Глава третья
До того момента, как я повстречалась с Бренди, я мечтала лишь об одном: чтобы кто-нибудь спросил меня, что случилось с моим лицом.
Его склевали птицы.
Так мне хотелось ответить.
Птицы склевали мое лицо.
Но никто не желал ничего знать. Потом появилась Бренди Александр.
Только не думайте, что произошло какое-то невероятное совпадение. Случайное стечение обстоятельств. У нас с Бренди столько общего! Можно сказать, мы с ней – одного поля ягоды.
С некоторыми людьми это приключается раньше, с другими позже, – по воле случая или по закону гравитации, но заканчиваем мы все одинаково. Превращаемся в уродов. Большинству женщин знакомо это чувство: когда с каждым последующим днем становишься все более и более незаметной.
Бренди появлялась в больнице на протяжении долгих месяцев. И я провела там не меньше времени. Единственное странно – нами занимался один и тот же пластический хирург, а их в городе сколько угодно.
Перенесемся в прошлое. К монашкам, работавшим в больнице медсестрами. Самое ужасное в монашках – их назойливость. Одна из этих сердобольных созданий все уши мне прожужжала про пациента с другого этажа – потешного и очаровательного. Он был юристом и мог показывать удивительные фокусы при помощи рук и бумажной салфетки. Эта монашка всегда появлялась в больнице в белом варианте обычного монашеского наряда. Она рассказала юристу обо мне. Ох уж эта сестра Кэтрин! Описала меня ему как «забавную» и «умную». И заявила, что мечтает о нашей с ним встрече и последующем сногсшибательном романе.
Я в точности передаю вам ее слова.
Она подолгу смотрела на меня сквозь похожие на окуляры микроскопа толстые квадратные стекла очков в тонкой оправе, сидящих посередине ее носа. Кончик носа сестры Кэтрин густо покрыт ярко-красными разорванными венками. Розацея, она так это называла. Было бы естественнее, если бы эта женщина жила в доме из пряников и мишуры, а не в монастыре. И являлась бы женой Санта-Клауса, а не невестой Господа.
Накрахмаленный передник, который она постоянно носила, отличался такой ослепительной белизной, что пятна моей крови на нем – в день, когда меня только доставили в больницу после страшной автомобильной аварии, – выглядели необычно темными.
Мне дали ручку и листы бумаги. Только с их помощью я могла общаться с окружающими. Голову мою обложили ватными тампонами, обмазали каким-то гелем и обмотали бинтом длиной в несколько ярдов. Все это закрепили сверху металлическими нитями. Распутаться у меня не получилось бы, даже если бы я очень этого захотела.
Мои волосы уложили назад. Неухоженные и забытые, они грязнились под бинтом, под который было невозможно проникнуть. Я стала невидимой женщиной.
Когда сестра Кэтрин впервые упомянула о том пациенте, я задумалась, не попадался ли мне на глаза ее находчивый потешный юрист-фокусник.
– Я не называла его находчивым, – ответила она.
И добавила:
– Он до сих пор немного стесняется.
На листе бумаги я написала:
до сих пор?
– С того момента, как с ним произошел несчастный случай, – ответила сестра Кэтрин и улыбнулась, изогнув брови дугами и опустив все свои подбородки на шею. – Он ехал, не пристегнувшись ремнем безопасности.
Она сказала:
– Его машина перевернулась вместе с ним. Бедняга.
Она сказала:
– Вот почему я считаю, что вы сможете стать прекрасной парой.
В тот период, когда я еще находилась под наркозом, кто-то вынес зеркало из ванной в моей палате. Впоследствии монашки старательно пытались не подпускать меня к полированным поверхностям, в которых можно увидеть свое отражение. Точно так же они опекали страдающих склонностью к самоубийству – тщательно прятали от них ножи и прочие острые предметы, и алкоголиков – не позволяли им брать в рот спиртное. Наиболее приближенным к зеркалу предметом стал для меня телевизор, но в нем я видела себя лишь такой, какой была прежде.
Если я просила показать мне фотографии, сделанные в день моей аварии, сестра Кэтрин категорично отвечала:
– Нет.
Они хранились в папке в сестринской, и казалось, все кому не лень имеют право на них смотреть. Все, кроме меня.
– Доктор считает, ты и так достаточно настрадалась, – говорила мне сестра Кэтрин.
Эта же самая монашка пыталась свести меня с бухгалтером, у которого во время взрыва пропана сгорели волосы и уши. Представила студенту последнего курса университета – ему удалили часть горла, где появилась раковая шишка. И мойщику окон, рухнувшему с третьего этажа на бетонную дорожку.
Все эти слова – «рухнул», «раковая шишка» употребляла сама сестра Кэтрин. Бедняга юрист.
Моя жуткая авария.
Сестра Кэтрин постоянно находилась со мной рядом. Каждые шесть часов она проверяла основные показатели состояния моего организма. Измеряла пульс, засекая время по своим огромным мужским серебряным наручным часам, и кровяное давление. Совала мне в ухо какое-то электрическое орудие, чтобы замерить температуру моего тела.
Сестра Кэтрин относилась к той категории людей, которые постоянно носят обручальное кольцо.
И была уверена, что ответ на все вопросы – любовь.
Перенесемся в тот день, когда случилась моя большая авария, так сильно встревожившая окружающих. Люди, толпившиеся перед кабинетом оказания неотложной помощи, расступились, как по команде, и пропустили меня вперед. Полицейские вручили мне лист, на котором у самого края сверху несмываемыми чернилами было написано: «Мемориальная больница Ла-Палома».
Сначала мне ввели морфин. Внутривенно. Потом усадили на кушетку.
Естественно, сама я плохо помню подробности того дня. О сделанных полицейскими фотографиях мне рассказала медсестра.
