Вы здесь

Невидимый мир. Портреты магов (А. А. Жюль-Буа, 1902)

Портреты магов

Несколько лет, начиная с 1884 года, были забавным временем. Жили в то время три мушкетера, и их белые султаны развевались пока только в царстве иллюзий. И дали они клятву – своими только силами освободить «Психею», томившуюся в плену у неверных. Гидра материализма, говорили они, окружила чудную бабочку своими бесчисленными когтями. Нужно было, с перьями наперевес, начать войну. Это были Дон Кихоты более отдаленной и неуловимой Дульсинеи, нежели Тобосская красавица; это были рыцари невидимой, неосязаемой души. Своими боевыми псевдонимами они избрали имена ассирийских планет – имена богов, не более и не менее! Пеладан назвался Мардуком; Жуне стал Нергалем и Небо стало именем Гуайта.

Жозефин Пеледан

Пеладан писал тогда «Le vice supreme» и еще не мечтал о той повредившей ему известности, которой он впоследствии добился.

В те времена он потрясал своей роскошной шевелюрой над тарелками овощей в двадцать сантимов в соседнем трактирчике. Но что за важность! Это были дни триумфа, ибо жизнь его протекала в служении грезе и красоте. Местожительство его не отличалось особой определенностью; то он находил приют у Гайема, автора «Донжуанизма», то у славного трубадура Марьетона, которому в благодарность он дал имя «чаши нереальной сущности»; то, наконец, жил у Станислава де Гуайта.

Когда ему надоела парижская кухня, он отправился просвещать сердца чувствительных провинциалов. Фигура его, облеченная в средневековую куртку и опереточный плащ, мелькала в марсельских кафе, и дорожную трость, видневшуюся под складками, легко можно было принять за шпагу…


Жозефин Пеладан


Маньяр, директор «Figaro», несколько раз рекламировал его в отделе разных известий, и реклама его отуманила. Он поверил, что завоюет Париж своими ярмарочными выступлениями. С помощью Антуана де Ларошфуко ему удалось единственное дело, имевшее общественный интерес: это была выставка розенкрейцерства. Впрочем, ее результаты выразились не столько в открытии шедевров новой эстетики, сколько в изменении на год или два дамских причесок. Вслед за тем он провозгласил себя «главою порочных» и стал писать энциклики, где отлучал от церкви папу.

Альбер Жуне

Второй Дон Кихот был Альбер Жуне. Теперь он отказался от слишком специальной позиции, вновь назвался своим именем, которое ранее каббалистически переделал в «Alber Jhouney», и возвратился в лоно религии своих предков. Убедившись в своих непреодолимых мистических стремлениях, он нашел более мудрым признать большую Церковь и не терять более времени в маленьких часовнях, где каждый провозглашает себя по меньшей мере папой. Он был одной из первых романтических ласточек того движения, которое теперь или рассеялось, или приобрело административный характер.

К счастью для него, он жил вдали от городского шума, в своей Сан-Рафаэльской вилле, на берегу Средиземного моря, переносившего когда-то на волнах своих Магдалину и Лазаря. Поэт в духе святой Терезы и Лойолы. он писал свои «Черные Лилии», «Царство Божие», «Книгу Страшного Суда» и так же мечтал о ритмизации душ. Он основал светский мистический орден, «Братство Звезды». В ранней молодости, когда он еще носил имя Нергаля, его смелые усы, вьющиеся волосы, красивое телосложение давали ему вид Аполлония Тианского, перевоплотившегося в Марселе. В конце концов он заметил, что семь планетных духов, которым он ежедневно молился, не стоят Троицы и святых. Сияющая, милосердная Дева улыбнулась ему когда-нибудь в лунную ночь – и культ Гекаты показался ему мрачным и бессодержательным. Часто видя восход солнца в горах, он заметил, что этот языческий бог имеет форму гостьи. Воспитавшись в традициях католицизма, он не мог вполне отдаться тем языческим силам, которым инстинктивно предпочитал чистый лик Иисуса Наконец он больше не выдержал. Борода у него отросла, волосы лежали естественно. Он почувствовал отвращение к демонам и мелким божкам, которые сидят в элементах, как консьержи в своих каморках. Старые воспоминания религиозного детства поднялись на поверхность его сознания и малопомалу затопили островки ереси. Маг потерпел крушение и – воскрес христианином. Он отправился к священнику, отрекся от заблуждений, сжег свои книги, исповедался, причастился…

