ребенка начинала его утомлять уже минут через десять; он обычно выходил из себя, когда при нем что-то ломалось, а в один воскресный вечер, когда ребенок сорвал партию в бридж, запрятав куда-то пикового туза, он устроил такую сцену, что жена расплакалась.

Это выглядело нелепо, и Джону стало стыдно. Ведь никуда от этого не деться – нельзя же постоянно держать маленькую Эди в детской наверху, когда день от дня она все больше и больше становится, как говорила ее мать, «маленьким членом нашего общества».

Ей было два с половиной года, и в этот вечер, например, ее пригласили на день рождения. Эдит-старшая – мама – позвонила на работу и сообщила новость, а маленькая Эди подтвердила информацию громким воплем: «Я иду на день варенья!», прямо в ничего не подозревающее левое ухо Джона.

– Дорогой, зайдешь к Марки, когда приедешь домой, ладно? – снова зазвучал голос жены. – Будет весело. Эди будет в своем новеньком розовом платье…

Разговор неожиданно оборвался: послышался громкий пронзительный звук, означавший, что телефон изо всех сил дернули и уронили на пол. Джон рассмеялся и решил уехать сегодня домой пораньше – перспектива взглянуть на маленьких гостей в чужом доме весьма его позабавила.

«Вот это будет кутерьма! – весело подумал он. – Дюжина мамочек, и каждая не замечает ничего, кроме своего ребенка! Детишки все ломают, набрасываются на торт, а каждая мамаша по дороге домой только и думает, что ее ребенок пусть хоть капельку, да лучше, чем все остальные дети».

Сегодня у него было хорошее настроение: все в его жизни шло на редкость хорошо. Сойдя с поезда на своей станции, он отрицательно помотал головой в ответ назойливому таксисту и в декабрьских сумерках, по холодку, пошел к своему дому, стоявшему на холме. Было всего шесть вечера, но уже взошла луна, с гордым великолепием отбрасывая свой свет на тонкий слой снега, покрывавший лужайки, словно сахар.

Он шел и вдыхал полной грудью прохладный воздух, и чувствовал себя счастливым, и ему казалось, что на свете нет ничего лучше, чем дети в гостях. Он думал о том, как будет выглядеть Эди на фоне детей своего возраста – не будет ли ее розовое платьице смотреться чересчур радикальным и «взрослым»? Он пошел побыстрее – и вот он увидел свой дом, в окне которого все еще сияла огнями уже утратившая смысл рождественская елка, но он не стал сворачивать на дорожку. День рождения был у соседей, в доме Марки.

Поднялся на кирпичное крыльцо, позвонил в дверь; изнутри донеслись голоса – и он обрадовался, что не опоздал. Затем вскинул голову и прислушался – голоса были не детские, звучали громко, резко и сердито; ругались трое, и один голос, возвысившийся до истерического всхлипа, он тут же узнал – это был голос жены.

«Что-то случилось», – тут же подумал он.

Задев дверь, он обнаружил, что она не заперта; он толкнул ее и вошел.

* * *

На день рождения приглашали к половине пятого, но Эдит Эндрос практично рассчитала, что новое платьице произведет больший фурор на фоне уже помятых нарядов, и поэтому пришла вместе с маленькой Эди к пяти. Праздник был в самом разгаре. Четыре девочки и девять мальчиков – все, как один, причесанные, умытые и одетые со всем тщанием гордых и заботливых материнских сердец – танцевали под фонограф. Конечно, в танцах одновременно участвовали лишь двое или трое, но все остальные при этом находились в постоянном движении – то подбегая к мамам, чтобы их похвалили, то убегая, получив похвалу, – и общее впечатление было примерно то же.

При появлении Эдит с дочерью музыку на какое-то время заглушил общий хор восклицаний «Ах, какая прелесть!», повторяемых на все лады и обращенных к маленькой Эди, остановившейся и оглядывавшей все вокруг с застенчивым видом, теребя пальчиками подол розового платьица. Никто ее не целовал – нынче ведь век гигиены, – но весь строй мам по очереди ее потискал, и каждая произнесла: «Какая ты прелесть!» – и пожала розовую ладошку. Получив свою порцию похвал и несколько легких подбадривающих толчков, она тут же влилась в хоровод и приняла активное участие в общих увеселениях.

Эдит задержалась у двери, беседуя с миссис Марки и наблюдая вполглаза за крохотной фигуркой в розовом платьице. Миссис Марки она не любила, считала ее надменной и вульгарной, но Джон Эндрос с Джо Марки были большими друзьями и каждое утро на поезде вместе ездили в город, так что жены старательно поддерживали видимость теплых и дружественных отношений. Они всегда упрекали друг друга: «Что-то вы давно у нас не были!», и всегда планировали совместные развлечения вроде: «Давайте как-нибудь соберемся вместе, пообедаем и сходим в театр!», но дальше разговоров дело не шло.

– Маленькая Эди – само очарование, – сказала миссис Марки, улыбнувшись и облизав губы; Эдит находила эту манеру крайне омерзительной. – Она так выросла – даже не верится!

Эдит задумалась, не было ли «маленькая Эди» намеком на тот факт, что Билли Марки весил почти на пять фунтов больше, хотя по возрасту был на несколько месяцев младше. Взяв чашку чая, она уселась рядом с двумя другими дамами на диван и включилась в разговор, который и был истинной подоплекой праздника: разумеется, все пришли сюда, чтобы поделиться последними достижениями и промахами детей.

Прошел час. Танцы надоели, и дети перешли к развлечениям посерьезнее. Они убежали в столовую, окружили большой стол и совершили попытку взять штурмом кухонную дверь, откуда и были спасены экспедиционным корпусом мамочек. Едва замкнулось кольцо окружения, как они тут же его прорвали и устремились обратно в столовую, откуда снова попытались овладеть знакомой створчатой дверью. Отовсюду стало доноситься слово «вспотели» и замелькали белые платочки, вытиравшие маленькие белобрысые головки. Всеобщее усилие усадить детей отдохнуть кончилось тем, что дети, извиваясь, сползли с материнских колен с не терпящими возражения криками «Пусти, пусти!» и возобновили увлекательную беготню в столовой.

Сигналом к окончанию этого этапа празднования послужило прибытие десерта: принесли большой торт с двумя свечками и ванильное мороженое в вазочках. Билли Марки, смешливый малыш, полненький, рыжий и слегка кривоногий, задул свечки и тут же большим пальцем продырявил белую глазурь. Раздали угощение, и дети с жадностью, но не устраивая кавардак, стали его уплетать – весь вечер они вели себя на редкость хорошо. Ведь это были современные дети, которые спали и ели по расписанию, так что характеры у них были спокойные и выглядели они здоровыми и розовощекими, – вряд ли такой мирный день рождения был бы возможен лет тридцать назад.

После угощения начался всеобщий исход. Эдит с беспокойством посмотрела на часы – было почти шесть часов, а Джон так и не пришел. Ей хотелось, чтобы он увидел Эди с другими детьми, чтобы он увидел, какая она тихая, вежливая и умненькая и что на платье у нее всего лишь одно маленькое пятнышко от капнувшего с подбородка мороженого – кто-то толкнул ее сзади.

– Ты моя хорошая! – шепнула она дочке, притянув неожиданно к себе. – Ты знаешь, кто у нас самый хороший? Ты у меня самая хорошая на свете!

Эди рассмеялась.

– Гав-гав! – неожиданно сказала она.

– Гав-гав? – Эдит посмотрела вокруг. – Здесь нет «гав-гав»!

– Гав-гав! – повторила Эди. – Хочу «гав-гав»!

Эдит взглянула, куда указывал маленький пальчик.

– Это не гав-гав, милая моя, это мишка.

– Мишка?

– Да, это мишка, и это мишка Билли Марки. Ты ведь не хочешь отнять мишку у Билли Марки, правда?

Эди хотела.

Она вырвалась из маминых рук и подбежала к Билли Марки, который крепко сжал игрушку в руках. Эди остановилась, смерив его непроницаемым взглядом, и Билли засмеялся.

Эдит-старшая снова посмотрела на часы – уже с раздражением.

Почти все гости разошлись; кроме Эди и Билли осталось всего двое малышей, причем один из них не ушел лишь потому, что спрятался в столовой под столом. Как эгоистично поступил Джон, не придя! Как будто он вовсе и не гордится своим ребенком! С полдюжины других отцов нашли ведь время, зашли за женами – и в гостях побывали, и на детей посмотрели!

Неожиданно раздался рев. Эди завладела мишкой Билли, вырвав его у него из рук, а когда Билли попытался отнять у нее игрушку, она нечаянно его толкнула, и мальчик упал на пол.

– Ай-яй-яй, Эди! – воскликнула мама, подавив желание рассмеяться.

Джо Марки, красивый, широкоплечий мужчина лет тридцати пяти, подхватил сына и поставил его на ноги.

– Ну ты и молодчина! – добродушно сказал он. – Позволил девчонке свалить себя с ног! Ну и молодец!

– Он голову не ушиб? – прибежала от дверей встревоженная миссис Марки, закончив раскланиваться с предпоследней уходящей мамашей.

– Ни в коем случае! – воскликнул Джо Марки. – Он ушиб кое-что другое, правда, Билли? Ушибся совсем другим местом!

Билли к этому моменту уже забыл об ушибе и предпринял новую попытку вернуть утраченную собственность. Он ухватил торчавшую из-под цепких рук Эди ногу медвежонка и изо всех сил потянул за нее, но без всякого успеха.

– Нет! – категорично произнесла Эди.

И вдруг, вдохновленная успехом своего предыдущего случайного маневра, Эди отпустила медвежонка, схватила Билли за плечи и толкнула назад, сбив с ног.

На этот раз он упал уже не так удачно; голова с глухим звуком ударилась о голый пол там, где кончался ковер, после чего последовал громкий вздох и отчаянный вопль.

В комнате тут же воцарилась суматоха. Джо Марки с восклицанием поспешил к сыну, но первой вблизи пострадавшего оказалась мать, схватившая ребенка на руки.

– Ах, Билли! – воскликнула она. – Какой ужас! Ее нужно отшлепать!

Бросившаяся в этот момент к дочери Эдит услышала это и резко сжала губы.

– Ай-яй-яй, Эди! – прошептала она исключительно в воспитательных целях. – Ты плохая девочка!

Эди вдруг откинула головку назад и рассмеялась. Она смеялась громко, победоносно, с вызовом и презрением к побежденному. К сожалению, этот смех был еще и заразителен. Не успев осознать всю щекотливость ситуации, мама тоже рассмеялась – и это был настоящий, хорошо слышный смех, и совсем не смех ребенка, хотя в нем звучали те же самые оттенки.

Опомнившись, она тут же заставила себя замолчать.

Миссис Марки покраснела от гнева, а Джо Марки, ощупывавший затылок ребенка, взглянул на нее и нахмурился.

– Будет хороший синяк, – с укором сказал он. – Пойду принесу мазь.

Но миссис Марки сдержаться не смогла.

– Не вижу ничего смешного в том, что ребенок ударился! – дрожащим голосом произнесла она.

Тем временем маленькая Эди с любопытством наблюдала за мамой. Она заметила, что мама рассмеялась вместе с ней, и решила проверить, всегда ли ее смех будет вызывать подобный эффект. Она выбрала момент, откинула голову назад и опять засмеялась.

Новый взрыв веселья в такой ситуации вызвал у матери истерику. Не в силах сдержаться, она захихикала, зажав рот платком. Это было больше, чем нервозность: она чувствовала, что сейчас пусть и довольно своеобразным образом, она заодно со своим ребенком – они смеялись заодно!

В этом был некий вызов – они вместе против всего мира!

Пока Джо Марки бегал наверх в ванную за мазью, его жена ходила взад и вперед, качая и успокаивая на руках орущего мальчишку.

– Прошу вас, уходите домой! – вдруг выпалила она. – Ребенок сильно ушибся, и если вам не хватает приличия, чтобы хотя бы помолчать, то лучше уходите!

– Очень хорошо, – ответила Эдит, вскипая. – Никогда еще не видела, чтобы из такой мухи раздували…

– Уходите! – неистово воскликнула миссис Марки. – Дверь там, уходите! И чтобы я вас в нашем доме больше не видела! Вас и ваше отродье!

Эдит уже схватила дочь за руку и двинулась по направлению к двери, но тут же остановилась и развернулась; лицо ее сморщилось от негодования.

– Не смейте ее обзывать!

Миссис Марки ничего не ответила и лишь продолжила ходить туда-сюда, что-то невнятно бормоча себе под нос и успокаивая Билли.

Эдит заплакала.

– Я уйду! – сквозь слезы говорила она. – Никогда в жизни не видела столь грубой и вульгарной особы! И ничего, что ваш ребенок треснулся – ему все равно, он ведь у вас просто жирный дурачок!

Джо Марки спустился вниз как раз в этот момент и услышал последнюю фразу.

– Миссис Эндрос, – резко сказал он, – неужели вы не видите, что ребенок ушибся? Будьте любезны, держите себя в руках!

– Мне?! «Держать себя в руках»?! – отрывисто воскликнула Эдит. – Да вы бы лучше ее попросили держать себя в руках! В жизни не видела столь вульгарной особы!

– Она меня оскорбила! – Миссис Марки теперь посинела от ярости. – Ты слышал, что она сказала, Джо? Выгони ее отсюда! А если не пойдет, хватай за руки и выбрасывай вон!

– Только попробуйте меня тронуть! – крикнула Эдит. – Как только найду пальто, ноги моей здесь больше не будет!

Вся в слезах, она сделала шаг по направлению к прихожей. Именно в этот момент распахнулась дверь и вошел встревоженный Джон Эндрос.

– Джон! – воскликнула Эдит и бросилась к нему.

– В чем дело? Что тут произошло?

– Они… Они меня выгоняют! – взвыла она, повиснув на нем. – Он как раз собирался схватить меня за руки и выбросить вон. Отдайте мне мое пальто!

– Это неправда, – торопливо возразил Джо Марки. – Никто не собирался вас выгонять. – Он повернулся к Джону. – Никто не собирался ее выгонять, – повторил он. – Она…

– «Выгонять»? О чем это ты? – перебил его Джон. – Да что вы все тут за ахинею несете, а?

– Ах, пойдем! – воскликнула Эдит. – Я хочу уйти. Они такие вульгарные, Джон!

– Слушайте, вы! – Лицо Джо Марки потемнело. – Не надоело вам это повторять? Вы себя ведете как ненормальная!

– Они обозвали Эди «отродьем»!

Второй раз за этот вечер Эди продемонстрировала свои чувства в самый неподходящий момент. Растерявшись и испугавшись громких криков взрослых, она расплакалась, и выглядело это так, будто ее действительно обидели.

– Это что вы тут себе позволяете? – тут же вспыхнул Джон. – В вашем доме принято оскорблять гостей?

– Сдается мне, что оскорблениями тут занимается твоя жена! – твердым голосом ответил Марки. – А все неприятности устроил твой ребенок!

Джон презрительно фыркнул.

– Обзываешь детей? – спросил он. – Ну и мужик – ничего не скажешь!

– Не разговаривай с ним, Джон, – настойчиво потребовала Эдит. – Найди мое пальто!

– Тяжело тебе, видно, живется, – в сердцах продолжил Джон, – раз уж срываешь злость на беспомощных детях!

– В жизни еще не слышал, чтобы кто-нибудь так все переврал! – крикнул Марки. – Если бы эта твоя женушка хоть на минуту заткнулась…

– Минуточку! Ты говоришь вовсе не с женщиной и не с ребенком…

Тут их неожиданно прервали. Эдит шарила по стульям, пытаясь найти свое пальто, а миссис Марки наблюдала за ней горящими злыми глазами. Вдруг она положила Билли на диван – он тут же прекратил реветь и сел; выйдя в прихожую, она быстро нашла пальто и сунула его Эдит, не сказав ни слова. Затем вернулась к дивану, взяла Билла на руки и стала его качать, все так же бросая на Эдит злые, обжигающие взгляды. Антракт занял менее тридцати секунд.

– Твоя жена приходит к нам в дом и начинает орать, какие мы вульгарные! – яростно выпалил Джо Марки. – Ну что ж, если мы такие, черт возьми, вульгарные – так не ходите сюда! И вообще, давайте-ка идите отсюда!

Джон опять издал короткий презрительный смешок.

– Да ты не только вульгарный, – ответил он, – ты еще и хам порядочный, когда перед тобой беспомощные женщины и дети. – Он нащупал ручку и распахнул дверь. – Пошли, Эдит.

Схватив в охапку дочь, его жена вышла на улицу; Джон, бросив на Джо Марки презрительный взгляд, двинулся за ней.

– Минуточку! – Марки сделал шаг вперед; он слегка дрожал, а на виске у него выступили пульсирующие жилки. – Ты ведь не думаешь, что это все тебе так просто сойдет с рук, правда? Не на того напал!

Не говоря ни слова и не закрывая дверь, Джон вышел на улицу.

Эдит, все еще всхлипывая, направилась к дому по тропинке. Убедившись, что она благополучно дошла до дорожки перед домом, Джон развернулся и пошел обратно к освещенному дверному проему, где по скользким ступеням крыльца неторопливо спускался Марки. Он снял пальто, шляпу и бросил их на снег. Затем, поскользнувшись на обледеневшей дорожке, он пошел вперед.

От первого же удара оба поскользнулись и тяжело упали на дорожку; затем приподнялись и снова уронили друг друга на землю. Сбоку была ровная лужайка, покрытая тонким слоем снега, и они бросились друг на друга, размахивая кулаками и вдавливая снег в вязкую грязь под ногами.

На улице было пустынно, и драка шла в полной тишине – если не считать резких усталых вздохов и глухих звуков, раздававшихся, когда то один, то другой падал, поскользнувшись, в слякотную жижу; светила полная луна, из открытой двери исходил янтарный свет, поэтому они отчетливо видели друг друга. Несколько раз они поскальзывались и падали вдвоем, и тогда драка возобновлялась на лужайке – все с той же яростью.

Десять, пятнадцать, двадцать минут продолжалась жестокая драка при луне. Оба, не сговариваясь, через некоторое время сбросили пиджаки и жилеты, рубашки на спинах превратились в мокрые, липнущие к телу, свисающие лоскуты. Оба были в кровавых царапинах и выдохлись так, что могли стоять, лишь поддерживая друг друга, – от любого толчка или замаха оба тут же валились на четвереньки.

Но не из-за изнеможения прекратили они эту драку, ведь бессмысленность и была той причиной, по которой она никак не заканчивалась. Валяясь на земле, они услыхали приближающиеся шаги на тротуаре и тут же перестали друг друга тузить. Шаги приближались; они прекратили возню и перекатились в тень, и до тех пор, пока шаги не утихли вдали, оба замерли, затаили дыхание и, сжавшись в комок, залегли, словно мальчишки, играющие в индейцев. Затем, пошатываясь, оба встали и посмотрели друг на друга, словно пьяные.

– Будь я проклят, если мне хочется еще! – заплетающимся языком воскликнул Марки.

– Я тоже больше не хочу, – сказал Джон Эндрос. – Хватит с меня.

Они снова посмотрели друг на друга, на этот раз – угрюмо, будто подозревая один другого в том, что противник сейчас опять станет драться. Марки сплюнул кровью из разбитой губы, затем тихо выругался, поднял пиджак, жилет, стряхнул с них снег; у него был такой вид, будто промокшая одежда была его единственной заботой.

– Зайдешь умыться? – вдруг спросил он.

– Нет, благодарю, – ответил Джон. – Надо домой идти, а то жена забеспокоится.

Он тоже поднял с земли пиджак, жилет, а затем пальто и шляпу. Все было мокрое, он сам был весь в поту – не верилось, что всего полчаса назад он носил на себе всю эту одежду.

– Ну, ладно. Спокойной ночи, – неуверенно произнес он.

Они вдруг шагнули навстречу друг другу и пожали руки. Это было не простое рукопожатие: Джон Эндрос поднял руку, похлопал Марки по плечу и еще несильно по спине.

– В порядке? – отрывисто спросил он.

– Да. А ты?

– И я в порядке. Нормально все.

– Ладно, – спустя минуту сказал Джон Эндрос. – Давай, пока! Спокойной ночи!

Повесив одежду на руку, чуть прихрамывая, Джон Эндрос развернулся и пошел прочь. Когда он покинул темный участок вытоптанной земли и ступил на примыкающую лужайку, все еще ярко светила луна. За полмили отсюда, со станции, послышался гул семичасового поезда.

* * *

– С ума ты, что ли, сошел? – прерывающимся голосом воскликнула Эдит. – Я-то думала, что ты хочешь все уладить и покончить дело миром! Я только поэтому и ушла!

– Ты хотела, чтобы мы все уладили?

– Конечно же нет – я больше знать их не желаю! Но я, разумеется, думала, что ты собираешься поступить именно так! – Она мазала йодом царапины у него на шее и на спине, а он, не двигаясь, сидел в теплой ванне. – Я вызову врача, – с настойчивостью продолжала она. – У тебя могут быть какие-нибудь внутренние травмы.

Он отрицательно покачал головой.

– Ни в коем случае, – ответил он. – Я вовсе не хочу, чтобы об этом знал весь город.

– Но я так и не поняла, как же все так вышло?

– Я тоже. – Он хмуро улыбнулся. – Дети в гостях – тяжелый случай.

– Ладно. Есть и хорошая новость, – бодро сказала Эдит. – Просто счастье, что у нас дома оказался бифштекс – я купила его на завтра!

– И что?

– Приложим к глазу, естественно! Я ведь едва не взяла телятину! Тебе просто повезло!

Спустя полчаса, уже одетый – если не считать воротничка, который пока что было невозможно нацепить из-за пострадавшей шеи, – Джон осмотрел себя в зеркало, проверяя, как двигаются руки и ноги.

– Надо восстанавливать форму, – задумчиво произнес он. – Что-то я постарел.

– Чтобы в следующий раз отделать его как следует?

– Я его уже как следует отделал! – объявил он. – Ну, на худой конец, не хуже, чем он меня. И никакого следующего раза не будет! Ты больше никогда не будешь обзывать людей вульгарными, слышишь? Если что-то не так, просто берешь пальто и идешь домой, понятно?

– Да, дорогой, – кротко ответила она. – Я вела себя очень глупо, я все поняла.

Выйдя в холл, он неожиданно остановился у двери детской:

– Она спит?

– Крепко спит. Можешь зайти и взглянуть на нее – пожелаешь ей спокойной ночи.

Они вместе тихонько вошли и склонились над кроваткой. Маленькая Эди крепко спала в прохладной темной комнате – на щечках играл здоровый румянец, розовые ручонки были крепко сжаты в замочек. Джон протянул руку над бортиком кроватки и легонько погладил шелковистые волосы.

– Спит, – озадаченно пробормотал он.

– Еще бы, после такого вечера…

– Мис’ Эндрос, – донесся из коридора театральный шепот цветной горничной, – к вам пришли миста и мис’ Марки, они там внизу. Миста Марки весь порезан на кусочки, мэм. Лицо выглядит, словно ростбиф. А мис’ Марки – она вроде как в ярости, мэм.

– Какая бесподобная наглость! – воскликнула Эдит. – Скажи им, что нас нет дома. Я ни за что на свете не спущусь вниз.

– Еще как спустишься! – Голос Джона звучал твердо и категорично.

– Что?

– Ты спустишься вниз сию же минуту, и, кроме того – что бы там ни сказала и ни сделала эта женщина, – ты извинишься перед ней за то, что наговорила сегодня. После этого можешь забыть о ней навсегда.

– Но… Джон, я не смогу!

– Ты должна! И помни – ей, может, было в два раза труднее прийти сюда, чем тебе – спуститься вниз.

– А ты идешь? Или мне одной идти?

– Я спущусь, но чуть позже.

Джон Эндрос подождал, пока за ней закрылась дверь; затем протянул руки, взял дочку вместе с одеяльцем и всем остальным и уселся в кресло, крепко держа ребенка на руках. Девочка зашевелилась, он задержал дыхание, но она продолжала все так же крепко спать, и мгновение спустя тихо уткнулась головой в изгиб его локтя. Он медленно наклонился, прижавшись щекой к ее поблескивающим волосам.

– Милая моя девочка, – прошептал он. – Милая моя девочка!

Теперь Джон Эндрос точно знал, за что он так свирепо дрался этим вечером. Наконец-то он обрел это, и это останется с ним навсегда; он еще немного посидел, медленно покачиваясь в темноте взад и вперед.

Отпущение грехов

Жил когда-то священник с холодными слезящимися глазами, из которых в тиши ночи текли холодные слезы. Он плакал потому, что вечера были теплыми и долгими, а ему никак не удавалось достичь полного духовного единения с Господом нашим. Иногда, около четырех часов, вдоль по тропинке мимо его окна проходила толпа работниц-шведок, и в их резком смехе ему слышался ужасный диссонанс, который заставлял его молиться вслух о том, чтобы поскорее наступили сумерки. В сумерки смех и голоса звучали тише, но несколько раз, когда на улице уже было темно, ему доводилось проходить мимо аптеки Ромберга, где горели желтые лампы и сверкали никелированные краны сифонов на стойке и аромат дешевого туалетного мыла в воздухе был приторно-сладок. Он шел этой дорогой, возвращаясь после принятия исповеди в субботние вечера, и непременно переходил на другую сторону улицы, чтобы восходивший, как фимиам, к летней луне запах мыла успел подняться вверх, не достигая его ноздрей.

В четыре часа дня стояла безумная жара, и никуда от нее было не деться. За окном, насколько хватало взгляда, расстилались пшеничные поля Дакоты, заполнявшие всю долину Красной реки. Смотреть на пшеницу было страшно – и он, страдая, устремлял свой взор на узор на ковре, который отправлял его мысль блуждать по фантастическим лабиринтам, в конце которых всегда сияло неумолимое солнце.

Однажды под вечер, когда его мозг уже уподобился старым часам, в которых кончился завод, экономка привела к нему в кабинет красивого одиннадцатилетнего мальчика с большими глазами, по имени Рудольф Миллер. Мальчик сел, на него упало пятно солнечного света, а священник, сидя за своим ореховым столом, притворился, что очень занят. Так он скрыл свое облегчение от того, что в его заколдованной комнате кто-то появился.

Через некоторое время он обернулся и увидел, что прямо на него устремлен взгляд двух огромных, часто моргающих глаз, светившихся мерцающими кобальтовыми точками. На мгновение их выражение испугало его, а затем он заметил, что гость сам находится в состоянии жалкого страха.

– У тебя губы дрожат, – измученным голосом произнес отец Шварц.

Мальчик прикрыл дрожащий рот рукой.

– У тебя неприятности? – отрывисто спросил отец Шварц. – Убери руку от лица и рассказывай, что случилось.

Мальчик – теперь отец Шварц узнал его: это был сын прихожанина мистера Миллера, начальника багажного бюро на вокзале, – неохотно убрал руку ото рта и подал голос, отчаянно зашептав:

– Отец Шварц, я совершил ужасный грех.

– Грех против заповеди целомудрия?

– Нет, святой отец… Хуже.

Тело отца Шварца резко дернулось.

– Ты кого-нибудь убил?

– Нет… но я боюсь… – Он вдруг громко всхлипнул.

– Ты хочешь исповедаться?

Мальчик испуганно помотал головой. Отец Шварц откашлялся, чтобы голос звучал мягче, и негромко произнес слова утешения. В этот момент он забыл о своем страдании и попытался действовать, как Господь. Он повторил про себя слова молитвы, надеясь, что в ответ Господь укажет ему правильный путь.

– Расскажи мне, что ты совершил, – произнес он уже другим, ласковым голосом.

Мальчик сквозь слезы посмотрел на него, и созданная безумным священником атмосфера духовного обновления его успокоила. Предав себя настолько, насколько было возможно, в руки этого человека, Рудольф Миллер начал рассказывать свою историю:

– В субботу, три дня назад, отец сказал, чтобы я шел к исповеди, потому что я уже месяц не был, а у нас в семье все ходят раз в неделю, а я не ходил. У меня как-то вылетело из головы, я и забыл. Отложил до после ужина, потому что играл с ребятами, а отец спросил, ходил ли я, и я сказал: «Нет», а он схватил меня за шкирку и сказал: «Иди прямо сейчас», я сказал «Ладно» – и пошел в церковь. А он крикнул вслед: «И не возвращайся, пока не сходишь…»

II
«В субботу, три дня назад»

Унылые складки плюшевого занавеса исповедальни снова замерли, оставив на виду лишь подошвы потрепанных стариковских ботинок. За занавесом бессмертная душа оставалась один на один с Господом и преподобным Адольфусом Шварцем, приходским священником. Послышались звуки: старательный шепот, свистящий и тихий, иногда прерываемый громко вопрошавшим голосом священника.

Рудольф Миллер опустил колени на нижнюю перекладину церковной скамьи у исповедальни и стал ждать, нервничая и прислушиваясь к тому, что говорилось внутри, – стараясь не слышать. Тот факт, что священника было хорошо слышно, встревожил его. Он шел следующим, и трое или четверо, стоявшие за ним, могли бессовестно подслушать его признание о нарушении шестой и девятой заповедей.

Рудольф никогда не совершал прелюбодеяния, никогда не желал он и жены ближнего своего, но именно о связанных с этим грехах было труднее всего размышлять. Для сравнения он стал смаковать свои менее позорные падения – на их сероватом фоне черное пятно сексуальных проступков, лежавших у него душе, тускнело.

Он закрывал уши руками, надеясь, что его отказ подслушивать будет замечен и взамен ему будет оказана подобная же милость. Резкое движение покаявшегося грешника в исповедальне заставило его стремительно спрятать лицо в изгибе локтя. Страх принял осязаемую форму: между сердцем и легкими внезапно образовалась пустота. Теперь он должен из всех сил раскаяться в своих грехах – не потому, что он боялся, а потому, что он оскорбил Господа. Он должен убедить Бога в том, что он раскаялся, а для этого надо сначала убедить себя. После напряженной внутренней борьбы он смог робко пожалеть себя и решил, что теперь он готов. Если он не позволит никаким другим мыслям возникнуть в его голове до тех пор, пока он, наконец, не войдет в этот больший гробоподобный ящик, тогда ему удастся сохранить это состояние в неприкосновенности, и он успешно выдержит еще один кризис в своей религиозной жизни.

Тем не менее ненадолго им почти овладело искушение. Он мог уйти домой, не дожидаясь своей очереди, и рассказать матери, что пришел слишком поздно, когда священник уже ушел. Но при этом он, к сожалению, рисковал быть пойманным на лжи. Еще он мог сказать, что исповедался, но это означало, что на следующий день ему будет необходимо избежать причастия, поскольку облатка, принятая нераскаявшейся душой, станет ядом прямо во рту, и тогда он, проклятый, прямо на алтаре обмякнет и свалится замертво.

Снова послышался голос отца Шварца:

– И за твои…

Слова превратились в хриплое бормотание, и Рудольф, волнуясь, поднялся с колен. Он чувствовал, что сегодня у него не хватит сил исповедаться. Он напряженно мялся. Затем из исповедальни послышался легкий стук, скрип и приглушенное шуршание. Створка упала, и плюшевый занавес задрожал. Искушение пришло к нему слишком поздно…

– Благословите меня, святой отец, потому что я грешен… Признаюсь Господу всемогущему и вам, святой отец, что я согрешил… С моей последней исповеди прошел месяц и три дня… Признаюсь, что употреблял имя Господне всуе…

Это был не тяжкий грех. Его богохульства были не более чем бравада – рассказывать о них было почти что хвастаться.