Отличного качества фотографиях форматом восемь на десять на глянцевой бумаге. Черно-белых, по словам монашки. На них я изображена сидящей на кушетке, прижимающейся спиной к белой стене кабинета. У дежурной медсестры ушло целых десять минут на то, чтобы разрезать мое платье операционными ножницами, похожими на маникюрные.
Эти мгновения я помню. Мое летнее платье… От Эспри, из тонкой хлопчатобумажной ткани. Когда я увидела его в каталоге, чуть не заказала сразу две штуки. Оно было легким и свободным, в нем я чувствовала себя исключительно. Когда ветер проникал вовнутрь сквозь проймы, мне казалось, он вот-вот поднимет края моего платья и закружит их веселым вихрем вокруг талии. В безветренную жаркую погоду, когда я потела и моя любимая одежка прилипала к телу, у меня возникало ощущение, что я оплетена десятком нежных благоухающих трав. Ткань делалась почти прозрачной. Я шла в своем платье по улице и чувствовала себя так, будто на меня устремлены тысячи прожекторов – люди чуть не разевали рты, глазея на меня. Я заходила в нем из девяностоградусного пекла в прохладу ресторанов, и в мою сторону мгновенно поворачивались головы всех присутствующих. На меня пялились так, словно я – лауреат национальной премии, достигший в какой-то области супервыдающихся достижений.
Вот так я себя чувствовала. Никогда не забуду ту уйму внимания, какую мне уделяли. В такие моменты вокруг меня всегда стояла девяностоградусная жара.
Я помню и белье, какое было на мне в тот день.
Прости меня, мама, прости меня, Господи, но на мне был всего лишь небольшой лоскутик ткани телесного цвета, прикрывающей самое сокровенное место, с пришитыми к нему двумя эластичными веревочками – одна обхватывала талию, другая проходила вдоль середины попы. Такие штуковины называют стрингами. Я надела их в тот день потому, что знала о свойстве своего платья становиться прозрачным. Ни один нормальный человек не в состоянии предвидеть, что сегодня попадет в аварию, что его увезут в больницу, что медсестра разрежет на нем одежду, а полиция станет снимать его сидящим на кушетке. Что ему введут морфий и что францисканская монахиня будет орать прямо у его уха, обращаясь к полиции:
– Быстрее делайте свои снимки! Человек все еще теряет кровь!
Нет, на самом деле все было гораздо забавнее, чем может показаться.
Я сидела на той самой кушетке, словно огромная испорченная кукла. На мне был лишь лоскутик ткани с эластичными веревочками, а мое лицо уже выглядело почти так, как выглядит сейчас.
Полицейские попросили сестру подержать над моим туловищем белую простыню, якобы для того, чтобы на фотографиях было видно только мое лицо. На самом же деле их смущал вид моей голой груди.
Перенесемся в тот день, когда мне впервые не разрешили смотреть фотографии.
Полиция заявила, что если бы пуля прошла парой дюймов выше, меня уже не было бы в живых.
Я не поняла, что они имеют в виду.
Вот если бы пуля прошла ниже, тогда она вообще бы в меня не попала. И я сжарилась бы в своем чудном летнем платье из тонкой хлопчатобумажной ткани, пока уговаривала бы парня из страховой компании бесплатно заменить стекло в моей машине – пострадало бы, наверное, именно оно. А после я поехала бы к бассейну, намазалась бы солнцезащитным кремом и принялась бы рассказывать каким-нибудь милым смышленым парням о своем приключении. Сказала бы, что ехала по скату автострады, когда по стеклу моей машины ударил брошенный черт знает кем камень. Может, это был вовсе и не камень.
И парни ответили бы:
– Вот это да!
Перенесемся к агенту сыскной полиции, который занимался осмотром моей машины на предмет фрагментов костей, металла и прочих деталей. Он увидел, что я ехала с наполовину открытым окном.
– Окно должно быть или полностью открыто, или закрыто. Трудно сосчитать, сколько автомобилистов на моей памяти лишились в автокатастрофах головы лишь только потому, что ехали с наполовину опущенным окном, – сообщил он, рассматривая фотографии с изображением меня, закрытой до подбородка – вернее, того, что от него осталось, – простыней.
Я не могла не рассмеяться.
Он применил именно это слово: автомобилисты.
Мой рот в таком состоянии, что я могу издавать лишь единственный звук – смех. И я рассмеялась.
Перенесемся в то время, когда фотографии были уже напечатаны. Люди останавливались как остолбенелые и таращили на меня глаза.
Парень, с которым я встречалась, Манус, пришел ко мне в тот вечер. После того, как мне сделали операцию, после того, как остановили кровотечение. Я лежала в отдельной палате. И Манус нарисовался. Манус Келли считался моим женихом. До того момента, пока не увидел, во что я превратилась. Он сидел напротив и рассматривал черно-белые фотографии на глянцевой бумаге, показывающие, что стало с моим лицом. Он вертел каждую из них в руках, поворачивал разными сторонами, прищуривал глаза, словно держал в руках нечто подобное тем картинкам, на которых, если взглянуть мимолетно, изображена красавица, а если присмотреться – старая карга.
Манус воскликнул:
– О господи!
Потом пробормотал:
– Боже милостивый!
Потом:
– О, Иисусе Христе…
Когда состоялось наше первое свидание с Манусом, я все еще жила с предками. Манус показал мне жетон полицейского в бумажнике. А дома у него всегда хранилось оружие. Он был агентом сыскной полиции и весьма успешно боролся с незаконной торговлей спиртным, проституцией и прочими человеческими пороками. Манусу было двадцать пять, а мне восемнадцать. Мы не походили друг на друга почти ни в чем, как май и декабрь, но начали встречаться. Все это – мир, в котором живут люди.
Однажды мы ездили кататься на яхте. На Манусе были плавки фирмы «Спидо», облегающие тело как вторая кожа. Любая женщина, если она не полная дура, поняла бы, с кем имеет дело – по меньшей мере с бисексуалом.
