Глава 8
Добыча
Спал Оден урывками.
Он вовсе отказался бы от сна, но осознавал, что отдых необходим. И сознание соскальзывало в дрему, отсекая звуки и запахи, которых было слишком уж много, чтобы вовсе от них отрешиться. Не мешали, нет, скорее Оден боялся, что они вдруг исчезнут и он очнется в привычной глухой темноте. И страх выдергивал из полусна, заставляя вновь и вновь убеждаться, что он свободен.
Нет ямы.
Нет ошейника.
Нет того единственного, постоянного в своем существовании звука, который доводил его до безумия. Где-то высоко, над решеткой и даже над головами охраны, невидимая капля воды разбивалась о лужу. Час за часом. День за днем. Неделя за неделей.
Оден и сейчас продолжал слышать этот звук…
Все более отчетливо.
Ярко.
Ямы нет? Есть. Колодец. Ледяные стены, которые даже летом подмерзали. Нестерпимая вонь, когда дышать приходится ртом и кажется, что она остается гнилью на языке. Сам язык распухает от жажды и не помещается во рту. Сегодня тоже забыли принести воды… или не забыли?
Она нарочно, белолицая Мэб, рожденная туманом.
Ей нравится унижать, но Оден, слизывая с камней испарину, уже не чувствует себя униженным. Привык. Жаль, что этой воды слишком мало.
Но умереть ему не позволят: королева не любит терять игрушки.
– Думаешь, ушел от меня? – Вот она, рядом. Стоит, склонив голову к плечу, поглаживает темно-красные бусины ожерелья. Сияет в темноте ледяная корона. Остры шипы терний, и мертвый виноград зреет на бледных лозах.
Ее нет. Не существует.
Она осталась там, в темноте, а Оден вышел.
Выжил.
– Иллюзия. – Королева Мэб знает в иллюзиях толк, недаром туманы идут рука об руку с грезами. Она присаживается, и пурпурная парча платья тонет в грязи его камеры. – Это всего-навсего иллюзия… ты мертв, и давно. Чувствуешь?
Ее рука прижимается к его щеке, и большой палец скользит по губам, сдирая сухую кожу. Лишь этот и еще указательный не защищены чехлами для ногтей и оттого выглядят неестественно короткими.
– Видишь, ты ничего не чувствуешь. И значит, ты мертв. Смирись.
Нет. Он хочет вдохнуть, но рука закрывает рот, а нос привычно забит не то слизью, не то засохшей кровью.
– Упрямый пес…
Она давит на губы, впивается когтями в щеку, но Одену уже не больно. Наверное, он и вправду мертв.
– Нет… – У него чудом получается вывернуться и сделать вдох. – Я живой.
– И чем докажешь? – Мэб слизывает с пальцев капли крови, темные, как гранаты ее ожерелья.
– У… у меня есть невеста.
Глаза Мэб – зеленый нефрит. Сама она мертва, давно мертва, укутана саванами туманов. И отравляет их, рождая безумные грезы. А Оден жив.
– …во всем мире не отыскать девушки прекраснее ее… Ее волосы светлы, мягки и душисты, как солнечный луч…
– Есть, конечно, есть, – шепчет кто-то на ухо, успокаивая. – И тебя ждет. Ты к ней вернешься, и вы будете счастливы.
Держит крепко, но мягко. И руки теплые, живые. А если Оден способен ощущать тепло, то он жив.
– Эйо…
– Я, кто еще. – Она рядом, ее запах – серебра, вереска и меда – заслоняет те, принесенные из сна. Это ведь сон. Просто сон.
– Кошмар, да? – Эйо заставляет его лечь и сама устраивается рядом. Она сразу заявила, что плащ один, а она не настолько жалостлива, чтобы ночью мерзнуть. – Кошмары уйдут. Со временем. Сначала они каждую ночь, а потом постепенно блекнут… выцветают, как шторы на солнце. Теряя силу, приходят все реже и реже. Однажды и вовсе о тебе забудут.
– О тебе забыли?
