Вы здесь

Небо над бездной. Глава восьмая (П. В. Дашкова, 2009)

Глава восьмая

Москва, 1922

В кабинете Бокия на письменном столе были разложены листы бумаги, исписанные невозможно мелким почерком. Федор склонился над столом с лупой в руке. Молчание длилось уже минут двадцать. Глеб Иванович курил, сидя на подоконнике, и наблюдал за Федором.

– Все равно не верю, – произнес наконец Федор и аккуратно сложил листки в стопку.

– Перестань, ты прекрасно понимаешь, что это правда. Показания самой Элизабет Рюген, добытые нашим агентом и записанные с ее слов.

– Каким агентом?

– О, агент весьма ценный, незаменимый, – Бокий весело подмигнул, – оперативный псевдоним Консолор.

Агапкин нахмурился, вспоминая перевод латинского слова. Он знал, что разговор не продолжится, пока эта маленькая задачка не будет решена. Глеб Иванович обожал озадачивать и ждал ответа, как строгий экзаменатор.

– Утешитель, – сердито выпалил Федор, – могу представить, что это за утешение.

– Можешь представить? О, вряд ли. Он такой искусник, дамы в его присутствии млеют, сходят с ума от нежности.

Бокий забавлялся, у него было отличное настроение, и Федор не мог понять, чем так развеселило начальника спецотдела донесение агента Утешителя. Вряд ли он стал бы радоваться очередной порции компромата на Таню. Федору казалось, что в донесении нет загадок. Все чудовищно просто. Смертный приговор Даниловой Татьяне Михайловне, и ничего больше.

В отличие от многих своих коллег Бокий не был кровожаден. Недавно созданный по распоряжению Ленина спецотдел занимался шифровальным делом, разработкой и применением техники в разведке и контрразведке. Эта служба не использовалась ни при арестах, ни в следственных мероприятиях.

Глеб Иванович любил сложные интеллектуальные игры. Сутками мог колдовать, придумывая и взламывая хитрейшие шифры. Революционное переустройство мира было для него тоже чем-то вроде головоломки, самой увлекательной из всех возможных.

Бокий долго молчал, с удовольствием наблюдая, как нервничает Федор, но все-таки сжалился.

– Видишь ли, муж Элизабет старше нее на двадцать лет. Отто Рудольф Рюген, норвежский ученый-физик, друг Нансена, умнейший, добрейший старик, а главное, весьма богатый. Правда, есть одна проблема, вроде бы ерундовая, но для семейной жизни такая мелочь становится роковой.

– Глеб Иванович, при чем здесь Таня? – раздраженно перебил Агапкин. – Вы занимаетесь этим Рюгеном, подложили в постель к его молодой жене своего искусника-утешителя, но Таня при чем?

– Молодец, – Бокий кивнул и улыбнулся, – схватываешь на лету. Таня была бы совершенно ни при чем, если бы Элизабет не захотела сделать доброе дело. А как известно, нет доброго дела, которое осталось бы безнаказанным. Особенно когда за него взялась такая вертихвостка, как Элизабет. Правда, наказана будет не она, и это, конечно, несправедливо. Но в нашем бренном мире справедливости мало, если она вообще существует.

– Это единственный экземпляр? – мрачно спросил Агапкин.

Он все еще держал в руках тонкую стопку.

– Пока да. Это сверхсекретная информация, я решил не отдавать машинистке, – он наконец соизволил взглянуть в глаза Агапкину и медленно, четко произнес: – Нет, Федя, даже не думай.

Но было поздно. Пальцы Федора быстро, ловко раздирали бумагу. Через минуту глубокая медная пепельница наполнилась бумажными клочьями, мелкими, как конфетти. Еще через минуту в пепельнице загорелся костерок. Бокий даже бровью не повел. Молча, с интересом наблюдал эту сцену, только когда огонь разыгрался слишком сильно, взял графин и залил костерок водой.

– Можете меня арестовать, – сказал Федор.

– Дурак, – Бокий покачал головой, – если я решу тебя арестовать, мне твое дозволение не понадобится. Иди, вылей эту пакость в сортир. И смотри, на ковер не пролей.

Когда Федор вернулся, Бокий сидел за столом и говорил по телефону. Перед ним лежали листы с напечатанным текстом. Федор поставил на место чистую пепельницу. Ему хватило быстрого взгляда, чтобы узнать то самое донесение, рукопись которого он так мужественно уничтожил. Бокий, продолжая разговаривать, перехватил его взгляд, шевельнул бровями, прикрыл листки ладонью и принялся постукивать по ним длинными тонкими пальцами.