Моя лучшая подруга, Эви Коттрелл, фотомодель. Эви считает, что красивым людям нельзя крутить друг с другом романы. Вдвоем они не производят на окружающих столь ошеломительного впечатления. Эви уверена, что стандарты оценки красоты тут же преломляются, если два привлекательных человека находятся рядом. Это сразу чувствуется, утверждает Эви. Когда оба любовника красивы, ни один из них уже не смотрится красивым по-настоящему. Вместе, как пара – они гораздо меньшее, чем если бы были двумя отдельными частями.
Но в наше время ни на кого уже не обращают внимания.
Я снималась для одного рекламного ролика – длиннющего ролика, который все никак не кончался. Я ждала, что съемки вот-вот завершатся, ведь это всего лишь реклама, а они все продолжались и продолжались. Мы с Эви расхаживали в сексуальных вечерних обтягивающих фигуру платьях и невообразимых аксессуарах, прикладывая все усилия для того, чтобы заставить телеаудиторию купить фабрику производства легких закусок «Ням-ням».
Манус заехал за мной на студию. И спросил:
– Хочешь покататься на яхте?
Я ответила:
– Конечно!
Мы отправились на пристань. Мои солнцезащитные очки остались дома, и Манус купил мне другие. Они – точная копия очков Мануса – от Вюарне, только изготовили их в Корее, а не в Швейцарии, и цена у них соответствующая – два доллара.
На расстоянии трех миль от берега я падаю в воду. Манус бросает мне веревку, но я не могу ее поймать. Манус кидает банку пива, но она проплывает мимо меня. Жуткая головная боль… У меня болит голова. Я еще не знаю о том, что одно из стекол моих новых очков темнее второго, что оно почти не пропускает свет. Из-за этого я вижу только одним глазом и не в состоянии правильно оценить глубину.
Поэтому я считаю, что во всем виновато солнце, и, не снимая очков, бултыхаюсь в воде и схожу с ума от боли.
Перенесемся в тот день, когда Манус повторно навещает меня в больнице. Он смотрит на фотографии форматом восемь на десять на глянцевой бумаге, на которых я по подбородок закрыта белой простыней, и говорит, что мне следует продолжать жить полноценной жизнью. Что я должна начинать строить планы на будущее. Может, возобновить учебу. Получить степень.
Он сидит рядом с моей кроватью и держит перед собой фотографии таким образом, что я не вижу ни их, ни его лица. Я пишу карандашом на листе бумаги, что тоже хочу взглянуть на снимки.
– Когда я был ребенком, мы занимались разведением доберманов, – говорит Манус из-за фотографий. – Когда щенку исполняется шесть месяцев, следует купировать его уши и хвост. Так принято. Для этого едешь в мотель, в котором останавливается занимающийся этим человек. Он передвигается из города в город, из штата в штат и купирует хвосты и уши тысяч щенков доберманов, боксеров или бультерьеров.
На листе бумаги я пишу:
о чем это ты?
Я машу листом перед лицом Мануса.
– О том, что ты до конца своих дней будешь ненавидеть того человека, который отрезал твои уши и хвост, – говорит Манус. – Поэтому-то люди и ведут своих щенков не к местному ветеринару, а к незнакомцу.
Все еще просматривая одну фотографию за другой, Манус добавляет:
– Из тех же самых соображений я не хочу показывать тебе эти снимки.
Где-то за пределами больницы, в душном номере мотеля, заваленном окровавленными полотенцами, рядом с коробкой инструментов – ножей и игл – или в машине на пути к своей очередной жертве, или склоняясь над щенком, заторможенным от потрясения, сидящим в ванне с кровью, есть человек, которого ненавидят миллионы собак.
Манус продолжает:
– Вот только о жизни девочки с обложки тебе придется навсегда забыть.
Модный фотограф у меня в голове кричит:
Покажи мне сострадание!
Вспышка.
Покажи мне надежду на еще один шанс!
Вспышка.
Этим я занималась до аварии. Возможно, вы назовете меня вруньей, но до аварии я всем говорила, что учусь в колледже. Попробуй скажи предкам, что ты – модель, и тебе сразу испортят жизнь. Поднимут панику. Посчитают, что невольно прикоснулись к какой-то низшей форме существования. Начнут читать нотации. Или же вовсе перестанут с тобой общаться.
Совсем другое дело, если сообщаешь им, что ты – студентка колледжа. Не важно, какого отделения, блистать перед ними знаниями вовсе не обязательно. Можно вообще ничего не знать. Просто говоришь, что занимаешься изучением токсикологии или биокинеза, и собеседник – будь то родитель или кто угодно другой – сразу сам переведет разговор в другое русло. Если это не действует, тогда прибегни к более действенному – упомяни о межнейронном синапсе голубиных зародышей.
Вообще-то когда-то я действительно была студенткой колледжа. У меня шесть сотен кредитов, я училась на персонального тренера по фитнесу. А родители считают, что я вот-вот стану врачом.
Прости меня, мама.
Прости меня, Господи.
Одно время мы с Эви любили посещать ночные клубы и бары. Мужчины толпами ждали нас у дверей дамской уборной, чтобы пригласить на съемки рекламных телепередач. Один парень всучил мне визитку и спросил, в каком агентстве я работаю.
После того как я переехала от родителей, мама стала периодически наведываться ко мне с визитами. Она курит, и однажды я, когда вернулась домой со съемок, застала ее у себя со спичечным коробком в руках.
– Что это значит? – многозначительно спросила мама, протягивая мне коробочку.
– Умоляю тебя, скажи мне, что ты не настолько неосмотрительна, как твой бедный покойный брат! – взмолилась она.
Оказалось, что на коробке, который так встревожил маму, написано имя неизвестного мне типа и чей-то номер телефона.
– И я уже не в первый раз нахожу у тебя подобные вещи. Ты что-то от нас скрываешь. Чем ты тут занимаешься? – продолжала расспрашивать мама.