Станислав де Гуайта

Небо, третий рыцарь недосягаемой Дульсинеи, заслуживает того, чтобы посвятить ему целую главу. Он был самым интересным из французских оккультистов нашего поколения; умер он несколько лет тому назад. Его очень ценили в избранных кругах, но известности среди широкой публики он не имел никогда. Между тем он носил звучное, подходящее к обстоятельствам имя: Станислав де Гуайта, «Guaita» – значит нечто среднее между поэтом и волшебником. Он дебютировал в литературе стихами – их нельзя назвать превосходными, но они и не слишком посредственны. Если им и не восхищались, то во всяком случае ценили довольно высоко. Rosa Mystica, la Muse Noire – таковы заглавия его поэм; они достаточно указывают, что уже тогда поэт бессознательно стремился к магии. Наконец ему попались книги Элифаса Леви; говорят, их указал ему Катулл Мендес. Они были для Гуайта долгожданным откровением. Душа экс-аббата Констана – эта неукротимая, эротическая, бурная и бессильная, иногда просветленная и пророческая душа – завладела колеблющейся личностью Гуайта, несколько разочарованного в то время увяданием своих литературных лавров. Духовное наследство Элифаса шло в его руки; ему представилась возможность воздвигнуть в полумраке храм зла, где искрились бы сомнительные драгоценности дьявольских реликвий. С тех пор он оставил общество поэтов и затворился в маленькой квартире с красными обоями на Avenue Trudaine; там жил он, завернувшись в мантию кардинала, окруженный своими драгоценными книгами; из химической лаборатории он шел со своими страшными колбами в рабочий кабинет; помогал себе в работе кофеином, морфием, гашишем и – что не так уже вредно – превосходным вином. Таким образом он создал себе, без сомнения, чудную жизнь, полную грез и высоких подъемов; но рано погиб, с ввалившимися глазами, изношенным мозгом и телом, обратившимся в болезненный лоскут.


Станислав де Гуайта


Любя тайну, Станислав де Гуайта рисковал здоровьем и рассудком в столкновениях с неведомым Он занимался тем что оккультисты называют «выходом в астральном теле»; это – свободное передвижение души, вышедшей из тела. Не разрывая окончательно нити, связывающей ее с телом, Психея, облеченная в тонкую флюидическую оболочку, посещает эфирные области мироздания… «Выход в астральном теле» – одна из соблазнительных приманок мелких оккультных школ; средневековые колдуньи при помощи известных мазей таким образом уносились в грезах на шабаш, пока их тело лежало в постели. Гуайта верил, что он обладает этой способностью и может в астральном теле являться своим врагам. В другом месте[1] я рассказывал о тех астральных битвах, которые у него происходили с Булланом, священником-еретиком, жившим в Лионе. Мистик, библиофил и философ, Гуайта был не свободен от влияния атавизма. В смелой борьбе с тайной, в воображении его, занятом битвами, чувствовался дух его венгерских предков, так же боровшихся до смерти, но не с призраками и оружием не телепатическим… И в этой игре погиб его могучий организм, не выдержав всех извращенностей жизни одинокой и наполненной галлюцинациями.

Дом Гуайта был заколдован.

Иногда лярвы, наполнявшие его расстроенное воображение, воплощались, по словам его друзей, и пугали его бедную служанку. Согласно легенде – ибо есть уже и леенда – неясные очертания юной умершей появлялись в его спальне, и прозрачная дымка ее локтя грустным жестом опиралась на спинку кровати. Шелли знавал подобные видения: ребенок, играющий на берегу моря и погружающийся в волны… но они были плохим предзнаменованием. Вскоре после этого он умер. И Гуайта недолго жил после появления этих навязчивых призраков; вот и сам он, говоря языком языческих эпитафий, «стал тенью»…

Его жгучий, энергичный профиль напоминал рисунки старых немецких мастеров: алхимик, среди реторт и магических кругов, под сводами, исписанными иероглифами и увешанными Страшными животными; эта бурная, редкая, рыцарская натура, где смешивались влияния Парацельса и des Esseintes, всегда была мне умственно симпатична.