– Да, Владимир Ильич. Я понял. Постараюсь выяснить. Хорошо… Непременно… Как вы себя чувствуете?

Он замолчал надолго, слушал, хмурился, улыбался, качал головой. Наконец положил трубку и обратился к Федору, который стоял у окна, смотрел в темное стекло.

– Сядь, успокойся. И пожалуйста, впредь старайся сначала думать, а потом уж действовать. Не наоборот.

– Глеб Иванович, зачем вы устроили этот спектакль?

– Я? Ха-ха! Это ты устроил спектакль, я был благодарным зрителем. Знаешь, я даже завидую тебе. Никогда ни в кого так не влюблялся, чтобы жизнью рисковать.

– В революцию, – чуть слышно произнес Федор и закурил, – вот в кого вы влюблены. Ради нее рисковали много раз.

– Спасибо, – хмыкнул Бокий, – звучит красиво. Не забудь, прибереги это для речи на моих похоронах.

– Да, хорошо, – машинально кивнул Федор и тут же испугался, прикусил язык.

Но Бокий только рассмеялся. Он редко смеялся так долго и весело.

– Глеб Иванович, кто перепечатывал донесение? – спросил Федор, выдержав паузу.

– Леночка, кто же еще? Единственная машинистка в этом заведении, которой я доверяю как самому себе, – моя дочь. Так что успокойся, в чужие руки оно не попадет. Ну-ка, подумай и скажи, что, по-твоему, в нем самое ценное?

– Не знаю.

– Возьми, перечитай еще раз. Но учти, если опять порвешь, пеняй на себя. Я тебя не арестую, нет.

– Сразу пристрелите?

– Отправлю в дом умалишенных. Ладно, все. Соберись, возьми себя в руки, – Бокий встал, подошел к сейфу, быстро набрал шифр, вытащил серую картонную папку.

На стол легли несколько фотографий и газетных вырезок. Федор увидел кусок футбольного поля, ворота, юного голкипера, застывшего на лету, в полуметре от земли, с пойманным мячом в руках. Было трудно разглядеть лицо, но Бокий подал лупу.

– Он стал красавцем, – тихо заметил Глеб Иванович, – смотри, превосходно сложен, лицо еще детское, но уже настоящий мужчина. Сколько ему сейчас? Шестнадцать?

– Семнадцать, – механически поправил Агапкин, разглядывая следующий снимок.

Лицо крупным планом. Белозубая улыбка. Высокий лоб. Даже на черно-белой фотографии видно, как ярко, живо блестят глаза под широкими черными бровями.

– Красавец, – восхищенно повторил Бокий, – что-то в нем есть древнеримское, не находишь? Ты бы вряд ли узнал его, если бы встретил. Но знаешь, что самое удивительное? Он уже печатается не только в эмигрантских, но и во французских газетах. Он этим зарабатывает на жизнь. Пишет обо всем, кроме политики: о дирижаблях, фокстроте, негритянском джазе, футболе, о последних открытиях в физике и биологии. А вот очень смешные фельетоны о спиритизме и опытах по чтению мыслей на расстоянии. У него поразительная способность схватывать суть вещей. Он пишет легко, блестяще, его тексты светятся внутренней энергией, даже те, что написаны на чужом языке.

Федор дождался паузы в этом восторженном монологе и заметил с вызовом:

– Таня учила его французскому.

Но Бокий, казалось, не услышал.

– Обидно, что он тратит свой дар на газетную рутину. Хотя нет, ему все на пользу. Сейчас он оттачивает перо, подрастет, получит хорошее гуманитарное образование, начнет писать настоящую прозу. Скажи, в нем всегда было это?

– Что именно?

– Литературный дар.

– Я ничего не понимаю в литературе. Но я помню, он постоянно что-то сочинял, рассказывал сказки, очень забавные. В госпитале все слушали, раскрыв рты.

– Еще до вливания?

– С самого первого дня, когда Таня и Михаил Владимирович подобрали его на паперти. Он приходил в палаты, начинал рассказывать какую-нибудь фантастическую ерунду, и раненым становилось лучше.

Бокий замолчал, отбил пальцами дробь по столешнице, очень точно просвистел несколько аккордов Патетической сонаты, резко поднялся, прошелся по кабинету, вернулся за стол, сел, задумчиво взглянул на Федора и произнес совсем тихо, будто про себя:

– Забавно. Очень даже забавно. Это в определенном смысле подтверждает мои смутные догадки. Надо будет обсудить с Михаилом Владимировичем.