Она задерживает дыхание, но отвечает спокойно, равнодушно даже:
– Еще нет. Времени прошло не так много.
И Оден запирает вопрос о том, сколько времени прошло с той злосчастной ночи, когда жи́ла, откликнувшись на его зов, раскрылась в русле ущелья. Он слышал, как стонут скалы, наливаясь краснотой, трещат, грозя обвалами, и не выдерживают жара.
Грохот их оглушает.
И кажется, что крепостные стены рушатся беззвучно…
Это было. Когда?
Год? Два? Больше?
Если больше, то насколько?
Война, начавшись у Грозового Перевала, должна была завершиться там же. Путь был заперт в обе стороны, но, выходит, его открыли и война перешла на земли детей лозы?
– Спи, – повторила Эйо, не пытаясь вывернуться из-под его руки. Если ей и было неудобно, Эйо молчала. А Одену нужно было знать, что рядом есть кто-то в достаточной мере живой, чтобы и он сам ожил. – Завтра будет сложным…
Помолчав минуту, она добавила:
– Послезавтра тоже. Сейчас все сложно.
Этой ночью Мэб отступила.
Собак учуял Оден.
Мы пробирались по руслу ручья, извилистому и топкому. Вода ластилась к ногам, и, если бы не обстоятельства, я бы получила от прогулки удовольствие. Солнце припекало совсем по-летнему, птицы обменивались последними сплетнями, и синие стрекозы скользили над шелковой гладью ручья.
Мой спутник двигался куда уверенней, чем я рассчитывала. Он шел, ступая практически след в след. Руку, правда, на моем плече держал, но оно и понятно. Головой крутил. Принюхивался. И выражение лица порой становилось таким… удивленным, что ли? Как-то он наклонился, зачерпнул горсть мелкого песка и долго растирал его между пальцами.
Потом камешек подобрал…
И осклизлый кусок коры, который долго мял в ладони, пока не раскрошил в труху.
– Много всего, – сказал Оден, хотя я ни о чем не спрашивала. – Вода холодная.
– Замерз?
– Нет. Просто. Вода холодная. И мокрая. А сверху солнце. Отвык.
Я срезала лист лопуха:
– Это на голову. Чтобы не перегрелся.
Спорить не стал, надел и рукой придавил, чтобы не сдуло. Высший… райгрэ… вожак… с листом лопуха на макушке. Забавно. Или печально, если разобраться. Оден был вожаком – наверное, сам еще не осознал, насколько изменилось его положение. О да, род его примет, как принимают больных и убогих. Но сам он себя таким не считает. И, кажется, уверен, что стоит дойти, как все вернется на круги своя.
А мне-то что?
Без крыши над головой всяко не останется. Самолюбие же… как-нибудь переживет.
И долг за него найдется кому отдать… наверное.
Рука на плече вдруг потяжелела.
– Стой. – Оден повернулся влево и прижал палец к губам.
Стою. Молчу. Слушаю. А лес подозрительно беспечен. Но вот застрекотала сорока, и визгливый голос сойки подтвердил: чужие рядом.
– Собаки. Там. – Оден указал на левый берег. – Но далеко. Идут.
– За нами?
Задумался, но тут же решительно ответил:
– Нет. Встали на след. Гонят…
Теперь и я слышала далекие голоса гончих. Небось аллийские, серошкурые, с жесткой шерстью и массивными брылами, с которых вечно стекают нити слюны. Их розовые носы чувствительны, и, значит, лучше затаиться. Чей бы след ни вел собак, с леса станется устроить неприятную встречу.
И куда нам?
Одна я уйду, а вот Оден…
Голоса приближались.
– Идем. Быстро.
Не бежать, но поспешить. Лес, оскорбленный недоверием, молчал и не собирался помогать упрямой мне. А я напряженно вслушивалась в его паутину, пытаясь найти хоть какое-то убежище.
Думай, Эйо, думай.
Если вчера не хватило ума пройти чуть дальше обычного.