Я не курю. И сказала ей об этом. Коробки с номерами телефонов я принимаю от парней потому, что слишком вежлива и не могу послать их подальше. А не выкидываю – потому что чересчур бережливая. Так они и копятся у меня, в основном лежат в выдвижном ящике кухонного стола. Хотя я тут же забываю и как выглядят эти парни, и их имена.
Перенесемся в один из обычных дней в больнице. Я вышла из кабинета логопеда, и медсестра повела меня по коридорам, поддерживая за локоть, чтобы я просто размяла ноги. Когда мы возвращались назад, я увидела ее. Бренди Александр! Двери кабинета логопеда были раскрыты, а Бренди сидела перед докторшей. Восхитительная и блистательная, с поистине королевским величием. На ней был переливчатый костюм от Вивьен Вествуд. Он менял цвет при каждом малейшем движении Бренди.
Она выглядела как само олицетворение моды.
Фотограф в моей голове закричал:
Покажи мне изумление, детка!
Вспышка.
Покажи мне восторг.
Вспышка.
Логопед сказала:
– Бренди, для того, чтобы твой голос стал более тонким, необходимо приподнять гортанный хрящ. Это та самая выпуклость, которая устремляется наверх, когда при пении ты берешь самые высокие ноты. Если хрящ переместить немного вверх, твой голос будет звучать в диапазоне между соль и до второй октавы. А это приблизительно сто шестьдесят герц.
Бренди Александр и то, как она выглядела, перевернули весь мой мир. Мне показалось, я в виртуальной реальности. Каждое мгновение она выглядела как-то иначе. Я делала шаг, и Бренди была зеленой. Второй шаг, и эта фантастическая особа становилась красной. Серебряной, золотой…
Потом она ушла.
– Несчастное, заплутавшее в мирской неразберихе создание, – сказала сестра Кэтрин, сплюнув на цементный пол, и взглянула на меня.
Я, как завороженная, смотрела в конец коридора.
– У тебя есть родственники? – спросила сестра Кэтрин.
Я написала на листке бумаги, прикрепленном к специальной дощечке:
у меня был брат-гомосексуалист
он умер от СПИДа.
Монашка ответила:
– Наверное, так лучше. Правда ведь?
Перенесемся в тот день, когда после последнего визита Мануса прошла уже целая неделя. Самого последнего визита. Ко мне заявляется Эви. Она рассматривает фотографии и сдавленным шепотом разговаривает с Господом и Иисусом Христом.
На коленях у Эви стопка журналов «Вог» и «Гламур». Она принесла их мне.
– Я поговорила о тебе с агентством. Они сказали, что могут переоформить твои договоры, чтобы ты продолжала с ними сотрудничать в качестве модели рук, – говорит Эви.
Она ведет речь о рекламировании колец для вечеринок, бриллиантовых браслетов для игры в теннис и прочего никчемного дерьма.
Неужели ей кажется, что мне приятно слышать подобные вещи?
Я не в состоянии ответить.
Я даже есть теперь не могу. Питаюсь только жидкостями.
Никто на меня не смотрит. Я ведь невидимая.
Я хочу лишь одного: чтобы кто-нибудь спросил, что произошло.
Тогда я была бы вполне довольна жизнью.
Эви смотрит на пачку журналов.
– Переезжай жить ко мне, когда выпишешься из больницы.
Она расстегивает застежку-молнию на своей сумке из парусины, положив ее на край моей кровати, засовывает в нее обе руки и добавляет:
– Нам будет весело вдвоем. Вот увидишь. Ненавижу жить в одиночестве.
Она говорит:
– Я уже перевезла твои вещи к себе. Положила их в свободную спальню.
Все еще роясь в своей парусиновой сумке, Эви сообщает:
– А я иду на съемки. Если у тебя на руках есть контракты с какими-нибудь другими агентствами, может, уступишь их мне?
Я пишу на доске с листами бумаги:
на тебе мой свитер?
Я машу листком у нее перед лицом.
– Да, – отвечает она. – Но, надевая его, я была уверена, что ты не станешь возражать.
Я пишу:
но ведь он шестого размера.
Я пишу:
а ты носишь девятый.
– Послушай, – говорит Эви, – я должна бежать. Съемки назначены на два. Зайду к тебе позже. Надеюсь, в следующий раз ты будешь в хорошем настроении.
Она пристально смотрит на часы и говорит, как будто обращаясь к ним:
– Мне ужасно жаль, что случилась такая беда. Но винить в этом некого.
Каждый день в больнице проходит примерно так.
Завтрак. Ленч. Обед. Сестра Кэтрин постоянно где-то поблизости.
Один из телеканалов транслирует только рекламные передачи. Они идут на нем целый день и целую ночь. И мы с Эви постоянно мелькаем. Мы вдвоем. За последнее время нам удалось заработать кучу баксов. Особенно за рекламу той фабрики «Ням-ням». В ней мы постоянно улыбаемся. Из-за этих не сползающих с губ улыбок наши лица похожи на комнатные электрообогреватели. На нас платья с блестками. Когда мы встаем в них под свет прожекторов, платья так сверкают, что кажется, нас снимают тысячи репортеров. Эффект потрясающий!
Я вижу себя. В этом обалденном платье, с ослепительной улыбкой на губах я стою на крыше фабрики «Ням-ням» и выбрасываю в дымовую трубу из органического стекла говяжьи, свиные, бараньи внутренности. Это все, проникая вовнутрь здания, якобы превращается в прехорошенькие канапе. А Эви предлагает эти канапе толпе народа.
Обычно люди соглашаются есть что угодно, лишь бы попасть на телеэкран.
После съемок за мной заезжает Манус. И спрашивает:
– Хочешь покататься на яхте?
Я отвечаю:
– Конечно!
Какой же я была дурой! Даже не догадывалась о том, что все это время происходило у меня за спиной.