– Думаете, паразит выбирает людей с сильной позитивной энергетикой?

– Мг-м. Ну, ладно, об этом поговорим в другой раз. Главное, он нашелся. Юный талантливый журналист Джозеф Кац, вундеркинд, литературный Моцарт, и еврейский сирота Ося, который умирал от прогерии и воскрес благодаря вливанию таинственного препарата, – одно лицо.

Бокий аккуратно сложил фотографии, вырезки. Федор заметил, как в ту же папку легла распечатка донесения.

– Что ты смотришь так хмуро? – спросил Глеб Иванович, запирая сейф. – Думаешь, я собираюсь превратить Осю в подопытного кролика? Похитить, привезти в Москву, вскрыть и посмотреть, что там у него внутри?

– Нет. Я думаю, вы этого не сделаете.

– Спасибо на добром слове. Чтобы ты окончательно успокоился и мог соображать, я тебе гарантирую: Таню твою никто не тронет, во всяком случае, пока ты не вернешься из Германии.

– Откуда? – Федору показалось, что он ослышался.

– Ты отправляешься в субботу. Надеюсь, немецкий не забыл? Паспорт твой уже готов, все формальности улажены. Теперь замри и слушай меня очень внимательно.

* * *

Москва, 2007

Федор Федорович открыл глаза, увидел высокий белый потолок, матовый шар люстры. Темно-синяя штора покачивалась от легкого ветра. В открытую форточку влетали обычные утренние звуки. Гул машин, скрип качелей на детской площадке, голоса, смех, воробьиный щебет. Пахло мокрым снегом, бензином, лимоном и ванилью. Осторожно повернув голову, он увидел на прикроватной тумбочке банку крема, градусник, раскрытую, перевернутую обложкой вверх, книгу. Названия прочитать не удалось, на глянец обложки падали блики. Дальше, за тумбочкой, параллельно кровати, стояла раскладушка, застеленная пледом. Сверху валялся алый шелковый халат.

Что-то произошло. Впервые он проснулся не от боли, а просто так, потому что наступило утро. Ломота, жар, озноб, омерзительная влажность и грубость белья, все это осталось, но уже не мешало воспринимать реальность. Вернулись краски, звуки, запахи. Он не понимал, рад ли этому.

«Из чистилища назад, в жизнь. Сколько раз повторяется все тот же мучительный маршрут? Почему я не могу уйти совсем? Что держит меня?» – думал он, разглядывая свою сморщенную костлявую руку.

Кожа потрескалась, слегка лоснилась, пахла лимоном и ванилью. Кто-то постоянно смазывал все его тело кремом. Кормил его с ложки жидкой кашей и фруктовым пюре. Выносил из-под него судно. Менял белье. Измерял температуру. Аккуратно подстригал слоящиеся ногти. Гладил по голове. Иногда он слышал ласковый шепот, или музыку где-то в глубине квартиры, или приглушенные голоса, мужской и женский.

Сквозь запахи чистого белья, крема, овсянки, мятых печеных яблок иногда проступал слабый аромат меда и лаванды. Так пахли волосы и кожа Тани.

Он не знал, сколько прошло времени, и не хотел знать. Рука медленно опустилась, скользнула с края кровати вниз. Шевельнулись пальцы, по старой привычке пытаясь зарыться в жиденькую мягкую шерсть, почесать за ухом, проверить, не сух ли собачий нос, почувствовать волну радости, быстрое виляние хвоста, мокрые теплые касания языка, тактичное тихое тявканье. Но рука встретила пустоту.

«Адам, где ты? Животные лишены бессмертной души, но столько любви не может совсем исчезнуть, стать пустотой. Закон сохранения энергии. Я слишком долго живу, чтобы сомневаться в универсальности этого закона. Где ты, Адам? Придет время, узнаю. Или нет. Не так. Узнаю, когда время уйдет, разомкнет свои свинцовые объятья, отпустит меня на свободу. Почему не сейчас? Долги, старые долги не заплачены».

Федор Федорович удивился, что опять думает словами, а не первобытными образами. Дни и ночи, проведенные в постели, были наполнены призраками, мутными вихрями чувств, всеми оттенками физического мучения. Боль, острая и тупая. Ломота, зуд, жар, дрожь. Он был бессловесной тварью, стонал и мычал. Теперь опять стал человеком.

К набору звуков прибавился скрип кровати. Федор Федорович заметил, что одеяло движется, и тихо вскрикнул. Оказывается, он чесал левой пяткой правую голень. Десять лет ноги его были парализованы и вот теперь вдруг ожили.