– … в том, что отнесся дурно к старушке.

Тень человека на решетчатой створке окошка исповедальни немного сдвинулась.

– Как именно, дитя мое?

– Это была старая леди Свенсон. – Шепот Рудольфа зазвучал торжественно громко. – Она забрала наш бейсбольный мяч, который попал к ней в окно, и не отдавала его, поэтому мы весь вечер вопили у нее под окном: «Черт тебя возьми!» А в пять вечера ее хватил удар, и пришлось вызывать врача.

– Продолжай, дитя мое.

– Грешен… в том, что не верил, что я – сын своих родителей.

– Что? – с удивлением переспросил вопрошавший.

– В том, что не верил, что я – сын своих родителей!

– Почему?

– Ну, просто гордыня, – беззаботно пояснил грешник.

– Хочешь сказать, что помышлял о том, будто твои родители тебя недостойны?

– Да, святой отец, – уже не так торжествующе.

– Продолжай.

– Что был непослушным сыном и обзывался на мать. Что ябедничал на людей. Что курил…

К этому моменту Рудольф исчерпал все незначительные прегрешения и вплотную подошел к грехам, рассказывать о которых было мучительно. Руки он теперь держал перед лицом, как засовы, сквозь которые он выдавливал стыд из своего сердца.

– Что говорил непристойные слова, имел непристойные мысли и желания, – очень тихо прошептал он.

– Как часто?

– Не знаю.

– Раз в неделю? Дважды в неделю?

– Дважды в неделю.

– Ты поддавался этим искушениям?

– Нет, святой отец.

– Ты был в одиночестве, когда они одолевали тебя?

– Нет, святой отец. Со мной было двое мальчиков и девочка.

– Разве ты не знаешь, сын мой, что должен избегать искушений так же, как и самих грехов? Дурная компания ведет к дурным желаниям, а дурные желания – к дурным поступкам. Где ты был, когда это случилось?

– В сарае на заднем дворе у…

– Я не желаю слышать никаких имен, – быстро перебил его священник.

– Хорошо. Все произошло на сеновале в этом сарае, та девочка и мальчики… они говорили… говорили непристойности, а я остался.

– Ты должен был уйти, и ты должен был сказать девочке, чтобы она ушла.

Он должен был уйти! Если бы он только мог рассказать отцу Шварцу, как сильно бился пульс у него на запястье, какое незнакомое, волнующее чувство возбуждения охватило его, когда говорились все эти еще незнакомые ему вещи; такое пламя белого каления знакомо лишь, быть может, унылым, с тяжелым взглядом девушкам из исправительных домов.

– Ты хочешь мне рассказать о чем-нибудь еще?

– Нет, святой отец.

Рудольф почувствовал громадное облегчение. Он чувствовал, как под крепко сжатыми пальцами заструился пот.

– Ты лгал?

Вопрос застал его врасплох. Как и все те, для кого лгать привычно и естественно, он относился к правде с большим уважением и благоговением. Но нечто неизвестное, помимо его воли, заставило его дать короткий и гордый ответ:

– Нет, святой отец, я никогда не лгу!

Он возгордился, как простолюдин, усевшийся на королевский престол, – но лишь на мгновение. Затем, когда священник начал бормотать традиционные увещевания, до него дошло, что его героическое отрицание того, что он лгал, являлось ужасным грехом – он солгал на исповеди.

Машинально, в ответ на призыв отца Шварца «Покаемся!», он стал вслух бессмысленно повторять:

– Господи, прости раба Твоего, ибо каюсь, что оскорбил я Тебя…

Надо было как-то это уладить – произошла ужасная ошибка, – но как только его губы сомкнулись, произнеся последние слова молитвы, створка оконца с резким стуком опустилась.

Минуту спустя, когда он вышел в сумерки, облегчение от того, что спертый воздух церкви вдруг сменился простором пшеничных полей под открытым небом, помешало ему сразу полностью осознать то, что он совершил. Вместо того чтобы мучиться угрызениями совести, он глубоко вдохнул свежий воздух и принялся повторять про себя слова: «Блэтчфорд Сарнемингтон, Блэтчфорд Сарнемингтон!»

Блэтчфордом Сарнемингтоном был он сам, и эти слова звучали, как песня. Когда он становился Блэтчфордом Сарнемингтоном, из него начинало струиться учтивое благородство. Жизнь Блэтчфорда Сарнемингтона представляла собой череду стремительных и сокрушительных триумфов. Рудольф прищуривался, и это означало, что им овладел Блэтчфорд; он продолжал свой путь, и в воздухе слышался завистливый шепот: «Блэтчфорд Сарнемингтон! Вот идет Блэтчфорд Сарнемингтон!»

Он уже некоторое время представлял себя Блэтчфордом, с напыщенным видом направляясь домой по извилистой тропке, но, когда дорожка кончилась и началась асфальтированная «макадамская» щебенка главной улицы Людвига, опьянение Рудольфа понемногу прошло, голова остыла, и он почувствовал весь ужас своей лжи. Господь, конечно, уже знал о ней, но в голове у Рудольфа был особый уголок, где он мог укрыться от Господа, где он придумывал уловки, с помощью которых он часто оставлял Господа с носом. Тут же спрятавшись в этом уголке, он стал размышлять, как избежать последствий своего вранья.

Любыми средствами надо было избежать завтрашнего причастия. Риск прогневить Господа до крайней степени был слишком велик. С утра надо было «случайно» выпить воды, и тогда, по правилам церкви, причаститься в этот день будет уже нельзя. Уловка была так себе, но ничего хитрее ему в голову не пришло. Свернув за угол у аптеки Ромберга и увидев отчий дом, он осознал весь риск своей затеи и сконцентрировался на том, как лучше всего осуществить задуманное.

III

Отец Рудольфа, служивший начальником багажного бюро на местном вокзале, попал на просторы Миннесоты и Дакоты со второй волной эмигрантов из Германии и Ирландии. Теоретически перед молодым человеком энергичного склада в те дни и в тех местах открывались громадные возможности, но Карл Миллер оказался неспособным создать себе прочную репутацию ни среди начальства, ни среди подчиненных, а ведь это и является ключом к успеху в любых построенных на иерархии структурах. Он обладал деловой хваткой, но при этом был недостаточно расчетлив и не умел принимать как должное основы основ человеческих взаимоотношений, и эта неспособность переполняла его подозрениями, беспокойством и непрестанной тревогой.

С живой яркой жизнью его связывали лишь две нити: его вера в Римскую католическую церковь и мистическое преклонение перед «строителем империи» Джеймсом Дж. Хиллом. Хилл воплощал в себе то качество, которого был лишен Миллер: чувство вещей, ощущение вещей, возможность предугадать дождь по ветру на щеке. Мозг Миллера с опозданием работал над давними решениями других людей; ни разу в жизни он не почувствовал внутреннего равновесия ни в одной вещи, которую держал в руках. Его утомленное, приземистое тело дряхлело в гигантской тени Хилла. Двадцать лет он провел в одиночестве с именами Хилла и Господа на устах.

В субботу в шесть утра Карл Миллер проснулся в безукоризненно чистой тишине. Встав на колени у кровати, он преклонил на подушку свою русую, уже тронутую сединой шевелюру и неровную щеточку усов и несколько минут молился. Затем он стянул с себя ночную рубашку – как и большинство представителей его поколения, он терпеть не мог пижам – и облачил свое тощее, бледное, безволосое тело в шерстяное белье.

Он побрился. Тишина в соседней спальне, где, нервно ерзая, спала его жена. Тишина в отгороженном ширмой углу холла, где стояла кроватка сына, и среди книжек Элджера, коллекции сигарных коробок, поеденных молью вымпелов – «Корнелл», «Хамлайн» и «Привет из Пуэбло, Нью-Мехико», – а также других личных вещей спал мальчишка. Снаружи слышались резкие крики птиц, шум проходящих на выпас стад и, как фон, низкий нарастающий стук колес проходящего в шесть пятнадцать транзитного, шедшего в Монтану и дальше, к зеленому побережью. Когда холодная капля упала с полотенца ему на руку, он резко поднял голову – до него донесся слабый звук с кухни внизу.

Он торопливо вытер бритву, накинул на плечи спущенные подтяжки и прислушался. На кухне кто-то ходил, шаги были легкими, поэтому он был уверен, что это не жена. С приоткрытым ртом он быстро сбежал по лестнице и открыл кухонную дверь.

У раковины, одной рукой держась за все еще капающий кран, а второй рукой держа полный стакан воды, стоял сын. Красивые глаза мальчика, в которых читались испуг и стыд, еще тяжелые ото сна, встретились с глазами отца. Он был бос, рукава и штаны пижамы были подвернуты.

На мгновение оба молча замерли – брови Карла Миллера опустились, а брови сына поднялись, будто пытаясь уравновесить крайности переполнявших их обоих чувств. Затем щеточка родительских усов зловеще опустилась, прикрыв рот; он окинул быстрым взглядом окружающую обстановку, чтобы убедиться, все ли стоит на своих местах.

Кухня была украшена солнечными лучами, бившими по кастрюлям и делавшими гладкие доски пола и столешниц желтыми и чистыми, словно пшеница в поле. Здесь был центр дома, здесь горел очаг; как русские матрешки, стояли друг в друге кастрюли, и весь день на высокой пастельной ноте посвистывал пар. Ничего не было сдвинуто, ничто не тронуто – только кран, с которого в раковину все еще медленно падали блестящие капли воды.

– Что ты делаешь?

– Ужасно захотелось пить, я подумал, что надо сходить вниз и налить…

– Разве ты сегодня не должен причащаться?

На лице сына появилось выражение сильнейшего изумления.

– Совсем позабыл.

– Ты пил воду?

Едва с его губ сорвалось слово, как Рудольф понял, что ответ был неверный, но негодующий взгляд выцветших, блеклых глаз заставил его сказать правду до того, как смогла вмешаться его воля. Еще он понял, что не надо было ему спускаться вниз; стремясь к правдоподобию, он решил оставить у раковины в качестве улики влажный стакан; излишняя правдивость воображения его и подвела.

– Выливай воду! – скомандовал отец.

Рудольф в отчаянии перевернул стакан.

– Да что с тобой такое, а? – раздраженно спросил Миллер.

– Ничего.

– Ты вчера исповедался?

– Да.

– Тогда зачем ты решил пить воду?

– Не знаю, я позабыл…

– А может, тебе кажется, что твоя жажда гораздо важнее твоей веры?

– Я забыл. – Рудольф почувствовал, что сейчас расплачется.

– Это не ответ.

– Ну, так получилось.

– Берегись! – Отец перешел на повышенный инквизиторский тон. – Если уж ты так забывчив, что забываешь о своей вере, придется принимать меры.

Последовавшую паузу заполнил Рудольф:

– Я не забываю!

– Сначала ты начинаешь пренебрегать верой, – воскликнул отец, все больше распаляясь, – затем ты начинаешь лгать и красть, а там уже недалеко до исправительного дома!

Даже эта привычная угроза не могла сделать глубже пропасть, которую узрел перед собой Рудольф. Он должен был либо сейчас же рассказать все, подвергнув тело свое неминуемым жестоким побоям, либо ждать кары небесной, приняв Кровь и Тело Христово со святотатством на душе. Из двух кар первая представлялась куда как ужаснее – он боялся не столько самих побоев, сколько той дикой ярости неудачника, с которой эти побои будут наноситься.

– Поставь стакан, иди наверх и одевайся, – приказал отец, – а когда придем в церковь, перед причастием встанешь на колени и попросишь Господа простить тебя за твое легкомыслие!

Какой-то случайный акцент в формулировке этой команды подействовал словно нейтрализатор смятения и ужаса, овладевших Рудольфом. В нем поднялась волна необузданного гордого гнева, и он с силой швырнул стакан в раковину.

Отец издал натужный хриплый звук и попробовал схватить мальчика. Рудольф увернулся, опрокинул стул и попытался скрыться за кухонным столом. Он резко вскрикнул, когда отцовская рука ухватила его за скрытое пижамой плечо, затем почувствовал, как по его голове глухо стукнул кулак, а затем посыпались скользящие удары по верхней части туловища. Двигаясь туда и сюда, пытаясь освободиться от хватки отца, то тащившего, то приподнимавшего его, инстинктивно пытаясь схватить его за руку, чувствуя резкую боль от толчков и растяжений, он не издал ни звука, лишь несколько раз истерично рассмеялся. Не прошло и минуты, как удары неожиданно прекратились. После затишья, во время которого оба резко вздрагивали, изредка роняя обрывки неразборчивых слов, Карл Миллер, все это время цепко удерживавший Рудольфа, силой и угрозами заставил сына подняться наверх.

– Одевайся!

Теперь Рудольф дрожал от обиды и холода. Голова болела, на шее появилась длинная неглубокая царапина от отцовского ногтя; одеваясь, он всхлипывал и вздрагивал. Он видел, что в дверях стоит мать в халате, ее морщинистое лицо сжимается, растягивается, а затем опять сжимается, формируя новые серии морщин, расплывающиеся и расходящиеся от шеи к бровям. Гнушаясь ее нервными и тщетными попытками приласкать его, грубо от нее уклонившись, когда она попыталась прикоснуться к шее мазью, он, все еще неровно дыша, торопливо привел себя в порядок. Затем вслед за отцом он вышел из дома и направился по дороге к церкви.

IV

Они шли молча, если не считать машинальных приветствий Карла Миллера попадавшимся по дороге знакомым. Жаркую воскресную тишину нарушало лишь неровное дыхание Рудольфа.

Отец решительно остановился у дверей церкви:

– Я полагаю, что тебе лучше еще раз исповедаться. Иди расскажи отцу Шварцу, что ты совершил, и попроси у Господа прощения.

– Ты тоже не сдержался! – быстро сказал Рудольф.

Карл Миллер шагнул к сыну, и тот из предосторожности сделал шаг назад.

– Хорошо, пойду.

– Ты будешь меня слушаться? – крикнул отец, тут же сорвавшись на хриплый шепот.

– Ладно, ладно…

Рудольф вошел в церковь, уже второй раз за последние два дня ступил в исповедальню и встал на колени. Створка открылась почти сразу.

– Каюсь, что пренебрегал утренней молитвой.

– Это все?

– Да, все.

Он готов был расплакаться от ликования. Теперь уже никогда в жизни ему не удастся с легкостью поставить какую-то абстракцию выше собственного покоя и собственной гордости. Он переступил незримую черту и осознал, что оказался в изоляции, – осознал, что теперь это относилось не только к тем моментам, когда он становился Блэтчфордом Сарнемингтоном, но и ко всей его внутренней жизни. До сих пор такие явления, как «безумные» амбиции, уколы стыда и страхи, были для него не более чем личные сомнения, не замечаемые ввиду престола его «официальной» души. Теперь же он интуитивно осознал, что его личные сомнения и были им самим, а все остальное выступило в роли разукрашенного фасада и удобного знамени. Окружающий мир вытолкнул его на пустынную и сокровенную дорогу юности.

Он опустил колени на нижнюю перекладину церковной скамьи, рядом с отцом. Началась месса. Рудольф приподнял колени повыше – вспомнив, что он теперь в одиночестве, он даже облокотился задом на сиденье – и почувствовал острый и тонкий вкус своей обдуманной мести. Рядом с ним молился отец, чтобы Господь простил Рудольфа, и еще он просил, чтобы была забыта и его собственная вспышка гнева. Краем глаза отец посматривал на сына. Увидев, что с лица мальчика исчезло исступленное напряжение и он перестал плакать, отец тоже успокоился. Господня благодать, даримая причастием, свершит все остальное, и, может быть, после мессы все будет хорошо. В душе он гордился Рудольфом и начал по-настоящему, а не только формально, раскаиваться в том, что совершил.

Обычно передача ящика для пожертвований была для Рудольфа важным моментом службы. Если, как это часто случалось, у него не было денег, чтобы бросить в ящик, он чувствовал жгучий стыд, склонял голову и притворялся, что не заметил ящика, чтобы Джейн Брейди на скамье за ним этого не приметила и не заподозрила семью в острой нужде. Однако сегодня он равнодушно посмотрел в ящик, проносимый у него перед глазами, и лишь отметил с небрежным интересом, как много было в ящике мелких одноцентовых монеток.

Но звон колокола к причастию вызвал у него трепет. У Господа не было никаких причин, чтобы не останавливать его сердце. За последние двенадцать часов он совершил несколько смертных грехов подряд, один серьезнее другого, а теперь собирался увенчать их еще и кощунственным святотатством.

Domini, non sum dignus, ut intres sub tectum meum; sed tantum dic verbo, et sanabitur anima mea…

На скамьях началась суета, причащающиеся потянулись в проходы между рядами, опустив очи долу и соединив руки. Более набожные даже складывали руки домиком, соединяя кончики пальцев. Среди последних был и Карл Миллер. Рудольф пошел за ним к алтарной преграде и встал на колени, машинально подложив под подбородок платок. Резко ударил колокол, священник обернулся от алтаря, держа белую просфору над потиром:

Corpus Domini nostri Jesu Christi custodiat animam meam in vitam aeternam.

Когда началось причастие, на лбу у Рудольфа выступил холодный пот. Вдоль цепочки прихожан двигался отец Шварц, и с нарастающим головокружением Рудольф почувствовал, как сердце бьется все слабее по воле Господней. Ему показалось, что в церкви стало темнее, и вдруг наступила звенящая тишина, нарушаемая лишь нечленораздельным бормотанием, возвещавшим приближение Создателя Земли и Небес. Он втянул голову в плечи и стал ждать удара.

Затем он почувствовал резкий толчок локтем в бок. Его пихнул отец, чтобы он сел прямо, а не опирался об алтарную преграду; священник находился в двух шагах от них.

Corpus Domini nostri Jesu Christi custodiat animam meam in vitam aeternam.

Рудольф открыл рот. На языке появился липкий восковой вкус облатки. Он оставался без движения, как ему показалось, неопределенно долго – голова все так же поднята, облатка все еще не растворилась во рту. Снова почувствовав локоть отца, он стал смотреть вокруг и увидел, что люди, как листья, стали разлетаться от алтаря и обращать невидящие взоры вниз, на скамьи, один на один с Господом.

Рудольф был один на один с собой, насквозь мокрый от пота и погрязший в смертном грехе. Когда он шел обратно к своей скамье, его раздвоенные копыта издавали резкий громкий стук об пол, и он знал, что его сердце наполнено ядом.

V
Sagitta Volante In Die

Красивый мальчик с глазами голубыми, словно медный купорос, и ресницами, окружавшими их, словно лепестки цветов, закончил рассказывать отцу Шварцу о своем грехе, и квадрат падавшего на него солнечного света переместился на полчаса вглубь комнаты. Рудольф был уже не так испуган; облегчение от ноши рассказа конечно же возымело последствия. Он был уверен, что, пока он находится в комнате с этим священником, Господь не остановит его сердца, поэтому он вздохнул и стал тихо сидеть, ожидая, что скажет святой отец.

Холодные слезящиеся глаза отца Шварца были прикованы к узору на ковре, где солнце подчеркнуло свастики, плоские нерасцветшие стебли и бледные отголоски цветов. Часы в холле настойчиво тикали, приближая закат, неуютная комната и вечер за окном навевали густую скуку, дробившуюся время от времени лишь гулким стуком молотка, разносившимся далеко в сухом воздухе. Нервы священника скрутились и истончились, а бусины его четок ползали, извиваясь, как змеи, на зеленом сукне столешницы. Он никак не мог припомнить, что же он теперь должен сказать?

Из всего, что только было в этом населенном шведскими эммигрантами затерянном городке, он видел сейчас лишь глаза этого мальчика – красивые глаза, с ресницами, которые расходились от них без охоты и загибались назад, словно желая к ним вернуться.

Тишина продолжалась еще мгновение; Рудольф ждал, и священник с трудом пытался вспомнить что-то, что ускользало от него все дальше и дальше, а часы все так же продолжали тикать в ветхом доме. Затем отец Шварц тяжело уставился на мальчика и произнес странным голосом:

– Когда много людей собирается в лучших местах, все вокруг начинает сверкать.

Рудольф вздрогнул и быстро посмотрел в лицо отцу Шварцу.

– Я сказал… – начал священник и замолчал, прислушиваясь. – Слышишь ли ты, как стучит молоток, как тикают часы, как жужжат пчелы? Так вот, это нехорошо. Нужно собрать множество людей в центре Вселенной, где бы он ни был. И тогда, – его слезящиеся глаза понимающе расширились, – все вокруг начнет сверкать!

– Да, святой отец, – согласился Рудольф, немного побаиваясь.

– Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?

– Ну, одно время я хотел стать бейсболистом, – нервно ответил Рудольф, – но не уверен, что это хорошая цель, так что теперь я хочу стать актером или моряком.

Священник опять пристально на него посмотрел.

– Я прекрасно понял, что ты имеешь в виду, – с неистовством произнес он.

Рудольф не имел в виду ничего особенного и еще больше разволновался при утверждении о том, что он все-таки что-то сказал.

«Этот человек сошел с ума, – подумал он, – я его боюсь. Он хочет, чтобы я ему чем-то помог, но я не хочу».

– Ты выглядишь так, словно все уже сверкает! – громко воскликнул отец Шварц. – Бывал ли ты на вечеринках?

– Да, святой отец.

– Замечал ли ты, что все были подобающе одеты? Вот что я хочу сказать! Как только ты приходил на вечеринку, всегда наступал момент, когда все подобающе одеты. Может быть, две девочки стояли у дверей, а некоторые мальчики опирались на перила лестницы, и вокруг были вазы, полные цветов.

– Я много раз бывал на вечеринках, – сказал Рудольф, чувствуя облегчение от того, что разговор принял такой оборот.

– Ну конечно, – с ликованием продолжил отец Шварц, – я так и знал, что ты согласишься со мной! Но моя теория говорит о том, что, когда целая куча народу собирается вместе в лучших местах, весь мир начинает сверкать!

Рудольф обнаружил, что думает о Блэтчфорде Сарнемингтоне.

– Послушай меня! – с нетерпением продолжил священник. – Не волнуйся ты о том, что было в субботу! Богоотступничество карается вечным проклятием только в случае, если прежде вера была абсолютной – теперь тебе легче?

Рудольф не понял ровным счетом ничего из того, о чем говорил отец Шварц, но на всякий случай кивнул; священник кивнул ему в ответ и вернулся к своим загадочным выкладкам.

– Так вот, – воскликнул он, – теперь есть лампы яркие, как звезды, – понимаешь ты это? Я слышал, что в Париже или еще где-то есть лампа ярче звезды. У многих они есть – у многих беспутных людей. У них теперь есть такие вещи, о которых ты даже и не мечтал! Смотри же… – Он приблизился к Рудольфу, но мальчик отпрянул, поэтому отец Шварц отошел назад и сел на стул; его глаза высохли и горячо пылали. – Видел ты когда-нибудь парк аттракционов?

– Нет, святой отец.

– Тогда иди и посмотри на парк аттракционов. – Священник неопределенно махнул куда-то рукой. – Он похож на ярмарку, только еще больше света. Иди ночью и встань невдалеке, где-нибудь в темном месте – в тени деревьев. Ты увидишь большое колесо из огней, вертящееся в воздухе, и длинные горки с самоходными лодками внизу в воде. Где-то играет оркестр, в воздухе пахнет арахисом – и все мигает. Но, видишь ли, тебе это ничего не напомнит. Все будет просто висеть в ночи, как цветной воздушный шар – как огромный желтый фонарь на столбе…

Отец Шварц нахмурился, неожиданно вспомнив о чем-то.

– Но не подходи близко, – предостерег он Рудольфа, – потому что если подойдешь, то почувствуешь жар и пот обычной жизни!

Вся речь казалось Рудольфу особенно странной и страшной, потому что этот человек был священником. Он так и сидел, почти в ужасе; его красивые глаза широко раскрылись и уставились на отца Шварца. Но несмотря на ужас, он почувствовал, что его собственные внутренние убеждения нашли подтверждение. Где-то существовало что-то невыразимо прекрасное, не имевшее к Богу никакого отношения. Он больше не думал, что Господь гневается на него за ту первую ложь, потому что Он должен был понимать, что Рудольф согрешил лишь для того, чтобы исповедь лучше прозвучала, раскрасив монотонный звон своих признаний словами блестящими и гордыми. В тот момент, когда он провозгласил свою безукоризненную честность, где-то на ветру захлопал серебристый стяг, хрустнула кожа, блеснули серебряные шпоры и на низком зеленом холме в ожидании рассвета замер отряд всадников. Солнце зажгло яркие звездочки на их кирасах, как на висевшей дома картинке, изображавшей немецких кирасиров у Седана.

Но теперь священник нечленораздельно забормотал какие-то сокрушенные слова, и мальчик очень испугался. Ужас внезапно проник внутрь сквозь открытое окно, атмосфера в комнате сменилась. Отец Шварц стремительно упал на колени, опершись туловищем о стул.

– О, Господи! – воскликнул он другим голосом и упал на пол.

Затем от поношенных одежд священника отделился мирской гнет и смешался с висевшим по углам слабым запахом вчерашней пищи. Рудольф пронзительно вскрикнул и в панике бежал из дома – а свалившийся на пол человек так и остался неподвижно лежать, заполняя собой комнату, наполняя ее голосами и лицами до тех пор, пока она не заполнилась эхом, звеневшим несмолкаемой резкой нотой смеха.

* * *

За окном голубой сирокко колыхал пшеницу, а чувственные девушки с русыми волосами шагали по дорогам, огибавшим поля, крича что-то невинное и дразнящее юношам, работавшим на межах среди колосьев. Под ненакрахмаленными полосатыми юбками обрисовывались ноги, а воротнички платьев были горячими и влажными. Вот уже пять часов, до самого вечера, пылала жаркая плодоносящая жизнь. Через три часа наступит ночь, и повсюду на земле у пшеницы, прямо под луной, улягутся ночевать эти русые северянки в объятиях рослых парней с ферм.

«Сиротка» Мартин-Джонс и Пр-нц У-льский

Апрельским утром по волнам нью-йоркской гавани заскользил пароход «Маджестик». Он фыркнул в сторону буксиров и паромов-черепах, подмигнул яркой новенькой яхте и сердитым паровым свистком приказал убраться с дороги барже со скотом. Затем с шумом, как и всякая дородная леди, занимающая стул, он пришвартовался к собственной пристани и самодовольно объявил, что только что прибыл из Чербурга с заходом в Саутгемптон и доставил партию лучших образцов рода человеческого.

Эти «лучшие образцы» стояли на палубе и по-идиотски махали своим бедным родственникам, стоявшим на пристани и предвкушавшим новые перчатки и другие парижские сувениры. Очень скоро огромный трап соединил «Маджестик» и североамериканский континент, и с корабля стали сгружаться эти самые «лучшие образцы», среди которых обнаружились Глория Свансон, пара агентов по закупкам торгового дома «Лорд и Тейлор», министр финансов Граустарка, с предложением погашения долга, и один измученный ужасной морской болезнью африканский царек, всю зиму пытавшийся приземлиться на какой-нибудь твердый берег.

Фотографы неистово щелкали затворами, пассажиры потоком спускались на пристань. При появлении носилок с двумя уроженцами Среднего Запада, упившимися вусмерть накануне, послышались приветственные крики.

Пристань постепенно опустела, но даже когда последняя бутылка «бенедиктина» очутилась на берегу, фотографы не оставили свои позиции. Да и ответственный за высадку шкипер все еще оставался у подножия трапа, поглядывая на часы и на палубу, словно на борту все еще оставалась какая-то важная часть груза. Наконец, зеваки на пирсе издали протяжное «А-а-а-а-х!», увидев, как с палубы «Б» стал спускаться последний кортеж. Впереди шли две французские горничные, неся на руках маленьких рыжих собачек, за ними следовал караван носильщиков, двигавшихся на ощупь и почти невидимых за бесчисленными свертками и букетами живых цветов. За ними шла бонна, держа за руку осиротевшее в войну французское дитя с грустными глазами; на пятки им наступал второй капитан, тянувший за собой на поводках трех неврастеничных лаек, явно не желавших никуда перемещаться, как, впрочем, и он.

Пауза. У леера появляется капитан, сэр Говард Джордж Уитчкрафт, а рядом с ним… похоже на ком роскошного черно-бурого лисьего меха!

Ликуйте! После пяти лет странствий по столицам Европы «Сиротка» Мартин-Джонс ступает на родную землю!

Нет, «Сиротка» Мартин-Джонс – это не собачка. Это девушка, прекрасная, как роза, – пожав руку капитану сэру Говарду Джорджу Уитчкрафту, она улыбнулась так, словно только что услышала самую свежую на свете остроту. Всякий, кто еще не покинул пристань, почувствовал, как эта улыбка всколыхнула апрельский воздух, и обернулся, чтобы увидеть это воочию.

Она неторопливо спускалась по трапу. В руках она комкала шляпку – безумно дорогой и невообразимый эксперимент художника, а ветер гавани безуспешно пытался разбросать и взъерошить ее короткие, «а-ля арестант», волосы. Выражение ее лица заставляло вспомнить о блаженстве свадебного утра, однако вставленный в голубой, как у младенца, глаз экстравагантный монокль несколько смазывал впечатление. Через каждые несколько шагов монокль выпадал от взмаха ее длинных ресниц, она весело смеялась, всем своим видом показывая, как ей все это надоело, и вставляла надменное стекло в другой глаз.

Хоп! Сто пять фунтов ее веса оказались на причале, и тот, казалось, дрогнул и прогнулся, сраженный ее красотой. Несколько носильщиков грохнулись в обморок. Большая сентиментальная акула, всю дорогу не отстававшая от корабля, в отчаянии выпрыгнула из воды, чтобы увидеть ее в последний раз, и с разбитым сердцем скрылась в морской пучине. «Сиротка» Мартин-Джонс вернулась домой.

Ее не встречали члены семьи – по той простой причине, что она была единственным живым ее членом. В 1913 ее родители одновременно покинули этот мир, уйдя на дно вместе с «Титаником», так что все семейное состояние Мартин-Джонсов в размере семидесяти пяти миллионов долларов перешло к маленькой наследнице в день, когда ей исполнилось десять лет. Сущее безобразие, скажет обыватель.

«Сиротку» Мартин-Джонс (ее настоящее имя было давно забыто) фотографировали со всех сторон. Монокль продолжал выпадать, она продолжала одновременно смеяться, зевать и вставлять его на место, поэтому все изображения получились нерезкими, если не считать киносъемки. Зато на все фото попал встречавший ее на пирсе взволнованный молодой красавец, в глазах которого горел отчаянный огонь любви. Его звали Джон М. Честнут, он уже успел написать историю своего успеха для журнала «Америкэн мэгэзин» и был безнадежно влюблен в Сиротку с тех самых пор, когда она, словно морская волна, стала слушаться только зова летних лун.

Сиротка соизволила его заметить лишь в тот момент, когда они уже почти покинули причал, но смотрела она на него так, будто видела впервые в жизни.

– Сиротка, – начал он, – Сиротка…

– Джон М. Честнут? – осведомилась она, окинув его заинтересованным взглядом.

– Ну конечно! – сердито воскликнул он. – Делаешь вид, что не узнала? И наверное, это не ты мне писала, чтобы я тебя здесь встретил?

Она рассмеялась. За ее спиной возник предупредительный шофер, она сбросила манто и осталась в ярком, пестром клетчатом платье с голубыми и серыми квадратами. Она встряхнулась, как промокшая птичка.

– Мне еще такую кучу барахла надо декларировать… – рассеянно заметила она.