Неодобрительно шелестела старая ива. Вода спешила спрятаться под корнями, мочила зеленые космы ветвей. Но мы – не вода. Ива – слишком мало.
…дальше.
Лес все же снизошел до ответа.
…иди. Не обману.
Поверить и… я в любом случае спастись успею. А Оден?
…а выбор?
В этом есть толика правды. Либо идти вдоль ручья, надеясь на удачу, либо поверить лесу. Из двух зол выбираю меньшее. И лес протягивает-таки руку помощи. Нам туда, где, натянутая до предела, дрожит, но не рвется нить жизни. Старая ель со сломанной верхушкой умирала давно. Она была слишком упряма, чтобы просто поддаться ветру, но слишком слаба, чтобы устоять. И буря почти вырвала ее, опрокинув набок, но не сумела вытащить бурые корни. Бросила, наигравшись, а ель кое-как приспособилась.
– Осторожно. – Мне пришлось замедлить шаг. – Здесь яма.
Под корнями, под зелеными, с желтой проседью, лапами ели. Толстый слой игл укрывает ее дно, а на стенках прорастают волчьи грибы.
– Забирайся.
– Ты?
– Скоро вернусь.
Собаки мне не страшны. Хуже, если с ними люди, поэтому надо успеть первой.
Я возвращаюсь на берег и, перебравшись на ту сторону, иду вверх по течению. Пятьдесят шагов, затем вновь переправа по воде – и те же пятьдесят шагов вниз. Переправа.
Невидимый след отпечатывается на земле четко, и я, закрыв глаза, вижу его. Остается немного расширить. Взять за края и потянуть, представляя, как истончается нить. Осторожней, Эйо, не разорви, времени на вторую попытку не будет.
Нить упругая.
Ноет, вибрирует, норовит выскользнуть из рук и слиться с землей. Но я тащу, чувствуя, как уходят силы. Их у меня немного…
Еще тоньше. Еще легче… подбросить… мама так блинчики жарила, подбрасывая на сковородке.
Смеялась еще.
Улыбка получается натужной, но я все равно улыбаюсь.
А мироздание соизволяет пойти навстречу. Петля следа кувыркается, путается, разрастаясь клубком нитей, и, многажды отраженная водяной гладью, падает, чтобы сродниться с землей.
Вовремя.
Лай близко, но в нем больше нет уверенности, тот прежний след гончие потеряли – невиданное дело! И мечутся, растерянные, злые.
Я отхожу, стараясь не наступить на собственные нити.
Серый кобель вылетает на берег, вертится, словно пытаясь поймать собственную тень. Из пасти падают клочья пены. Бока ходуном ходят. И костистый хвост мотается из стороны в сторону так, словно вот-вот оторвется.
Гончак, кажется, на пределе.
Я замираю. Собаки плохо видят, и если не шевелиться… Он все-таки останавливается, припадает к воде, жадно лакая. Розовый язык мелькает в пасти, и брызги оседают на коротких черных усах.
Но вот гончак напился, и крупный нос его пришел в движение.
Ну же! У меня должно получиться… хотя бы раз в жизни у меня должно получиться. И он цепляется-таки за нить. Разом исчезают неуверенность и усталость, кобель вытягивается в струну и подает голос. Стая отвечает… значит, скоро выйдут. И уйдут, пытаясь распутать клубок ложного следа.
Будут бежать, чуя близость добычи, пока не лягут от усталости.
Или пока тому, кто выпустил собак, не надоест носиться по лесу.
Я вернулась к ели, понимая, что сегодня не смогу сделать и шага. Наверное, еще немного, и я бы рухнула на дно ямы, но Оден поймал.
– Собаки нас не найдут…
Если, конечно, среди охотников нет альва, который с легкостью разорвет мое плетение. А по его остаткам и меня обнаружит. Но будем верить в лучшее.
В последнее время я только и делаю, что верю в лучшее.
Оден не собирался меня отпускать, прижал к себе и держит. Я не против. Он теплый, а меня озноб на отдаче постоянно продирает. И руки становятся тяжелыми, словно я не простейший аркан плела, а повозки разгружала.