В дверном проеме возник женский силуэт. Таня в потертых джинсах, в сером свитере с высоким воротом, с короткими, как тогда, после тифа, волосами, неслышно подошла, поправила одеяло, приложила ладонь ко лбу. Аромат меда и лаванды окутал его теплой волной.

– Ну, слава богу, жара нет, – она присела на край кровати, – доброе утро, Федор Федорович. Кажется, оно действительное доброе. Ночью вы дали мне поспать. Сейчас у вас нормальная температура, и вы открыли глаза. Узнаете меня?

Они были поразительно похожи, даже природный запах тот же. В горле у него заклокотало, словно перекатывались два слова, два имени спорили между собой.

– Соня, – произнес он сипло, едва шевеля губами.

– Спасибо, – она улыбнулась и слегка пожала ему руку, – наконец вы вернулись. Все эти дни вы путали меня с моей прабабушкой, называли Таней.

– Я разве говорил?

– Да, вы говорили, много и выразительно, только не со мной. В основном с Таней. Вы умоляли ее никогда больше не встречаться с некой Элизабет. Потом сказали, что пора уезжать из Германии, скоро они возьмут власть. Вероятно, вы имели в виду нацистов?

– Да, вероятно. Что еще ты запомнила?

– Вы кричали: Валька, беги! Кто такая Валька?

– Валентин Редькин, психиатр, талантливый гипнотизер.

– Он убежал?

– Нет. Он остался и погиб. Потом расскажу тебе о нем. Ну, продолжай.

– Вы несколько раз упоминали князя Нижерадзе, так, кажется.

– Я сказал Нижерадзе?

– По-моему, да. Было еще одно кавказское имя, я, кажется, где-то уже слышала его. Гурджиев. Кто это?

– Георгий Иванович Гурджиев. Конечно, ты о нем слышала. Мистик. Однокашник Сталина по тифлисской Духовной семинарии. Глава секты. Ты не догадалась записать на диктофон?

– Нет. А нужно было?

– Не знаю. Кто-нибудь, кроме тебя, слышал мой бред? Кто вообще тут, в квартире?

– Дима Савельев, он мне помогает. Часто заходят Зубов и Кольт, но вы говорили только глубокой ночью, кроме меня, никто не слышал. Ой! Погодите, Федор Федорович, ноги! Они двигаются, ваши ноги, неужели вы не чувствуете?

– Еще бы не чувствовать. Зуд нестерпимый, чешусь о самого себя, как свинья о ствол. Скажи, сколько прошло дней с тех пор, как ты ввела мне препарат?

– Две недели. Федор Федорович, вы скоро сможете ходить сами, вы это понимаете? – Соня откинула одеяло, стала щупать его ступни, голени. – У вас нет паралича! Мышцы почти атрофированы, но вы начнете делать упражнения. Я еще вчера заметила, как вы согнули коленку, но думала, мне кажется! Дима! Иди сюда, смотри!

Она выскочила из спальни. Она была так возбуждена, что разговаривать с ней о чем-то важном сейчас не имело смысла. Явился Савельев, заставил Федора Федоровича шевелить пальцами. Это было трудно, к зуду прибавилось ощущение тысячи мелких иголок, впивающихся в ступни.

– Нужно вызвать какого-нибудь хорошего врача, – сказала Соня, – о препарате мы, разумеется, говорить не станем. Просто человек умирал, но вдруг передумал, начал выздоравливать. Такое ведь бывает? Врач может посоветовать массаж, специальные упражнения, витамины.

– Не сходи с ума, ни один врач нам не поверит, – сказал Савельев.

– Не нам! Собственным глазам!

– Ого, Соня, ты даже в рифму заговорила, никогда тебя такой не видел. Федор Федорович, посмотрите, какая она красивая, – Савельев обнял Соню и поцеловал.

Они смеялись, резвились, как два щенка, и были настолько заняты друг другом, что Федору Федоровичу показалось, они вовсе забыли о нем.

– Не понимаю, что вас обоих так развеселило, – обиженно проворчал старик, – если я немножко подвигал ногами, это не значит, что я сейчас встану, приму душ, потом приготовлю завтрак, себе и вам заодно.

– Надеюсь, очень скоро будет именно так, – сказал Савельев.

– Мечтаю съесть приготовленный вами завтрак, – добавила Соня.

– Мечтай, мечтай, – Агапкин, кряхтя и постанывая, принялся ставить на место свои челюсти.

Руки дрожали, но помочь себе он не дал, локтем оттолкнул Савельева, сердито стрельнул глазами на Соню.