Бренди сидит на стуле в кабинете логопеда и обрабатывает ногти кусочком картона, оторванного от спичечного коробка, – от той его части, о которую чиркают спички. Создается такое впечатление, что своими длиннющими ногами она в состоянии раздавить мотоцикл. Та минимальная часть тела Бренди, которая не представлена взгляду окружающих, втиснута в ворсистый материал. Кажется, она так и просится вырваться наружу.
Логопед говорит:
– Старайся, чтобы твоя голосовая щель была частично открыта, когда произносишь слова. Тогда при выдыхании и вдыхании воздух будет огибать голосовые связки, и голос станет более женственным, более беспомощным. Мэрилин Монро прибегала именно к этому методу. Например, когда пела президенту Кеннеди песню «С днем рождения».
Медсестра проводит меня мимо. Я в картонных тапочках, туго обмотанных вокруг головы бинтах, и от меня омерзительно пахнет. Бренди Александр оборачивается в самый неподходящий момент и моргает. Она моргает просто божественно. И почему-то напоминает мне фотографа.
Покажи мне радость. Покажи мне веселье. Покажи мне любовь.
Вспышка.
Должно быть, ангелы на небесах послали Бренди тысячу воздушных поцелуев, узнав, как она осветила мою жизнь. Вернувшись в свою палату, я пишу на бумаге:
кто это?
– Некто, с кем тебе не стоит связываться, – отвечает медсестра. – У тебя и так проблем по горло.
Я снова пишу:
но кто она такая?
– Ты не поверишь, но это человек, который каждую неделю становится кем-то другим.
Вот после чего сестра Кэтрин ударяется в поиски жениха для меня. Стремясь отвлечь мое внимание от Бренди Александр, она находит мне юриста без носа. Дантиста, обожающего заниматься альпинизмом, – его лицо и руки обморожены и смотрятся чудовищно. Миссионера с покрытой черными пятнами кожей – это следы какого-то тропического грибкового заболевания. Автомеханика – он наклонился над аккумулятором, когда тот взорвался. Теперь у этого механика нет щек и губ, их съела кислота. Его желтые зубы торчат в разные стороны, как будто он постоянно рычит.
Я пишу:
вероятно, вы перебрали всех классных парней?
На протяжении всего своего пребывания в больнице я никоим образом не могла в кого-то влюбиться. До этого я еще не дошла. Остановилась на меньшем. Мне совсем не хотелось ни присоединяться к процессу какого бы то ни было развития, ни собирать по частям утраченное. Ни изменять то, к чему я стремилась. Я не намеревалась «смиряться с судьбой», радоваться тому, что все еще жива, пытаться компенсировать потери. Все, что мне было нужно, так это чтобы моему лицу вернули нормальный вид. А это оказалось невозможным.
Когда мне казалось, что настал момент разрешить мне есть нормальную пищу, врачи опять повторяли: ничего, кроме куриного пюре, тертой моркови, детских смесей. Только толченое, кашеобразное и размельченное.
Ты то, что ты ешь.
Сестра Кэтрин приносит мне газету, раскрытую на странице «Знакомства», и напряженно следит за тем, как я читаю первое из объявлений. «Привлекательный парень ищет стройную девушку – любительницу приключений. Желает вступить с ней в романтические отношения». Я пробегаю глазами остальные объявления. Все они примерно такого же содержания. М-да, никто не делает оговорки, что к ужасно изуродованным девушкам с ежедневно растущими медицинскими счетами их призыв не относится.
Сестра Кэтрин говорит:
– Ты можешь переписываться с мужчинами, которые сидят в тюрьме. Им все равно, как ты выглядишь.
Объяснять ей в письменном виде, что я испытываю в данный момент, мне просто не охота. На это уйдет слишком много времени и сил.
Я хлебаю свой супчик, а сестра Кэтрин зачитывает мне вслух некоторые из объявлений. На ее взгляд, предпочтение стоит отдать поджигателям. Или ворам-взломщикам. Или неплательщикам налогов.
Она говорит:
– Вступать в связь с насильником у тебя наверняка нет никакого желания. Эти люди безнадежно испорчены.
Произнеся речь об одиноких мужчинах за решеткой, посаженных за вооруженное ограбление и непредумышленное убийство, она вдруг замолкает и спрашивает, что со мной. Потом берет мою руку и глядит на пластмассовый браслет с именем у меня на запястье, словно разговаривает с ним.
«Эх ты, модель рук! – думаю я со злобной иронией. – Побрякушки, которые ты рекламируешь, так прекрасны, что сама господня невеста не может отвести от них взгляда!»
Сестра Кэтрин спрашивает:
– Что ты чувствуешь?
Какая потеха!
Она продолжает:
– Неужели тебе совсем не хочется влюбиться?
Фотограф в моей голове говорит:
Покажи мне терпение.
Вспышка.
Покажи мне самообладание.
Вспышка.
Все дело в том, что у меня всего лишь половина лица.
А на ватных тампонах под бинтами, приложенных к моей ране, до сих пор появляются новые, хоть и очень маленькие, пятна крови. Один из докторов – он совершает утренний обход и каждый день проверяет мою повязку – говорит, что рана до сих пор кровоточит.
Я по сей день не могу разговаривать.
Я должна забыть о карьере.
Я питаюсь лишь детскими смесями. И никто никогда больше не посмотрит на меня как на лауреата государственной премии.
Я пишу на листе бумаги:
со мной все в порядке.
все хорошо.
– Ты ведь даже как следует не погоревала, – говорит сестра Кэтрин. – Тебе не помешает хорошенько поплакать. А потом смириться со своей участью. Ты ведешь себя слишком спокойно.
Я пишу:
не смеши меня мое лицо, если я заплачу, вообще расплывется так считает доктор.
Вообще-то я рада. Наконец хоть кто-то это заметил. Все это время я сохраняла нечеловеческое спокойствие. Можно сказать, я была самим олицетворением невозмутимости. Я ни на мгновение не поддалась панике. Я видела собственную кровь, и сопли, и то, как осколки моих раскрошившихся зубов ударяются о приборную доску, но в истерику не впадала. Выкидывать подобные номера бессмысленно, если поблизости нет аудитории. Паникерствовать наедине с самим собой – все равно что хохотать, закрывшись в пустой комнате. Так может поступить разве что ненормальный.