– Да-да, – с беспокойством сказал Честнут, – но сначала я должен тебе сказать, Сиротка, что я ни на минуту не переставал тебя любить!

Она издала стон.

– Прошу тебя! На корабле было несколько молодых американцев. Этот предмет разговора мне несколько приелся.

– Боже мой, – воскликнул Честнут, – ты считаешь, что моя любовь – то же самое, что признания, которые ты выслушивала на корабле?

Он повысил голос, и стоявшие ближе повернули головы, прислушиваясь.

– Т-с-с, – одернула его она, – мы не на сцене. Если хочешь, чтобы я хотя бы обращала на тебя внимание, умерь свой пыл.

Но голос уже не слушался Джона М. Честнута.

– Ты хочешь сказать, – задрожал он на высокой ноте, – что забыла, что сказала мне на этом самом причале ровно пять лет назад – во вторник?

За разыгрывавшейся на причале сценой теперь наблюдала добрая половина пассажиров корабля; некоторые даже покинули здание таможни, чтобы лучше видеть.

– Джон, – ее недовольство нарастало, – если ты еще раз повысишь голос, я сделаю так, что у тебя появится отличная возможность остыть. Я остановлюсь в «Ритце». Приходи сегодня вечером.

– Но послушай, Сиротка! – упрямо продолжал он охрипшим голосом. – Послушай! Пять лет назад…

И тут зрителям на причале довелось увидеть любопытнейшее зрелище. Юная леди в клетчатом платье с голубыми и серыми квадратами проворно шагнула вперед и коснулась руками взволнованного молодого человека, стоявшего рядом с ней. Молодой человек, не глядя, попятился назад, его нога попала в пустоту, и он плавно грохнулся вниз с тридцатифутового причала, по дороге не без грации перевернулся в воздухе и шлепнулся прямо в воды Гудзона.

Раздались испуганные крики, все бросились к краю причала, но юноша тотчас же вынырнул из воды. Затем он поплыл; увидев это, юная леди, ставшая, по всей видимости, виновницей происшествия, перегнулась через ограждение и крикнула в сложенные рупором руки:

– Я буду у себя в половине пятого!

Весело взмахнув на прощание рукой и не дожидаясь ответного жеста от водоплавающего джентльмена, она поправила свой монокль, бросила надменный взгляд на собравшуюся толпу и, не торопясь, удалилась со сцены.

II

Пять собачек, три горничные и французское дитя были размещены в самом большом номере отеля «Ритц», и Сиротка лениво погрузилась в горячую ванну, благоухавшую травами, где и провела почти час. После этого она приняла важных посетителей – массажиста, маникюршу и, наконец, парикмахера из Парижа, подравнявшего ее волосы до длины, подобающей парижскому арестанту. В четыре часа прибыл Джон Честнут и обнаружил, что в холле уже толпится полдюжины адвокатов и банкиров, ответственных за управление финансовыми активами Мартин-Джонсов. Они толпились там с половины второго и к этому времени уже находились в состоянии заметного беспокойства.

После того как одна из горничных подвергла его тщательному осмотру – возможно, чтобы убедиться, что он уже полностью высох, – Джона немедленно провели туда, где находилась мадемуазель. Мадемуазель находилась в спальне и полулежала на шезлонге среди двух дюжин шелковых подушек, прибывших вместе с ней из-за океана. Джон вошел в комнату, держась слегка натянуто, и поприветствовал ее церемонным поклоном.

– Выглядишь получше, – сказала она, поднявшись с подушек и внимательно его оглядев. – У тебя даже румянец появился!

Он холодно поблагодарил ее за комплимент.

– Тебе надо плавать каждое утро. – А затем, как бы между делом, добавила: – Пожалуй, завтра уеду обратно в Париж!

У Джона Честнута отвисла челюсть.

– Я же тебе писала, что в любом случае собираюсь провести тут не больше недели, – добавила она.

– Но, Сиротка…

– А что мне здесь делать? В Нью-Йорке ведь нет ни одного по-настоящему интересного человека.

– Но послушай, Сиротка, дай мне шанс! Останься хотя бы дней на десять, узнаешь меня получше, а?

– Узнаю – тебя? – Ее тон подразумевал, что он был для нее давно прочитанной книгой. – Мне нужен человек, способный на красивый жест!

– Ты что, желаешь, чтобы я выражал себя исключительно пантомимой?

Сиротка испустила недовольный вздох.

– Я хочу сказать, что у тебя нет никакой фантазии, – терпеливо объяснила она. – У американцев полностью отсутствует воображение! Париж – вот единственный крупный город, где цивилизованная женщина может дышать свободно.

– Ты больше ничего ко мне не чувствуешь?

– Если бы это было так, я вряд ли стала бы пересекать океан, чтобы с тобой увидеться. Но едва я увидела на корабле американца, как тут же поняла, что не смогла бы за такого выйти замуж. Я просто возненавижу тебя, Джон, и единственным итогом этой истории станет твое разбитое сердце, а удовольствие от всего этого получу только я.

Она стала зарываться в подушки и в конце концов практически в них утонула.

– Потеряла монокль, – пояснила она.

После тщетных поисков в шелковых глубинах обнаружилось, что прозрачное стеклышко свесилось за спину на шнурке.

– Как бы я хотела влюбиться! – продолжила она, опять украсив моноклем свое детское личико. – В прошлом году, весной, я чуть не сбежала из Сорренто с одним индийским раджей, но он был слегка неотесан, и к тому же я не нашла общий язык с одной из других его жен…

– Перестань нести чушь! – воскликнул Джон, пряча лицо в ладони.

– Ну, я же не вышла за него, – возразила она. – Но, как бы это объяснить, у него было что предложить! Он был третьим богатейшим подданным британской короны. И, кстати, ты богат?

– Нет, если сравнивать с тобой.

– Ну вот… И что можешь предложить мне ты?

– Любовь.

– Любовь? – Она снова скрылась в подушках. – Послушай, Джон. Жизнь для меня – череда сверкающих базаров, и перед каждой лавкой стоит купец, потирает ручки и приговаривает: «Милости просим! Лучший товар в мире!» И я захожу, и в моем кошельке звенят красота, деньги и молодость – все, что нужно для покупки. «Что у вас тут хорошего?» – спрашиваю я, а он потирает ручки и говорит: «Мадемуазель, как раз сегодня у нас есть для вас прекра-а-а-снейшая любовь!» Иногда у него даже нет ее на складе, но он за ней посылает, когда видит, сколько я готова за нее выложить. Да, я никогда не ухожу от него без любви, а он не получает взамен ничего. Вот так я беру свое!

Джон Честнут в отчаянии встал и сделал шаг к окну.

– Не выбрасывайся! – сразу же воскликнула Сиротка.

– Ладно. – Вниз, на Мэдисон-авеню, полетел окурок.

– Дело не в тебе, – сказала она, уже помягче. – Пусть ты скучный и неинтересный, ты нравишься мне больше, чем я в состоянии выразить. Но жизнь здесь так монотонна. Никогда ничего не происходит!

– Много чего происходит, – возразил он. – Да пожалуйста: только за сегодня произошло головоломное убийство в Хобокене и самоубийство сенатора в Мэйне; в Конгрессе рассматривали законопроект о поголовной стерилизации агностиков…

– Юмор меня не интересует, – возразила она, – но у меня имеется древняя, как мир, тяга к романтике. Представляешь, Джон, месяц назад я обедала за одним столом с людьми, которые, подбросив монетку, разыграли княжество Шварцберг-Райнминстер! В Париже я познакомилась с одним человеком по имени Блутчдак, который устроил настоящую войну и планирует через год устроить еще одну!

– Ну что ж, тогда для разнообразия давай сегодня куда-нибудь сходим? – упрямо продолжал он.

– Куда же? – презрительно осведомилась Сиротка. – Думаешь, у меня все еще дух захватывает от похода в ночной клуб с бутылкой приторной шипучки? Я давно уже предпочитаю свои собственные воздушные замки!

– Я отведу тебя в самое захватывающее место в городе.

– А что там будет? Ты должен сказать мне, что там будет!

Джон Честнут внезапно глубоко вздохнул и осторожно огляделся, словно опасаясь, что их могут услышать.

– Ну, говоря начистоту, – тихо сказал он, и в голосе его послышалась тревога, – если все откроется, со мной может случиться нечто ужасное.

Она тут же выпрямилась, и подушки попадали с нее, как листья.

– Ты намекаешь, что с тобой произошла какая-то темная история? – воскликнула она, рассмеявшись. – Ни за что не поверю! Нет, Джон, все твои радости жизни проистекают от медленного движения в одном направлении по проторенной дороге – лишь вперед и вперед.

Слова, срывавшиеся с ее губ, похожих на миниатюрную надменную розу, вонзались в него, словно шипы. Джон взял со стула шляпу, пальто и трость.

– Последний раз спрашиваю: пойдешь ты сегодня со мной смотреть то, что покажут?

– Что смотреть? На кого смотреть? Неужели в этой стране есть на что посмотреть?

– Можно посмотреть на принца Уэльского, – произнес он будничным тоном.

– Что? – Она выпрыгнула из шезлонга. – Он в Нью-Йорке?

– Будет сегодня вечером. Хочешь на него посмотреть?

– Хочу ли я? Я ведь никогда его не видела! Всюду, где он бывал, я появлялась позже. Я готова отдать год жизни, чтобы провести рядом с ним хотя бы час! – Ее голос дрожал от волнения.

– Он ездил в Канаду. Сюда он приедет инкогнито, посмотреть боксерский матч. Так получилось, что я знаю, куда он собирается сегодня вечером.

Сиротка издала короткий экстатический вопль:

– Доминик! Луиза! Жермен!

Прибежали три девушки. Комната неожиданно заиграла лучами беспорядочного ослепительного света.

– Доминик, машину! – по-французски крикнула Сиротка. – Луиза, мое золотистое платье и туфли с золотыми каблуками! Крупный жемчуг тоже – весь жемчуг, и большой алмаз, и чулки с сапфировыми стрелками. Жермен! Сейчас же пошли в парикмахерскую, пусть срочно высылают мастера. Приготовить ванну – как можно холоднее, с миндальным маслом! Доминик, молнией к Тиффани, пока они не закрылись. Купишь там брошь, кулон, тиару – что угодно, не важно, лишь бы с гербом дома Виндзоров.

Сама она уже расстегивала пуговицы платья, и, когда Джон быстро развернулся, чтобы выйти, ткань начала сползать вниз с ее плеч.

– Орхидеи! – крикнула она ему вслед. – Найди мне орхидеи, ради всего святого! Четыре дюжины, мне нужно выбрать!

Горничные, как испуганные птички, уже порхали туда и сюда по комнате.

– Духи, Луиза! Открой чемоданчик, где духи… и мои розовые соболя, и мои алмазные подвязки, и прованское масло для рук! Скорее все неси сюда! И это тоже, и это – ах да, и это!

Дальше оставаться было бы уже нескромно, и Джон Честнут вышел из номера. Шестеро управляющих, пребывавших в состояниях утомления, апатии, выхода в отставку и отчаяния разной степени, все еще захламляли холл.

– Джентльмены, – объявил Джон Честнут, – боюсь, что мисс Мартин-Джонс слишком устала в дороге и не сможет принять вас сегодня.

III

– Это место почему-то решили назвать «Дырка в небесах».

Сиротка осмотрелась. Они находились в ресторане на крыше здания, ничем не отделенные от апрельской ночи. Над головой холодно подмигивали настоящие звезды, а на погруженном во мрак западе виднелся кусочек ледяной луны. Но там, где стояли они, было тепло, как июньской ночью, и пары, сидевшие за столиками или танцевавшие на матовом стеклянном полу, не обращали внимания на неприветливое небо.

– Отчего здесь так тепло? – шепотом спросила она по пути к столику.

– Какое-то новое изобретение. Теплый воздух задерживается и не поднимается в небо. Не знаю, как эта штука устроена, но слышал, что здесь открыто всегда, даже среди зимы…

– Где же принц Уэльский? – взволнованно спросила она.

Джон осмотрелся:

– Еще не прибыл. Должен быть примерно через полчаса.

Она глубоко вздохнула:

– Волнуюсь в первый раз за последние четыре года!

Четыре года – на год меньше, чем он любил ее. Ему хотелось знать, была ли она столь же очаровательна, как и сейчас, под этим янтарным светом и этим темным небом, когда ей было шестнадцать и она была очаровательной сумасбродной девчонкой, просиживающей ночи напролет в ресторанах с офицерами, которым назавтра надлежало отправляться под Брест, – слишком рано утратила она романтические иллюзии в давно прошедшие – невеселые и горькие – дни войны. Она вся – начиная с горящих глаз и заканчивая миниатюрными каблучками туфель, украшенных полосками из настоящего золота и серебра, – была похожа на один из тех чудесных кораблей, которые каким-то образом попадают внутрь бутылки. Она была исполнена так тщательно и тонко, словно искусный мастер потратил на ее создание половину жизни. Джону Честнуту хотелось взять ее в руки, покрутить так и сяк, изучить кончик туфли, или мочку уха, или веко, приглядеться поближе к волшебной материи, из которой были созданы ее ресницы.

– Кто это? – Она внезапно указала на красивого латиноамериканца, сидевшего за столиком напротив.

– Это Родриго Минерлино, звезда кино и рекламы кремов для лица. Он, возможно, даже будет танцевать, но позже.

Сиротка неожиданно осознала, что слышит звуки скрипок и барабанов, хотя музыка, казалось, доносилась откуда-то издалека – казалось, ее приносил свежий ночной воздух и с дремотной отрешенностью бросал прямо на пол.

– Оркестр на соседней крыше, – объяснил Джон. – Новинка сезона… Смотри, представление начинается!

Из скрытого входа в круге резкого варварского света неожиданно появилась тонкая, как тростинка, юная негритянка, музыка перешла в надрывный минор, и она начала петь ритмичную печальную песню. Стебель ее тела неожиданно переломился, а девушка начала медленный нескончаемый танец, без всякого развития и без надежды, словно крах жестокой несбыточной мечты. Папы Джека больше нет, выкрикивала она снова и снова с истерической монотонностью, отчаянно и непримиримо. Одна за другой громкие трубы пытались вырвать ее из мерного ритма безумия, но она слушала лишь глухой грохот барабанов, который удерживал ее в каком-то затерянном месте вне времени, посреди тысяч забытых лет. Когда замолкла даже флейта-пикколо, она снова вытянулась в одну тонкую коричневую линию, издала еще один резкий, ужасающе-громкий стон и растворилась во внезапно опустившейся темноте.

– Она очень известна в Нью-Йорке, – пояснил Джон, когда снова зажегся янтарный свет. – Следующим выступает Шейк Б. Смит, этот парень комик – в основном, глупая болтовня…

Он умолк. Как только потушили свет для второго номера, Сиротка громко вдохнула и взволнованно подалась вперед на стуле. Джон увидел, что ее взгляд, как у гончей, неподвижно остановился на группе людей, появившихся из бокового входа и рассаживавшихся за столиком в полутьме.

Столик скрывался за пальмами, и Сиротка поначалу видела лишь три плохо освещенные фигуры. Затем она разглядела четвертого, который уселся, скрывшись за тремя остальными, – бледный овал лица, обрамленный сверху мерцающими темно-русыми волосами.

– Смотри скорей! – воскликнул Джон. – Вот и его величество!

Ее дыхания было совсем не слышно. Она едва сознавала, что комик теперь стоит в отблесках белого света в танцевальном зале, что он уже некоторое время что-то говорит, а в воздухе слышатся раскаты смеха. Она была заворожена, ее взгляд оставался неподвижным. Она увидела, как один из компании наклонился и что-то прошептал другому и как сверкнуло пламя спички и засиял на заднем плане яркий огонек сигареты. Сколько времени она провела неподвижно, она и сама не знала. Затем ей показалось, что с ее глазами что-то произошло – все стало белым, нестерпимо ярким, она резко развернулась и обнаружила, что находится прямо в круге падавшего сверху света яркого софита. Она осознала, что это к ней обращены чьи-то слова и что вокруг начинают плескаться волны смеха – свет ослеплял ее, и она инстинктивно попыталась встать со стула.

– Сиди! – прошептал Джон, сидевший напротив. – Для этого номера он всегда выбирает кого-нибудь из публики.

И тут она поняла – это был комик Шейк Б. Смит. Он разговаривал с ней, он спорил с ней – о чем-то, что казалось чрезвычайно смешным всем остальным, а ей самой казалось чередой отрывистых неразборчивых звуков. Ощутив шок от внезапно направленного на нее света, она сначала чисто рефлекторно постаралась сохранить на лице спокойствие, а теперь вот улыбнулась. Такая реакция была вызвана ее редкостным самообладанием. Эта улыбка была абсолютно бесстрастной, как будто она не заметила ни света, ни попытки подшутить над ее очарованием – всего лишь веселое изумление от того, что какой-то бесконечно далекий персонаж пытался острить, хотя его остроты могли бы с таким же успехом попытаться достичь Луны. Она больше не была леди – маска леди в такой ситуации показалась бы грубой, жалкой, или смешной; Сиротка всем своим видом демонстрировала, что полностью отдает себе отчет в своей недоступной красоте, и спокойно сидела во всем своем великолепии, пока комик не почувствовал абсолютное одиночество на сцене. По его сигналу софит внезапно потух. Момент был упущен.

Момент был упущен, комик покинул танцевальный зал, и снова послышалась далекая музыка. Джон склонился к ней:

– Прости, я и не предполагал… Но тут ничего нельзя было поделать! Ты держалась просто великолепно.

Вежливо рассмеявшись, она продемонстрировала, что инцидент исчерпан, затем вздрогнула, потому что за столиком на другой стороне теперь сидели только двое.

– Он ушел! – тут же расстроилась она.

– Не волнуйся, он вернется! Он должен вести себя как можно осторожней, сама понимаешь, скорее всего, он с одним из своих спутников ждет снаружи, пока опять погасят свет.

– А зачем ему прятаться?

– Никто даже не предполагает, что он в Нью-Йорке. Он здесь находится инкогнито.

Свет снова погас, и практически тут же из темноты возник высокий мужчина и приблизился к их столику.

– Позвольте представиться, – скороговоркой произнес он, обращаясь к Джону надменным британским тоном. – Лорд Чарльз Эсте, из свиты барона Марчбанкса. – Он пристально посмотрел в глаза Джону, чтобы убедиться, что тот оценил значительность имени.

Джон кивнул.

– Это должно остаться между нами – надеюсь, вы меня понимаете?

– Конечно.

Сиротка на ощупь нашла на столе свое нетронутое шампанское и залпом выпила весь бокал.

– Барон Марчбанкс имеет честь пригласить вашу спутницу присоединиться к его компании хотя бы ненадолго, до окончания номера.

Мужчины взглянули на Сиротку. Повисла недолгая пауза.

– Хорошо, – сказала она и бросила вопросительный взгляд на Джона.

Он снова кивнул. Она встала и с сильно бьющимся сердцем пошла, огибая столики, вперед, на другой конец зала; затем ее стройная фигура в мерцающем золотом платье растворилась в полутьме за столиком.

IV

Номер подходил к концу, а Джон Честнут сидел в одиночестве за своим столиком, помешивая случайные пузырьки в бокале шампанского. За секунду до того, как вновь зажегся свет, послышалось резкое шуршание золотой ткани, и Сиротка, покраснев и учащенно дыша, опустилась на свой стул. Ее глаза блестели от слез.

Джон задумчиво на нее посмотрел:

– Ну, как пообщались?

– Он не очень разговорчив.

– Он хоть что-нибудь сказал?

Ее рука дрожала, когда она взялась за бокал с шампанским.

– Он просто смотрел на меня, пока было темно. Произнес несколько вежливых банальностей. Он совсем как на картинках, только выглядит пресыщенным и усталым. Он даже не спросил, как меня зовут.

– Он уезжает из Нью-Йорка сегодня?

– Через полчаса. На улице его и его спутников ждет автомобиль – они собираются пересечь границу еще до рассвета.

– Он и тебе показался… обворожительным?

Она задумалась и медленно кивнула головой.

– Да, все так говорят, – хмуро согласился Джон. – Они ждут, что ты вернешься?

– Я не знаю. – Она неуверенно посмотрела на другой конец зала, но знаменитость опять куда-то удалилась из-за столика.

Сиротка отвела взгляд, а к их столику уже спешил совершенно незнакомый молодой человек, который мгновение назад чуть замешкался в дверях. Он был смертельно бледен, в неопрятном и неподобающем месту деловом костюме; приблизившись, он положил дрожащую руку на плечо Джону Честнуту.

– Монти! – воскликнул Джон, вздрогнув от неожиданности и разлив шампанское. – В чем дело? Что случилось?

– Они вышли на след! – произнес молодой человек дрожащим шепотом. Он огляделся. – Надо переговорить с вами наедине.

Джон Честнут вскочил на ноги, и Сиротка заметила, что его лицо стало белым, как салфетка, которую он держал в руке. Он извинился, и они отошли к стоявшему невдалеке свободному столику. Сиротка с любопытством посмотрела им вслед, а затем возобновила пристальное наблюдение за столиком на другом конце зала. Попросят ли ее вернуться? Принц встал, поклонился и ушел. Возможно, она должна была дождаться его возвращения, но, несмотря на не совсем еще унявшуюся дрожь, она вновь ощущала себя «Сироткой» Мартин-Джонс. Ее любопытство было удовлетворено – следующий шаг должен был сделать он. Ей хотелось знать наверняка, на самом ли деле она ощутила присущий ему шарм, а особенно ей было интересно, произвела ли она на него впечатление?

Бледная личность по имени Монти куда-то скрылась, а Джон вернулся за столик. Сиротка изумилась, обнаружив, что с ним произошла ужасная перемена. Он, словно пьяный, рухнул на стул.

– Джон! Что случилось?

Вместо ответа он потянулся к бутылке шампанского, но пальцы его так дрожали, что часть вина мокрым желтым пятном растеклась на столе у ножки бокала.

– Тебе плохо?

– Сиротка, – медленно произнес он, – я – конченый человек!

– О чем ты?

– Я – конченый человек, говорю же тебе. – Он выдавил из себя улыбку. – Час назад выписан ордер на мой арест.

– Что ты сделал? – испуганно спросила она. – За что тебя хотят арестовать?

Свет снова погас, начался следующий номер, и Джон внезапно закрыл лицо руками и тяжело облокотился на стол.

– Что ты сделал? – повторила она с нехорошим предчувствием.

Она нагнулась вперед – его было еле слышно.

– Убийство? – Она почувствовала, как у нее по телу пробежала ледяная судорога.

Он кивнул. Она схватила его за руки и встряхнула, как встряхивают надеваемое пальто. Его глаза чуть не вылетели из орбит.

– Это правда? У них есть доказательства?

Он, шатаясь, кивнул.

– Тогда тебе нужно немедленно бежать из страны! Ты понял, Джон? Ты должен бежать немедленно, пока они не нашли тебя прямо здесь!

В диком испуге он стрельнул глазами по направлению к выходу.

– О, господи, – воскликнула Сиротка, – да что же ты стоишь столбом? – Ее отчаянно метавшийся по залу взгляд неожиданно замер. Она глубоко вздохнула, чуть помедлила, а затем яростно зашептала ему в ухо. – Если я все устрою, ты готов сейчас же уехать в Канаду?

– Каким образом?

– Я все устрою – только хоть чуть-чуть соберись! Это я, Сиротка, ты меня слышишь, Джон? Я хочу, чтобы ты тут сидел и не двигался, пока я не вернусь!

Через минуту под покровом темноты она пересекла зал.

– Барон Марчбанкс! – тихо прошептала она, остановившись прямо за его стулом.

Он жестом пригласил ее сесть.

– В вашей машине найдется место для двух пассажиров?

Один из спутников принца резко обернулся.

– В машине его сиятельства мест нет, – коротко ответил он.

– Это очень важно. – Ее голос дрожал.

– Ну, – принц заколебался, – даже не знаю…

Лорд Чарльз Эсте поймал взгляд принца и покачал головой:

– Не думаю, что это разумно. Мы и так сильно рискуем, нарушив приказания. Не забывайте, нам не нужны осложнения.

Принц нахмурился.

– Но разве это осложнение? – возразил он.

Эсте развернулся и посмотрел на Сиротку:

– Почему вы просите?

Сиротка замялась.

– Ну, – она вдруг покраснела, – нам надо бежать; мы хотим пожениться!

Принц рассмеялся.

– Отлично! – воскликнул он. – Это все объясняет. Эсте чересчур подозрителен! Считайте, вы его переубедили. Мы вот-вот уезжаем, сколько у нас времени?

Эсте посмотрел на часы:

– Уже пора!

Сиротка бросилась обратно. Она хотела, чтобы все покинули ресторан, пока не включили свет.

– Скорей! – крикнула она в ухо Джону. – Мы едем за границу – с принцем Уэльским! Утром ты будешь в безопасности.

Он изумленно посмотрел на нее снизу вверх. Она торопливо уплатила по счету, схватила Джона за руку и, стараясь не привлекать внимания, повела к другому столику, где кратко представила его присутствовавшим. Принц поприветствовал его, пожав ему руку, спутники принца ограничились легкими поклонами, почти не скрывая своего неудовольствия.

– Нам пора, – сказал Эсте, с нетерпением поглядывая на часы.

Все встали, и неожиданно у всех одновременно вырвалось восклицание – в дверях показались двое полицейских и рыжий в штатском.

– Выходим, – выдохнул Эсте, толкая всех к боковому выходу. – Кажется, тут намечается какая-то заварушка. – Он выругался, потому что еще два синих мундира перекрыли второй выход.

Не зная, что делать дальше, все остановились. Человек в штатском стал внимательно оглядывать сидящих за столиками.

Эсте бросил резкий взгляд на Сиротку, затем на Джона, которые спрятались за пальмами.

– Это что, ваши таможенники? – спросил Эсте.

– Нет, – прошептала Сиротка. – Хуже. Сейчас начнутся неприятности. Мы можем выйти через тот выход?

Принц, явно разгневавшись, опять сел на стул.

– Ребята, сообщите, когда будете готовы выходить. – Он улыбнулся Сиротке. – Подумать только, мы все сейчас попадем в переделку из-за ваших прекрасных глаз!

Внезапно зажегся свет. Человек в штатском проворно выскочил на середину танцевального зала.

– Не пытайтесь покинуть помещение! – крикнул он. – Эй, вы, за пальмой, сядьте на места! Джон М. Честнут здесь?

Сиротка не смогла сдержаться и вскрикнула.

– Внимание! – крикнул детектив полицейским, стоявшим за ним. – Не спускать глаз с той веселой компании, вон там. Руки вверх, господа!

– Боже мой! – прошептал Эсте. – Надо быстро отсюда выбираться! – Он повернулся к принцу: – Нельзя этого допустить, Тед. Тебя ни в коем случае не должны здесь увидеть. Я отвлеку их внимание, а ты спускайся вниз к машине.

Он сделал шаг по направлению к боковому выходу.

– Эй, там, руки вверх! – крикнул человек в штатском. – Я не шучу! Кто из вас Честнут?

– Вы сумасшедший! – крикнул Эсте. – Мы британские подданные. Мы не позволим втянуть нас в грязные провокации!

Послышался женский крик, началось общее движение по направлению к лифту, резко прекратившееся под дулами двух автоматических пистолетов. Девушка рядом с Сироткой упала в обморок и свалилась на пол, и в тот же момент послышалась музыка с соседней крыши.

– Прекратите музыку! – взревел человек в штатском. – И надеть «браслеты» на всю компанию – живо!

Двое полицейских стали приближаться к их группе; в тот же миг Эсте и остальные спутники принца вытащили револьверы и, как можно плотнее закрывая принца, стали двигаться к стене зала. Прозвучал выстрел, затем еще один, послышались звуки падающего серебра и бьющегося фарфора – посетители стали быстро прятаться, опрокидывая столики.

Началась всеобщая паника. Последовало один за другим три выстрела, затем началась беспорядочная пальба. Сиротка видела, как Эсте хладнокровно выстрелил по восьми горящим светильникам, и воздух наполнился густым серым дымом. Как нелепый аккомпанемент к звукам выстрелов и криков, не прекращаясь, шумел далекий джаз.

И вдруг все неожиданно кончилось. Над крышей прозвучал резкий свисток, и сквозь дым Сиротка увидела, как Джон Честнут с поднятыми руками направляется к человеку в штатском. Послышался последний истерический крик, холодный треск фарфора, когда кто-то случайно наступил на кучу тарелок, и над крышей повисла тяжелая тишина – даже оркестр, кажется, умолк.

– Все кончено! – Громкий голос Джона Честнута прозвенел в ночном воздухе. – Вечеринка окончена. Желающие могут расходиться по домам!

Тишина продолжалась. Сиротка знала, что это была благоговейная тишина – груз вины свел Джона Честнута с ума.

– Все отлично сыграли! – крикнул он. – Благодарю всех и каждого. Если остались еще не перевернутые столики, занимайте – шампанское будут подавать, пока все не разойдутся.

Сиротке показалось, что крыша и звезды над ней вдруг стали все быстрее и быстрее кружиться. Она увидела, как Джон и детектив сердечно пожали друг другу руки, а затем детектив широко улыбнулся и засунул пистолет в карман. Снова послышалась музыка, и упавшая было в обморок девушка вдруг обнаружилась танцующей в углу с лордом Чарльзом Эсте. Джон бегал туда и сюда, хлопая всех по плечам, смеясь и пожимая руки. Затем он направился к ней, свежий и невинный, как дитя.

– Не правда ли, получилось великолепно? – воскликнул он.

Сиротка почувствовала, как к ней подкрадывается слабость. Она протянула руку назад и нащупала стул.

– Что здесь произошло? – ничего не понимая, воскликнула она. – Ущипните меня – это сон?

– Конечно нет! Это самая настоящая явь. Я все это придумал, Сиротка, разве ты не поняла? Я все это придумал для тебя. И все организовал. Единственная прозвучавшая за вечер правда – это мое имя!

Она неожиданно рухнула ему на грудь, хватаясь за лацканы пиджака, и упала бы на пол, если бы он вовремя ее не подхватил.

– Шампанского, быстрее! – крикнул он, а затем прикрикнул на принца Уэльского, стоявшего поблизости: – Эй, ты! Распорядись, чтобы подали мою машину, живее! Мисс Мартин-Джонс переволновалась и упала в обморок.

V

Небоскреб снизу разлаписто вздымался тридцатью рядами окон, а дальше вытягивался, напоминая ровный кусок сахара, блестящий и белый. Затем шла еще сотня футов изящного шпиля, сужавшегося в ровную продолговатую башню, упиравшуюся в небеса, словно тонкая игла. В высоком окне на самом верхнем этаже стояла «Сиротка» Мартин-Джонс, вдыхая свежий ветер и глядя с высоты на город.

– Мистер Честнут просит вас пройти в его личный кабинет!

Ее изящные ножки послушно двинулись по ковру в просторное помещение, из которого открывался вид на гавань и открытое море.

Джон Честнут сидел за столом, поджидая ее, и Сиротка подошла к нему и обняла его за плечи.

– Это правда ты сам? – с беспокойством спросила она. – Честно?

– Ты написала мне лишь за неделю до приезда, – будто оправдываясь, сказал он, – и я просто не успел устроить для тебя революцию!

– Это все было только ради меня? – спросила она. – Все это безумное восхитительное представление – просто ради меня?

