Я люблю…
Если долго взбивать пену, пытаясь сосредоточенно воспроизвести бурю в стакане, то, вполне вероятно, из нее выйдет вполне сносная Афродита. А по мне, все женственное (хоть и не всегда прекрасное) берется из тех же мест, что и обыденное. То есть из туманного и неблизкого завтра. К «завтра» вообще относишься всегда осторожно. Жить же спешим. На бегу спим, на бегу принимаем душ (даже не успев понять, прошло ли плановое отключение горячего водоснабжения, возможно, оно планируется или происходит в данный момент). Скользящий (ничего не несущий за собой в эмоциональном и сексуальном плане) прощальный поцелуй. Дежурные бутерброды в портфель (знать бы еще, кто их по ночам изготавливает, цены ему нет!). И постоянно путаем педали. Наступило ли оно, это пресловутое «завтра»? Или «завтра» все же наступит завтра? Лучше всего в этом разбираются люди, которые непосредственно в этом самом «завтра» и пребывают. А пребывают там лишь те, у кого этого самого «завтра» попросту нет.
Я сам из таких. Сегодня я проживаю свой последний день. И чем же я занят? Я вслушиваюсь в каждую секунду, пытаясь взвесить ее ценность и ощутить на своей коже ласкающее прикосновение времени? Или, возможно, я перелопачиваю в своей памяти многотомные фотоальбомы и рукописные дневники?
Помнится, в школьные годы в моде были анкеты с нелепыми, но очень про главное вопросами. Девчонки-одноклассницы аккуратно выводили в толстых общих тетрадках: «Любимый цвет?», «Любимый вкус?», «Любимый…». А потом еще что-то о глубине твоих искренних чувств, о первом поцелуе… И все это чудо, было сдобрено приклеенными цветами из открыток, бережно собранных от разных торжеств и событий. И рисованными сердцами и стрелами. Девчонки тогда ходили в ядовитых лосинах и с переменным успехом травили нас этим своим ядом.
Или, может, я решил восполнить пробел и успеть именно сегодня прочесть все самые нужные книги? Может, можно еще успеть посадить деревце? Перевести бабушку через дорогу? Снять котенка с крыши и щедро посыпать семечек городским пижонам-голубям? Покормить лошадь яблоком с ладони. Позвонить маме? Признаться в любви? Научиться слушать тишину? Поговорить с богом?..
Не сильно ли много планов на последние сутки? Мои же начались до банального просто. А закончились… Но обо всем по порядку.
В детстве отец лупил меня как резинового зайца. Видимо, пытаясь таким образом выколотить из меня все то, что не соответствовало его представлениям о современном интеллигентном человеке. Первый раз он поднял на меня руку, когда я ненароком отозвался на чужое (свое) имя. Дело в том, что с моим именем связана довольно-таки мутная история. При моем рождении отец не присутствовал. Нет, он не бросил нас с мамой, он попросту не был в курсе, что я появился на свет. Их связь с мамой была минутным увлечением (или, если хотите, данностью). Мама уже тогда начала попивать «ослиную мочу» – так в тех местах, где рождаются такие, как я, называют все остатки пива из толстопузых кегов. Тех, что с щедростью делились своим содержимым всю ночь. А наутро их выбросили на общую, весьма разросшуюся городскую свалку. Такие, как мама, упорно выдавливали из их нутра остатки желтой пены, отстаивали ее до образования однородной жидкости и употребляли. У «ослиной мочи» был вкус ослиной мочи, но каждое утро мама упорно шла на свалку и добывала до трех-четырех литров. Чтобы от «мочи» был толк, гораздо позже она начала добавлять туда сушеную белену. Чтобы приготовить оную, нужно было с небывалым усердием собирать миллионы бутонов бледно-серого цветка, поросшего здесь с лихвой. Выделить сладкую сердцевину, высушить и перемолоть в готовое сырье. Так здесь делали все. Все, кроме отца. Он приехал с Востока. То ли на заработки, то ли просто потерял свой паспорт и вынужденно остался в нашем помоечном городке. Но в одно утро он встретил у городского бара ее, мою маму. Мама пришла к бару, чтобы попросить работу. Она лихо мыла посуду, мела двор и делала минет. И в любом из этих дисциплин равных ей не было, и это правда. Она (по ошибке, конечно) приняла отца за хозяина и уверенно подошла к нему с предложением заработать немного наличности. Отец усмехнулся и затащил ее в свой оранжевый фургон. Затем всунул ей в трусы десять баксов и выкинул у окраины свалки. Мама утерлась, поправила юбку и пошла к своей маме, моей бабушке. Которая обитала здесь же, на свалке. Жила она в большой картонной коробке из-под модернового огромного холодильника фирмы «Kandoms*s». Так ее и звали здесь – миссис Кондомсс. Так вот, миссис Кондомсс так и сказала ей в тот день:
– Милая моя, сдается мне, ты понесла.