Как только авария произошла, я сразу поняла, что умру, если не съеду с автострады, не поверну направо и, проехав двенадцать кварталов, не зарулю на парковочную площадку отделения неотложной помощи «Мемориальной больницы Ла-Палома».
Я сделала все вышеперечисленное. Потом взяла ключи и сумку, вышла из машины и направилась ко входу. Стеклянные двери разъехались передо мной прежде, чем я успела заметить в них свое отражение. А народ, толпившийся у кабинета врача – тут были и люди со сломанными ногами, и мамаши, качавшие захлебывающихся от крика младенцев, – завидев меня, все они безмолвно расступились.
Потом был морфий внутривенно, малюсенькие операционные ножницы, разрезавшие мое платье. Трусики телесного цвета, которые, по сути дела, всего лишь лоскутик с пришитыми к нему эластичными веревками. Фотографии, сделанные полицией…
Агент сыскной полиции, тот самый, который обследовал мою машину на наличие фрагментов костей и тому подобного, который помнит десятки случаев, когда в катастрофах автомобилистам отрезало голову, однажды вновь приходит ко мне и сообщает, что больше ничего не сможет сделать. В мою машину, оставленную на парковочной площадке, через разбитое стекло залетели птицы. Чайки. Возможно, еще и сороки. Они склевали все, что у детективов называется доказательствами «мягких тканей». А фрагменты костей скорее всего унесли с собой.
– Вам известно, мисс, что эти твари делают с костями? – спрашивает сыщик. – Бьют их о скалы, чтобы получить костный мозг.
Я пишу карандашом на листе бумаги:
ха, ха, ха.
Перенесемся в тот момент, когда мои бинты вот-вот должны снять. Логопед сказала, что я обязана на коленях благодарить Господа за то, что он оставил невредимым мой язык. Мы сидим в ее кабинете, который наполовину заполнен столом из стали, и она, логопед, объясняет мне, каким образом, не двигая губами, произносят слова чревовещатели. Им важно произвести впечатление, что звуки исходят у них изнутри, поэтому они прижимают язык к нёбу и так разговаривают.
Вместо окна в кабинете логопеда плакат. На нем изображен котенок, заваленный спагетти, а внизу подпись:
Ставь акцент на позитивном.
Логопед говорит, что, если ты не можешь произнести тот или иной звук без помощи губ, замени его похожим звуком. Например, поясняет она, вместо «фэ», говори «хэ». О значении слова, в котором ты производишь эту замену, догадаются по смыслу.
– Я хочу посмотреть новые хотограхии, – говорит логопед.
Я пишу на бумаге:
посмотрите.
– Да нет же, – отвечает она. – Тебе следует попытаться повторить за мной.
В последнее время мое горло постоянно сухое. Сколько бы в него ни вливали жидкости. Покрывшаяся тонкой пленкой поврежденная область вокруг языка жутко чешется.
Логопед повторяет:
– Я хочу посмотреть хотограхии.
Я изрекаю:
– Галгхрэ иоиг хихои кдки.
Врач отвечает:
– Нет, не так. Ты все делаешь неправильно. Попробуй еще раз.
– Голхих гиои ррр оких? – спрашиваю я.
Логопед качает головой:
– Нет, неверно.
Она смотрит на часы.
Я говорю:
– Гигри риор гиги к гиэл.
– Тебе придется много тренироваться! – восклицает логопед. – Занимайся этим самостоятельно. А сейчас попытайся все же повторить ту фразу, которую произнесла я.
– Крогир хи хкоэир хохеинкх хен, – выдаю я.
Она провозглашает:
– Хорошо! Молодец! Молодец! Вот видишь, все очень просто!
Я пишу карандашом на листе бумаги:
вы меня достали.
Перенесемся в тот день, когда с меня сняли бинты.
Я не ожидала ничего подобного, но все работники больницы – старшие врачи, доктора-новички, медсестры, вахтеры и даже повара, посчитали, что непременно должны остановиться возле процедурного кабинета и заглянуть вовнутрь. Если я встречалась с кем-нибудь из них взглядом, они тут же неестественно улыбались и выпаливали: поздравляю! Приподнятые вверх края их напряженных губ нервно вздрагивали. Пучеглазые! Так я думала о них всех. И вновь и вновь показывала им картонный прямоугольник с надписью:
спасибо.
Потом я убежала к себе. Мне привезли новое хлопчатобумажное летнее платье от Эспри. Сестра Кэтрин до самого ленча занималась при помощи щипцов для завивки моими волосами. В итоге они превратились в залитый глазурью большой торт. Эви принесла кое-что из косметики и накрасила мне глаза. Я надела свое модное платье, желая как можно быстрее вспотеть.
За все это лето я ни разу не видела ни одного зеркала. Если они мне и попадались, то я не сознавала, что отражающееся в них – это я. Фотографий, сделанных полицией, мне так и не показали. Наконец сестра Кэтрин и Эви закончили надо мною колдовать.
Я говорю:
– Ге хойл иока хог геохх.
Эви отвечает:
– Пожалуйста.
А сестра Кэтрин растерянно произносит:
– Но ведь ты только что поела.
Я прекрасно знаю, что меня не понимает ни единая живая душа.
И изрекаю:
– Конг химмер най гии голли.
Эви пожимает плечами:
– Да, это твои туфли, но я ношу их аккуратно. Можешь не беспокоиться.
А сестра Кэтрин сообщает:
– Нет, моя дорогая, писем сегодня нет. Но мы напишем заключенным сами. После того, как ты поспишь.
Они уходят. А я остаюсь одна. И… Интересно, насколько безобразно выглядит мое лицо, размышляю я.