– Безумное? – Он задумался. – Ну, не совсем, хотя началось действительно именно так. В последнюю минуту я пригласил владельца одного ночного клуба, и, пока ты сидела за соседним столиком, я продал ему свою идею. – Он посмотрел на часы. – Еще одно небольшое дело, и я буду свободен до обеда. Как раз успеем пожениться. – Он снял трубку телефона. – Это Джексон?… Отправьте телеграмму, в три адреса: Париж, Берлин, Будапешт. Пусть тех лжегерцогов, которые разыгрывали в монетку Шварцберг-Райнминстер, выдворят за границу, в Польшу. Если голландцы не отреагируют, снизьте обменный курс на точка три нуля два. И еще: этот идиот Блутчдак опять пытается устроить войну на Балканах. Посадите его на первый же корабль до Нью-Йорка или выдайте его Греции, пусть его там посадят. – Он положил трубку и, рассмеявшись, повернулся к изумленной космополитке. – Следующая остановка – мэрия. Затем, если хочешь, поедем в Париж.

– Джон, – твердо спросила она, – кто был принцем Уэльским?

Он молчал, пока они не вошли в лифт и не спикировали на двадцать этажей ниже. Затем наклонился и похлопал лифтера по плечу:

– Не так быстро, Седрик. Дама не привыкла к падениям с высоты.

Лифтер обернулся и улыбнулся. Его лицо было бледным и овальным, в обрамлении темно-русых волос. Сиротка вспыхнула, как огонь.

– Седрик родом из Уэссекса, – объяснил Джон. – Сходство – и это еще слабо сказано! – изумительное. Принцы не всегда ведут себя благоразумно… Я подозреваю, что Седрик пусть и не совсем законный, но все же «Вельф».

Сиротка сняла золотой монокль с шеи и набросила ленту на голову Седрика.

– Благодарю вас за то, – сказала она, – что во второй раз в жизни мне довелось испытать настоящий трепет!

Джон Честнут, как купец, стал потирать руки.

– Милости просим, леди! – воззвал он к ней. – Лучший товар в городе!

– А что у вас тут хорошего?

– Мадемуазель, как раз сегодня у нас есть для вас прекра-а-а-снейшая любовь!

– Заверните, мистер Купец! – воскликнула «Сиротка» Мартин-Джонс. – Похоже, это выгодная сделка!

Лекарь

Каждый день около пяти вечера унылая овальная зала отеля «Ритц» преображается от звуков необычной мелодии: сначала раздаются еле слышные звуки погружения в чашку одного кусочка сахара, а за ним и второго, затем слышится слабый звон восседающих на серебряных подносах и грациозно покачивающихся в движении сияющих чайников и молочников. Многим этот янтарный час кажется прекраснее всех остальных. В этот час исчезает слабый и приятный аромат лилий, населяющий «Ритц», и перед вашими глазами начинает разворачиваться поющий и праздничный остаток дня.

Если бы однажды весенним вечером вы обвели взглядом слегка приподнятую подкову балкона, то наверняка заметили бы сидящих за столиком для двоих юную миссис Карр и юную миссис Хэмпл. Та, что в платье, это миссис Хэмпл, и когда я говорю «платье», то имею в виду безупречного покроя одеяние с большими пуговицами и маленьким, почти незаметным, красным шарфиком на плечах – одеяние, которое едва уловимо, но в полном соответствии с замыслом, рожденным в модном ателье на Рю де ла Пэ, копировало облачение французских кардиналов. Миссис Карр и миссис Хэмпл было по двадцать три года, и даже враги сходились во мнении, что они обе неплохо устроились. Каждую из них у дверей отеля мог бы ожидать собственный лимузин, но в эти апрельские сумерки они единодушно предпочитали ходить до дома пешком – разумеется, если путь лежал по Парк-авеню.

Луэлла Хэмпл была высока ростом, ее волосы были того самого соломенного цвета, который, по общему – жаль, что неверному, – мнению, присущ всем английским девушкам из глубинки. Лицо излучало свет молодости и не требовало никаких дополнительных украшений, но допотопная мода – шел 1920 год – заставила ее напудрить румяные щеки, раскрасить губы и нарисовать новые брови, что, как и любое ненужное вмешательство, вряд ли можно было счесть успешным. Конечно, это если оценивать с точки зрения 1925 года; в ту пору такая внешность производила совершенно правильный эффект.

– Я уже три года замужем, – говорила она, расплющивая окурок о выжатую половинку лимона. – Завтра ребенку исполнится два года. Надо не забыть купить…

Она вытащила из сумочки маленький золотой карандашик и записала в миниатюрный розовый блокнот: «Свечки, погремушки и бумажные колпачки». Закончив писать, она взглянула на миссис Карр и замялась:

– Хочу тебе рассказать кое-что эпатажное!

– Давай! – с улыбкой ответила миссис Карр.

– Меня раздражает даже мой ребенок! Это звучит ненормально, но знаешь, Ида, это действительно так! Он вовсе не заполняет всю мою жизнь. Я люблю его всем сердцем, но, когда мне приходится проводить с ним весь вечер, я так злюсь, что готова просто вопить от ярости. Уже через пару часов я начинаю молиться, чтобы нянька пришла ну хоть на минутку раньше!

Сделав такое признание, Луэлла вздохнула и внимательно посмотрела на подругу. Она чувствовала себя совершенно нормально. Это была правда. А в правде не может быть ничего плохого.

– Может, это потому, что ты уже не любишь Чарльза? – равнодушно предположила миссис Карр.

– Но я ведь люблю! Не думала, что у тебя создастся такое впечатление после всей моей болтовни. – Про себя она решила, что Ида Карр умом не блещет. – Именно то, что я люблю Чарльза, все и усложняет! Вчера я проплакала весь вечер, потому что поняла, что мы медленно, но верно движемся к разводу. Мы все еще вместе только из-за ребенка.

Ида Карр, которая была замужем уже пять лет, посмотрела на нее критически, пытаясь определить, не поза ли все это, но взгляд Луэллы был серьезен и печален.

– А в чем причина? – осведомилась Ида.

– Их несколько, – нахмурившись, ответила Луэлла. – Первая – это готовка. Я плохая хозяйка и не имею никакого желания превращаться в хорошую. Я ненавижу покупать продукты, я ненавижу ходить на кухню и проверять, вычищен ли ледник, и я ненавижу притворяться перед слугами, что мне интересно, чем они занимаются, потому что на самом деле я даже слышать не хочу о еде до тех пор, пока она не появится на столе. Понимаешь, я никогда не училась готовить, и поэтому на кухне мне так же интересно, как… ну, я не знаю… в бойлерной! Это просто машина, и я не понимаю, как она работает. Легко сказать: «Запишись на курсы домохозяек», как в журналах пишут, но, Ида, а кто в реальной жизни смог превратиться в «мать семейства», если обстоятельства не заставляли?

– Продолжай, – уклонилась от ответа Ида. – Рассказывай дальше.

– Ну так вот, в результате в доме царит бардак! Слуги меняются каждую неделю. Если они молодые и неопытные, я не могу их ничему научить, поэтому приходится их увольнять. Если опыт у них есть, то они начинают ненавидеть дом, в котором хозяйка не проявляет повышенного интереса к цене спаржи. Они увольняются, а нам постоянно приходится питаться в ресторанах и кафе.

– Не думаю, что Чарльз в восторге.

– Да просто в бешенстве! И вообще, он ненавидит все, что мне нравится. Он равнодушен к театру, ненавидит оперу, ненавидит танцы, ненавидит вечеринки, иногда мне кажется, что он ненавидит все лучшее в мире. Я больше года просидела дома. Пока вынашивала Чака и пока его кормила. Ну, тут ничего не поделаешь. А в этом году я открыто заявила Чарльзу, что еще молода и хочу повеселиться. И теперь мы станем появляться в обществе, хочется ему этого или нет. – Она на мгновение задумалась. – Мне так его жалко, Ида, я не знаю, что делать, но если мы будем сидеть дома, тогда мне будет жалко себя. Скажу тебе правду – по мне, пусть лучше плохо будет ему, а не мне!

Луэлла больше думала вслух, чем рассказывала историю. Она всегда гордилась своей прямотой. До свадьбы кавалеры часто говорили ей, что она «всегда играет честно», и она постаралась сохранить эту прямоту и в браке. Поэтому точку зрения Чарльза она видела также ясно, как и свою собственную.

Будь она женой пионера фронтира, она наверняка стала бы бороться за существование бок о бок с мужем. Но здесь, в Нью-Йорке, никаких войн не предвиделось. Им не нужно было вместе бороться за грядущий мир и досуг – и того, и другого у них было в избытке. Луэлла, как и несколько тысяч подобных ей юных жен из Нью-Йорка, желала занять себя хоть чем-нибудь. Будь у нее чуточку больше денег и чуточку меньше любви, она наверняка увлеклась бы скачками или интрижками на стороне. А если бы денег у них было чуть меньше, ее лишняя энергия поглощалась бы надеждой, а возможно, и каким-нибудь предприятием. Но семья Чарльза Хэмпла находилась где-то посередине. Они принадлежали к тому огромному классу американского общества, который каждое лето проводит в Европе, с легкой завистью и жалостью к себе посмеиваясь над обычаями, традициями и укладом других стран, потому что своих традиций, обычаев и уклада у них нет. Этот класс появился буквально вчера, от отцов и матерей, которые с тем же успехом могли бы жить и двести лет назад.

Час вечернего чая неожиданно превратился в час перед ужином. Большинство столиков освободилось, в помещении остались лишь резкие одиночные голоса и далекий внезапный смех, а в одном углу официанты даже начали застилать столы скатертями, готовясь к ужину.

– Чарльз и я действуем друг другу на нервы. – В наступившей тишине голос Луэллы прозвенел изумительно чисто, и она стала говорить потише. – Мелочи! Он постоянно потирает лицо рукой – все время: за столом, в театре и даже в постели! Не могу на это смотреть, а когда такие вещи тебя раздражают, это означает, что конец уже близок. – Она резко замолчала, откинулась на спинку стула и накинула на шею легкое меховое боа. – Надеюсь, что не надоела тебе, Ида. Сегодня только об этом и могу разговаривать, сегодня вечером все и решится. Меня пригласили на ужин – очень интересная компания, ужин после спектакля, будут какие-то русские, певцы или танцоры, не знаю, а Чарльз сказал, что не пойдет. Если не пойдет – тогда пойду одна. И это будет конец!

Неожиданно она оперлась локтями о стол и, закрыв лицо руками в гладких перчатках, принялась рыдать, тихо и настырно. Рядом не было никого, кто мог бы их видеть, но Ида Карр подумала, что лучше бы она все-таки сняла перчатки. Тогда она смогла бы протянуть к ней руку и дотронуться до ее руки в качестве утешения. Но перчатки символизировали, как трудно сочувствовать женщине, которой жизнь дала столь много. Ида могла бы сказать, что «все наладится», что «все не так уж плохо», но не сказала ничего. Единственной реакцией стали раздражение и неприязнь.

Рядом появился официант и положил на столик книжечку со счетом. Миссис Карр протянула руку.

– Ни в коем случае, – отрывисто пробормотала Луэлла. – Нет, я же тебя пригласила! Сейчас, вот деньги.

II

Собственная квартира Хэмплов располагалась в одном из тех белых дворцов, что выглядят на одно лицо и различаются лишь по номерам, а не по именам. Они обставляли ее во время медового месяца, съездив за шкафами в Англию, за всякими безделушками – во Флоренцию, за легкими кружевными и прозрачными тканевыми занавесками, а также разноцветной стеклянной посудой, выставлявшейся на стол для гостей, – в Венецию. Луэлле очень понравилось выбирать обстановку в медовый месяц. Поездка обрела цель и потому не напоминала унылое блуждание из отеля в отель с перерывом на осмотр очередной пустынной руины, чем обычно грешат все медовые месяцы в Европе.

Они вернулись домой, и жизнь пошла на широкую ногу. Луэлла обнаружила, что она – богатая дама. Иногда она сама поражалась, что и обставленная по ее вкусу квартира, и специально собранный на заказ лимузин, прямо как на картинке в «Лэдиз Хоум Джоурнал», – все это принадлежит ей так же бесспорно, как и заложенный загородный домик с прошлогодним авто, которые могла бы преподнести ей вместо всего этого судьба. Но еще больше она была поражена, заметив, что все это стало ей надоедать. Но это было действительно так!

В семь вечера она появилась на пороге в последних лучах апрельского солнца, прошла в холл и увидела мужа, сидевшего в гостиной у камина. Она молча вошла, беззвучно закрыла за собой дверь и остановилась, глядя на него сквозь дверной проем небольшого салона на пути в гостиную, любуясь открывавшейся эффектной перспективой дома. Чарльзу Хэмплу было тридцать с лишним, он не выглядел старым, но взгляд его был серьезным, а роскошная, отливавшая сталью шевелюра грозилась стать белоснежной лет через десять. Все это, да еще глубоко посаженные темно-серые глаза были наиболее примечательными чертами его внешности – женщины всегда находили его волосы жутко романтическими, и Луэлла чаще всего тоже так думала.

Но в данный момент она его немножко ненавидела, потому что прямо у нее на глазах он поднес руку к лицу и стал нервно тереть подбородок и губы. В такие моменты он выглядел абсолютно отстраненным, а периодически она не могла даже расслышать, что он говорит, и потому была вынуждена постоянно переспрашивать: «Что-что?» Она несколько раз говорила ему об этом, а он недоуменно извинялся. Но он явно не понимал, как сильно эта манера бросалась в глаза и как сильно она ее раздражала, раз он продолжал это делать. Это противостояние постепенно приобрело такой рискованный оборот, что Луэлла уже боялась о нем разговаривать – любое неосторожное слово могло вызвать неминуемую ссору.

Луэлла бросила перчатки и кошелек на стол. Услышав этот звук, муж обернулся и посмотрел в холл:

– Это ты, дорогая?

– Да, дорогой.

Она вошла в гостиную, обняла его и, как обычно, поцеловала. Чарльз Хэмпл ответил с непривычной церемонностью, а затем медленно развернул жену так, чтобы она увидела противоположный угол комнаты:

– Сегодня у нас гость.

Она, наконец, заметила, что они не одни, и сразу почувствовала сильное облегчение; суровое выражение ее лица смягчилось и сменилось смущенной обаятельной улыбкой. Она протянула руку для знакомства.

– Познакомься, это доктор Мун. Доктор, это моя жена.

К ним подошел мужчина чуть старше ее мужа, с круглым, бледным, чуть морщинистым лицом.

– Добрый вечер, миссис Хэмпл, – произнес он. – Надеюсь, что не помешал вашим планам на вечер.

– О, нет! – воскликнула Луэлла. – Я очень рада, что вы зашли к нам поужинать. Мы живем довольно замкнуто.

Одновременно она думала о сегодняшнем приглашении и о том, не устроил ли Чарльз эту топорную ловушку лишь ради того, чтобы удержать ее дома. Если так, то он неудачно выбрал наживку. Этот человек – его лицо, его низкий, спокойный голос, даже его слегка заношенный трехлетний костюм, – он весь излучал усталое спокойствие.

Тем не менее она извинилась и прошла на кухню посмотреть, что готовится на ужин. Как обычно, слуги были новыми, еда была плохо приготовлена и плохо сервирована – завтра надо будет их рассчитать. Она надеялась, что беседу проведет Чарльз: она ненавидела избавляться от слуг. Они то плакали, то грубили, но Чарльз всегда умел найти подход. И кроме того, мужчин они всегда боялись.

Но аромат готовящейся на плите пищи подействовал на нее успокаивающе. Луэлла проинструктировала, в какой посуде что подавать, и открыла бутылку драгоценного кьянти, хранившегося в буфете. Затем она пошла к маленькому Чаку, чтобы поцеловать его на ночь.

– Мы себя хорошо вели? – осведомилась она, когда он радостно вскарабкался ей на колени.

– Очень хорошо, – ответила гувернантка. – Мы сегодня долго гуляли в Центральном парке.

– Ну надо же, какой ты у мамочки молодец! – Она упоенно расцеловала его.

– А еще он залез в фонтан, так что пришлось быстро ехать домой на такси, чтобы переодеть ботиночки и колготки.

– Все правильно. Эй, Чак, подожди, подожди… – Луэлла расстегнула и сняла с шеи крупные желтые бусы и дала их ребенку. – Только смотри не порви мамочкины бусы! – Она повернулась к няне: – Когда он уснет, положите их на трюмо.

Уходя, она почувствовала жалость к сыну – его мир пока был маленьким и замкнутым, как и у всех детей, если не считать детей в больших семьях. «Ты мой маленький цветочек», – думала она… но не в те дни, когда приходилось с ним нянчиться. Он был очень похож на нее, прямо дух захватывало, и жизнь казалась совсем иной, когда она чувствовала, как его сердечко бьется в унисон с ее сердцем.

В своей прелестной спальне с розовыми обоями она занялась лицом, умывшись и заново накрасившись. Доктор Мун не заслуживал вечернего платья, и Луэлла почувствовала, что отчего-то устала, несмотря на то что целый день практически ничего не делала. Она вернулась в гостиную и пригласила всех к ужину.

– У вас прекрасный дом, миссис Хэмпл, – размеренно произнес доктор Мун, – и такой прекрасный мальчик!

– Благодарю вас. Слышать такой комплимент от доктора приятно вдвойне! – Она замялась. – Вы педиатр?

– Нет, я не специалист, – ответил он. – Я, наверное, один из последних врачей общей практики.

– И уж точно последний в Нью-Йорке, – заметил Чарльз.

Он начал нервно тереть лицо, и Луэлла старалась не смотреть на него, не отрывая взгляда от доктора Муна. Но, услышав, что сказал Чарльз, она резко на него взглянула.

– Честно говоря, – неожиданно заявил он, – я пригласил доктора Муна к нам потому, что хочу, чтобы он с тобой поговорил.

Луэлла выпрямилась на стуле:

– Поговорил со мной?

– Мы с доктором Муном старые друзья, и я думаю, что он сможет рассказать тебе, Луэлла, кое-что, что тебе необходимо знать.

– Ну… – Она хотела засмеяться, но была слишком удивлена и раздосадована. – Честно говоря, не могу понять, о чем ты. Со мной все в порядке. Никогда не чувствовала себя лучше.

Доктор Мун взглянул на Чарльза, спрашивая, можно ли ему вмешаться в разговор. Чарльз в ответ кивнул, а его рука по привычке направилась к подбородку.

– Ваш муж много рассказывал мне о вашей неудовлетворительной совместной жизни, – снова размеренно произнес доктор Мун. – Ему кажется, что я смогу вам помочь и как-нибудь все поправить.

Лицо Луэллы пылало.

– Я не верю в психоанализ, – холодно ответила она, – и едва ли соглашусь стать объектом исследования.

– И я тоже, – ответил доктор Мун, явно пропустив неприязненный тон мимо ушей. – Я не верю ни во что, кроме себя. Я уже говорил вам, что не специализируюсь ни на чем, и в том числе, с вашего позволения, на каких-то чудных теориях. Я ничего не обещаю.

На мгновение Луэлла задумалась, а не покинуть ли ей комнату? Но безапелляционность рекомендации всколыхнула ее любопытство.

– Понятия не имею, что вам наговорил Чарльз, – едва сдерживаясь, сказала она, – а еще меньше понимаю, почему он это сделал. Но уверяю вас, что наши дела касаются только меня и моего мужа. Если вы не возражаете, доктор Мун, я бы предпочла поговорить о чем-нибудь менее личном.

Доктор Мун вежливо и серьезно кивнул. Он больше не предпринимал попыток вернуться к этой теме, и за обедом воцарилась почти никем не нарушаемая натянутая тишина. Луэлла твердо решила: что бы ни случилось, этот гость не нарушит ее планов на вечер. Час назад этого требовала ее независимость, но теперь было просто необходимо бросить какой-нибудь вызов в защиту самоуважения. Она собиралась ненадолго задержаться в гостиной после ужина; затем, когда подадут кофе, она извинится и уйдет одеваться для предстоящей вылазки в свет. Но когда они вышли из столовой, первым – быстро и неожиданно – улизнул Чарльз.

– Мне нужно написать письмо, – сказал он. – Я скоро к вам присоединюсь.

Не дожидаясь, пока Луэлла сможет дипломатично возразить, он быстро пошел по коридору в свою комнату, и она услышала, как он захлопнул за собой дверь.

Рассерженная и сбитая с толку, Луэлла разлила кофе по чашкам и уселась на диване, не отрывая взгляда от камина.

– Не бойтесь меня, миссис Хэмпл, – неожиданно произнес доктор Мун. – Меня заставили против моей воли. Я не свободен в своих действиях…

– Я не боюсь вас, – перебила она. Но она понимала, что лжет. Она немного боялась его, хотя бы потому, что он отнесся к ее неприязни совершенно равнодушно.

– Расскажите мне о вашей проблеме, – спокойно предложил он, как будто и она тоже не была свободна в своих действиях. Он даже не взглянул на нее, и, если бы они не находились в комнате один на один, могло бы показаться, что он обращается вовсе не к ней.

Ответ, который вертелся у Луэллы в голове и должен был вот-вот сорваться с губ, был: «Не буду я ничего рассказывать». Но то, что она сказала вслух, ее поразило. Это вылетело спонтанно и, как ей показалось, даже без ее участия.

– Вы что, не видели, как он тер лицо за столом? – с горечью сказала она. – Вы что, ослепли? Он так меня бесит, что я скоро сойду с ума!

– Понимаю. – Доктор Мун кивнул головой.

– Неужели вы не заметили, как мне надоел этот дом? – Ее грудь вздымалась под платьем, она почти задыхалась. – Неужели не заметно, как мне надоело вести хозяйство, нянчить ребенка, ведь все это будет продолжаться вечно и бесконечно! Я хочу волнения, хочу ажиотажа, и мне все равно, по какому поводу, и все равно, сколько за это придется платить, лишь бы мое сердце билось чаще!

– Понимаю.

Луэлла пришла в ярость оттого, что он заявил, будто понимает. Ее вызов достиг той крайней точки, когда предпочтительнее, чтобы вас никто не понимал. Ей хотелось, чтобы теперь ее судили только по мерке пылкой искренности ее желаний.

– Я пыталась быть хорошей, но больше я пытаться не буду! Если я – одна из тех женщин, которые рушат свою жизнь ни за грош, пусть будет так. Можете звать меня эгоисткой, дурой, и будете правы! Но через пять минут я покину этот дом и стану, наконец, живой!

На этот раз доктор Мун ничего не сказал, но поднял голову, будто прислушиваясь к чему-то происходящему невдалеке.

– Вы никуда не уйдете, – сказал он через некоторое время. – Я уверен, что вы никуда не уйдете.

Луэлла рассмеялась:

– Я ухожу.

Казалось, он не слышал.

– Видите ли, миссис Хэмпл, ваш муж нездоров. Он пытался вести такую жизнь, какая нравится вам, но связанное с таким образом жизни напряжение оказалось для него чрезмерным. Когда он трет губы…

В коридоре послышались тихие шаги, и в комнату на цыпочках вошла испуганная горничная:

– Миссис Хэмпл…

Вздрогнув от неожиданности, Луэлла быстро обернулась:

– Да, слушаю.

– Позвольте вас… – Страх стремительно пересилил ее хрупкую выучку. – Миссис Хэмпл, он заболел! Он прибежал в кухню и стал выбрасывать из ледника на пол продукты, а теперь он убежал к себе в комнату, плачет там и поет…

Внезапно и Луэлле стал слышен его голос.

III

У Чарльза Хэмпла случился нервный срыв. За его плечами было двадцать лет практически непрерывного труда, а домашние неприятности стали последней каплей, которая его сломила. Любовь к жене стала ахиллесовой пятой этого, во всех остальных отношениях твердого, умного и организованного человека – он полностью отдавал себе отчет в том, что его жена чересчур эгоистичная особа, но одной из главных загадок человеческих отношений является тот факт, что на многих мужчин женский эгоизм почему-то действует как зов, от которого не уклониться. Эгоизм Луэллы мирно сосуществовал с ее по-детски наивной красотой, и в результате Чарльз Хэмпл стал считать, что сам виноват в любых ситуациях, даже если они были целиком спровоцированы ею. Такая привязанность была нездоровой, и его разум постепенно помутился в тщетном старании поставить себя на несвойственное ему место. Оправившись от первого шока, почувствовав на мгновение укол жалости, Луэлла отнеслась к создавшемуся положению с раздражением. Она «всегда играла честно» и поэтому не могла воспользоваться преимуществом, которое предоставил ей Чарльз своей болезнью.

Решение вопроса о свободе пришлось отложить до тех пор, пока Чарльз не встанет на ноги. Едва она решила освободиться от обязанностей жены, как ей тут же пришлось возложить на себя еще и обязанности сиделки. Она сидела у его постели, а он в бреду говорил только о ней – об их помолвке, о том, как кто-то из его друзей сказал ему, что он делает ошибку, о том, как он был счастлив сразу же после свадьбы, и о том, как он начал нервничать, когда в отношениях стал намечаться разрыв. Как видно, он чувствовал гораздо больше, чем думала она, и уж точно больше, чем он показывал ей.

– Луэлла! – очнувшись, привставал он на постели. – Луэлла! Где ты?

– Я здесь, Чарльз, рядом с тобой. – Она пыталась говорить спокойно и весело.

– Если ты хочешь уйти, Луэлла, уходи! Кажется, меня тебе уже стало мало.

Успокаивая его, она отвечала отрицательно.

– Я все обдумал, Луэлла, и понял, что не хочу из-за тебя терять здоровье… – А затем быстро и со страстью: – Не уходи, Луэлла, ради бога, прошу тебя, не уходи, не бросай меня! Обещай мне, что ты не уйдешь! Я сделаю все, что ты мне скажешь, только не уходи!

Больше всего ее раздражало, как он унижался; он всегда выглядел таким спокойным, и она никогда не догадывалась, до какой степени он ее любит.

– Я выйду только на минутку. Пришел доктор Мун, твой друг, Чарльз. Он обещал сегодня прийти тебя навестить, помнишь? А перед тем, как уйти, он хочет со мной поговорить.

– Ты вернешься? – не отпускал он ее.

– Я совсем ненадолго. Ну, вот… лежи спокойно.

Она приподняла его голову и взбила подушку. Завтра пришлют новую опытную сиделку.

В гостиной ждал доктор Мун, его костюм в вечернем свете казался еще более изношенным и потрепанным. Она очень плохо к нему относилась, потому что убедила себя, пусть это и было абсолютно нелогично, что это он каким-то образом стал причиной ее несчастья. Но доктор Мун демонстрировал столь глубокий интерес, что она попросту не могла его не принимать. Однако она даже не попросила его порекомендовать каких-нибудь специалистов – его, доктора, который был буквально под рукой…

– Миссис Хэмпл! – Он подался навстречу, протянул руку, и Луэлла в знак приветствия неловко, лишь слегка, прикоснулась к ней. – Вы хорошо выглядите, – сказал он.

– Спасибо, я в порядке.

– Вас можно поздравить – вы прекрасно справляетесь с ситуацией.

– Но я вовсе ни с чем не справляюсь, – холодно ответила она. – Делаю, что должна…

– Вот именно!

В ней сразу же проснулось раздражение.

– Я делаю, что должна, не более того, – продолжала она, – и без всякого желания.

И вдруг она снова стала откровенной, как в тот вечер, когда произошла катастрофа, сознавая, что разговаривает с ним как со старым другом, сама не понимая почему.

– С хозяйством просто беда, – вырвалось у нее, и она уже не могла остановиться. – Пришлось рассчитать слуг, а новую служанку пришлют только послезавтра. У ребенка простуда, а я только что обнаружила, что его няня совершенно не справляется со своими обязанностями… Это такой кошмар! Все настолько ужасно, насколько только можно себе представить!

– А не могли бы вы рассказать подробнее, почему вы решили, что няня не справляется со своими обязанностями?

– Много неприятных вещей узнаешь, когда приходиться сидеть дома.

Он кивнул, его усталый взгляд скользил по комнате.

– Кажется, есть надежда, – медленно произнес он. – Как я уже говорил, я ничего не обещаю. Я лишь делаю, что могу.

Луэлла с изумлением посмотрела на него.

– О чем вы? – возразила она. – Вы же для меня ничего не сделали – абсолютно ничего!

– Да, пока ничего особенного, – тихо сказал он. – Нужно время, миссис Хэмпл.

Он произнес это сухо и монотонно, обижаться было не на что, однако Луэлла сочла, что он зашел слишком далеко. Она встала.

– Таких, как вы, я уже встречала, – холодно сказала она. – По неизвестной причине такие, как вы, всегда уверены, что являются «старыми друзьями семьи». Но я не завожу друзей на скорую руку, и у вас нет никакого права вмешиваться в мои личные дела. – Она хотела добавить: «Так беспардонно», но не стала.

Когда за ним закрылась дверь, Луэлла прошла на кухню убедиться, что новая кухарка все правильно поняла и готовит три разных обеда – для Чарльза, для ребенка и для нее. Трудно обходиться одной служанкой в такой тяжелой ситуации. Надо бы позвонить в другое агентство по найму – в этом, кажется, к ней уже относятся нехорошо.

К своему удивлению, она обнаружила кухарку в шляпе и пальто, читающей газету за кухонным столом.

– Эй, – Луэлла забыла имя, – послушайте, в чем дело, миссис…?

– Миссис Даньски меня зовут.

– Так в чем дело?

– Боюсь, что не смогу у вас работать, – ответила миссис Даньски. – Видите ли, я обычная кухарка и не умею готовить для больных.

– Но я на вас рассчитывала!

– Мне очень жаль. – Она упрямо покачала головой. – Надо и о своем здоровье думать! Меня даже не предупредили, что это не обычная работа. А когда вы попросили меня убраться в комнате вашего мужа, я сразу поняла, что это мне не по силам.

– Я больше не буду просить вас убираться, – в отчаянии предложила Луэлла. – Пожалуйста, только останьтесь, ну хотя бы до завтра… Я же не смогу подыскать вам замену за один вечер!

Миссис Даньски вежливо улыбнулась:

– Как и у вас, у меня тоже есть дети, о которых тоже надо думать.

Луэлла хотела было предложить повысить плату, но не смогла сдержаться и вышла из себя.

– Никогда даже не слышала о подобном эгоизме! – воскликнула она. – Бросить меня одну в такой момент! Старая дура!

– Заплатите мне за полдня, и я ухожу, – спокойно сказала миссис Даньски.

– Не заплачу ни цента, если не останетесь!

Ей сразу же стало стыдно, но гордость не позволила взять угрозу назад.

– Никуда не денетесь, заплатите!

– Дверь там!

– Уйду, когда заплатите, – не отступала возмущенная миссис Даньски. – Мне тоже надо думать о своих детях!

Луэлла резко вдохнула и сделала шаг вперед. Испугавшись ее решимости, миссис Даньски развернулась и бросилась, бормоча угрозы, на улицу.

Луэлла подошла к телефону, набрала номер агентства и объяснила, что служанка ее покинула.

– Можете кого-нибудь прислать прямо сейчас? Муж болен, и еще ребенок заболел…

– Простите, миссис Хэмпл. Уже никого нет. Четыре часа, конец дня.

Луэлла стала спорить. В результате ей пообещали, что попробуют позвонить одной женщине и, может быть, перезвонят позже. Это было все, что они могли для нее сделать до завтрашнего утра.

Она обзвонила еще несколько агентств, но сегодня в сфере услуг явно произошел сбой. Дав Чарльзу лекарство, она на цыпочках вошла в детскую.

– Как малыш? – отрешенно спросила она.

– Девяносто девять и один, – прошептала няня, держа термометр на свету. – Только что померила.