– Тебе не больно? – Обнаглев, я положила голову ему на плечо.
Больно. Вчера я вскрывала гнойники и промывала раны, втирала в них сок белокрестника, по себе знаю – жгучий, едкий и с мерзким запахом, но Оден терпел. И только когда коснулась той решетки, которая на спине отпечаталась, – ранки круглые, аккуратные, с белой каемочкой, – дернулся.
Но позволил обработать.
А теперь снова в грязи… и еще я сверху.
– Боль разная. – Он не позволил отстраниться. – Есть плохая. Есть хорошая. – Странная теория. – Эта – хорошая. Ты есть. Я знаю, что живой. Плохо еще говорю. Буду лучше.
Не сомневаюсь, что будет. И раны затянутся со временем, кроме тех, на спине. Они – я видела утром – по-прежнему сочились сукровицей. Но дело не в ранах, скорее в том, чем или кем они были нанесены. Я чувствовала метку, оставленную волей куда сильнее моей. От этого клейма избавиться будет непросто. И Оден поспешил натянуть влажную еще рубашку, скрывая именно их. Вчера не особо переживал по поводу наготы, и ночью тоже, а утром вдруг застеснялся.
Смешной. И опасный, о чем забывать не следует.
– Эйо лучше?
– Нет. – Не вижу особого смысла врать. – Но пройдет.
Я дотягиваюсь до выводка грибов. Несъедобные, с кружевными шляпками и тонкими ножками, которые уходят в землю, уже там разрастаясь нитями мицелия.
Не та сила, которую легко получить, но я попробую.
– Лет тебе? Много?
От горечи первой капли морщусь, дальше пойдет легче. И я хотя бы не буду беспомощна, если собаки вернутся.
– Восемнадцать. Больше.
Грибница оплетает руку, и есть в ее прикосновении что-то противоестественное, неживое.
– Восемнадцать – мало.
Как для кого, для меня – вполне достаточно.
– Но хорошо. Грозы не страшно.
Откуда такая осведомленность? И что еще он знает?
– Граница. – Оден верно истолковал мое молчание. – Жил долго. Видел. Знаю. Грозы – опасно. Для молодых, которые альвы.
Возраст не так уж и важен, но разубеждать не буду, тем более что еще осенью я не слышала зова. И вполне может статься, что не услышу. Надеюсь, что никогда не услышу.
Но разговор оборвался. Я сидела, вытягивая из грибницы капля за каплей черную силу, но озноб не прекращался. И тошнота подступила к горлу, знакомый симптом, который пройдет, если перетерпеть.
– А тебе сколько лет?
Я тоже устала молчать. Наверное, в город вышла именно по этой причине – желая убедиться, что не совсем еще одичала, помню человеческую речь.
– Год какой? – уточнил Оден.
– Пять тысяч семьсот шестьдесят третий от прорастания лозы… а если по-вашему, от руды, то пять тысяч семьсот шестьдесят второй. Весна. Последний месяц.
Мы называем их по-разному. И даже количество дней порой не сходится. Но это ли причина, чтобы убивать?
– Тридцать и шесть. Тридцать шесть. – Оден лег на бок, сунув под голову сумку. Кажется, ничего хрупкого внутри не лежало… разве что недокопченный ворон и половина зайца.
Вчера был вкусный ужин. Похлебка из молодой сныти и крапивы на мясе, вареная зайчатина – десертом…
А грибница беззвучно осыпалась прахом, и стало чуть легче. Еще немного полежу и к воде выберусь, у воды мне отойти будет легче.
Меня укрыли плащом и отстраниться не позволили.
– Четыре года. – Оден произнес это каким-то глухим, севшим голосом. – Четыре года и пять месяцев… Гримхольд.
Сколько?
Четыре с половиной года под Холмами? Он ошибся. Или я ошиблась, неправильную дату назвала. Но Гримхольд… Первый удар, тогда еще не войны, но пограничного конфликта.