Живо помню его в редакции «Жиль Блаз» (Gil Bias), куда он принес ответ на мои статьи. Это было в дни ненависти. Он поклонился мне, как только он умел делать; тем же поклоном приветствовал он меня в Тур де Вильбон (Tour de Villebon), перед тем как мы обменялись выстрелами. Эта воинственная формальность была выполнена нами, насколько я помню, однажды в довольно ясный вечер. Фигура его, одетая в черный жакет, выделялась на фоне стены; он был бледен, в шляпе, надвинутой на глаза, а палец терпеливо лежал на спуске пистолета.

Когда вслед за тем мы сидели под деревьями, ожидая составления акта о дуэли, нравственно нас разделяло то же расстояние, но мы уже поняли, что судьбы наши различны, что мы более не встретимся и что ненависть сближает лишь поверхностно и на мгновение. Я внимательно смотрел на него. Он был уже болен, с отекшим лицом, прерывистым дыханием, но гордым взглядом; яркая, почти огненного цвета растительность на его лице придавала ему вид дикого зверя, нажившего себе неврастению от нашей цивилизации.

Да, немногого, должно быть, стоит наука современных магов, если даже на поединке, когда противник стоит перед дулом пистолета, – после выстрела он все-таки остается невредимым. Более общая и могучая воля парит над волей отдельных людей. Я вспоминаю его взгляд, его почти горестный жест, когда рассеялся дым наших выстрелов, и оказалось, что оба мы держимся на ногах и менее взволнованны, чем наши секунданты, которым немножко вскружили голову россказни о магии и некоторые странные происшествия, о которых я не считаю нужным здесь говорить[2].

Спустя три дня я должен был драться с его другом Папюсом. Дуэль между нами была вызвана той же причиной: моей статьей, где я критиковал всех троих: Гуайта, Пеладана и Папюса. В то время я часто, с усердием неофита, читал публичные лекции и рефераты об оккультизме. Я не обманывался насчет всей магической ерунды, но в эзотеризме религий и в непрерывной цепи мудрецов я видел такую чистоту и красоту, что во мне росло негодование против современных магов, слишком сильно напоминающих лафонтеновского осла, надевшего львиную шкуру.

Я чуял в них шарлатанство, выгодную эксплуатацию столь высоких в моем представлении истин. Мне следовало бы тогда лучше поразмыслить над афоризмом «Omnis homo mendax»[3], понять, что в процессе выявления идеала отбросы неизбежны, вспомнить и то, что нужно же чем-нибудь жить… Я обозвал всю «розенкрейцерскую» троицу «священными Гистрионами». Пеладан, по своему обыкновению, притворился мертвым; остальные два вскинулись, как ошпаренные. Помню, как Папюс снимал свою куртку в Pre-Catelon, а кругом нас теснились элегантные амазонки; помню шпаги, цыганские глаза моего противника и нетерпеливую складку на его лбу, его бороду, яркие губы и плотную фигуру.

Хороший работник, превосходный организатор, он взрывал свою борозду плугом энциклопедизма – к несчастью, слишком поспешного.

Он составил огромные книги, наполненные всяким хламом; в них отовсюду набраны цитаты и рисунки, перепутаны тексты, но нет того индивидуального, извращенного вкуса, который чувствуется, по крайней мере, в писаниях Гуайты. Это была густая похлебка для людей, изголодавшихся по чудесному: они не придирчивы насчет вкуса, – только бы насытиться…

Но – несправедливо требовать от него художественности, в то время как он обладает всеми качествами хорошего, методического компилятора.

Мы помирились впоследствии.