– Это много? – нахмурившись, спросила Луэлла.

– На три пятых выше нормы. Для вечера не так уж много. Но при простуде температура может резко подняться.

Луэлла подошла к кроватке и потрогала рукой пылающую щечку сына, подумав, несмотря на всю свою тревогу, о том, как же он похож на ангелочка в рекламе мыла «Люкс» на автобусах!

Она повернулась к няне:

– Умеете готовить?

– Да, но плохо.

– А сможете приготовить еду ребенку? Эта старая дура ушла, я никого не могу найти, и даже не знаю, что теперь делать.

– Ну конечно, ребенку я приготовить смогу.

– Тогда все в порядке. А я попробую что-нибудь сотворить для мистера Хэмпла. Пожалуйста, оставьте дверь открытой, а то не услышите звонок, когда придет доктор. Откройте ему и позовите меня.

Сколько же докторов… За целый день не было и часа, чтобы в доме не находился хотя бы один врач! Специалист и семейный терапевт приходили каждое утро, затем появлялся педиатр, а сегодня вечером в малой гостиной был и доктор Мун, спокойный, настойчивый и незваный. Луэлла пошла на кухню. Себе она могла пожарить яичницу – раньше она часто так ужинала, придя из театра. Но овощи для Чарльза были совсем другое дело – их надо было варить или тушить или что-то там еще, а в плите, оказывается, было так много каких-то дверок, ручек и конфорок, и она никак не могла выбрать подходящую. Она взяла голубую кастрюлю, которая выглядела поновее, нарезала в нее морковь и налила немного воды. Поставив все на плиту, она попыталась вспомнить, что же делать дальше. И тут зазвонил телефон. Звонили из агентства.

– Да, миссис Хэмпл слушает.

– Вы знаете, женщина, которую мы к вам сегодня посылали, вернулась и предъявила претензию. Вы отказались оплачивать ее работу.

– Я же вам объясняла, что она отказалась остаться! – разгорячилась Луэлла. – Она не выполнила своих обязательств, поэтому я сочла, что также свободна от…

– Мы обязаны следить за тем, чтобы нашим людям платили, – проинформировало ее агентство, – иначе как мы вообще сможем работать, вы согласны? Мне очень жаль, миссис Хэмпл, но мы не сможем прислать к вам никого до тех пор, пока вы не уладите это недоразумение.

– Я заплачу, заплачу! – взмолилась она.

– Безусловно, мы всегда стараемся поддерживать хорошие отношения с нашими клиентами…

– Да, да!

– Отлично. Тогда завтра просто пришлите сюда ее деньги, договорились? Ее ставка – семьдесят пять центов в час.

– Но как насчет сегодня? – воскликнула она. – Мне нужен кто-нибудь прямо сегодня!

– Знаете, уже довольно поздно. Я сама уже шла домой…

– Мое имя миссис Хэмпл! Это вам что, ни о чем не говорит? Если я обещала, то так и сделаю. Я жена Чарльза Хэмпла, мы живем на Бродвее, 14…

Она неожиданно осознала, что Чарльз Хэмпл, живущий на Бродвее, 14, был просто беспомощным инвалидом – это имя больше не могло служить ни рекомендацией, ни угрозой. Придя в отчаяние от неожиданного бессердечия мира, она бросила трубку.

Десять минут спустя, после тщетной неистовой возни на кухне, она пошла к няне, которую недолюбливала, и призналась, что не способна приготовить пищу своему мужу. Няня поначалу объявила, что у нее сегодня просто раскалывается голова и вообще ей достаточно хлопот с больным ребенком, но потом нехотя уступила и согласилась показать Луэлле, что нужно делать.

Проглотив унижение, Луэлла выполняла указания, а няня, ворча, экспериментировала с незнакомой плитой. С грехом пополам ужин все-таки поставили. Затем пришло время купать Чака, няня ушла, а Луэлла осталась сидеть в одиночестве за кухонным столом и слушать бульканье и запахи кастрюль.

«А ведь женщины занимаются этим каждый день, – думала она. – Тысячи женщин! Готовят, ухаживают за больными – и еще ходят на работу».

Но она не рассматривала этих женщин как себе подобных – если, конечно, не принимать во внимание, что у всех людей есть пара ног и пара рук. Она сказала это так же, как сказала бы: «Дикари Южных морей носят кольца в носу». Сегодня она была вынуждена заниматься собственным домом, но она не получала от этого никакого удовольствия. Для нее эта ситуация была всего лишь забавным исключением.

Неожиданно она услышала приближающиеся медленные шаги, сначала в столовой, а затем и в буфетной. Слегка испугавшись, что это пришел доктор Мун с очередным визитом, она посмотрела – и увидела в дверях буфетной няню. В голове Луэллы пронеслось, что, наверное, и няня тоже скоро заболеет. Она оказалась права – няня едва дошла до двери кухни, пошатнулась и схватилась за ручку двери, как раненая птица цепляется за ветку. Затем она безмолвно осела на пол. Одновременно зазвонил дверной звонок; Луэлла, поднявшись, с облегчением вздохнула, подумав, как кстати пришел детский врач.

– Обычный обморок, – сказал он, уложив голову няни себе на колени. Ее ресницы дрогнули. – Да, просто упала в обморок, вот и все.

– Не дом, а больница! – воскликнула Луэлла в отчаянии. – Доктор, здесь больны все, кроме меня!

– Она не больна, – чуть погодя, ответил он. – Вот, сердце у нее уже бьется нормально… Она просто потеряла сознание.

Луэлла помогла доктору усадить возвращавшееся к жизни тело на стул, поспешила в детскую и наклонилась над детской кроваткой. Она тихо опустила одну боковину. Кажется, жар кончился – болезненный румянец исчез. Она наклонилась и потрогала щечки.

И вдруг Луэлла стала кричать.

IV

Даже после похорон Луэлла не могла заставить себя поверить, что потеряла ребенка. Она вернулась в квартиру и кругами ходила по детской, зовя его по имени. Затем, пораженная горем, она села и уставилась на белую кроватку с красным цыпленком, нарисованным на боку.

– Что теперь будет со мной? – прошептала она. – Произойдет что-то ужасное, когда я осознаю окончательно и бесповоротно, что никогда больше не увижу Чака!

Она еще ничего не поняла. Как только наступят сумерки, няня, наверное, приведет его с прогулки. Она помнила какое-то чудовищное недоразумение, кто-то сказал ей, что Чак умер, но если это была правда, тогда почему в его комнате все как всегда, на столе лежат его зубная щетка и расчесочка, и зачем она тогда вообще здесь сидит?

– Миссис Хэмпл!

Она подняла глаза. В дверях стоял усталый и потрепанный доктор Мун.

– Уходите, – отрешенно произнесла Луэлла.

– Вы нужны вашему мужу.

– Мне все равно.

Доктор Мун сделал шаг в комнату:

– Кажется, вы меня не понимаете, миссис Хэмпл. Он зовет вас. У вас теперь нет никого, кроме него.

– Я вас ненавижу, – резко сказала она.

– Как вам будет угодно. Я ничего не обещаю, вы же знаете. Я лишь делаю, что могу. Вам станет лучше, когда вы осознаете, что ваш ребенок ушел навсегда и вы больше никогда его не увидите.

Луэлла вскочила.

– Мой ребенок не умер! – воскликнула она. – Вы лжете! Вы всегда лжете! – Ее горящие глаза встретили его взгляд, и она увидела в нем что-то, одновременно и жестокое, и доброе, что внушило ей страх и сделало беспомощной и покорной.

Отчаявшись, она устало опустила глаза.

– Ладно, – утомленно произнесла она. – Моего ребенка больше нет. Что мне теперь делать?

– Вашему мужу гораздо лучше. Все, что ему теперь требуется, это покой и доброта. Но вы должны пойти к нему и рассказать, что случилось.

– А вы, наверное, считаете, что помогли ему, – едко заметила Луэлла.

– Возможно. Он почти здоров.

Почти здоров – значит, последнее звено цепи, приковывавшей ее к дому, разбито. Эта часть ее жизни окончилась – можно отрезать прямо здесь, вместе со всем этим горем и подавленностью, и лететь дальше свободно, как ветер.

– Я сейчас к нему зайду, – отстраненно сказала Луэлла. – Пожалуйста, оставьте меня.

Незваная тень доктора Муна растворилась во тьме холла.

– Я могу уйти, – прошептала Луэлла. – Жизнь снова дарит мне свободу взамен всего, что отняла у меня.

Но нельзя медлить ни минуты, а то жизнь схватит ее опять и снова заставит страдать. Она вызвала консьержа и приказала принести в квартиру чемодан из общей кладовой. Затем стала вытаскивать вещи из комода и шкафа, пытаясь по возможности отобрать примерно то, с чем началась ее замужняя жизнь. Ей даже попалось два старых платья из приданного – уже вышедшие из моды и ставшие ей узковаты в талии, – она все равно бросила их в общую кучу. Новая жизнь. Чарльз снова был здоров; а ребенок, которого она боготворила, который слегка ее утомлял, был мертв.

Сложив чемодан, она автоматически направилась на кухню распорядиться по поводу ужина. Сказала кухарке, что надо приготовить Чарльзу, и сказала, что сама будет ужинать не дома. Ее внимание на мгновение привлекла маленькая кастрюлька, в которой готовили Чаку, но посмотрела она на нее совершенно равнодушно. Заглянула в ледник; он был вычищен и заполнен свежим льдом. Затем она пошла в комнату Чарльза. Он сидел в кровати, а сиделка читала ему вслух.

Его волосы практически полностью поседели и отливали серебром, а темные глаза на исхудавшем юном лице казались огромными.

– Ребенок болен? – спросил он своим обычным голосом.

Она кивнула.

Он замялся, прикрыл на мгновение глаза. Затем задал вопрос:

– Ребенок умер?

– Да.

Он надолго замолчал. Сиделка подошла ближе и положила ладонь ему на лоб. Две большие, неуклюжие слезы показались у него на глазах.

– Я почувствовал, что ребенок умер.

Долгое молчание первой нарушила сиделка:

– Доктор разрешил отвезти мистера Чарльза сегодня вечером на прогулку. Ему нужна перемена обстановки.

– Хорошо.

– Я подумала… – сиделка не сразу решилась продолжить, – так вот, я подумала, что прогуляться вам бы обоим неплохо, миссис Хэмпл; может, выйдете вместо меня?

Луэлла тут же отрицательно покачала головой.

– О, нет, – ответила она, – сегодня мне не очень хорошо.

Сиделка как-то странно на нее посмотрела. Неожиданно почувствовав жалость к Чарльзу, Луэлла медленно наклонилась и поцеловала его в щеку. Затем, не говоря ни слова, она пошла в свою комнату, надела шляпу, пальто и с чемоданом в руках пошла к входной двери.

Она сразу же увидела тень в холле. Только бы миновать эту тень – и она свободна! Если бы только она могла обогнуть ее справа или слева или приказать ей убраться с дороги! Но тень упрямо не желала двигаться, и, издав слабый крик, Луэлла села на стул в холле.

– Я думала, что вы ушли, – взмолилась она – Я же просила вас уйти.

– Скоро уйду, – ответил доктор Мун, – но я не хочу, чтобы вы совершили древнюю, как мир, ошибку.

– Я не совершаю никакой ошибки – все ошибки я оставляю позади.

– Вы пытаетесь оставить позади саму себя, но это невозможно. Чем дальше вы от себя убегаете, тем ближе приближаетесь к самой себе.

– Но мне нужно бежать, – отчаянно возразила она. – Бежать из этого дома смерти и неудач!

– У вас еще не было неудач. Они только начинаются.

Она встала:

– Дайте пройти.

– Нет.

Она опять сдалась, как и всегда, когда разговаривала с ним. Закрыла лицо руками и расплакалась.

– Возвращайтесь в комнату и скажите сиделке, что идете на прогулку с мужем, – предложил он.

– Я не могу.

– Можете.

Луэлла вновь взглянула на него и поняла, что повинуется. Решив, что ее воля теперь окончательно сломлена, она бросила чемодан и пошла обратно через холл.

V

Природу странного влияния, которое оказывал на нее доктор Мун, Луэлла понять не могла. Но шли дни, и она обнаруживала, что делает многие вещи, которые раньше вызывали у нее отвращение. Она оставалась дома с Чарльзом; когда он совсем поправился, она иногда выходила с ним поужинать или в театр, но только если этого хотел он сам. Она стала ежедневно появляться на кухне и нехотя присматривать за хозяйством, поначалу из страха, что все опять пойдет прахом, а затем уже по привычке. И она чувствовала, что все это было каким-то образом связано с доктором Муном – что-то такое, что он все время рассказывал ей о жизни, или почти рассказывал, и в то же время скрывал, словно боялся, что она об этом узнает.

Когда жизнь вновь вошла в обычную колею, она обнаружила, что Чарльз стал меньше нервничать. Его привычка тереть лицо исчезла, и, хотя ей казалось, что в мире поубавилось веселья и счастья, теперь ей иногда удавалось испытать настоящее умиротворение, о котором она раньше даже не подозревала.

И вот однажды вечером доктор Мун неожиданно сказал, что уезжает.

– Хотите сказать, навсегда? – спросила она, запаниковав.

– Навсегда.

Лишь мгновение она не была уверена, что сожалеет об этом.

– Я больше вам не нужен, – тихо произнес он. – Вы вряд ли это поймете, но вы повзрослели.

Он подошел поближе и, сев на диван рядом с ней, взял ее за руку. Луэлла сидела молча, напряженно прислушиваясь.

– Мы всегда договариваемся с детьми, что они сидят в зале тихо и не мешают разыгрывать пьесу, – сказал он, – но если они так и остаются в зале после того, как выросли, кому-то приходится работать вдвойне – еще и за них, – чтобы они получили удовольствие от света и блеска нашего мира.

– Но я хочу света и блеска, – возразила она. – Это все, что может предложить жизнь. Нет ничего плохого в том, чтобы хотеть, чтобы все вокруг было живым и теплым.

– А все и будет живым и теплым.

– Как?

– Когда тепло будет исходить от вас.

Луэлла изумленно взглянула на него.

– Сейчас ваша очередь встать в центре и начать давать другим то, что так долго давали вам. Теперь вы должны давать защиту тем, кто моложе, хранить мир в душе мужа, а также давать и ничего не просить взамен у тех, кто старше. Вы должны стать опорой людям, которые работают для вас. Вам придется скорее прятать в себе проблемы, нежели ими делиться, придется запастись терпением выше среднего и совершать поступки самостоятельно, а не в паре с кем-то. Весь свет и блеск мира теперь в ваших руках.

Он неожиданно умолк.

– Встаньте, – сказал он, – подойдите к зеркалу и скажите мне, что вы там увидите.

Луэлла послушно встала и подошла к висевшему на стене сувениру – привезенному из Венеции в медовый месяц зеркалу.

– Здесь у меня появилась складка, – сказала она, подняв руку и указав на переносицу, – а еще здесь в тени сбоку – наверное, это морщинки.

– Вы огорчены?

Она быстро обернулась.

– Нет, – сказала она.

– Вы поняли, что Чака больше нет? Что вы его больше никогда не увидите?

– Да. – Она медленно провела руками перед глазами. – Но все это было так бесконечно давно…

– Бесконечно давно… – повторил он; затем: – Вы все еще боитесь меня?

– Уже не боюсь, – ответила она и честно добавила: – Раз уж вы уезжаете.

Он пошел к двери. Сегодня он выглядел особенно усталым – казалось, что он едва может двигаться.

– За ваш дом и семью теперь отвечаете вы, – раздался усталый шепот. – И если здесь будет свет и блеск, то это будет ваш свет и блеск; если здесь будет радость, то лишь потому, что так захотите вы. Удовольствия могут появляться в вашей жизни, но вы больше никогда не должны их специально искать. Теперь ваш черед поддерживать огонь в очаге.

– Останьтесь еще ненадолго? – предложила Луэлла.

– Время вышло. – Его голос стал таким тихим, что она едва различала слова. – Но запомните: что бы ни случилось, я всегда смогу вам помочь, если только здесь можно помочь. Я ничего не обещаю.

Он открыл дверь. Теперь она должна была узнать то, что хотела узнать больше всего на свете, пока еще не поздно.

– Что вы со мной сделали? – воскликнула она. – Почему я не печалюсь о Чаке – и вообще ни о чем не жалею? Скажите же мне, я ведь уже почти вижу, но не могу разглядеть… Пока вы не ушли, скажите мне, кто вы такой!

– Кто я такой?!

Его поношенный костюм замер в дверях. Его круглое, бледное лицо вдруг разделилось на два, на дюжину, на двадцать лиц – все разные, но в то же время похожие, печальные, счастливые, трагические, равнодушные, покорные, – пока шесть десятков докторов Мунов не выстроились в ряд, как цепочка отражений, как месяцы жизни, уходящие в прошлое.

– Кто я такой? – повторил он. – Я – пять лет!

Дверь закрылась.

* * *

В шесть вечера Чарльз Хэмпл пришел домой, и, как обычно, Луэлла встретила его в холле. Если не считать мертвенно-бледных волос, внешне за два года болезни он не изменился. Сама же Луэлла изменилась более заметно – ее фигура стала плотнее, а глаза окружили морщинки, которые так и остались с того самого вечера в 1921 году, когда умер Чак. Но в свои двадцать восемь она все еще была красива, и на ее лице читалась сердечность повидавшего жизнь человека, как будто несчастье едва его коснулось, а затем поспешило прочь.

– Сегодня к нам заедут Ида с мужем, – сказала она. – У меня есть билеты в театр, но если ты устал, можно не ходить.

– Давай сходим.

Она посмотрела на него:

– Ты ведь не хочешь!

– Я хочу!

– Ладно, посмотрим, как ты себя будешь чувствовать после ужина.

Он обнял ее. Они вместе вошли в детскую, где их поджидали двое детей, чтобы пожелать им спокойной ночи.

Лед и пламень

Как-то раз – молодые Мэйзеры были тогда женаты уже больше года – Жаклин зашла к мужу в контору фирмы по торговле скобяными изделиями, работой которой он, более-менее успешно, управлял. Открыв дверь кабинета, она остановилась и произнесла: «Ой, прошу прощения…» Потому что ее приход прервал вполне обыденную, но в то же время интригующую сцену. В кабинете стоял молодой человек по имени Бронсон, с которым она была едва знакома; муж приподнялся из-за стола ему навстречу. Бронсон обеими руками горячо пожимал руку мужа – и даже более, чем горячо. Услышав, что вошла Жаклин, мужчины повернулись к ней, и Жаклин заметила, что глаза Бронсона покраснели.

Спустя мгновение он уже выходил и, проходя мимо нее, как-то смущенно произнес: «Добрый день». Она вошла в кабинет мужа.

– А что тут делал Эд Бронсон? – не скрывая любопытства, спросила она.

Джим Мэйзер улыбнулся, чуть прищурив серые глаза, и усадил ее прямо на свой стол.

– Просто забежал на минутку, – непринужденно ответил он. – Как дела дома?

– Все в порядке. – Она внимательно посмотрела на него. – Что ему было нужно? – продолжала она.

– Да так, зашел по одному делу.

– По какому?

– Да так, ничего особенного. Просто дело.

– А почему у него глаза покраснели?

– Неужели? – Он посмотрел на нее невинным взглядом, и они вместе рассмеялись.

Жаклин встала и, обойдя стол, бухнулась во вращающееся кресло.

– Лучше признавайся, – весело заявила она, – потому что я отсюда не уйду, пока не узнаю все!

– Ну, ладно. – Он замялся, нахмурившись. – Он просил меня оказать ему небольшую любезность.

И тут Жаклин все поняла – или, лучше сказать, интуитивно почувствовала.

– Ага! – Ее тон стал чуть жестче. – Ты дал ему в долг!

– Совсем немного.

– Сколько?

– Всего три сотни.

Всего три сотни! – Голос зазвенел как холодная бессемеровская сталь. – Сколько мы тратим в месяц, Джим?

– Ну, где-то пять-шесть сотен, наверное… – Он неуверенно посмотрел на нее. – Послушай, Жаки, Бронсон ведь отдаст! У него просто небольшие неприятности. Он совершил ошибку, какая-то девушка из Уодмира…

– И еще он знает, что ты славишься как легкая добыча, вот он к тебе и пришел, – перебила Жаклин.

– Нет, – упрямо возразил он.

– А тебе не пришло в голову, что эти три сотни могла бы потратить, например, я? – спросила она. – Неужели ты не помнишь, что не далее как в ноябре мы не смогли себе позволить даже короткую поездку в Нью-Йорк?

Улыбка медленно сползла с лица Мэйзера. Он пошел и прикрыл дверь кабинета.

– Послушай, Жаки, – начал он, – ты просто не понимаешь. Бронсон – один из тех, с кем я практически ежедневно обедаю. Мы дружим с детства, мы ходили в одну школу. Неужели ты не понимаешь, что я – именно тот, к кому он должен обращаться в первую очередь, когда у него неприятности? И вот поэтому-то я и не мог ему отказать!

Жаклин повела плечами, будто пытаясь стряхнуть с себя его аргументы.

– Ну что ж, – все взвесив, сказала она, – я все равно считаю, что он – ненадежный человек. Он вечно навеселе, и если он не желает работать, это его дело, но он не должен жить за твой счет.

Теперь они сидели по разные стороны стола, и оба говорили друг с другом так, как обычно разговаривают с детьми. Все фразы начинались с: «Послушай!», а на лицах было написано, что ситуация, конечно, вынуждает терпеть, но всему есть предел.

– Если ты не понимаешь, то я не смогу тебе объяснить, – заключил Мэйзер по истечении пятнадцати минут тоном, который для него означал крайнюю степень раздражения. – Мужчины иногда имеют особые обязательства, и с этим приходится считаться. В таких случаях не приходится выбирать, давать или не давать, особенно если учесть, как много в делах вроде моего значат хорошие отношения с людьми.

Говоря это, Мэйзер надевал пальто. Он собирался вместе с женой поехать на трамвае домой на обед. Автомобиля у них сейчас не было – старый они продали и собирались купить новый весной. Но именно сегодня трамвай был явно не лучшим выбором. При других обстоятельствах спор в кабинете был бы забыт, но то, что произошло потом, разбередило царапину так, что возникло серьезное раздражение темперамента.

Они заняли места в передней части вагона. Февраль подходил к концу – резкое бесцеремонное солнце превращало тощий снежок в грязные быстрые ручьи, разбегавшиеся по уличным водостокам. Поэтому в вагоне народу было меньше обычного – никто не стоял. Вагоновожатый даже приоткрыл окно, и слабый ветерок выдувал из вагона последнее дыхание зимы.

Жаклин неожиданно пришла в голову приятная мысль о том, что сидящий рядом с ней муж заметно выделяется красотой и ростом. Как глупо было пытаться его изменить! В конце концов, этот Бронсон ведь может и вернуть деньги, и уж тем более эти три сотни были отнюдь не целым состоянием. Само собой, лучше бы он так не делал, но все же…

Ее размышления были прерваны образовавшейся в проходе толпой пассажиров. Жаклин подумала, ну почему они все кашляют и не прикрывают рот рукой? Хоть бы Джим поскорее купил новую машину! Кто знает, какие болезни можно подхватить в этих трамваях…

Она обернулась к Джиму, чтобы сказать ему об этом, но Джим в этот момент встал и уступил место даме, стоявшей в проходе рядом с ним. Дама, одобрительно хмыкнув, уселась. Жаклин нахмурилась.

Женщине было под пятьдесят, размеров она была необъятных. Сначала она довольствовалась уступленной ей частью сиденья, но уже через мгновение она стала расширяться и распространяться, занимая складками своего жира все больше и больше места, и процесс стал все больше походить на безжалостное вытеснение. Когда вагон качало в направлении Жаклин, дама скользила вместе с ним, но когда колебание переходило в противоположную фазу, она умудрялась мастерски закрепиться, удерживая отвоеванную позицию.

Муж качался, держась за поручень. Жаклин поймала его взгляд и сердитым взглядом продемонстрировала свое отрицательное отношение к его поступку. Он, тоже взглядом, извинился и стал внимательно разглядывать наклеенную в вагоне схему маршрутов. Толстуха вновь надвинулась на Жаклин – теперь она уже практически лежала на ней. Затем ее одутловатое лицо с противными глазами повернулось к миссис Джеймс Мэйзер, и толстуха громко раскашлялась – прямо ей в лицо.

Со сдавленным восклицанием Жаклин встала, энергично протиснулась сквозь жирные колени и стала проталкиваться в конец вагона, порозовев от ярости. Там она ухватилась за поручень, а за ней сейчас же последовал муж в состоянии заметной тревоги.

За оставшиеся десять минут езды они не обменялись ни словом и молча стояли бок о бок, а сидевшие перед ними мужчины шуршали газетами и увлеченно рассматривали страницы карикатур, ни на секунду не отрывая взгляды от бумаги.

Лишь выйдя из вагона, Жаклин взорвалась.

– Глупец! – громко закричала она. – Ты видел эту кошмарную тушу, которой ты уступил место? Хоть раз можно было подумать обо мне, а не о первой попавшейся жирной самодовольной прачке?

– Да откуда же я мог знать…

Но Жаклин еще никогда не была на него так зла – злиться на него обычно было просто невозможно.

– Ты же видел, что ни один этих мужиков не уступил мне места? Неудивительно, что в понедельник вечером ты так устал, что не смог даже выйти со мной погулять! Наверное, ты уступил место какой-нибудь… Какой-нибудь мерзкой прачке-полячке, которая здорова, как бык, и просто обожает стоять на ногах!

Они шли по слякотной улице, не глядя на дорогу и все время наступая в лужи. От смущения и огорчения Мэйзер не мог ни попросить прощения, ни даже сказать что-нибудь в свою защиту.

Жаклин замолчала и вдруг повернулась к нему, ее глаза блеснули. Слова, которыми она обобщила свое видение этой ситуации, стали самым неприятным из всего, что ему приходилось когда-либо слышать.

– Твоя проблема, Джим, и причина того, что ты такой простак, – это твои жизненные принципы, которые достойны студента-первокурсника! Видишь ли, ты – профессиональный «отличный парень»!

II

Инцидент и ссора были забыты. Добродушие Мэйзера за какой-то час смогло сгладить все углы. Еще несколько дней история напоминала о себе все тише и тише, а затем все о ней забыли, и она окончательно погрузилась в темницу забвения. Я говорю «в темницу», поскольку забвение, к сожалению, никогда не бывает окончательным. Предмет исчез с горизонта, заслоненный тем обстоятельством, что Жаклин, с присущим ей самообладанием и холоднокровием, приступила к длительному, выматывающему и трудному делу вынашивания ребенка. Ее врожденные склонности и предрассудки стали заявлять о себе все больше и больше, и ей становилось все труднее не обращать внимания на некоторые вещи. Наступил апрель, а они так и не купили автомобиль. Мэйзер совершил неожиданное открытие – у него не было практически никаких накоплений, а ведь буквально через полгода у него на руках окажется полноценная семья! Это его встревожило. Впервые вокруг его честных добрых глаз показались морщинки – первые, маленькие и незаметные, как тени. Теперь он задерживался на работе даже после того, как на город спускались весенние сумерки, и часто приносил домой бумаги, с которыми не успевал ознакомиться за день. Новую машину пришлось на время отложить.

Апрельским вечером в магазинах на Вашингтон-стрит было не протолкнуться. Жаклин медленно прогуливалась вдоль витрин, размышляя – без всякого страха и подавленности – о том, что скоро ее жизнь неминуемо станет иной. В воздухе уже повисла сухая по-летнему пыль; солнечные лучи весело отскакивали от стекол витрин, превращаясь в бензиновые радуги там, где в лужицах на асфальте стояли автомобили.

Жаклин остановилась. У обочины, футах в шести от нее, был припаркован новенький сияющий спортивный «родстер». Рядом с ним разговаривали двое мужчин, и она услышала, как один беззаботно сказал другому: «Ну, как тебе? Купил вот сегодня утром»; и в тот же момент она его узнала – это был Бронсон-младший! Жаклин тут же развернулась и мелкими шажками торопливо направилась в контору к мужу. Вежливо кивнув секретарше, она прошла прямо в кабинет. При ее неожиданном появлении Мэйзер с удивлением оторвал взгляд от стола.

– Джим, – не успев отдышаться, начала она, – Бронсон отдал тебе те три сотни?

– Да нет, – нерешительно ответил он, – пока нет. Он появлялся на прошлой неделе, сказал, что пока у него туго с деньгами.

Ее глаза сверкнули злым торжеством.

– Да что ты говоришь? – в сердцах произнесла она. – Ну, так вот: он только что купил новый спортивный «родстер», который стоит не меньше чем две с половиной тысячи долларов!

Джим недоверчиво покачал головой.

– Я сама его видела, – убеждала его она. – И слышала, как он рассказывал, что только что его купил!

– Но мне он сказал, что у него нет денег… – беспомощно повторил Мэйзер.

Жаклин сдалась. Из ее груди вырвалось нечто похожее на вздох со стоном.

– Да он же просто тебя использовал! Он знал, что ты простак, и просто тебя использовал! Неужели ты не понимаешь? Он хотел купить машину за твой счет, и он ее купил! – Она горько рассмеялась. – Он, наверное, чуть не надорвался от хохота, вспоминая, как легко он тебя облапошил.

– О, нет! – возразил Мэйзер, потрясенный этой мыслью. – Может, ты его с кем-нибудь перепутала…

– Мы ходим пешком, а он разъезжает в авто за наш счет! – с негодованием перебила она. – Как смешно – действительно смешно! Если бы это меня не бесило, получилась бы отличная шутка. Подумай сам! – Ее тон стал резче, она пыталась сдерживаться, но теперь она говорила с оттенком презрения. – Ты половину своего свободного времени проводишь, делая что-то для людей, которые в грош тебя не ставят и которым абсолютно на тебя наплевать. Ты уступаешь места в трамваях всяким свиньям, а сам так устаешь, что дома даже пошевелиться не можешь. Ты работаешь во всяких общественных комитетах, это занимает не меньше часа в день – ты мог бы потратить этот час на дело, – но ты не получаешь за это ни цента! Тебя вечно все используют – я больше этого не вынесу! Я думала, что вышла замуж за человека, а не за профессионального самаритянина, который готов выручить любого и взвалить на себя весь мир!

Завершив свою обличительную речь, Жаклин вдруг покачнулась и осела на стул – нервы не выдержали.

– А в то же время, – отрывисто продолжила она, – ты нужен мне. Мне нужна твоя сила, твое здоровье, твои руки и твоя поддержка. Но если ты… если ты отдаешь все это другим, мне остается так мало, что для меня…

Он опустился рядом с женой на колени и обнял ее. Ее голова послушно легла ему на плечо.

– Прости меня, Жаклин, – тихо сказал он, – я буду осторожнее. Я сам не знал, что делаю.

– Ты самый добрый на свете, – глухо пробормотала Жаклин, – но мне нужен весь ты и все лучшее в тебе!

Он гладил ее по голове. Несколько минут они так и сидели, не говоря ни слова, словно достигнув нирваны мира и взаимопонимания. Затем Жаклин неохотно приподняла голову, потому что в дверях послышался голос мисс Клэнси, прервавший идиллию:

– Прошу прощения…

– Что такое?

– Посыльный пришел, у него какие-то коробки. Там наложенный платеж.

Мэйзер встал и вышел вслед за мисс Клэнси в приемную.

– Пятьдесят долларов, пожалуйста!

Он открыл кошелек: там было пусто. Он забыл зайти утром в банк.