Вырезанная деревенька.
Десяток молодых псов, которые в азарте охоты позабыли, на кого следует охотиться.
Нота протеста. Требование выдать виновных.
Приграничный мятеж и осада Гримхольда. Два дня переговоров с обезумевшим комендантом, который предпочел взорвать Перевал, но не сдать крепость. Погибли все, и защитники, и нападавшие, в числе прочих – Мэор Сероглазый, единственный сын Туманной Королевы, посланец мира…
И разве могла эта смерть остаться неотмщенной?
– Ты слышала? – Оден продолжал изучать мое лицо пальцами. Было даже приятно. Выходит, я настолько извелась от одиночества, что любой компании рада?
– Слышала.
– Расскажи.
Не то просьба, не то приказ, но, пожалуй, если он и вправду был в Гримхольде, то имеет право знать. И я рассказываю то, что знаю сама. Оден слушает и цепенеет.
Наверное, если бы смог, оттолкнул бы меня.
– Ложь. – Сжимает кулаки, каждый с мою голову. – Все ложь. Не так было!
Возможно. На этой войне было много неправды.
Слово – тоже оружие.
И что бы ни случилось в Гримхольде, но он стал первым камнем, за которым хлынула лавина войны.
– Никогда… – Оден пытается сесть, но яма не настолько просторна. – Никогда пес не… не напасть на разумное. Нельзя. Запрет. Я сам убить щенка, если он… я райгрэ. Я за всех отвечать. Каждого. Любого. Род. Нет значения, какой род. Рвать разумный – смерть. Война. Поединок. Да. Охота – нет.
– Я верю.
Он взмок от волнения.
И да, я верю, что для Одена этот запрет еще существует. Но боюсь, что только для него.
На следующий день мы добираемся-таки до опушки, приграничной стражей которой – заросли молодого осинника. Дрожащие листья, живой узор светотени на зеленом ковре. И мертвец, заботливо сохраненный лесом. Каким бы ни было наше знакомство, но лесу определенно претит разлука.
Больше не осталось тех, кто способен его услышать.
Как скоро он сам онемеет от одиночества?
Впрочем, подарок был как нельзя кстати. И понятно, за кем вчера летели гончие.
– Пес? – Оден, услышавший запах за сотню шагов, теперь опустился на колени. Он ощупывал тело, точно желал убедиться, что мертвец и вправду мертв.
Обломки стрел и засохшая кровяная корка – лучшее тому подтверждение.
– Да.
– Опиши.
– Ну… ростом пониже тебя будет.
Но не настолько, чтобы эта разница так уж в глаза бросалась, видать, были в предках чистокровки.
– Массивней, хотя это скорее потому, что ты истощал. С виду слегка за сорок, но могу ошибаться, я в вашем возрасте плохо разбираюсь. Что не молодой – это точно. Окрас рыжий с подпалинами… на левой щеке две родинки, на правой – одна. Квартерон. Крупных пород.
– Говоришь, не разбираешься.
Это замечание я пропустила мимо ушей. Меня интересует не столько родословная покойника, сколько то, каким образом он возник вдруг на опушке леса.
И не из бывших пленных. Одет хорошо, что весьма кстати, ибо на Одена смотреть тошно. Оружие при нем и фляга чеканная на две пинты, пустая, правда… Что он делал вдали от Перевала? Стрелы – ерунда, пес издох от истощения. Бежал, но перекинуться не пробовал.
Он был один?
Если нет, то почему свои не забрали?
И главное, каких еще сюрпризов ждать?
Лес молчал, считая, что свой долг по отношению ко мне он исполнил…
– Хоронить, – решил Оден.
– Сначала раздеть, разуть, обобрать, а потом хоронить, – внесла я коррективы, не став уточнять, что, как только дам разрешение, лес сам устроит похороны. Торжественные. С процессией могильщиков, которым давно следовало бы заняться телом.
И лес меланхолично согласился.
…мертвое кормит живое.
Так я ж и не спорю.