– Почему ты так решила? – спросила тогда мама.
– Сегодня тот же день и час, – смело предположила бабуля, – в который я зачала тебя много лет тому назад.
Так через определенный срок на свет появилось сморщенное существо. И это был я. Миссис Кондомсс, посмотрев на молчаливое мое поведение, попыталась растрясти меня для первого младенческого крика. Но я был непоколебим. И тогда она назвала меня Фредом.
– Он точно Фред, – заявила она моей маме, своей дочери, – точно как тот Фред, что бросил меня на этой проклятой помойке с брюхом и без копейки в кармане.
– Нет, – уверенно сказала мама, – я назову его Фагундос Альберто, в честь моего любимого аргентинского танцора фламенко. Он будет щеголять в таких же широких атласных рубашках и так же лихо отстукивать широкими каблуками по мостовой.
Но местный пастор при крещении дал мне иное имя, и звучало оно так: Ольга. Что там было в голове у этого умудренного жизнью мужика в пасторских одеждах, точно не скажу. Но предположу, что он попросту был пьян. И при церемонии крещения перепутал или принял меня за девчонку. Так я и стал Фредом Фагундос Альберто Ольга. И это правда!
Что же до отца… В моей жизни он появился случайно. Еще в детстве ему внушили, что он бесплоден. Кто и при каких обстоятельствах, я точно не скажу. Но тем не менее. Покинув наш городок, спустя год или два он попал на сеанс к гадалке. Звали ее фрау Армянка. Не правда ли, странное имечко для наших мест? Так вот, Армянка эта попросила моего папашу выдуть свежесваренный кофе и, всмотревшись в осадок, заявила ему следующее:
– В городке с помойкой у тебя родился сын, и больше у тебя наследников не будет. И женщин тоже. Так что…
Так что папаша мой завел свой оранжевый «Додж» и рванул к нам, в город с огромной городской помойкой. Найти маму не составляло особого труда. Придя в утренний час к городскому бару, он тут же наткнулся на вечную искательницу приработка. Причем она была в той же юбочке и с тем же выражением лица. Не подумайте, что папа мой облазил все городские бары в городке, прежде чем найти нужный. Дело в том, что в нашем городишке все имелось в единичном экземпляре. Одна почта, один банк, один публичный дом, один бар и одна помойка на всех. И это правда!
Первое мое детское воспоминание и связано с его появлением. Я лежал в колыбели, а он смотрел мне прямо в глаза.
– Я назову его Спот, – гордо произнес отец и потрепал меня по щеке, – даже несмотря на то, что у него нет моих ямочек на щечках.
На что миссис Кондомсс сказала:
– Ямочки на щечках появляются у малышей, чьи отцы присовывают мамочкам во весь срок беременности.
А так как он, то есть папочка, этот благодатный период пропустил, а мама оказалась честной представительницей местной популяции искательниц счастья, то и ямочек нет. И это правда!
Так я и стал Фредом Фагундос Альберто Ольга Спот, и это тоже правда. Но вернемся к первому замесу. Я многого из детства не помню, но тот день и час я помню и сейчас. Я шел по нашей улице. А нашей она стала, как только папочка съездил на Восток, порешал там все свои взрослые дела, продал «Додж» и купил нам всем небольшую скромную квартирку в центре помоечного городка. Обставил ее в стиле «Это что… мебель?» и устроился в местную управу участковым, смотрящим за порядком. Ему тогда выделили белую хромую кобылу по кличке Сью и резиновую палку со свистком. И даже миссис Кондомсс теперь жила с нами. Спала она по-прежнему в своей коробке из-под холодильника. Только стояла она теперь в прихожей. И всем приходилось изрядно постараться, чтобы обогнуть все это строение и не пораниться серьезно. Но отец как будто и не замечал всех этих неудобств, он жил мной.
Так вот, я шел, и соседка окликнула меня.
– Альберто, – крикнула она, – приди и забери молоко, что заказывала миссис Кондомсс.
И это услышал отец. Он подошел ко мне, к маленькому человеку, и врезал такую оплеуху, что в ушах у меня зазвенело.
– Твое имя Спот, – жестко заявил он и еще раз влепил мне по башке. Так он и начал мое воспитание.