– Минуточку, – рассеянно сказал он. Он думал о Жаклин – Жаклин, которую он оставил в одиночестве и отчаянии ждать его в соседней комнате.

Он вышел в коридор, открыл дверь напротив с табличкой «Клэйтон и Дрейк, брокеры» и, распахнув внутреннюю дверь, подошел к человеку, сидевшему за конторкой.

– Доброе утро, Фред, – сказал Мэйзер.

Дрейк, низенький, лет тридцати, в пенсне и с лысиной, привстал и пожал ему руку:

– Привет, Джим. Чем могу помочь?

– Там ко мне пришел посыльный, у него какие-то коробки с наложенным платежом, а у меня ни цента наличными. Не выручишь полтинником до вечера?

Дрейк пристально посмотрел на Мэйзера. Затем, медленно и выразительно, покачал головой – не вниз и вверх, а из стороны в сторону.

– Извини, Джим, – сухо ответил он, – я взял себе за правило никогда не одалживать деньги никому и ни на каких условиях. Я не раз видел, как из-за этого рушится дружба.

Рассеянность Мэйзера уже прошла, он издал односложное восклицание, совершенно явно выражавшее его изумление. Затем автоматически включился присущий ему такт, придя на помощь и продиктовав нужные слова, несмотря на то что разум его вдруг оцепенел. Его первым инстинктивным побуждением стала необходимость облегчить Дрейку угрызения совести из-за отказа.

– Да-да, я понимаю. – Он кивнул головой, как бы выражая свое полное согласие, будто он и сам частенько подумывал о том, чтобы занять именно такую позицию. – Да, я вполне тебя понимаю. Ну что ж… Я просто… Да нет, такое правило, конечно, нарушать нельзя. Это очень правильно.

Они поговорили еще немного. Для Дрейка все это дело выглядело совершенно естественным; свою роль он явно исполнял уже не первый раз. Он одарил Мэйзера абсолютно искренней улыбкой.

Мэйзер вежливо удалился в свою контору, и Дрейк подумал, что это самый тактичный человек в городе. Мэйзер умел создавать такое впечатление. Но, войдя в свой кабинет и увидев, как жена безрадостно уставилась на светящее в окне солнце, он обнял ее, а на его губах появилась невиданная ранее усмешка.

– Ну, ладно, Жаки, – медленно произнес он, – видимо, ты во многом права, а я был чертовски не прав.

III

За следующие три месяца Мэйзер пересмотрел свои привычные взгляды. Его прежняя жизнь была необычайно счастливой. Те самые трения между людьми, между человеком и обществом, которые снабжают большинство из нас шкурой грубых, циничных и придирчивых склочников, в его жизни случались на редкость нечасто. Раньше ему никогда не приходило в голову, что его иммунитет тоже имел свою цену, но теперь он видел, что сплошь и рядом, причем постоянно, ему приходилось уступать дорогу во избежание вражды и даже обыкновенных споров.

Например, он одолжил знакомым много денег – порядка тысячи трехсот долларов, – а теперь, в новом свете, он осознал, что эти деньги к нему больше никогда не вернутся. Грубый женский разум Жаклин осознал это уже давно. Лишь теперь, когда благодаря Жаклин на его счету в банке появились деньги, он стал жалеть об этих займах.

Он также понял, насколько права она была в том, как много его времени и энергии расходовалось на всяческого рода услуги другим – чуть-чуть здесь, немного там; общая сумма выходила довольно круглой. Ему нравилось помогать людям. Он чувствовал себя прекрасно, когда о нем хорошо думали; но теперь он стал спрашивать себя, а не потакал ли он, таким образом, своему тщеславию – и не более того. Упрекая себя, он был к себе, как всегда, несправедлив. Ведь Мэйзер, по сути, был настоящим и безнадежным романтиком!

Он решил, что такой саморасход утомлял его к вечеру, понижал эффективность его работы и делал менее надежной опорой для Жаклин, которая с каждым месяцем становилась все тяжелее и утомленнее и все долгие летние вечера проводила на тенистой веранде в ожидании, когда на дорожке раздастся звук его шагов.

Чтобы не сбиться с нового курса, Мэйзер отказался от многих вещей – среди них был и пост президента ассоциации выпускников университета. За бортом остались и другие, менее почетные обязанности. Когда его избирали в какой-нибудь комитет, все остальные участники по традиции тут же избирали его председателем, а сами растворялись где-нибудь на заднем фоне, где их было не так-то просто отыскать. С этим было покончено. Он также стал избегать тех, кто был склонен просить о какой-либо помощи, – он стал избегать этих пристальных жаждущих взглядов, часто устремлявшихся к нему в клубе.

Перемены в нем происходили медленно. Он не был таким уж наивным – при других обстоятельствах отказ Дрейка дать деньги не слишком бы его поразил. Если бы ему об этом рассказали как о забавном случае, произошедшем с кем-то другим, он едва ли стал бы задумываться. Однако все произошло так внезапно, да еще наложилось на аналогичную ситуацию, которую он как раз обдумывал, так что шок придал всему делу значение и силу.

Наступила середина августа; всю последнюю неделю держалась жара, словно в печи. Шторы на широко открытых окнах его кабинета едва колыхнулись за целый день и напоминали обвисшие паруса, прикрывавшие горячие оконные сетки. Мэйзер беспокоился – Жаклин переутомилась, и поэтому у нее начались дикие головные боли, да и бизнес, казалось, достиг какой-то мертвой точки. Все утро он был таким раздражительным, что даже мисс Клэнси стала бросать на него удивленные взгляды. Он сразу же извинился, немедленно об этом пожалев. Несмотря на жару, он, как всегда, усердно трудился – а ей, стало быть, невмоготу?

В этот момент мисс Клэнси появилась в дверях, и он, слегка нахмурившись, взглянул на нее.

– К вам мистер Эдвард Лэйси.

– Хорошо, – равнодушно сказал он. Старик Лэйси – он был с ним едва знаком. Жалкая фигура – блестящий старт в далеких восьмидесятых, а теперь вот один из городских неудачников… Он не мог представить, зачем пожаловал Лэйси – ну разве что о чем-то попросить?

– Добрый вечер, мистер Мэйзер.

На пороге стоял невысокий и невеселый седой мужчина. Мэйзер встал и вежливо с ним поздоровался.

– Вы не заняты, мистер Мэйзер?

– Ну, не так чтобы очень. – Он слегка подчеркнул качественное наречие.

Мистер Лэйси сел, явно смущаясь. Он не выпускал свою шляпу из рук и, начав говорить, судорожно в нее вцепился.

– Мистер Мэйзер, если у вас найдется пять свободных минут, я расскажу вам кое-что… Видите ли, мне просто необходимо с вами об этом поговорить…

Мэйзер кивнул. Его инстинкт подсказал, что сейчас его будут о чем-то просить, но он устал и с какой-то апатией опустил подбородок на руки, приветствуя даже такое отвлечение от своих текущих забот.

– Видите ли, – продолжил мистер Лэйси, и Мэйзер заметил, что пальцы, тискавшие поля шляпы, дрожат, – когда-то давно, в восемьдесят четвертом, мы с вашим отцом были хорошими друзьями. Вы наверняка слыхали от него обо мне.

Мэйзер кивнул.

– Мне даже выпала честь нести его гроб. Когда-то мы были… очень близки. Вот почему я к вам сегодня пришел. Еще никогда в моей жизни мне не приходилось ни к кому ходить так, как сегодня к вам, мистер Мэйзер, – ходить к незнакомому человеку. Но с возрастом друзья умирают, переезжают или же какие-нибудь жизненные обстоятельства разлучают их. И дети тоже умирают, если вам не повезет уйти первым, – и вот так в один прекрасный день вы оказываетесь в одиночестве, и у вас не остается ни единого друга. Вы оказываетесь в изоляции. – Он еле заметно улыбнулся. Его руки теперь сильно дрожали. – Однажды, почти сорок лет назад, ко мне пришел ваш отец и попросил тысячу долларов. Я был старше его на пару лет, и, хотя мы с ним были едва знакомы, у меня сложилось о нем хорошее мнение. В те времена это были большие деньги, а гарантий у него не было никаких – у него ничего не было, только план в голове, – но мне понравился его взгляд – вы уж меня простите, если я скажу, что вы на него так похожи, – так что я дал ему деньги без всяких гарантий.

Мистер Лэйси замолчал.

– Без всяких гарантий, – повторил он. – Тогда я мог себе это позволить. И я ничего не потерял. Не прошло и года, как он отдал долг, да еще шесть процентов в придачу.

Мэйзер внимательно рассматривал лежавшую на столе промокашку, чертя на ней карандашом серию треугольников. Он знал, что сейчас последует, и его мускулы напряглись – он собирался с силами для отказа, который он вынужден будет сейчас произнести вслух.

– Я уже старик, мистер Мэйзер, – продолжал скрипучий голос. – Я потерпел неудачу – я неудачник, – но я сейчас не об этом. У меня есть дочь, она не замужем и живет со мной. Работает стенографисткой и всегда ко мне добра. Мы живем вместе на Селби-авеню, у нас там, знаете ли, квартира, очень хорошая квартирка.

Старик, весь дрожа, вздохнул. Он пытался – и одновременно боялся – перейти к своей просьбе. Кажется, дело было в страховке. У него был полис на десять тысяч долларов, он назанимал денег на всю эту сумму, а теперь всю сумму мог потерять, если вовремя не внесет в кассу четыреста пятьдесят долларов. У них с дочерью было около семидесяти пяти долларов. Друзей у них не было – он уже объяснял, – и деньги им взять было неоткуда…

Мэйзер больше не мог слушать эту печальную историю. Деньги он дать не мог, но мог, по крайней мере, избавить пожилого человека от унизительной агонии их выпрашивания.

– Извините, мистер Лэйси, – как можно мягче перебил он, – но я не смогу дать вам эти деньги.

– Нет? – Старик, моргая, глядел на него выцветшими глазами, взгляд которых, казалось, находился за пределами любого потрясения, за пределами любых человеческих эмоций, кроме, разве что, вечной тревоги. Лишь приоткрытый рот слегка изменил выражение его лица.

Мэйзер вновь внимательно уставился на промокательную бумагу.

– Через несколько месяцев у нас будет ребенок, и поэтому я коплю деньги. Сейчас брать из них было бы нечестно по отношению к моей жене и ребенку.

Его голос превратился в какое-то бормотание. Он обнаружил, что уже говорит какие-то банальности о том, что бизнес идет не очень, и говорит это с отталкивающей легкостью.

Мистер Лэйси не стал уговаривать. Он встал, ничем не показав своего разочарования. Лишь его руки продолжали дрожать, и это встревожило Мэйзера. Старик стал извиняться – он сожалел о том, что побеспокоил его в столь неподходящее время. Да, он, может быть, что-нибудь придумает… Он просто подумал, что если вдруг у мистера Мэйзера дела идут неплохо, почему бы не спросить… ведь он же сын старого друга, так что он – именно тот человек, к которому стоит обратиться в первую очередь…

Выходя из кабинета, он никак не мог открыть дверь. Мисс Клэнси ему помогла. Он, шаркая и сгорбившись, пошел по коридору, все так же моргая своими выцветшими глазами и все так же приоткрыв рот.

Джим Мэйзер стоял у стола, закрыв лицо рукой и втянув голову в плечи, словно ему вдруг стало холодно. Но в пять вечера стояла жара, как в полдень в тропиках.

IV

Спустя час все еще стояла жара, а он в сумерках на углу ждал трамвая. До его дома нужно было ехать двадцать пять минут, и он купил газету с розовыми страницами, чтобы разбудить свой вялый разум. Последнее время жизнь казалась менее счастливой и все менее романтичной. Возможно, теперь он знал больше о том, как устроен мир, а может быть, романтика мало-помалу испарялась с течением времени.

Такого, например, с ним никогда раньше не случалось. Мысли о старике упорно крутились в его голове. Он представлял себе, как тот пешком идет домой по изнуряющей жаре – пешком, чтобы сэкономить деньги за проезд, – открывает дверь душной маленькой квартирки и признается дочери, что у сына его друга не нашлось возможности ему помочь. Весь вечер они будут тщетно пытаться придумать хоть что-то, потом скажут друг другу спокойной ночи – отец и дочь, оказавшиеся волей случая одни в этом мире, – и разойдутся по своим комнатам, не в силах уснуть, чувствуя себя душераздирающе-одинокими.

Подъехал трамвай Мэйзера, он нашел свободное место в передней части вагона, рядом со старой дамой, которая нехотя подвинула ноги, чтобы он пролез. На следующей остановке проход в вагоне заполнился юными продавщицами из соседнего универмага, и Мэйзер развернул газету. Последнее время он перестал потакать своей привычке уступать место. Жаклин была права – обычная девушка была вполне способна постоять на ногах не хуже его. Уступать место было глупо, это был лишь красивый жест. Сегодня едва ли одна дама из дюжины сочтет нужным хотя бы поблагодарить за это.

В вагоне было душно и жарко; он вытер крупный пот, выступивший на лбу. В проходе стало очень тесно, и женщина, стоявшая рядом с ним, на мгновение навалилась ему на плечо, когда вагон свернул за угол. Мэйзер глубоко вдохнул противный горячий воздух, который напрочь отказывался циркулировать, и попытался сконцентрироваться на карикатуре, напечатанной вверху спортивной страницы.

– Пожалуйста, проходите вперед! – Резкий и раздражающий голос кондуктора пытался пробраться сквозь непроницаемую толпу людей. – Впереди свободно!

Толпа сделала слабую попытку сдвинуться вперед, однако заметного успеха не достигла – впереди свободного места не было. Вагон вновь повернул, и снова стоявшая рядом с Мэйзером женщина навалилась ему на плечо. Раньше он просто уступил бы место, хотя бы ради того, чтобы избежать таких напоминаний о ее присутствии. Он чувствовал себя неприятно холоднокровным. А в вагоне было ужасно – просто кошмар. В такой зной могли бы выпускать на линию побольше трамваев!

Уже в пятый раз он рассматривал карикатуры в разделе юмора. На второй картинке был изображен нищий, и туманный образ мистера Лэйси раз за разом настойчиво занимал его место на картинке. Господи! Только подумать, а вдруг старик действительно умрет с голоду – или бросится в реку?

«Когда-то, – подумал Мэйзер, – он помог моему отцу. Может быть, если бы не он, моя жизнь сложилась бы совершенно иначе. Но тогда Лэйси мог себе это позволить – а я сейчас не могу».

Чтобы прогнать от себя образ мистера Лэйси, Мэйзер стал думать о Жаклин. Он снова и снова говорил себе, что не станет жертвовать интересами Жаклин в угоду интересам старого неудачника, у которого когда-то был шанс, который он упустил. Сейчас, как никогда, в шансе нуждалась Жаклин!

Мэйзер посмотрел на часы. Он ехал в трамвае уже десять минут. Оставалось еще пятнадцать, а жара понемногу становилась все сильнее. Женщина опять навалилась на него, он выглянул в окно и увидел, что они выезжают из центра города.

Ему пришло в голову, что надо бы все-таки уступить место женщине – последний раз она просто повалилась на него, она явно очень устала. Знать бы наверняка, что она пожилая, но ощущение от прикосновения ткани ее платья к плечу подсказывало, что это, скорее всего, молодая девушка. Он не осмеливался поднять глаза и посмотреть на нее. Он боялся мольбы, которую он мог бы прочесть в ее глазах, если бы она оказалось пожилой, и колючего презрения, если бы она оказалась молодой.

Последующие пять минут его задыхающийся от жары разум был всецело занят сложнейшей, как ему казалось, проблемой – уступать или не уступать место? Он склонялся к мысли, что если уступит, то этим хоть отчасти искупит свой сегодняшний отказ мистеру Лэйси. Казалось ужасным совершить последовательно два таких холоднокровных поступка, да еще в такой день.

Он принялся опять разглядывать карикатуры, но тщетно. Надо сконцентрироваться на Жаклин. Он уже смертельно устал, а если будет стоять, то устанет еще больше. Жаклин ждет его, она в нем нуждается. Она будет в плохом настроении, и ей захочется после ужина часок просто тихо посидеть с ним, обнявшись. Когда он уставал, это было выше его сил. А потом, когда они пойдут спать, она будет время от времени просить его принести то лекарство, то стакан холодной воды. Ему была ненавистна даже мысль о том, что она может заметить, как он устал, – тогда, даже несмотря на то что ей что-нибудь нужно, она промолчит и не попросит его.

Девушка в проходе снова на него навалилась – на этот раз она практически на нем повисла. Да, она тоже устала. Ну что ж, работа всегда изматывает. В его голове фрагментами пронеслись окончания многих пословиц о тяжком труде и долгом дне. Весь мир устает, включая и эту женщину, чье чужое тело так утомленно опиралось на него. Но на первом месте для него стоят его дом и любимая жена, которая там его ждет. Он должен беречь свои силы для нее, и он снова и снова говорил себе, что не должен уступать своего места.

Затем послышался долгий вздох, за которым последовало короткое восклицание, и он почувствовал, что девушка больше на нем не висит. Восклицание превратилось в гул голосов – затем повисла тишина – затем вновь послышался шум, переместившийся в конец вагона к кондуктору отдельными голосами и отрывистыми криками. Громко задребезжал звонок, и нагретый вагон внезапно остановился.

– Тут девушка в обморок упала!

– От жары, наверное!

– Прямо так и бухнулась!

– Сдвиньтесь там! Эй, там, на задней площадке, вам говорю!

Толпа расступилась. Стоявшие впереди пассажиры подались назад, и тем, кто стоял на задней площадке, пришлось даже временно сойти. Любопытство и жалость выплескивались из спонтанно образовывавшихся групп. Люди пытались помочь, мешая друг другу. Затем зазвенел звонок, и вновь послышались пронзительные голоса.

– Вынесли ее?

– Вы только подумайте!

– Эта чертова компания должна…

– Видели парня, который ее выносил? Он тоже был бледен как полотно!

– Ну да, а вы слышали…

– Что?

– Да этот парень… Тот парень, что ее вынес… Он сидел рядом с ней – он сказал, что это его жена!

* * *

В доме стояла тишина. Ветер раздвинул темные листья винограда на веранде, позволив лунному свету добраться до плетеных стульев. Жаклин тихо лежала на длинном диване, ее голова покоилась у него на руках. Через некоторое время она лениво пошевелилась; ее рука, потянувшись вверх, похлопала его по щеке.

– Пожалуй, пойду спать. Я так устала. Поможешь встать?

Он поднял ее на руки, донес до постели и уложил на подушки.

– Приду к тебе через минуту, – с нежностью сказал он. – Подожди минутку, ладно?

Он прошел в освещенную гостиную, и она услышала, как он листает страницы телефонного справочника; затем услышала, как он называет номер.

– Здравствуйте, это мистер Лэйси? Ну, да… Да, это очень важно… Конечно, если он еще не лег спать…

Пауза. Жаклин слышала, как неугомонные воробьи чирикают в листьях магнолии через дорогу. Затем муж вновь заговорил в телефон:

– Это мистер Лэйси? Это Мэйзер. Я относительно того дела, о котором мы с вами разговаривали вечером… несмотря ни на что, я, видимо, все-таки смогу вам помочь. – Он стал говорить громче, как будто на другом конце линии его никак не могли расслышать. – Это сын Джеймса Мэйзера, говорю же вам… Насчет того небольшого дельца, которое мы обсуждали сегодня днем…

«Разумнее всего…»

В обед, с наступлением «главного американского часа», юный Джордж О’Келли неторопливо и с притворным тщанием приводил в порядок свой стол. Никто в конторе не должен был знать, что он спешит, поскольку успех зависит от атмосферы, и не стоит подчеркивать тот факт, что твои мысли отделяет от работы расстояние в семь сотен миль.

Но, едва выйдя из здания, он тут же стискивал зубы и пускался бежать, лишь изредка бросая взгляд на веселый полдень: всего в каких-то двадцати футах над головами толпы на Таймс-сквер нависла ранняя весна. Все поглядывали вверх и глубоко вдыхали мартовский воздух, и солнце слепило людям глаза, и никто никого не замечал, наслаждаясь собственным отражением в весенних небесах.

Джордж О’Келли, чьи мысли витали в семи сотнях миль отсюда, считал, что городская улица – это кошмар. Он торопливо спускался в метро и ехал девяносто пять кварталов, уставившись ожесточенным взглядом на висевший в вагоне плакат, живописно доказывавший, что у него ровно один шанс из пяти сохранить свои зубы в целости на протяжении следующих десяти лет. На 137-й улице он заканчивал свое знакомство с искусством рекламы, выходил из метро и вновь начинал свой неутомимый и озабоченный бег; на этот раз пробежка заканчивалась дома. Домом ему служила комнатка в высоком и ужасном многоквартирном доме, у черта на рогах.

Оно лежало здесь, на письменном столе, и это письмо – начертанное священными чернилами, на благословенной бумаге! – заставляло сердце Джорджа О’Келли биться так, что его мог бы услышать каждый в городе, если бы прислушался. Он прочитал запятые, помарки и даже отпечаток большого пальца на полях, а затем, утратив надежду, упал на кровать.

Он попал в беду, в одну из тех жутких неприятностей – обычное дело в жизни бедняков, ведь неприятности преследуют бедность, как стервятники. Но бедняк терпит неудачи, выкарабкивается из них, снова проваливается или даже двигается вперед одному ему известными способами, а Джорджу О’Келли бедность была в новинку, так что он бы сильно изумился, если бы кто-то ему сказал, что с ним не случилось ничего особенного.

Почти два года тому назад он закончил с отличием Массачусетский технологический институт и устроился на работу инженером-строителем в одну фирму на юге штата Теннесси. Всю свою жизнь он грезил тоннелями, небоскребами, огромными приземистыми дамбами и высокими трехпролетными мостами, напоминавшими ему взявшихся за руки танцовщиц, чьи головы были выше городских зданий, а юбки состояли из прядей канатов. Джордж О’Келли ощущал романтику в проектах поворота рек вспять и сравнивания горных хребтов – ведь тогда по всему миру расцветет жизнь, даже на бывших бесплодными землях, там, где раньше негде было пустить корень. Он любил сталь, и в его грезах рядом с ним всегда была сталь: жидкая сталь, сталь в чушках и болванках, стальные балки и бесформенные рудные залежи, ждущие его, будто художника – краски и холсты. Неисчерпаемая сталь, становящаяся простой и прекрасной в тигле его воображения…

Но сегодня он работал агентом в страховой конторе за сорок долларов в неделю, а его мечта стремительно ускользала от него. Невысокая черноволосая девушка, из-за которой у него и случились все эти неприятности – ужасные и невыносимые неприятности! – ждала, пока он увезет ее из маленького городка в штате Теннесси.

Через пятнадцать минут в дверь постучала женщина, у которой он нанимал комнату, и с раздражающей любезностью спросила: раз уж он дома, не желает ли он пообедать? Он отрицательно помотал головой, но вторжение пробудило его от грез, и, встав с кровати, он написал телеграмму.

«ПИСЬМО ОГОРЧИЛО ТЧК

ТЫ БОИШЬСЯ ВСКЛ

ДУМАТЬ РАЗРЫВЕ ПОМОЛВКИ ОТ УСТАЛОСТИ ГЛУПО ТЧК

ВЫХОДИ МЕНЯ ПРЯМО СЕЙЧАС ТЧК

ВСЕ БУДЕТ ХОРОШО»

С минуту его одолевали бурные чувства, затем он дописал – и едва узнал собственный почерк, так как руки его не слушались:

«ЛЮБОМ СЛУЧАЕ ПРИЕДУ ЗАВТРА ШЕСТЬ»

Закончив, он выбежал из квартиры и побежал на телеграф около станции метро. Все его сбережения составляли в сумме чуть меньше сотни долларов, но из письма было ясно, что она «нервничает», поэтому выбора у него не было. Он знал, что означает это «нервничает»: она чувствовала себя подавленно, а перспектива выйти замуж и начать жизнь в бедности и борьбе за существование была слишком тяжким испытанием для ее любви.

Джордж О’Келли прибыл в контору страховой компании, как обычно, бегом – пробежки стали для него чем-то вроде образа жизни, лучше всего выражая то напряжение, в котором он жил последнее время. Он пошел сразу в кабинет начальника.

– Мне нужно поговорить с вами, мистер Чемберс! – даже не отдышавшись, объявил он.

– Пожалуйста. – На него уставились два беспощадных и равнодушных глаза, похожие на наглухо заклеенные на зиму окна.

– Я хотел бы взять отпуск на четыре дня.

– Но вы же были в отпуске две недели назад! – с удивлением ответил мистер Чемберс.

– Да, это так, – смущенно признал молодой человек, – но мне необходимо уехать.

– Куда вы ездили в прошлый раз? Домой?

– Нет, я ездил… В одно место, в Теннесси.

– И куда же вы собрались на этот раз?

– На этот раз я собираюсь… В одно место, в Теннесси!

– Завидное постоянство, надо признать, – сухо ответил начальник. – Однако что-то я не припоминаю: разве мы нанимали вас в качестве разъездного коммивояжера?

– Вы правы! – с отчаянием в голосе произнес Джордж. – Но мне абсолютно необходимо уехать!

– Хорошо, – согласился мистер Чемберс, – но обратно можете уже не возвращаться. Не нужно.

– И не вернусь!

К изумлению мистера Чемберса и самого Джорджа, его лицо порозовело от радости. Он вдруг почувствовал себя счастливым, он ликовал: впервые за последние полгода он был абсолютно свободен! На глаза наворачивались слезы благодарности, и он с чувством пожал руку мистера Чемберса.

– Благодарю вас! – сказал он под наплывом чувств. – Я вовсе не хочу возвращаться! Мне даже кажется, что я бы сошел с ума, если бы вы мне сказали, что я должен вернуться и работать дальше. Видите ли, я просто не мог сам уволиться и поэтому хочу сказать вам спасибо – за то, что вы меня уволили!

Он великодушно помахал рукой, громко крикнув: «Вы должны мне жалованье за три дня, но ничего – оставьте деньги себе!», и выбежал из конторы. Мистер Чемберс позвонил секретарше и поинтересовался, не замечалось ли в последнее время в поведении О’Келли каких-либо странностей? За свою карьеру он уволил множество людей, и все принимали эту новость по-разному, но еще никто и никогда его не благодарил!

II

Ее звали Жонкиль Кэри, и Джорджу О’Келли не доводилось видеть ничего свежее и бледнее ее лица, когда она увидела его на платформе станции и, не в силах ждать, побежала навстречу. Ее руки устремились к нему, губы раскрылись в ожидании поцелуя, но она тут же отстранила его от себя и чуть стыдливо оглянулась вокруг. Невдалеке стояло двое парней чуть помладше Джорджа.

– Это мистер Креддок и мистер Хольт! – весело представила их она. – Я вас знакомила, когда ты приезжал в прошлый раз.

Обеспокоенный таким резким перескоком от поцелуя к представлению, подозревая в этом некий тайный смысл, Джордж еще больше разволновался, обнаружив, что ехать в дом Жонкиль им предстояло в автомобиле одного из этих парней. Ему показалось, что это ставит его в неловкое положение. По пути Жонкиль болтала со всеми – и с теми, кто ехал на заднем сиденье, и с теми, кто на переднем, – а когда под покровом сумерек он попытался было незаметно ее обнять, она не поддалась, а ловким движением вынудила его просто взять ее за руку.

– Разве эта улица на пути к твоему дому? – прошептал он. – Что-то я ее не узнаю.

– Это новый бульвар. Джерри только что купил машину, так что ему очень хочется похвастаться, а затем он привезет нас домой.

Когда спустя двадцать минут их высадили у дома Жонкиль, Джордж почувствовал, что первая радость от встречи, то счастье, которое он безошибочно прочитал в ее глазах там, на станции, куда-то улетучилось под влиянием этой поездки. То, чего он так долго ждал, как-то незаметно потерялось, и именно об этом он и размышлял, холодно прощаясь с обоими парнями. Но плохое настроение прошло, как только в тускло освещенной прихожей Жонкиль, как раньше, притянула его к себе и обняла, сказав ему дюжиной самых разных способов, лучшим из которых был тот, в котором не было места для слов, о том, как она по нему скучала. Ее чувство вновь вселило в него уверенность, пообещав его беспокойному сердцу, что все будет хорошо.

Они уселись рядышком на диване, поглощенные ощущением близости, забыв обо всем, кроме нежности и ласк. Когда наступило время ужина, появились отец и мать Жонкиль, которые тоже были рады Джорджу. Он им нравился; когда больше года назад он впервые появился в Теннесси, они поддержали его в его стремлении стать настоящим инженером. Им было жаль, когда он бросил эту работу и уехал в Нью-Йорк, чтобы найти какое-нибудь дело, на котором можно будет заработать побольше и побыстрее. Хотя они и оплакивали его отказ от инженерной карьеры, относились они к нему хорошо и были готовы принять его помолвку с их дочерью. За ужином они его расспрашивали о том, как идут его дела в Нью-Йорке.

– Все отлично, – с воодушевлением отвечал он. – Меня повысили, жалованье прибавили.

Сказал он это не очень-то веселым тоном, но ведь у всех было такое отличное настроение…

– Видимо, тебя ценят, – сказала миссис Кэри. – Это несомненно – иначе тебя вряд ли отпустили бы сюда дважды за последние три недели.

– Я сказал им, что у них нет выбора, – торопливо объяснил Джордж. – Сказал, что, если не отпустят, я уволюсь!

– Но тебе следует экономить деньги! – мягко упрекнула его миссис Кэри. – Не нужно тратить все деньги на эти поездки!

Ужин окончился; он и Жонкиль снова остались одни, и она вновь была у него в объятиях.

– Как хорошо, что ты приехал, – вздохнула она. – Как бы мне хотелось, чтобы ты больше никогда никуда не уезжал, милый!

– Ты скучала по мне?

– Очень-очень!

– А другие… Другие мужчины часто приходят к вам в гости? Эти, например, ребята?

Вопрос прозвучал для нее неожиданно. Она взглянула на него своими бархатистыми черными глазами:

– Ну, конечно, они заходят… Все время… Я… Я ведь тебе писала, что они ко мне заходят, милый!

Это была правда: когда он впервые приехал в этот город, вокруг нее уже крутилась целая дюжина парней, отвечавших на ее живописную хрупкость юношеским обожанием, и лишь немногие замечали, что ее прекрасные глаза смотрели на мир трезво и внимательно.

– Ты ведь не ждал, что я не стану никуда выходить? – спросила Жонкиль, откинувшись на подушки дивана так, что теперь, казалось, она смотрела на него с расстояния в несколько миль. – Что я сложу руки и стану сидеть смирно отныне и вовеки?

– Что ты хочешь этим сказать? – выпалил он, теряя голову. – Ты что же, думаешь, я никогда не заработаю достаточно денег, чтобы на тебе жениться?

– Джордж, пожалуйста, не нужно делать скоропалительных выводов!

– Я не делал никаких выводов! Это твои слова!

Джордж вдруг решил, что ступил на скользкую почву. Ничто не должно было испортить этот вечер. Он попытался вновь ее обнять, но она неожиданно не поддалась, сказав:

– Что-то жарко. Пойду включу вентилятор.

Когда вентилятор был включен, они снова сели, но он слишком расчувствовался и погрузился в тот особый мир, в который сегодня вовсе не собирался.

– Когда ты выйдешь за меня?

– А ты готов на мне жениться?

Он тут же потерял самообладание и вскочил с дивана.