Иногда быть изувеченным даже занятно. Для чего людям пирсинг, татуировки, скарификация?
Я веду речь о том, что все это неизменно привлекает внимание.
Первый выход на улицу раскрыл мне глаза на то, чего я лишилась. Все лето я просто отсутствовала. А вечеринки у бассейнов, загорание на пляжах, знакомства с парнями на тачках с откидным верхом – все это продолжало происходить без моего участия. Я поняла, что для меня подобные вещи, равно как пикники, игры в мяч, концерты, превратились в запечатленные на фотопленке картинки. Которые, кстати говоря, еще не стали фотографиями. Эви всегда все откладывает на потом. Уверена, что раньше Дня благодарения снимков мне не видать.
Я выхожу на улицу, и мир встречает меня поразительным многообразием красок. В больнице все белое. Мне кажется, что я никогда раньше не видела такого огромного количества цветов и оттенков. Я направляюсь в супермаркет. Обычное хождение между полок с товаром напоминает мне увлекательную игру, в которую я не играла с раннего детства. Я с наслаждением рассматриваю торговые знаки моих любимых фирм-производителей, яркие, красочные. Вот «Фрэнчиз Мастард», «Райс-а-Рони», вот «Топ Рамен». И все это как будто манит, зовет.
Этикетки такие яркие и выполнены настолько качественно, что невозможно решить, какая из них лучше.
Совокупность красивых предметов – нечто гораздо меньшее, чем если бы все они были отдельными частями.
Все пакетики, банки и пачки составлены в ряд.
Передо мной радуга живописных торговых знаков. Смотреть, по сути дела, не на что.
Что касается людей, я могу видеть только их затылки. Если я поворачиваю голову даже очень быстро, успеваю заметить лишь мелькающее перед моими глазами ухо того или иного покупателя. Многие бормочут что-то о Господе.
– О боже! – доносится до меня справа. – Ты это видел?
– Интересно, это маска? – шепчут с другой стороны. – По-моему, до Хэллоуина еще далековато.
Люди вокруг меня сосредоточенно читают надписи на ярких этикетках.
Я беру заточенную в ярко-желтый полиэтиленовый плен тушку индейки.
Не знаю зачем. У меня нет денег, но я все равно ее беру. Сначала долго копаюсь в морозильном контейнере, перебираю замороженные мясные глыбы, выбираю самую крупную из них и торжествующе поднимаю вверх, как маленький ребенок.
Я иду к кассам, прохожу мимо них, но меня никто не останавливает. Продавщицы и охрана с неуместным усердием читают бульварные газеты, уткнувшись в них носами.
– Геихн ги охо унг, – говорю я. – Ней гуи ихин лгух.
Никто не поворачивает в мою сторону головы.
– ХСХ УИК ИХ, – произношу я, как образцовый чревовещатель.
Все молчат. Разговаривает лишь одна из продавщиц – с покупателем, расплачивающимся чеком.
В этот самый момент раздается звонкий детский возглас:
– Посмотри!
Воцаряется гробовая тишина. У меня такое впечатление, что все присутствующие перестают дышать.
Ребенок повторяет:
– Посмотри! Посмотри же, мама! Вон туда! Чудовище украло еду!
От смущения все вокруг сокращаются в размерах – втягивают голову в плечи, как будто стоят на костылях. И с еще большим вниманием погружаются в чтение.
Девушка-монстр украла праздничную индейку…
Я стою, вспотевшая, в своем восхитительном платье с начинающей таять запакованной в желтый полиэтилен дохлой птицей в руках. Мое платье почти прозрачное. От холода, исходящего от индейки, у меня напрягаются соски. Прическа, которую мне сделала сестра Кэтрин, похожа на глазированный торт. Никто не смотрит на меня так, как будто я лауреат чего бы то ни было.
Раздается шум звучного шлепка. Чья-то рука залепляет ребенку подзатыльник. Тот разражается ревом.
В плаче отчетливо слышны нотки страшной обиды – малыш не понял, за что его наказали. За окнами догорает закат. А внутри супермаркета царит мертвая тишина. Ее нарушает лишь детский плач.
– За что ты меня ударила? – безмолвно спрашивает у матери ребенок. – Я ведь не сделал ничего плохого. За что? Я не понимаю!
Я прижимаю индейку к груди, выхожу из супермаркета и быстрыми шагами иду по направлению к «Мемориальной больнице Ла-Палома». Темнеет.
Я крепко держу холодную тушку. В моей голове стучит: индейка, чайки, сороки.
Птицы.
Птицы склевали мое лицо.
По больничному коридору навстречу мне идет сестра Кэтрин. Одной рукой она придерживает шагающего рядом с ней мужчину, в другой – несет какую-то подставочку. Мужчина весь в бинтах, дренажных трубках и пластиковых пакетиках с красной и желтой жидкостью, втекающей и вытекающей из него.
Птицы склевали мое лицо.
Сестра Кэтрин кричит:
– Эй, дорогая моя! Я веду к тебе необыкновенного человека! Уверена, ты будешь счастлива с ним познакомиться!
Птицы склевали мое лицо.
Между ними и мной – кабинет логопеда. Я заглядываю вовнутрь и вижу Бренди Александр. В третий раз в своей жизни. Королева добра и света в платье-футляре от Версаче. Сегодня от нее веет ошеломляющим духом тоскливой безысходности и порочного смирения. Она неотразимая, но униженная. Жизнерадостная, но увечная. Ее несравненное величество – самое восхитительное из всего, что мне когда-либо доводилось видеть. Я останавливаюсь у приоткрытой двери кабинета и таращусь на Бренди.
– Что касается мужчин, – говорит логопед, – они ставят акцент на произносимые ими прилагательные. Например, если кто-то из них делает тебе комплимент, он скажет: сегодня ты такая красивая.
Бренди настолько красивая, что ее голову впору отрезать и выставить на витрину на синей бархатной ткани «У Тиффани». Кто-нибудь непременно купил бы ее даже за миллион долларов.