Сразу скажу, за что папа меня лупил. За все. И это правда! В его ассортименте была так называемая «балловая система депремирования». Он составил свой собственный кодекс интеллигентного существования, и любое отклонение каралось лишением баллов. Не доел завтрак – минус балл. Надел вчерашние носки – минус балл. Но это было только началом. Позже, когда я пошел в школу, он лично экзаменовал меня по всем дисциплинам. И за каждую неправильно поставленную запятую он минусовал меня по полной программе. Миссис Кондомсс называла это «побаловать». Каждый понедельник все получали по заслугам. И мало того, что и среди недели получалось получить по загривку, в понедельник меня избивали с изрядной старательностью. Происходило это так. В нашей квартирке (а нашей она стала с тех пор, как папа выплатил за нее всю ипотечную задолженность в размере тысячи двухсот долларов и семи центов) имелась специальная кладовочка. Папа приглашал меня на беседу и отрабатывал на мне всю свою принципиальность. И это правда.
Но что это я все про себя и про себя. Пора бы уже и про нее.
Первый раз я встретил ее на крыше городского больничного стационара. Периодически я находил здесь уединение. В то утро я проворно поднялся по пожарной лестнице и уткнулся носом в ее живот. Видимо, она уже решилась спуститься вниз.
– Привет, – испуганно пролепетал я, – у меня длинное имя, но отец назвал меня Спот. И ты, если желаешь, можешь называть меня, как тебе вздумается.
– Мое имя гораздо короче твоего, – улыбнувшись, сказала мне она, – и звучит оно так: Эмм.
Эмм научила меня плести чешуйчатых рыбок из бывших в употреблении больничных систем. Сначала требовалось пропустить через них йод и зеленку, высушить и растянуть как следует. Из регулирующего колесика изготавливался глаз, а предварительно разрезанные и завитые кончики превращались в ажурный хвост и плавники. Еще она плела маленьких пузатых чертиков, но их я так и не освоил. Эмм научила меня разговаривать с облаками. С каждым из них следовало вести определенного рода беседы. С большими раскидистыми мы говорили о тех далеких краях, в которых им довелось побывать. С маленькими, похожими на зверей, разговор шел о поэзии. С лиловыми мы трепались про кино и музыку, а с темными и сверкающими молниями старались не разговаривать вообще. «О чем с ними говорить, – говорила Эмм, – они же злюки».
Мы брали с собой на крышу множество разноцветных стеклышек и смотрели на мир через призму их граней. Мы стояли на самом краю крыши (так близко, что половина наших ступней свисала над пропастью) и отчаянно кричали: «Я люблю тебя, мир!!!».
Оговорюсь сразу, Эмм была глухонемой девочкой. Не спрашивайте меня, как мы часами общались, сидя на нашей крыше. Я и сегодня толком не объясню этого. Но я ее прекрасно понимал и видел это же понимание в ее больших зеленых глазах. Нам было по восемь лет, и там, на нашей крыше, мы были самыми разговорчивыми на планете существами. И самыми счастливыми.
Как-то Эмм сказала мне: «Чтобы понимать друг друга, и болтать нет причины». И я тоже замолчал. Нет, конечно, перед этим я уверенно пришел в нашу квартирку, и не менее уверенно сказал свои последние слова:
– Мама, отец, миссис Кондомсс, – заявил я, – я умолкаю и молчать буду столько, сколько сочту нужным.
Мама покачала головой, бабушка молча уползла в свою коробку. А отец сначала сказал:
– Мистер Фред Фагундос Альберто Ольга Спот, пройдемте в кладовую. А затем избил меня так, что душа трижды покидала мое детское тельце и по непонятным всем причинам возвращалась обратно. Но слово свое я сдержал, в том плане, что ни слова больше не проронил. И это чистая правда.
Самый противный в мире продукт выглядит так: густая прозрачная субстанция с запахом тухлятины и мочи. Именно такую штуку я расфасовывал по тюбикам на местном китобойном комбинате. Учиться я больше не мог, и когда мне исполнилось одиннадцать, папаша отправил меня зарабатывать зелень.
– Человека из него не вышло, – сказал он как-то своей лошади, – пусть хоть хлеб даром не жрет, немтырь нерадивый.
Что же, приходилось фасовать китовый жир. Хотя таковым он не являлся. Погружу вас немного в тонкости производства. Дело в том, что в окрестностях водилась речная выдра. Раскормившись на необъятных просторах нашей помойки, некоторые особи вырастали до необъятных размеров. Специальные бригады ловцов (в основном беспризорники и жители свалки) охотились, добывали и сдавали их на фабрику. В общий котел шли также трупы пойманных кошек и собак, помойных птиц. Поговаривали даже, что и умерших на свалке бездомных. Так вот, все это добро вываривали в паровых котлах. Из костей делали муку. А жир фасовали в тюбики и продавали, говорят, что японцам, хотя сам я лично ни одного японца не видел. Почему все это чудо называлось «китовый жир», я не скажу. Не потому, что не говорю с тех пор, как дал слово, а потому, что не знаю. И это правда.