– Да выключи ты этот чертов вентилятор! – воскликнул он. – Он меня с ума сведет! Будто часы, которые тикают и отмеряют время, которое я могу с тобой провести! Я приехал сюда, чтобы найти свое счастье и забыть и о Нью-Йорке, и о времени…

Так же внезапно, как вскочил, он опять сел на диван. Жонкиль выключила вентилятор; положив его голову к себе на колени, она стала гладить его по волосам.

– Давай посидим вот так, – нежно сказала она, – будем просто сидеть, а я буду тебя баюкать. Ты устал, нервничаешь; твоя милая о тебе позаботится!

– Но я не хочу просто сидеть, – взмолился он, неожиданно вскинув голову. – Я совсем не хочу просто сидеть! Поцелуй меня! Только это меня успокоит. И я вовсе не нервничаю – это ты нервничаешь! Я ни капельки не нервничаю!

Чтобы доказать, что он не нервничает, он встал с дивана и плюхнулся в стоявшее в другом углу комнаты кресло-качалку.

– В тот самый миг, когда я готов на тебе жениться, ты вдруг начинаешь писать мне тревожные письма, отказываешься от обещаний, и мне приходится мчаться сюда…

– Не нужно было приезжать, если тебе не хотелось!

– Но мне хотелось! – продолжал гнуть свое Джордж.

Ему казалось, что он разговаривает холоднокровно и последовательно, а она старательно сваливает на него вину. Слово за слово, и их уносило друг от друга все дальше, и он был уже неспособен остановиться или сделать так, чтобы в его голосе не слышались беспокойство и боль.

Не прошло и минуты, как Жонкиль горестно расплакалась, и он опять сел на диван и обнял ее. Теперь уже он ее утешал: притянув к себе, он бормотал ей знакомые испокон века слова утешения, пока она почти совсем не успокоилась, лишь изредка конвульсивно подрагивая в его объятиях. Они сидели так больше часа, пока с улицы не перестали доноситься глухие вечерние ритмы соседских пианино. Джордж не двигался, не думал и не надеялся, убаюканный до оцепенения предчувствием надвигающейся катастрофы. Часы продолжали тикать: пробило одиннадцать, затем полночь; сверху, из-за балюстрады второго этажа, донесся негромкий голос миссис Кэри. Впереди Джорджа ждали лишь завтрашний день и отчаяние.

III

На следующий день, в самую жару, настал переломный момент. Они оба угадали правду друг о друге, но из них двоих лишь она была более-менее готова принять сложившуюся ситуацию.

– Какой смысл все это продолжать? – печально спросила она. – Ты ведь ненавидишь страховой бизнес, ты и сам это знаешь, и поэтому ничего хорошего у тебя не выйдет.

– Дело вовсе не в этом, – упрямо возразил он. – Я просто не могу двигаться дальше в одиночку. Если ты выйдешь за меня, уедешь со мной и будешь в меня верить, то у меня получится все что угодно, но пока я буду беспокоиться о том, как ты тут без меня, у меня ничего не выйдет!

Она долго молчала, прежде чем ответить; она ни о чем не думала, так как уже предвидела, чем все это кончится, и просто выжидала, потому что, что бы она ни сказала, вышло бы уж слишком жестоко по сравнению с последними словами. Наконец она заговорила:

– Джордж! Я люблю тебя всем сердцем и даже не представляю, что когда-нибудь смогу полюбить другого. Если бы пару месяцев назад ты был бы готов на мне жениться, я бы вышла за тебя. Ну а теперь я не могу, потому что это будет неблагоразумно.

Он бросился на нее нападать: наверное, у тебя кто-то есть? Ты что-то от меня скрываешь!

– Нет, никого у меня нет.

И это была правда. Но напряжение от их отношений она снимала в компании молодых парней вроде Джерри Хольта, обладавшего единственным достоинством: он для нее ровно ничего не значил.

Джордж никак не мог принять эту ситуацию достойно. Он сжал Жонкиль в объятиях и попытался поцелуями буквально вырвать у нее согласие выйти за него немедленно. Когда из этого ничего не вышло, он ударился в длинный жалобный монолог о своей горькой судьбе, который прекратился лишь тогда, когда он заметил в ее глазах презрение. Он пригрозил уехать, хотя уезжать не собирался, и отказался уезжать после того, как она сказала ему, что это для него, наверное, будет лучше всего.

Какое-то время она чувствовала сожаление, затем осталась одна лишь любезность.

– Лучше уезжай! – наконец, крикнула она, да так громко, что вниз спустилась встревоженная миссис Кэри.

– Все в порядке?

– Я уезжаю, миссис Кэри, – отрывисто сказал Джордж.

Жонкиль при этом вышла из комнаты.

– Не надо печалиться, Джордж. – Миссис Кэри подмигнула ему в порыве беспомощного сочувствия; ей было жаль его, но в то же время она была рада, что эта маленькая трагедия подходит к концу. – Я бы на твоем месте съездила на недельку-другую домой, к маме. Пожалуй, это будет разумнее всего.

– Прошу вас, не надо! – воскликнул он. – Прошу вас! Не нужно мне сейчас ничего говорить!

Жонкиль снова вошла в комнату; печаль и нервозность были теперь надежно скрыты пудрой, помадой и шляпкой.

– Я вызвала такси, – бесстрастным голосом сообщила она. – Можно покататься по городу, пока не приедет твой поезд.

Она вышла на крыльцо. Джордж надел пиджак, шляпу и минуту постоял в прихожей, совершенно обессилев: последний раз он ел еще в Нью-Йорке. К нему подошла миссис Кэри, притянула его к себе и поцеловала в щеку, и он почувствовал себя смешным и слабым от сознания того, что финальная сцена выглядела смешно и слабо. Эх, уехать бы ему вчера вечером – уйти от нее в последний раз с подобающей гордостью…

Приехало такси, и бывшие влюбленные почти час катались по самым малолюдным улицам. Он держал ее за руку; на солнышке ему стало легче, но теперь уже ничего нельзя было сделать или сказать – он слишком поздно это понял.

– Я вернусь, – сказал он ей.

– Я знаю, – ответила она нарочито веселым, бодрым и уверенным тоном. – И еще мы будем друг другу писать, хотя бы иногда.

– Нет, – сказал он. – Никаких писем. Я не выдержу. Но однажды я вернусь.

– Я никогда не забуду тебя, Джордж!

Они приехали на станцию, и она проводила его до кассы, где он взял билет.

– Вот это встреча! Джордж О’Келли и Жонкиль Кэри!

Рядом с ними остановился мужчина с девушкой; Джордж дружил с ними в ту пору, когда работал в городе. Жонкиль поприветствовала их с явным облегчением. Пять минут, показавшиеся вечностью, они стояли и болтали; затем на станцию с ревом въехал поезд, и с плохо скрытым страданием на лице Джордж раскрыл Жонкиль свои объятия. Она неуверенно шагнула к нему, но затем остановилась и быстро пожала его руку, словно прощаясь со случайным знакомым.

– До свидания, Джордж! – сказала она. – Желаю тебе счастливого пути!

– До свидания, Джордж! Возвращайся! До новых встреч!

Ничего не слыша и почти ничего не видя от боли, он схватил свой чемодан и, сам не зная как, сел в поезд.

Остались позади шумные перекрестки, все с большей скоростью пролетали обширные пустыри пригородов, стремясь к закатному солнцу. Может быть, и она увидит этот закат, остановится на мгновение, повернется и вспомнит; когда она проснется на следующее утро, он уже станет для нее прошлым. Сегодняшний закат навеки скроет солнце, деревья, цветы и радость его юности…

IV

Год спустя дождливым сентябрьским вечером с поезда в одном городке штата Теннесси сошел молодой человек, покрытый кирпично-красным загаром. Он встревоженно огляделся, но успокоился, убедившись, что никто на станции его не встречает. Доехал на такси до лучшего отеля в городе, где с неким удовлетворением зарегистрировался под именем Джорджа О’Келли из города Куско, Перу.

Поднявшись в номер, он посидел несколько минут у окна, глядя на хорошо знакомую улицу внизу. Затем чуть дрожащей рукой снял трубку телефона и назвал телефонистке номер.

– Мисс Жонкиль дома?

– Это я.

– Ох… – Он справился с собой – легкая дрожь в голосе исчезла, – и он продолжил с дружелюбной вежливостью: – Это Джордж О’Келли. Ты получила мое письмо?

– Да. Зайдешь сегодня в гости?

Ее холодный и бесстрастный тон смутил его, но вовсе не так, как он ожидал. Это был незнакомый голос, без тени волнения, приветливый и вежливый, но не более. Ему захотелось положить трубку и затаить дыхание.

– Мы с тобой не виделись… Очень долго. – У него получилось сказать это грубовато-небрежно. – Больше года.

Он знал с точностью до дня сколько.

– Я буду страшно рада увидеться с тобой.

– Буду в течение часа.

Он повесил трубку. Долгие месяцы каждую свободную минуту он предвкушал этот миг, и вот этот миг настал. Ему приходило в голову, что она могла выйти замуж, могла быть помолвлена, могла влюбиться, но он никогда не думал, что она примет его возвращение столь невозмутимо.

Вряд ли когда-нибудь еще ему доведется пережить нечто подобное этим десяти только что прошедшим месяцам, подумал он. По общему признанию, он проявил себя просто потрясающе для молодого инженера – перед ним открылись две необычайные перспективы: одна в Перу, откуда он только что вернулся, и вторая, связанная с первой, в Нью-Йорке, куда он направлялся. За это краткое время он смог расстаться с бедностью и достичь того положения, когда перед ним уже лежали безграничные возможности.

Он посмотрелся в зеркало на туалетном столике. Загар был почти черным, но это выглядело романтично, и всю последнюю неделю, когда у него появилось время подумать, этот облик доставлял ему заметное удовольствие. Он выглядел очень мужественно и был чуть ли не очарован собой. Часть брови у него теперь отсутствовала, на колене он все еще носил эластичную повязку, и благодаря своей молодости он не мог не замечать, что многие женщины на пароходе заглядывались на него с необычным, весьма пристальным, интересом.

Его костюм был конечно же ужасен. Пошил его за пару дней один грек из Лимы. И опять-таки благодаря своей молодости он не мог заранее не извиниться за недостатки портновского искусства в письме, в остальном достаточно лаконичном. Кроме этой детали, письмо содержало лишь просьбу не встречать его на станции.

Джордж О’Келли из города Куско, Перу, выждал в отеле полтора часа; если быть точным, он прождал ровно до того момента, когда солнце оказалось на середине своего небесного пути. Затем, свежевыбритый и присыпанный тальком, дабы хоть немного приблизиться к общепринятому облику белого человека – тщеславие все-таки победило склонность к романтике, – он поймал такси и пустился в путь к хорошо знакомому дому.

Он тяжело дышал; это было заметно, но он сказал себе, что это лишь от волнения – и никаких эмоций! Он приехал; она не замужем – и довольно. Он еще не знал, о чем он станет с ней говорить. Ни за что на свете он не отказался бы от этого мгновения своей жизни. Ведь, в сущности, что за триумф без женщины? И даже если ему не удастся сложить свои трофеи к ее ногам, по крайней мере, он сможет продемонстрировать их ей, пусть и на краткий миг.

Перед ним неожиданно вырос дом, и первой мыслью было – дом стал каким-то странно-нереальным на вид. В нем самом не изменилось ничего, но изменилось все вокруг. Дом теперь казался ему маленьким и ветхим, не то что раньше; волшебное облако уже не окутывало крышу, не струилось волшебство и из окон верхнего этажа. Он позвонил в дверь, появилась незнакомая цветная горничная. Мисс Жонкиль сейчас спустится вниз. Он нервно облизал губы и вошел в гостиную; чувство нереальности усилилось. Перед собой он видел просто комнату, а вовсе не зал зачарованного замка, в котором провел те мучительные часы. Он сел в кресло, изумившись, что это было самое обычное кресло – так его воображение исказило и разукрасило все эти простые знакомые вещи.

Затем открылась дверь, в комнату вошла Жонкиль, и ему вдруг показалось, что все вещи в комнате заслонила от него какая-то пелена. Он совсем забыл, как она прекрасна; он побледнел, неожиданно куда-то подевался голос, и он смог издать лишь слабый вздох.

Она была в светло-зеленом платье; ее черные прямые волосы, словно корона, удерживала золотая лента. Он встретил ее знакомый бархатистый взгляд, когда она входила в дверь, а по его телу пробежала судорога испуга при воспоминании о том, какую боль могла причинить ее красота.

Он сказал: «Привет!», они оба сделали несколько шагов навстречу друг другу и пожали руки. Затем уселись в стоявшие в разных углах комнаты кресла и посмотрели друг на друга.

– Вот ты и вернулся, – произнесла она, а он так же банально ответил:

– Мне вдруг захотелось заглянуть к тебе, повидаться, ведь я достиг своей цели!

Он пытался избавиться от дрожи в голосе, избегая смотреть ей в глаза. Говорить надлежало ему, но – если только прямо сейчас не начинать хвастаться – говорить, кажется, было нечего. В их прежних отношениях не было ничего поверхностного: люди в таком положении не могут разговаривать о погоде.

– Это просто смешно! – выпалил он в припадке нежданного смущения. – Я совершенно не представляю, что мне следует говорить. Ничего, что я к тебе пришел?

– Ничего. – Ответ прозвучал одновременно и сдержанно, и безлично-печально. Это его расстроило.

– Ты помолвлена? – спросил он.

– Нет.

– В кого-нибудь влюблена?

Она покачала головой.

– Н-да. – Он откинулся в кресле.

Кажется, еще одна тема для разговора закончилась – беседа шла совсем не так, как он себе представлял.

– Жонкиль, – начал он, на этот раз с нежностью, – после всего, что между нами было, мне захотелось вернуться и увидеться с тобой. Что бы меня ни ждало в будущем, я никогда не полюблю другую так, как любил тебя.

Эти слова он заготовил заранее. На пароходе казалось, что это самый правильный тон: намекнуть на нежность, которую он всегда будет испытывать по отношению к ней, но о своем нынешнем отношении говорить уклончиво. Однако, когда в воздухе вокруг него с каждой минутой сгущалось прошлое, которое было здесь повсюду, такой подход стал казаться театральным и черствым.

Она ничего не ответила, даже не пошевелилась, лишь смотрела на него с выражением, которое могло означать и все, и ничего.

– Ты ведь больше меня не любишь, правда? – спросил он ровным тоном.

– Нет.

Когда минуту спустя вошла миссис Кэри и стала расспрашивать о его успехах – в местной газете о нем была статья на полстраницы, – он ощутил целую гамму чувств. Теперь он точно знал, что все еще желает эту девушку, и еще он знал, что прошлое иногда возвращается – вот и все. В остальном нужно быть сильным и внимательным – и тогда он заметит…

– А теперь, – говорила миссис Кэри, – я прошу вас обоих сходить навестить мою соседку, которая обожает хризантемы. Она просила передать, что очень хотела бы познакомиться с тобой, поскольку читала о тебе в газете.

И они пошли к любительнице хризантем. Выйдя на улицу, он, волнуясь, заметил, что ее мелкие шаги по-прежнему всегда попадают между его широкими шагами. Дама оказалась очень милой, и хризантемы были огромными и необычайно красивыми. В саду у дамы их было полно: белые, розовые, желтые; попавший в этот сад ощущал, что неожиданно вернулся разгар лета. Сад был разделен надвое воротами; когда они пошли смотреть вторую половину, дама прошла в ворота первой.

А затем произошла странная вещь. Джордж шагнул в сторону, чтобы пропустить Жонкиль, но вместо того, чтобы пройти, она застыла и целую минуту молча на него смотрела. Это был не то чтобы взгляд – на лице не было и тени улыбки; скорее это была минута молчания. Они посмотрели друг другу в глаза, и оба резко, чуть быстрее обычного, вздохнули, а затем прошли в другую половину сада. Вот и все.

День подходил к концу. Они поблагодарили даму и пошли домой: медленно, задумчиво, бок о бок. За ужином также царило молчание. Джордж рассказал мистеру Кэри какой-то случай, произошедший в Южной Америке, и при этом смог дать всем понять, что в будущем его жизнь будет спокойным плаванием.

Затем ужин окончился, и они остались одни в той самой комнате, стены которой были свидетелями начала и конца их романа. Ему казалось, что это было очень давно и невыразимо печально. На этом диване он испытал такие муки и горе, которые он больше никогда уже не испытает. Никогда больше не будет он столь слабым, усталым, несчастным и бедным! И все же он знал, что тот юноша, которым он был пятнадцать месяцев назад, кое-чем обладал: у него были надежда и пыл, ныне исчезнувшие навсегда. Разумно… Они поступили разумно. Он обменял свою юность на силу и слепил свой успех из отчаяния. Но вместе с юностью жизнь унесла и свежесть его первой любви.

– Ты ведь не выйдешь за меня, да? – тихо спросил он.

Жонкиль печально покачала головой.

– Я никогда не выйду замуж, – ответила она.

Он кивнул.

– Утром я еду дальше, в Вашингтон, – сказал он.

– Как…

– Мне надо ехать. В Нью-Йорке я должен быть первого числа, а по пути хочу заехать в Вашингтон.

– Бизнес?

– Нет, – сказал он, как бы нехотя. – Я должен увидеться с одним человеком; он был очень добр ко мне, когда я был… в безнадежном положении…

Это он сочинил. Ему не с кем было встречаться в Вашингтоне, но он пристально наблюдал за Жонкиль и был уверен, что при этих словах она моргнула, прикрыла глаза, а затем вновь широко их распахнула.

– Но прежде, чем я уеду, мне бы хотелось рассказать тебе о том, что со мной произошло с тех пор, как мы с тобой виделись в последний раз; кто знает, вдруг мы с тобой больше никогда не увидимся? Может быть, ты сядешь ко мне на колени, как раньше? Я бы не стал тебя просить, если бы мы были не одни, хотя, возможно, это уже неважно.

Она кивнула и спустя мгновение уже сидела у него на коленях, совсем как тогда, той ушедшей весной. Он испытал эмоциональный толчок, ощутив ее голову у себя на плече, почувствовав знакомую тяжесть ее тела. Его руки норовили крепко ее сжать, поэтому он откинулся назад и стал задумчиво рассказывать.

Он рассказал ей о двух безнадежных неделях в Нью-Йорке, завершившихся, когда он устроился на интересную, хотя и не очень доходную, работу на стройке в Джерси-Сити. Командировка в Перу поначалу вовсе не выглядела делом, сулящим какие-либо необычайные перспективы. В экспедицию он должен был ехать третьим младшим инженером, но из всех американцев до Куско добралось лишь десять человек, из которых восемь были обычными рабочими и маркшейдерами. Через десять дней от желтой лихорадки скончался начальник экспедиции. Ему выпал шанс – это был шанс для любого, лишь бы был не совсем дурак, такой чудесный шанс…

– Шанс для любого, лишь бы был не совсем дурак? – невинно перебила она.

– И даже для дурака! – продолжил он. – Чудесный шанс! И тогда я телеграфировал в Нью-Йорк…

– И они, – снова перебила она, – телеграфировали, что ты должен этим шансом воспользоваться?

– Обязан! – воскликнул он, все еще откинувшись назад. – И немедленно – нельзя было терять время…

– Ни минутки?

– Ни минутки!

– И даже ни минутки для… – Она умолкла.

– Для чего?

– Кого!

Он резко наклонил голову вперед, и она тут же прижалась к нему теснее, а ее губы приоткрылись, словно цветок.

– Да, – шепнул он прямо в ее губы. – Все время этого мира…

Все время этого мира: вся жизнь, и его, и ее. Целуя ее, он в то же время осознал, что, даже если перебрать по секундам вечность, никогда ему не отыскать те навсегда ушедшие апрельские часы. Он может прижать ее к себе так сильно, что заболят бицепсы: она была для него желанной и ценной, он за нее боролся, и он ее получил, – но больше никогда не раздастся неуловимый шепот из тьмы, не принесет его ночной ветерок…

Что ж, придется смириться, подумал он. Апрель прошел, увы; да, кончился апрель… Разная бывает на свете любовь, и она никогда не повторяется.

Усни, Гретхен!

Хрупкие листья шуршали, опадая на тротуары, и маленький хулиган из соседнего дома уже испытал незабываемое ощущение, прижав язык к покрытому утренним инеем железному почтовому ящику. Каждый вечер – снег, снег… Осень прошла. И это событие, как всегда, заставило вспомнить о покупке угля и о близящемся Рождестве; но Роджер Хэлси, стоя на парадном крыльце своего дома, мысленно уверил мрачно нависшее над пригородом небо в том, что времени на размышления о погоде у него нет. Затем он открыл дверь и торопливо вошел в дом, оставив холодные сумерки на улице в одиночестве.

В холле было темно, но сверху, из детской, слышались голоса жены, няни и ребенка – продолжался все тот же бесконечный разговор, состоявший в основном из «Нет!», «Смотри под ноги, Макси!» и «Ага, попался!», перемежавшихся шутливо преувеличенными угрозами, приглушенными вскриками и периодически повторявшимся решительным топотом ножек ребенка.

Роджер прошел через холл, включил красный торшер и вошел в гостиную. Он положил свой пухлый портфель на стол, сел на стул, несколько минут просидел, устало свесив голову и закрыв глаза. Затем закурил, но почти сразу же потушил сигарету и, подойдя к лестнице, позвал жену:

– Гретхен!

– Здравствуй, дорогой! – В ее голосе слышался веселый смех. – Иди скорее, посмотри на малыша!

Он беззвучно выругался.

– Мне не хочется идти наверх, – произнес он вслух. – Спускайся ко мне.

Последовала таинственная пауза, и затем целая серия быстрых: «Нет!» и «Смотри под ноги, Макси!», явно предупреждавших какую-то надвигающуюся катастрофу.

– Ты спустишься вниз? – повторил Роджер слегка раздраженным голосом.

– Да-да, уже иду!

– Когда же? – крикнул он.

Каждый день в этот час у него возникала одна и та же проблема – как перейти с требовательного тона, который необходим в городе и на работе, к нежной и мягкой интонации, которой требует домашняя обстановка? А этим вечером он к тому же был еще и совершенно не расположен к долгим ожиданиям. Но когда Гретхен сбежала к нему вниз, перепрыгивая через каждую вторую ступеньку, с взволнованным удивлением крича: «Вот и я, что такое?», это его обезоружило.

Он поцеловал ее – она ненадолго замерла в его объятиях. Они были женаты уже три года и все еще любили друг друга. Благодаря тому, что Роджер был все еще очарован ее красотой, их ссоры редко достигали того накала, на который способны лишь молодожены.

– Пойдем, – коротко бросил он. – Мне надо с тобой поговорить.

Его жена, молодая, с яркими, достойными кисти Тициана волосами, живая и непринужденная, словно французская тряпичная кукла, последовала за ним в гостиную.

– Послушай, Гретхен, – он присел на краешек дивана, – начиная с этого вечера, я собираюсь… Что ты делаешь?

– Ничего. Я просто ищу сигареты. Продолжай.

На цыпочках, затаив дыхание, она вернулась к дивану и уютно устроилась рядом с Роджером.

– Гретхен…

Он вновь остановился на полуслове. К нему протянулась рука – ладонью вверх.

– Ну, что теперь? – с раздражением спросил он.

– Спички.

– Что?

Чирк! Вспыхнула спичка. Они посмотрели друг на друга с напряжением.

На этот раз ее прекрасные глаза безмолвно просили прощения, и он рассмеялся. Как бы там ни было, она всего лишь закурила. Но в данный момент он был не в настроении – и любое, даже самое обычное, действие раздражало его сверх всякой меры.

– Если у тебя все же найдется немного времени, чтобы выслушать меня, – сердито сказал он, – то, возможно, тебе будет даже интересно поговорить со мной об этой богадельне.

– Какой еще богадельне? – В ее взгляде появилось изумление; теперь она сидела тихо, как мышка.

– Никакой. Я сказал это, чтобы привлечь, наконец, твое внимание. Итак, сегодня вечером начинаются шесть самых, быть может, важнейших недель за всю мою жизнь – шесть недель, которые покажут, останемся ли мы навсегда жить в этом гадком маленьком пригороде, в этом гадком маленьком домишке!

Тревога в черных глазах Гретхен сменилась тоской. Она была настоящей южанкой, и все, связанное с переменами в жизни – даже в лучшую сторону! – не вызывало у нее ничего, кроме головной боли.

– Шесть месяцев назад я уволился из «Нью-йоркской литографической компании», – торжественно заявил Роджер, – и открыл собственную рекламную контору.

– Я знаю, – перебила его Гретхен; в ее голосе слышалось сожаление. – И теперь вместо гарантированных шести сотен в месяц мы имеем лишь пять, и то не всегда.

– Гретхен, – резко продолжил Роджер, – если еще шесть недель ты будешь верить в меня так же сильно, как и прежде, то мы будем богаты. У меня появился шанс – я могу заполучить несколько крупных клиентов, то есть выгоднейшие заказы в стране…

Он запнулся.

– И в течение этих шести недель мы не будем принимать никаких приглашений – и никого не будем звать к себе. Каждый вечер я буду работать дома, и мы опустим все шторы, а если кто-нибудь станет стучаться в дверь – мы не откроем.

Он весело улыбнулся, как будто только что изобрел новую игру и теперь предлагал в нее поиграть. Но Гретхен продолжала все так же тихо сидеть, и его улыбка исчезла – теперь он смотрел на жену неуверенно.

– Ну, что? – прервала молчание Гретхен. – Ты ведь не думал, что я тут же подпрыгну и примусь петь от радости? Ты и так работаешь более чем достаточно. Если же ты станешь работать еще больше, то все кончится нервным срывом. Я читала о…

– Не беспокойся обо мне, – перебил он ее, – со мной все будет в порядке. Но ты, наверное, будешь умирать со скуки, сидя дома каждый вечер.

– Нет, не буду, – ответила она, но не убедила даже себя, – разве только сегодня.

– Почему сегодня?

– Джордж Томпкинс пригласил нас на ужин.

– И ты приняла приглашение?

– Ну конечно! – нетерпеливо сказала она. – Почему бы и нет? Ты все время говорил, что тебе не нравятся наши соседи, и я подумала, что для разнообразия ты был бы рад сходить куда-нибудь еще.

– Но перемена, по крайней мере, должна быть к лучшему, – сухо заметил он.

– Итак, мы идем?

– Видимо, придется – ведь ты уже обещала!

К неудовольствию Роджера, разговор внезапно окончился. Гретхен вскочила, небрежно его поцеловала и побежала на кухню греть воду для ванной. Вздохнув, он осторожно засунул свой портфель за книжный шкаф. Хотя в портфеле не было ничего, кроме рекламных рисунков и набросков, ему казалось, что это именно то, что в первую очередь заинтересует нежданного взломщика. Затем он рассеянно поднялся наверх, заглянул в детскую поцеловать малыша и переоделся в вечерний костюм.

У них не было автомобиля, поэтому Джордж Томпкинс сам заехал за ними в половине седьмого. Томпкинс был преуспевающим дизайнером интерьеров; внешне он был коренастый, румяный, с красивыми усами, от него всегда сильно пахло жасмином. Когда-то они с Роджером жили в одной комнате в нью-йоркском пансионе, но последние пять лет встречались лишь изредка.

– Нам надо почаще видеться, – говорил он Роджеру, входя в дом. – Ты просто должен почаще бывать вне дома, старина! Коктейль?

– Нет, благодарю.

– Нет? Ну, ладно, надеюсь, твоя прекрасная жена не откажется. Правда, Гретхен?

– Мне нравится этот дом! – воскликнула она, взяв в руки бокал и с обожанием рассматривая модели кораблей, старинные бутылки из-под виски и прочие модные безделушки 1925 года.

– Мне тоже нравится, – согласился Томпкинс. – Здесь все сделано так, как мне хотелось, и, кажется, все получилось.

Роджер угрюмо оглядел бездушно-гладкую комнату – у него создалось впечатление, что они по ошибке забрели на кухню.

– Роджер, ты ужасно выглядишь, – сказал хозяин. – Возьми коктейль и улыбнись!

– Да-да, выпей! – подхватила Гретхен.

– Что? – Роджер рассеянно обернулся к ним. – А-а-а… Нет, спасибо. Мне сегодня еще работать.

– Работать? – Томпкинс улыбнулся. – Послушай, Роджер, ты надорвешься, если будешь так много работать. Почему бы тебе не внести некоторое разнообразие в свою жизнь – немного работы, затем немного отдыха? Мне кажется, что самое главное в жизни – это равновесие.

– И я говорю ему о том же, – сказала Гретхен.

– Знаешь ли ты, как смотрится со стороны день обычного бизнесмена? – спросил Томпкинс по дороге в столовую. – Утренний кофе, восемь часов работы с коротким перерывом – только бы успеть проглотить обед, – а затем снова домой, с диспепсией и плохим настроением, чтобы обеспечить жене приятный вечерок.

Роджер резко рассмеялся.

– Ты слишком часто ходишь в кино, – сухо сказал он.

– Что? – Томпкинс посмотрел на него с неожиданным раздражением. – В кино?! Я ни разу в жизни не был в кинотеатре. Я считаю, что все эти фильмы – отвратительны! Свои взгляды на жизнь я почерпнул из собственных наблюдений. Я верю в уравновешенную жизнь.

– И что же это, по-твоему? – спросил Роджер.

– Ну… – он помедлил с ответом, – наверное, проще всего будет это объяснить, если я опишу вам, как проходит мой день. Но боюсь, что вы примете меня за ужасного эгоиста!

– Нет-нет!

Гретхен смотрела на него с явным интересом:

– Очень любопытно.

– Ну, что ж… Утром, сразу после пробуждения, я делаю зарядку. Одна из комнат этого дома представляет собой маленький спортивный зал, и там я стучу по груше, боксирую с тенью и сгоняю жирок в течение часа. Затем, после холодной ванны… Да, вот это вещь! Кстати, ты принимаешь каждый день холодную ванну?

– Нет, – признался Роджер. – Я принимаю только горячие ванны по вечерам, раза три-четыре в неделю.

Последовала натянутая пауза. Томпкинс и Гретхен обменялись таким взглядом, что стало ясно – прозвучало нечто ужасное.

– Что с вами? – нарушил тишину Роджер, бросая раздраженные взгляды то на Гретхен, то на Томпкинса. – Я не могу нежиться в ванной каждый день – у меня просто не хватает времени.

Томпкинс громко вздохнул.

– После ванной, – продолжил он, сострадательно опуская вуаль тишины над неловким вопросом, – я завтракаю и еду в свою нью-йоркскую контору, где и работаю до четырех. Затем прекращаю работу и – если на дворе лето – еду играть в гольф; зимой еду в клуб, чтобы часок поиграть в сквош. Затем до ужина играю в бридж в хорошей компании. Ужин у меня почти всегда связан с бизнесом, но с более-менее приятной стороны: допустим, я только что закончил интерьер какого-нибудь дома, и хозяин хочет, чтобы я был у него под рукой на новоселье – ну, чтобы я проследил, достаточно ли мягким получилось освещение и так далее. Или же я просто сижу дома с книжкой хороших стихов и провожу вечер в блаженном одиночестве. В общем, по вечерам я стараюсь отвлечься от дел.

– Должно быть, это прекрасно! – с энтузиазмом сказала Гретхен. – Хотелось бы мне, чтобы и мы с Роджером жили так же!

Томпкинс пылко взглянул на Гретхен и подался вперед.