Теперь, впрочем, он сбросил с себя костюм мага и стал мистиком – слишком мечтательным, на мой взгляд. Нужно отдать ему справедливость: он был и остается энергичным, пылким проповедником спиритуализма. Его мартинистское общество и эзотерическая группа дали умственную пищу и оживили стремление к идеалу во многих молодых людях, отвернувшихся от сектантской науки и ушедших от религии.

В толпе известных мне некогда мистиков две фигуры с особенной резкостью встают в моей памяти; это – Рене Каллье и аббат Рока. Теперь они уже умерли. И тот и другой были точно созданы для экзальтации и катастроф, неизбежно связанных с этими химерическими верованиями. Что за важность! Прекрасно погибнуть так искренно и великодушно жертвой идеала, как погибли эти два человека.

Рене Каллье

Рене Каллье был нервный, маленький человек, страдавший болезнью спинного мозга; руки его были почти парализованы, ноги изуродованы. Лишь чудесами воли и веры достигал он возможности редактировать мистическое обозрение «l’Etoile», где я также был тогда сотрудником; ходил он на костылях, в нем только и было живого, что удивительные чистые глаза, какие бывают у молодых девушек и у изобретателей, – и он вполне был убежден в нашем бессмертии. Он унаследовал свою бескорыстную, смелую душу от отца своего – известного путешественника; как тот с опасностью жизни боролся с тайной неведомых стран – так и этот рисковал своим спокойствием и достоянием, бросаясь в исследование потустороннего мира. Он воевал с материализмом, подобно первым исследователям Африки, дравшимися с чернокожими. Под болезненной оболочкой гнома в нем жила душа апостола и влюбленного. Спиритуализм он сделал своей религией и философией; он больше жил в мире потустороннем, чем на земле, которая всегда была к нему немилостива. Он слышал голоса мертвых – они мягче и вернее, чем голоса живых; образы астрального мира проносились пред его мечтательными прекрасными глазами – их оскорбляли образы мира действительности. Он жил, как аскет, в одной только комнате, из окон которой видны были сады окрестностей Авиньона. Каждый раз, когда я бывал в старинном папском городе, мы переживали вместе с ним незабвенные вечера. И он рассказывал мне о своей любви, странном, чистом чувстве, возникшем на склоне его дней к одной из тамошних девушек, воспетых Обанелем, с позолоченным солнцем телом. Они говорили между собой только взглядами; встречались только при людях, в церкви. Милосердие красоты, милостыню молчаливой нежности посылала эта девушка больному. Рене Каллье ничто не могло помешать думать, что в конце жизни он повстречал другую половину своей души, ту, которая согласно Зогару не воплощается никогда. Но, более спиритуалист, чем оккультист, Рене Каллье легче принял доктрину о сродстве душ. И последние слова его звучали как пение; и когда на больничной койке гангрена уничтожала его скорчившееся, парализованное тело, видения любви преображали его страдающее лицо. Как он прожил всю жизнь, полную страданий, так и умер – надеясь.

Сент-Ив д’Альвейдр

Я закончу этот ряд портретов физиономией главы французских оккультистов, человека, стоявшего выше других и придавшего всему этому течению оригинальный и почти симпатичный характер. Я говорю о маркизе де Сент-Ив д’Альвейдре.

Само собой разумеется, объявив себя магом, он не мог довольствоваться своим родовым именем де Сент-Ив, что не мешало ему стать самым подлинным маркизом д’Альвейдр. приобретя оный титул путем покупки у папы. Книги он писал слишком сжато, но в них видна истинная возвышенность мысли, как в «Миссии Государей» и «Миссии Евреев». К несчастью, во многих местах они представляют плагиат из «Философской истории рода человеческого», Фабра д'Оливе.

Я был еще очень молод, когда увидел его в первый раз. Он жил тогда в прелестном особняке на rue Vernet. Никогда, даже в самых старинных аристократических семьях, не видал я такого количества портретов предков, геральдических, торжественных, напудренных… Он имел обыкновение садиться к свету спиной – чтобы производить более сильное впечатление.


Сент-Ив д’Альвейдр


Он делал золото, – шептали мне на ухо некоторые из его друзей.