– А женщина сказала бы: сегодня ты такая красивая, – продолжает логопед. – Итак, запомни, Бренди: ты должна выделять модификатор, а не определение.
Бренди Александр поднимает свои голубичные глаза на меня, стоящую у двери, и говорит:
– Девушка, вы безбожно уродливы. Вы что, позволили слону посидеть у вас на лице?
Голос Бренди… Я практически не слышу, о чем она толкует. В это мгновение я растворяюсь в чувствах, которые вызывает во мне это неземное создание. Так ощущаешь себя, если наделен сверхъестественной красотой и любуешься своим отражением в зеркале. Бренди – моя королевская семья. Единственный смысл в жизни.
Я говорю:
– Кхои хнс оик.
Я прохожу в кабинет и кладу холодную влажную индейку на колени логопеду.
Та замирает от неожиданности под тяжестью двадцати пяти футов мертвого мяса и вдавливается в свое крутящееся кожаное кресло на колесиках.
Сестра Кэтрин уже где-то рядом. Она кричит:
– Эй!
– Гирул хши хиаои иа, – произношу я и вывожу логопеда, сидящую в кресле, в коридор. – Ионик хинк гм.
Логопед приходит в себя, поднимает голову, смотрит на меня и улыбается:
– Не стоит делать мне подарков. Помогая тебе, я просто выполняю свою работу.
Монашка и мужчина в бинтах подходят к нам. Она привела мне нового жениха без кожи, или без лица, или без зубов. Жениха, который, как ей кажется, идеальный для меня вариант. Который станет любовью всей моей жизни. Моим искалеченным, изуродованным, обезображенным прекрасным принцем. Моим отвратительным будущим. Чудовищным остатком моих дней.
Я влетаю в кабинет, захлопываю за собой дверь и запираюсь изнутри на ключ. Мы вдвоем с Бренди Александр. Я хватаю со стального стола рабочую тетрадь логопеда и ручку, вырываю лист, пишу:
спаси меня.
Машу листком перед лицом Бренди. Потом дописываю:
пожалуйста.
Руки Бренди Александр – нечто невообразимое. Все и всегда начинается с именно с них. Бренди Александр протягивает мне правую кисть, с толстыми пальцами, украшенными кольцами. Выступающие вены на запястье придавлены разноцветными браслетами. Красота Бренди Александр – космическая.
– Итак, девочка, что же случилось с твоим лицом? – спрашивает Бренди.
Птицы.
Я пишу:
птицы. птицы склевали мое лицо.
Я смеюсь.
Бренди смотрит на меня со всей серьезностью.
– Что это значит?
Я продолжаю хохотать.
И пишу:
я ехала по автостраде.
Мне никак не успокоиться.
кто-то выстрелил в меня из винтовки тридцатого калибра.
пуля отсекла от моего лица всю челюстную кость.
Я все еще смеюсь.
И пишу:
я сразу приехала в больницу.
поэтому не умерла.
Смех уже душит меня.
вернуть кость на место врачи не смогли,
продолжаю я писать.
ее склевали чайки.
Я резко смолкаю.
– Девочка, у тебя кошмарный почерк! – замечает Бренди. – Рассказывай дальше.
На глаза наворачиваются слезы.
теперь я питаюсь только детскими смесями, пишу я.
и не могу разговаривать.
у меня не стало работы.
я лишилась дома.
и жениха.
никто на меня не смотрит.
а всю мою одежду… ее забрала моя лучшая подруга.
Я плачу.
– Что дальше? – спрашивает Бренди. – Расскажи мне все.
ребенок, пишу я.
маленький ребенок в супермаркете назвал меня чудовищем.
Голубичные глаза Бренди становятся строгими. Она смотрит прямо на меня.
– Ты воспринимаешь жизнь чертовски неправильно! Все, о чем ты можешь думать, так это только о той гадости, которая уже произошла.
Она говорит:
– Нельзя опираться только на прошлое или настоящее. Расскажи мне о своем будущем.
Бренди Александр поднимается со стула. Ее ноги заключены в золотые путы шнурков и цепочек. Она достает из сумки пудреницу, усыпанную драгоценными камнями, открывает ее и смотрит в зеркальце на внутренней стороне верхней створки.
– А логопед… – произносят графитовые губы Бренди. – Скорее всего она не в состоянии тебе помочь.
Крупные руки в кольцах и браслетах прикасаются к моим плечам и велят мне сесть на стул. Тот самый, на котором только что сидела сама Бренди. Сиденье еще хранит тепло ее задницы.
Бренди подносит пудреницу к моему лицу и располагает его так, чтобы я могла заглянуть вовнутрь. Я в изумлении обнаруживаю, что вместо пудры в ней – маленькие белые капсулы. А вместо зеркала – фотография улыбающейся Бренди Александр. Она выглядит сногсшибательно.
– Это викодин, дорогуша, – говорит Бренди. – Я следую совету Мэрилин Монро: если принять любое лекарство в достаточном количестве, оно вылечит все, что угодно.
Она кивает на пудреницу:
– Угощайся.
Стройная и вечная богиня, Бренди Александр улыбается мне с фотографии, возвышаясь над горкой болеутоляющих капсул.
Вот так я познакомилась с ней. Вот так обрела силы не смиряться с судьбой. Вот так научилась не пытаться собирать по частицам разрушенное.
– А сейчас, – говорят графитовые губы, – ты еще раз расскажешь мне свою историю. Вернее, напишешь. А потом еще и еще раз. Ты будешь повторять одно и то же на протяжении всей ночи.
Королева Бренди устремляет на меня длинный палец.
– И тогда ты поймешь, что теперь все это – всего лишь рассказ. Рассказ о прошлом. Осознав, что твои горести превратились в пустые слова, ты сможешь с легкостью плюнуть на все, что было, и обо всем забыть. А потом спокойно решить, кем ты хочешь стать.