– Да ведь это так просто! – выразительно произнес он. – Не вижу причин, почему бы и вам так не жить! Подумайте сами – если Роджер будет каждый день хотя бы час играть в гольф, произойдут настоящие чудеса. Он просто не узнает себя через некоторое время. Его дела пойдут лучше, он перестанет так сильно уставать и нервничать… Что такое?

Он внезапно умолк. Роджер зевал, даже не пытаясь этого скрыть.

– Роджер, – громко сказала Гретхен, – разве это вежливо? Если бы ты жил так, как Джордж, то распрощался бы со многими проблемами!

И она с негодованием отвернулась от него, повернувшись к Джорджу:

– Последняя новость: он собрался работать по ночам в течение следующих шести недель! Он говорит, что опустит все шторы в доме и что мы будем жить, как отшельники в пещере. В этом году мы провели таким образом все воскресенья, а теперь будем так жить еще целых шесть недель!

Томпкинс печально покачал головой.

– После этих шести недель, – заметил он, – его придется отправить в санаторий. Позвольте вам рассказать, что любая частная клиника в Нью-Йорке битком набита пациентами с подобными историями болезни. Сначала ты работаешь, не жалея себя, затем напрягаешься еще чуть-чуть, просто по инерции, и бац! – что-то ломается. И таким образом, желая выиграть шестьдесят часов, ты теряешь шестьдесят недель на курс лечения в клинике. – Он замолчал и, сменив тон, с улыбкой посмотрел на Гретхен. – И я еще не сказал, что случится с тобой. Мне кажется, что основной удар в таких случаях приходится даже не по мужу – по жене!

– Ну, я не придаю этому такого уж большого значения, – возразила Гретхен, неожиданно приняв сторону мужа, как и положено верной жене.

– Нет, придает, – сурово сказал Роджер, – это все для нее даже чересчур важно! Она не видит дальше собственного носа и потому считает, что у меня всегда можно будет выпросить деньги на новые платья. Но я же не печатаю эти деньги! Как это ни печально, но самое разумное для женщины – это сидеть дома, сложа руки.

– Твои взгляды на женский вопрос устарели уже лет двадцать назад, – с жалостью сказал Томпкинс. – Женщины больше не собираются сидеть сложа руки и чего-то ждать от мужчин!

– Тогда им лучше выходить замуж за мужчин раза в два постарше, – непреклонно продолжал Роджер. – Если девушка выходит замуж по любви, она должна быть готова приносить свои интересы в жертву интересам мужа – и безо всяких условий – до тех пор, пока муж продолжает двигаться к успеху.

– Давайте сменим тему, – сказала Гретхен с ноткой нетерпения в голосе. – Пожалуйста, Роджер, давай проведем спокойно хотя бы сегодняшний вечер!

Около одиннадцати Томпкинс подвез их к дому, и они ненадолго задержались на тротуаре, чтобы посмотреть на полную луну. Вокруг красиво падали влажные снежные хлопья. Роджер торжественно обнял Гретхен и глубоко втянул в себя морозный воздух.

– Я могу заработать гораздо больше, чем когда-либо мог он, – с вызовом сказал он, – и я докажу тебе это, не пройдет и сорока дней!

– Сорок дней, – вздохнула она. – Это кажется почти что вечностью, когда все остальные люди просто живут и радуются жизни. Если бы я только могла заснуть и проснуться через сорок дней!

– А почему бы и нет, дорогая? Просто усни – а когда проснешься, все будет в порядке!

Она промолчала, но через мгновение задумчиво спросила:

– Роджер, как ты думаешь, Джордж действительно возьмет меня покататься на пони в субботу?

Роджер нахмурился:

– Не знаю. Наверное, нет – по крайней мере, я надеюсь, что нет. – Он замолчал. – На самом деле, он слегка разозлил меня сегодня – всей этой чепухой про холодные ванны.

Взявшись за руки, они пошли к дому.

– Бьюсь об заклад, что он не принимает холодную ванну каждое утро, – медленно продолжил Роджер. – Даже три раза в неделю, и то для него слишком часто.

Он нашел в кармане ключ и вставил его в замок.

Затем он повернулся к Гретхен и с вызовом произнес:

– Бьюсь об заклад, что он вообще не принимал ванну уже целый месяц!

II

После двух недель интенсивной работы дни для Роджера Хэлси слились в одну сплошную массу и проходили блоками по два, по три или по четыре вместе. С восьми и до половины шестого он работал в конторе. Затем полчаса трясся в пригородном поезде, царапая эскизы на конвертах от писем при свете тусклой желтой лампочки. В половине восьмого вечера его карандаши, ножницы и куски белого картона воцарялись на столе в гостиной, и с бормотанием и вздохами он увлеченно трудился там до полуночи; Гретхен тем временем лежала с какой-нибудь книжкой на диване. И дверной колокольчик мог звенеть сколько ему было угодно: шторы все равно были опущены, а дверь закрыта. Около полуночи всегда возникал спор – Гретхен настаивала на том, что он должен хоть иногда спать. И почти всегда они сходились на том, что он ляжет, как только чуть-чуть подправит очередной эскиз; но так как он постоянно находился вне реального мира, рассматривая одновременно полдюжины новых идей, то обычно, поднявшись на цыпочках в спальню, он находил Гретхен уже крепко спящей.

Иногда Роджер тушил последнюю сигарету в и без того переполненной окурками пепельнице около трех часов утра и, раздевшись в темноте, чувствовал, что валится с ног от усталости, но тут же говорил себе с радостью, что прошел еще один день.

Рождество пришло и ушло, и он едва заметил, что наступил Новый год. Этот рождественский день он вспоминал впоследствии как день, в который он завершил все эскизы для обувного магазина Гаррода. Магазин был одним из восьми больших клиентов, которых он стремился заполучить к себе, и если хотя бы половина из этих восьми подпишет с ним договоры, то в наступившем году он наверняка получит не меньше четверти миллиона долларов.

А мир, который находился вне его работы, стал представляться ему чем-то вроде хаотического сна. Он знал, что две холодные декабрьские субботы Гретхен провела, катаясь на пони в обществе Джорджа Томпкинса, и что она как-то раз ездила с ним на автомобиле в загородный клуб, чтобы покататься на лыжах по вечерним полям. Однажды утром на стене их спальни появился фотопортрет Томпкинса, оправленный в дорогую рамку. А в один из вечеров они чуть не поссорились, потому что, к его изумлению, Гретхен получила от Томпкинса приглашение в городской театр и приняла его.

Но работа близилась к концу. Каждый день из типографии присылали отпечатанные пробные экземпляры рисунков, и наконец семь самых удачных были сложены в папки, на папки были наклеены ярлыки, и все было убрано в большой конторский сейф. Он понимал, что рисунки удались, как никогда. Такая работа не может оцениваться в одних лишь деньгах; едва взглянув на то, что вышло, он осознал, что работал не только за деньги – он вложил в эти рисунки всю свою душу.

Один за другим из календаря исчезли все декабрьские листки. Роджер пережил мучительную неделю, когда ему пришлось отказаться даже от утреннего кофе, потому что кофеин заставлял его сердце биться слишком сильно. Только бы продержаться еще четверо суток… трое суток…

Вечером в четверг Х. Г. Гаррод должен был прибыть в Нью-Йорк. Вечером в среду Роджер приехал с работы в семь и нашел Гретхен углубившейся в изучение присланных отовсюду декабрьских счетов, со странным выражением в прекрасных глазах.

– Что с тобой?

Она кивком указала на счета. Он быстро просмотрел их, и его лоб прорезала морщина.

– Черт возьми!

– Ничего не поделаешь, – она всхлипнула, – это просто кошмар какой-то!

– Ну, я женился на тебе вовсе не потому, что думал, будто ты хорошая хозяйка. С этим я как-нибудь справлюсь. Пусть твоя хорошенькая головка не думает об этом!

Она холодно посмотрела на него:

– Ты говоришь со мной, как с ребенком!

– Приходится! – сказал он с неожиданным раздражением.

– Знаешь ли, я все же не какая-то там фарфоровая безделушка, которую можно куда-нибудь сунуть и тут же забыть!

Он немедленно встал перед ней на колени и взял ее за руки:

– Гретхен, послушай! – Когда он начал говорить, его дыхание прерывалось от волнения. – Ради бога, давай не будем сейчас ссориться! Мы оба переполнены злобой и упреками, и если сейчас разразится ссора – это будет ужасно. Я люблю тебя, Гретхен. Скажи, что и ты любишь меня – быстрее!

– Ты знаешь, что я люблю тебя.

Они избежали ссоры, но за ужином царила напряженная, звенящая тишина. Она достигла апогея чуть позже, когда он начал раскладывать свои рабочие эскизы на столе.

– Но, Роджер, – возразила она, – я думала, что сегодня вечером тебе не нужно будет работать!

– Я тоже так думал, но подоспело кое-что срочное.

– Я пригласила в гости Джорджа Томпкинса.

– Черт бы его побрал! – воскликнул он. – Прошу прощения, дорогая, но теперь тебе придется позвонить и отменить приглашение.

– Но он уже в пути, – сказала она. – Он едет прямо из конторы и будет здесь с минуты на минуту.

Роджер застонал. Первое, что пришло ему в голову – попросить их обоих сходить в кино; но предложение застыло у него на губах. Он не хотел отпускать ее в кино; ему хотелось, чтобы она осталась дома, у него на виду, чтобы он все время знал, что она рядом.

Бодрый Джордж Томпкинс прибыл ровно в восемь.

– Ага! – с веселым осуждением крикнул он, как только вошел в комнату. – Все еще трудимся!

Роджер холодно признал, что это правда.

– Завязывай! Завязывай с этим, пока не поздно!

С глубоким вздохом удовлетворения он уселся и закурил.

– Послушай человека, который изучил этот вопрос досконально. Ты достигаешь предела своих сил, а затем – р-раз! И ты сломался.

– Прошу прощения, – голос Роджера был предельно вежлив, – но я, чтобы не мешать вам, пойду наверх и закончу работу.

– Как хочешь, Роджер. – Джордж беззаботно махнул рукой. – Я не обижаюсь. Ведь я – друг семьи, и буду рад поболтать если не с мистером, то хотя бы с миссис…

Он игриво улыбнулся.

– Но будь я на твоем месте, старик, я бы послал к черту все эту работу и завалился бы спать.

Едва Роджер разложил все необходимое для работы на кровати, как выяснилось, что сквозь тонкий пол ему прекрасно слышно журчание беседы внизу. Неожиданно ему стало интересно, о чем же они так оживленно разговаривают? Он пытался погрузиться в работу, но никак не мог сосредоточиться и несколько раз вставал и нервно шагал по комнате из угла в угол.

Кровать была плохо приспособлена для работы. Бумага все время соскальзывала на пол, и острый карандаш прокалывал в листах дырки. Сегодня вечером все шло наперекосяк. Буквы и фигуры сливались у него в глазах, а в качестве аккомпанемента к пульсации крови в висках выступало доносившееся снизу приглушенное настойчивое бормотание.

Около десяти он неожиданно осознал, что за последний час не сделал фактически ничего; с резким восклицанием он собрал свои бумаги, засунул их в портфель и спустился вниз.

– О, привет! – воскликнула Гретхен. «Подозрительно приветливо», – подумал он. – А мы как раз говорили о тебе.

– Благодарствую, – с иронией произнес он. – И какая же конкретно часть меня оказалась под скальпелем?

– Твое здоровье, – весело ответил Томпкинс.

– С ним все в порядке, – сказал Роджер.

– Старина, ты смотришь на вопрос исключительно со своей колокольни, – воскликнул Томпкинс. – Ты выглядишь как абсолютный эгоист. Не кажется ли тебе, что у Гретхен тоже есть кое-какие права на тебя? Если бы ты не щадя себя трудился над прекрасным сонетом, или над портретом какой-нибудь Мадонны, или чем-нибудь в таком роде, – и он бросил быстрый взгляд на тициановские волосы Гретхен, – то никто не сказал бы тебе и слова поперек. Но ведь ты надрываешься из-за какой-то ничтожной рекламки какого-то дурацкого шампуня – и поверь мне, если весь этот шампунь в одно прекрасное утро исчезнет, никто в мире не станет сильно горевать.

– Минуточку, – рассердился Роджер, – я вовсе не обманываюсь насчет важности своей работы – для Вселенной она так же бесполезна и не нужна, как и те пустяки, которыми занимаешься ты! Но для нас с Гретхен это важнейшее дело – по крайней мере, на сегодня.

– Ты хочешь сказать, что мой труд никому не нужен? – недоверчиво переспросил Томпкинс.

– Нет; я не могу так сказать, ведь он все-таки приносит счастье одному бедному потомку джинсового магната, который совершенно не представляет, куда еще можно потратить деньги.

Томпкинс и Гретхен обменялись быстрыми взглядами.

– Увы мне! – с иронией воскликнул Томпкинс. – Все эти годы я не понимал, что я трачу свое время впустую!

– Ты праздный трутень, – грубо ответил Роджер.

– Я? – не на шутку разозлился Томпкинс. – Ты назвал меня трутнем лишь потому, что я живу уравновешенной жизнью и умею находить время не только на работу, но и на всякие более интересные вещи? Лишь потому, что я работаю не меньше твоего, но не позволяю себе при этом стать унылым и скучным работягой?

Оба мужчины разозлились; голоса звучали все громче, хотя на лице Томпкинса по-прежнему сохранялось некое подобие улыбки.

– Я хотел сказать лишь о том, – твердо сказал Роджер, – что на протяжении последних шести недель ты, как мне кажется, действительно напряженно поработал, укрепляя связь с моей женой!

– Роджер! – воскликнула Гретхен. – Что ты имеешь в виду?

– Только то, что я уже сказал.

– Держи себя в руках!

Томпкинс нарочито холодно закурил:

– Ты так измучен своей работой, что даже не можешь отвечать за свои слова. Ты же почти на грани нервного срыва…

– Пошел вон отсюда! – яростно завопил Роджер. – Иди отсюда, пока я не вышвырнул тебя!

Томпкинс поднялся:

– Ты… ты вышвырнешь меня?

Он не мог поверить своим ушам.

И как только они стали сближаться, Гретхен встала между ними, схватила Томпкинса за руку и потащила его по направлению к двери:

– Он ведет себя как сумасшедший, Джордж, так что лучше уходи. – Она всхлипнула и стала в темноте искать его шляпу.

– Он оскорбил меня! – орал Томпкинс. – Он угрожал мне! Он хотел вышвырнуть меня из дома!

– Забудь об этом, Джордж, – взмолилась Гретхен. – Он сам не знает, что говорит. Пожалуйста, уходи! Встретимся завтра, в десять.

Она открыла дверь.

– Ты не увидишь его завтра в десять, – твердо заявил Роджер. – Он больше никогда не переступит порог этого дома.

Томпкинс повернулся к Гретхен.

– Да, это его дом. Но мы с тобой можем встретиться в моем, – предложил он.

Затем он ушел, и Гретхен закрыла за ним дверь. У нее в глазах стояли гневные слезы.

– Что ты наделал! – всхлипывала она. – Мой единственный друг, единственный человек в мире, который меня понимал! А мой муж, в моем собственном доме, нанес ему ужасное оскорбление!

Она бросилась на диван и принялась горько плакать в подушки.

– Он сам напросился, – упрямо сказал Роджер. – Я старался сдерживаться, пока мое терпение не лопнуло. Я хочу, чтобы ты с ним больше не встречалась.

– Я буду с ним встречаться! – крикнула Гретхен. – Я буду встречаться с ним столько, сколько захочу! Неужели ты думаешь, что жить взаперти с тобой безумно интересно?

– Гретхен, – холодно сказал он, – вставай, одевайся, уходи – и больше никогда не возвращайся!

Ее губы дрогнули.

– Но я не хочу уходить, – ошеломленно сказала она.

– Ну вот. Тогда веди себя хорошо. – Его голос смягчился. – Мне кажется, что ты собиралась проспать все эти сорок дней?

– О, да, – горько заплакала она, – тебе легко говорить! А я уже устала спать! – Она встала и дерзко посмотрела ему в глаза. – Кроме того, завтра я собираюсь кататься на пони с Джорджем Томпкинсом!

– Ты не поедешь завтра ни на каких пони, даже если мне придется взять тебя с собой в Нью-Йорк и запереть в конторе, пока я не закончу работу!

Она посмотрела на него. В глазах ее была настоящая ярость.

– Я ненавижу тебя, – медленно проговорила она. – И все, чего я хочу, – это взять все твои рисунки, разорвать их на мелкие клочки и бросить в огонь. И чтобы у тебя было о чем подумать завтра, знай, что меня не будет дома, когда ты вернешься с работы!

Она встала с дивана и стала обеспокоенно рассматривать в зеркале свое покрасневшее, заплаканное лицо. Затем побежала наверх и, громко хлопнув дверью, скрылась в спальне.

По привычке Роджер разложил работу на столе в гостиной. Рисунки были яркими, живописные дамы – для одной из них позировала Гретхен – пили оранжевый эль, демонстрируя блестящие шелковые чулки… Все это погрузило его в некое подобие комы. Его неутомимые карандаши быстро перемещались по бумаге, то чуть-чуть меняя высоту букв, то добавляя новые оттенки синего к нарисованным платьям, то выделяя слово, делавшее слоган анемичным и бледным. Прошло полчаса – и он полностью погрузился в работу; в комнате стояла тишина, нарушаемая лишь бархатным скрипом карандаша по бумаге.

О времени он вспомнил лишь около трех утра. Снаружи в дом проник ветер, носившийся по углам дома и бившийся о стены с громкими тревожными ударами, напоминавшими звуки падения тяжелого тела. Роджер прервал работу и прислушался. Он вовсе не чувствовал себя уставшим – лишь его голова, казалось, была полностью покрыта разбухшими венами, как на тех картинках, что висят в медицинских кабинетах и изображают лишенные кожи мускулы человеческих тел. Он обхватил голову руками и почувствовал, что все прошло. Ему показалось, что вены на висках превратились в узлы коросты вокруг старых шрамов.

Неожиданно в душу закрался страх. Сотни слышанных им предостережений вновь всплыли в памяти. Люди разрушали себя непосильным трудом – и он тоже был создан из уязвимой и бренной плоти. Впервые он позавидовал крепким нервам и здравомыслию Джорджа Томпкинса. Он встал и в панике стал мерить шагами комнату.

– Мне нужно выспаться, – с напряжением шептал он себе под нос. – Иначе я сойду с ума.

Он потер руками глаза и вернулся к столу, чтобы продолжить работу, но руки дрожали, и он никак не мог ухватить лист бумаги. Покачивание черного сука за окном испугало его, он закричал. Затем сел на диван и постарался сконцентрироваться.

«Остановись! Остановись! Остановись! – кричали часы. – Остановись! Остановись! Остановись!»

– Я не могу остановиться, – вслух ответил он. – Я не могу позволить себе остановиться!

Чу! Кажется, на крыльце стоит волк! Он слышал, как острые когти царапают лакированные ступеньки крыльца. Он быстро встал, подбежал к входной двери и распахнул ее; затем со страшным криком отступил внутрь дома. На крыльце действительно стоял громадный волк и свирепо глядел на него зловеще-красными глазами. Они смотрели друг на друга; волк ощетинился и, издав низкое ворчание, исчез в темноте. Чуть позже Роджер понял, что это была собака полисмена из дома напротив; он тихо и невесело рассмеялся.

Он устало потащился на кухню, взял будильник, поставил его на семь утра и принес в гостиную. Затем, накрывшись пальто, прилег на диван и тут же погрузился в тяжкую дремоту без снов.

Когда он проснулся, светильник все еще горел, но комната уже окрасилась в серые цвета зимнего утра. Он поднялся и с тревогой посмотрел на свои руки – к своему облегчению, он обнаружил, что они больше не дрожат. Он чувствовал себя много лучше. Затем в деталях припомнил все, что случилось вчерашним вечером, и его лоб прорезало несколько неглубоких морщин. Впереди он видел лишь работу, двадцать четыре часа работы; а Гретхен, хочет она этого или нет, придется проспать еще один день.

* * *

– Мистер Кингсли уже на месте?

Из ординаторской показалась голова аптекаря.

– Мне бы хотелось поговорить с вами наедине.

* * *

Вернувшись домой в половине восьмого, Роджер сразу прошел на кухню. Домработница только пришла и снимала свою шляпку.

– Биби, – он никогда с ней не фамильярничал, просто у нее было такое имя, – я сам приготовлю завтрак для миссис Хэлси.

Это поразило Биби – такой занятой муж, и вдруг решил поухаживать за женой! – но если бы она увидела, что он сделал, неся поднос из кухни, она бы удивилась еще больше. Потому что он поставил поднос на стол в столовой и всыпал в кофе половину чайной ложки какого-то белого порошка, совсем не похожего на сахар. Только после этого он поднялся по лестнице и открыл дверь спальни.

Гретхен проснулась; вздрогнула, посмотрев на большую двуспальную кровать, в которой сегодня ночью явно никто не спал. Бросила изумленный взгляд на Роджера, но изумление тут же сменилось презрительной усмешкой, как только она заметила поднос с завтраком в его руках. Она подумала, что завтрак был чем-то вроде капитуляции и извинения.

– Я не хочу есть, – холодно сказала она, и его сердце ухнуло вниз, – но, может быть, выпью чашечку кофе.

– Не хочешь есть? – разочарованно переспросил Роджер.

– Я же сказала, что буду только кофе!

Роджер молча поставил поднос на столик у кровати, повернулся и быстро ушел на кухню.

– Сегодня мы уезжаем и приедем только завтра вечером, – сказал он Биби, – поэтому я запру дом прямо сейчас. А вы на сегодня свободны и можете идти домой.

Он посмотрел на часы. Было десять минут восьмого, а ему надо было успеть на поезд, который отходил в 8:10. Он подождал пять минут, затем на цыпочках поднялся наверх и вошел в комнату Гретхен. Она крепко спала. Кофейная чашка была пуста – на дне осталась лишь коричневая гуща. Он с тревогой посмотрел на жену, но ее дыхание было ровным и чистым.

Из шкафа он вынул чемодан и начал быстро заполнять его ее обувью – туфли, лодочки, калоши, – он и не знал, что у нее так много обуви. Чемодан закрылся с трудом.

Он помедлил еще минуту, вытащил ножницы из ящика стола и отыскал телефонный провод. В том месте, где провод скрывался за буфетом, он резким движением его перерезал – и тут же вздрогнул, потому что услышал осторожный стук в дверь. Это была няня. Он напрочь забыл о ее существовании!

– Мисс Хэлси и я уезжаем в город и приедем только завтра, – спокойно сказал он. – Отвезите Макси погулять в зоопарк и позавтракайте там же. Можете там остаться на весь день.

Когда он вернулся в комнату, на него нахлынула волна жалости. Спящая Гретхен была, как никогда, прекрасна и беспомощна. То, что он сделал, вдруг показалось ужасным – ведь он украл у нее целый день жизни! Он прикоснулся к ее волосам, и она что-то пробормотала во сне; он потянулся и поцеловал ее в щеку. Затем взял набитый обувью чемодан, запер дверь спальни и проворно побежал вниз по ступенькам.

III

К пяти часам вечера последние рисунки для магазинов Гаррода были отправлены с курьером Х. Г. Гарроду в отель «Билтмор». О решении должно было стать известно следующим утром. В половине шестого стенографистка Роджера похлопала его по плечу:

– Мистер Голден, управляющий здания, хочет вас видеть.

Роджер в изумлении обернулся:

– А что такое?

В этот момент вошел сам мистер Голден. Если мистер Хэлси хочет сохранить контору за собой, маленькое недоразумение с выплатой арендной платы должно быть урегулировано как можно скорее.

– Мистер Голден, – устало ответил Роджер, – завтра все будет в полном порядке. И если сейчас вы будете продолжать трепать мне нервы, то весьма вероятно, что вы никогда не получите от меня никаких денег. Послезавтра все будет улажено.

Мистер Голден с беспокойством посмотрел на арендатора. Молодые люди иногда решаются на крайне неразумные поступки, когда дела у них идут из рук вон плохо. Его неприятно удивленный взгляд упал на прислоненный к столу чемодан с инициалами владельца.

– Собираетесь в командировку? – с подозрением спросил он.

– Что? Ах это… Нет. Это просто вещи.

– Вещи? Ну, что ж… Мистер Хэлси! Чтобы мне было спокойней, позвольте попросить вас об одолжении: прошу вас, отдайте мне этот чемодан на хранение! А завтра я вам его верну.

– Как вам будет угодно.

Мистер Голден с умоляющим жестом взялся за ручку чемодана.

– Это всего лишь формальность, – заметил он.

– Я вас понимаю, – сказал Роджер и снова повернулся к столу. – Всего доброго.

Мистер Голден счел необходимым завершить разговор в более мягком ключе:

– И не работайте так много, мистер Хэлси! Вам ведь не хочется заработать нервный срыв, не…

– Нет, – закричал Роджер, – не хочется! Но я его заработаю, если вы сейчас же не оставите меня в покое!

Когда дверь за мистером Голденом закрылась, стенографистка сочувственно обратилась к Роджеру.

– Не нужно было разрешать ему уносить ваш чемодан, – сказала она. – Что там было? Одежда?

– Нет, – рассеянно произнес Роджер. – Там обувь моей жены.

Он заночевал в конторе на диване, стоявшем у стола. На рассвете он проснулся от нервной дрожи, выбежал на улицу, выпил кофе и через десять минут в панике прибежал обратно в контору – он боялся пропустить телефонный звонок мистера Гаррода. Но на часах было только полседьмого утра.

К восьми ему стало казаться, что все его тело в огне. К тому моменту, когда на работу явились штатные художники, он лежал на диване, ощущая почти физическую боль. Настойчивый телефонный звонок раздался в половине десятого, и Роджер дрожащими руками снял трубку:

– Алло.

– Это агентство мистера Хэлси?

– Да, говорит мистер Хэлси.

– А я – мистер Гаррод.

Сердце Роджера замерло.

– Я звоню, чтобы сказать вам, юноша, что вы прислали мне великолепные работы! Я беру все и, кроме того, готов заключить с вами договор.

– О, боже! – заорал Роджер в трубку.

– Что? – мистер Х. Г. Гаррод был явно изумлен. – Эй, подождите…

Но его уже никто не слушал. Трубка упала на пол, и Роджер, растянувшись на кушетке, всхлипывал так, будто его сердце разрывалось на части.

IV

Прошло три часа, и Роджер с утренней газетой под мышкой открыл дверь в спальню жены. Его взгляд был по-детски спокоен, хотя лицо все еще сохраняло бледность. Услышав шаги мужа, Гретхен проснулась.

– Который час? – спросила она.

Он взглянул на часы:

– Полдень.

Она внезапно расплакалась.

– Роджер, – отрывисто говорила она, – прости меня, я вела себя как последняя дура!

Он холодно кивнул.

– Все в порядке, – ответил он. Затем, выдержав паузу: – Я подписал договор – на огромную сумму!

Она быстро повернулась к нему:

– Так у тебя получилось?…

Затем, после минутного раздумья:

– И я смогу купить новое платье?

– Платье?! – Он отрывисто рассмеялся. – Ты сможешь купить хоть дюжину сразу! Один этот договор принесет нам сорок тысяч в год! Это одна из крупнейших фирм на Западе.

Она изумленно посмотрела на него:

– Сорок тысяч?

– Да.

– Черт возьми! – И затем потише: – Я о таком даже и не мечтала…

И она снова задумалась.

– Мы сможем купить дом как у Джорджа Томпкинса?

– Мне не нужен магазин антикварных безделушек.

– Сорок тысяч! – еще раз повторила она и затем мягко добавила: – О, Роджер…

– Да?

– Я никуда не поеду с Джорджем Томпкинсом.

– Я бы все равно тебе не позволил, даже если бы ты захотела, – ответил он.

На ее лице появилось негодование.

– Вообще-то мы с ним запланировали прогулку на этот четверг еще неделю назад.

– Сегодня не четверг.

– Четверг.

– Сегодня пятница.

– Роджер, ты сошел с ума! Ты что же, думаешь, я не знаю, какой сегодня день?

– Сегодня не четверг, – упрямо повторил Роджер. – Взгляни!

И он сунул ей под нос газету.

– Пятница! – воскликнула она. – Но это ошибка! Это старая газета. Сегодня четверг!

Она закрыла глаза и попробовала сконцентрироваться.

– Вчера была среда, – решительно заявила она. – Прачка приходила вчера. Это я знаю точно.

– Но, – с улыбкой возразил Роджер, – посмотри на газету! Здесь не может быть никаких сомнений.

С выражением непонимания на лице она встала с постели и начала искать свою одежду. Роджер ушел бриться в ванную. Минутой позже он вновь услышал скрип пружин матраса. Гретхен вернулась в постель.

– Что такое? – осведомился он, выглянув из ванной.

– Мне страшно, – дрожащим голосом прошептала она. – Мне кажется, что с моими нервами не все в порядке. Я не могу найти свою обувь.

– Обувь? Ею уставлен весь шкаф!

– Я тоже так думала, но сейчас там ничего нет! – Она побледнела от страха. – О, Роджер!

Роджер присел к ней на постель и полуобнял ее.

– О, Роджер, – всхлипывала она, – что со мной случилось? Сначала эта газета, а теперь обувь. Помоги мне, Роджер!

– Я вызову врача, – сказал он.

Он безжалостно подошел к телефону и снял трубку.

– Кажется, телефон не работает, – произнес он через минуту. – Я пошлю Биби.

Через десять минут в комнату вошел доктор.

– Мне кажется, что со мной случилось что-то серьезное, – взволнованно поведала доктору Гретхен.

Доктор Грегори присел на краешек постели и взял ее за руку, чтобы проверить пульс.

– Кажется, сегодня это просто витает в воздухе.

– Я проснулась, – испуганным голосом продолжала Гретхен, – и обнаружила, что потеряла целый день. У меня была назначена прогулка с Джорджем Томпкинсом…

– Что? – удивленно воскликнул доктор, а затем рассмеялся: – Джордж Томпкинс вряд ли выйдет на прогулку еще много-много дней.

– Он уехал? – заинтересованно спросила Гретхен.

– Он поехал на Запад.

– Неужели? – воскликнул Роджер. – Наверное, с чужой женой?

– Нет, – ответил доктор Грегори. – У него произошел нервный срыв.

– Что? – в один голос воскликнули Роджер и Гретхен.

– Он просто-напросто обмяк и упал в обморок, принимая холодный душ.

– Но ведь он всегда рассказывал о своей безмятежной и уравновешенной жизни, – сказала Гретхен. – Это все время крутилось у него на языке!

– Знаю, – сказал доктор. – Он бормотал об этом все утро. Я думаю, что эта мысль и выбила его из колеи. Вы знаете, он слишком напряженно над этим трудился.

– Над чем? – спросил ничего не понимающий Роджер.

– Над поддержанием равновесия в своей жизни. – Он повернулся к Гретхен: – Все, что я могу рекомендовать вам, леди, это отдых, хороший отдых. Если вы пару дней просто отдохнете дома и хорошенько выспитесь, вы станете свежей как огурчик. Вероятно, вы тоже на чем-нибудь зациклились.

– Доктор, – хрипло попросил Роджер, – не могли бы вы осмотреть и меня? Не кажется ли вам, что и мне нужен отдых или что-то в этом роде? Последнее время я слишком много работал.

– Отдых? – Доктор Грегори рассмеялся и изо всех сил хлопнул его по плечу. – Мой мальчик, да вы в жизни не выглядели лучше!

Роджер быстро отвернулся, чтобы спрятать улыбку, и подмигнул чуть криво висевшему на стене спальни фотопортрету мистера Джорджа Томпкинса.