– Правда это? – спросил я маркиза де Сент-Ив. Он покачал головой, и ответ его был не лишен здравого смысла:

– Это мне обошлось очень дорого. Хотите посетить мою лабораторию и стать моим учеником? – прибавил он, глядя мне в глаза.

Я имел неосторожность ответить утвердительно… Зато с тех пор я уже больше не видал маркиза де Сент-Ив и не проник в его, быть может, несуществующую лабораторию; теперь я никогда не научусь делать золото – и всему виной моя нескромность: разве позволительно было прижать маркиза к стене, придав буквальный смысл простому выражению алхимической вежливости?

Хотя де Сент-Ив выставлял себя хорошим христианином, но большей частью своего влияния он обязан «посвящению», якобы полученному им от некоего брамана. Браман этот, покинувший Индию вследствие бунта сипаев, сделался в Гавре торговцем птицами и профессором восточных языков; действительно, он дал славному маркизу несколько уроков еврейского языка. Но скоро ему надоели спиритические и фантастические выводы, которые изящный, но поврежденный ум маркиза стремился сделать из его уроков. Я видел письма брамана, где он называет своего ученика «шарлатаном». Браман обладал эрудицией в философии, и ему был противен ребяческий мистицизм де Сент-Ив; о мире и душе он держался того пантеистического и монистического представления, которое составляет сущность индуизма и представляет собой в некотором роде метафизику нашего европейского материализма. Сентив рассказывает, что браман угрожал ему кинжалом и оккультными молниями, в случае если он выпустит в свет свою уже напечатанную книгу, раскрывавшую тайные учения. Дело обстояло не так сложно. Браман решил просто-напросто возбудить против Сент-Ив судебное преследование, не желая, чтобы бессмыслицы, сочиненные оккультистом, могли быть отнесены на счет восточной мудрости, которая, впрочем, тоже имеет свою оборотную сторону. Говорят, что боязнь судебной процедуры заставила маркиза прекратить печатание своей книги.

Теперь разорившийся алхимик удалился в Версаль. Комнату, где умерла его супруга, он превратил в часовню и получил от папы позволение служить там мессы – ибо и вдовцом, как другие, не может быть этот необыкновенный человек. Прибор покойницы всегда ставится на стол, и муж ее утверждает, что общение его с ней не прекращается. Когда кто-нибудь приходит к нему, маркиз ведет его преклонить колена пред семейным алтарем и, прочтя в качестве посредника короткую молитву, заявляет удивленному посетителю, что жена его, ставшая ангелом, благословила его…

Боюсь, что окруженные легендами тауматурги конца XVIII века были построены по тому же образцу: тонкие и ловкие умы, опытные магнетизеры, модные иллюзионисты, и при всем том люди умственно ненормальные… Духовный глава современных магов (приводимые мною о нем подробности принадлежат к числу самых хороших) сильно поколебал во мне то, ограниченное впрочем, значение, которое в молодости я придавал Казоту, Калиостро и графу Сен-Жермену…

При всем том, бесспорно, трое молодых людей с планетными именами, желавшие освободить Психею, вдохновлялись надеждой на могучую красоту будущего. Литература наша топчется на месте; психологически мы все ещё живем под знаменем Тэна, главным последователем которого объявил себя Эмиль Золя. С этого места мы никак не можем сдвинуться. Личность, составленная из внешних ощущений, – эта хрупкая катушка, на которую наматывается нить посредственной современной жизни, – такая личность бессильна создать плодотворную эстетику. Мы подбираем лохмотья романтизма, перетряхиваем даже старые ковры и драпри, мы занимаемся ребяческими причудами, – и всё затем, чтобы уйти из под гнета этой жалкой, безвыходной, бездушной психологии. И относиться с улыбкой к тем услугам, которые оккультизм и магия могут нам оказать в борьбе за идеализм, было бы, конечно, неосторожно. Но – такова постоянная ирония судьбы! – последние построения мистических школ могут принести нам некоторую пользу, лишь обратившись против самих себя, лишь уничтожив себя, чтобы из их двусмысленного, болезненного сумрака вышло новое, сильное, не боящееся солнца учение – здравая философия, основанная на неоспоримых опытах.