Одна радость: Эмм работала здесь же. Отмывала паровые котлы от этой гадости. В перерывах мы весело щебетали. Со стороны это выглядело как гипноз. Двое совершенно молча сидели и смотрели друг другу в глаза. Местами улыбались, местами плакали, серьезно кривили губы и оттопыривал друг другу уши. Нам же было плевать, что о нас подумают другие.
В один из таких перерывов я вдруг сказал Эмм:
– Эмм, я знаю, когда ты умрешь.
– Я знаю, что ты знаешь, – ответила мне девочка с большими зелеными глазами. – Это оттого, что ты сосредоточен на своей мысли, и все это от побоев и молчания.
– Как это связано? – непонимающе спросил я.
– Вспомни, – прошептала мне Эмм, – что ты чувствуешь, когда отец лупит тебя? О чем ты думаешь?
Я задумался. В последний раз (а был он накануне вечером) я думал о следующем:
«Вот так и смотри на жизнь. Не стесняйся своих сокровенных желаний.
Так хотелось тебе уехать. В далекий морской край, на другой конец Земли. Туда, где песок белый и ласковый, где жизнь, как в рекламном ролике. Где люди, как боги, не нуждаются ни в чем. Где летающие рыбы шепотом переговариваются с высоко парящими чайками. Где старый пират закопал свое награбленное. И лежит оно там, просится наружу. Дышит через раз, притомилось в песочных недрах и ждет смелых твоих прикосновений. Туда, где ты, так легко коллекционирующая мужские взгляды, с лихвой пополнишь свою огромную коллекцию. Где море цвета счастья, а солнце похоже на переспелый апельсин. И твоя закутанная в лень рука медленно тянется в его сторону. Как-то твой знакомый писатель написал про здешние места: «Вода. И такая вода течет из его нутра, редкая вода. Такая водится в тех заграничных морях, где вволю резвятся мокрые дельфины, полируя свои бока в стремительной волне. Витиеватые медузы с бесконечными своими хвостами. Томные и могучие скаты, парящие над бездонными безднами, знающие цену силе и милосердию. Не знающие устали и страха, понимающие все синие киты. Игривые морские коньки и взбалмошные, веселые рыбы». Там не снятся сны, не потревожат тебя своим беспокойством ни ночная птица, ни случайный шорох. Здесь даже звезды с неба падают так тихо, что море, принимая их с шипением, прикладывает укоризненно пальчик к губам. Здесь голубыми вечерами бармен разливает свою душу по высоким бокалам, добавляет немного чувственности и подает с ломтиком любви. Эта страна проглотит тебя, окутает обаянием и впитается с загаром в твой ум. И когда в январские морозы ты будешь мерзнуть на автобусной остановке, тебе непременно вспомнится этот теплый песок. Этот ломтик любви в твоем бокале, синий вечер и солнце – переспелый апельсин. Домой с улицы ты принесешь снег в карманах, улыбнешься и проведешь рукой по улыбке, светящейся с твоей фотографии на стене, снова захочешь вернуться обратно… Туда…».
И все это я думал о тебе, моя маленькая Эмм, но умрешь ты завтра. Упадешь в разогретое чрево котла и сваришься заживо.
Мы оба заплакали.
– Я так хочу увидеть это твое… мое море, – улыбнувшись сквозь слезы, прошептала мне Эмм и сильно сжала мне руку чуть повыше локтя.
Утром, когда я пришел на расфасовку дерьма, ее уже унесли. Вернее то, что от нее осталось. Запихивая жир в тюбики, я был уверен, что сегодня в состав этой пакости вошла и моя маленькая девочка. Думаю, что владелец завода не стал выносить сор из избы, а попросту распорядился сунуть ее тело в один из жироплавильных котлов. Так сбылась заветная мечта Эмм. Запаковывая ее в маленький тюбик, я знал, что теперь-то она точно увидит море. И не важно, что Японское, и не важно, что из маленького тюбика с дерьмом, но увидит. Нарушив все инструкции, я уверенно содрал заводскую этикетку и, наклеив ее обратной, белой стороной, чернильным карандашом написал: «Я люблю тебя, мир. Я люблю тебя, Эмм». И отправил свою девочку к своей мечте.
Конец ознакомительного фрагмента.