Через сорок минут, чистый, сытый, в новой сине-красной клетчатой пижаме, старик сидел в кресле и слушал подробный рассказ Сони о том, как оказался у нее препарат.

– ДДФН, – повторил он несколько раз, когда она закончила, – биохимический эквивалент эмоций. Сегодня это называется нейропептиды. Доказательство для Фомы неверующего. Только ведь он все равно не поверит, этот Фома. Никогда не поверит.

– Апостол Фома поверил, – заметила Соня, – я нашла тут у вас Новый Завет, перечитала Евангелие от Иоанна.

– Перечитала? И ничего не поняла? – старик сердито помотал головой. – Фоме понадобилось вложить персты в раны Спасителя. Он желал физических доказательств Воскресения. Разве это вера?

– Нет, другое. Это, знаете, похоже на архетип ученого. Наука не может обойтись без физических доказательств, без перстов Фомы.

Агапкин закрыл глаза, как будто заснул. Соня решила, что он устал, хотела тихо уйти, но вдруг услышала:

– Семьдесят пять лет назад был примерно такой же разговор у меня с твоим прапрадедом. Я произнес вот эту твою фразу, что Фома – архетип ученого. Почти дословно, про персты, про физические доказательства.

– Что он вам ответил? – спросила Соня и вернулась, села в кресло напротив старика.

– Что его с детства мучает вопрос, было ли больно воскресшему Спасителю, когда Фома полез пальцами в открытые раны? Я так хорошо запомнил тот разговор, потому что кончался декабрь двадцать третьего. Ленин умирал. Нам обоим было уже ясно, что такое Сталин, и мы догадывались, что ему долго не будет альтернативы.

– Ленин знал о препарате?

– Да.

– Не требовал, чтобы Михаил Владимирович ввел ему?

Агапкин улыбнулся, помотал головой.

– В декабре двадцать третьего он ничего уже не мог требовать. Да и препарата у нас тогда не было. Совсем, ни капли. Но даже если бы был препарат, ничего бы не изменилось. Твой прапрадед точно знал: Ленину вливание не поможет. Так же, как я знаю, что паразит убьет Петра.

– Почему?

– Ты спрашиваешь о Ленине или о Кольте?

– Конечно, о Кольте.

– О Ленине спросить не хочешь?

– Ну, во-первых, его нет давным-давно, и мне, слава богу, не придется решать эту задачку. А во-вторых, мне кажется, с ним и так понятно.

– Что именно тебе понятно?

Соня задумалась, опустила ресницы, сдвинула брови, прикусила нижнюю губу и стала так похожа на Таню, что у Агапкина слегка перехватило дыхание. Она молчала довольно долго. Он не торопил ее с ответом, просто смотрел, любовался и опять подумал о законе сохранения энергии. Голос, запах, мимика, ничто не уходит в никуда, у всего есть свое продолжение.

Наконец она вскинула голову, сдула упавшую на лоб прядь и медленно произнесла:

– Когда человек делает зло, его организм не может не реагировать, даже если выключена совесть, все равно повышается давление, сужаются сосуды, нарушается гормональный баланс. Червь чувствует нестабильность системы.

– Тепло. Но еще не горячо, – старик улыбнулся, – думай, Сонечка. А что касается Петра, тут, конечно, совсем другая история. Иногда препарат помогал в безнадежных случаях, спасал умирающих, но не всех. В шестнадцатом году я вкатил себе дозу, не думая о последствиях. Мне было слишком мало лет, чтобы бояться старости и смерти. Жгучее любопытство, юный кураж, и никакой личной корысти. Я не собирался так долго жить.

– А сейчас?

– Сейчас это было твое решение. Ты очень хотела меня спасти. Кстати, тут кроется еще одна подсказка. Не забывай об этом. И учти, все, что говорил тебе Макс, правда.

– Надеюсь, вы шутите? – тихо спросила Соня.

– Ничуть. Я повторяю совершенно серьезно. Все, что сказал тебе Макс, правда. Все, кроме инициации. Ты не должна ее проходить, ни в коем случае.

– И на том спасибо. Это меняет дело. Действительно, большая разница: убить человека после инициации или просто так! – Соня почти выкрикнула это и заметно побледнела.

– Эммануил Зигфрид фон Хот не человек, – спокойно произнес Агапкин, – я познакомился с ним в Берлине в тысяча девятьсот двадцать втором году. С тех пор он мало изменился.

– Вы абсолютно уверены, что это был он? Может, отец, дед, двойник?

Агапкин ничего не ответил, только вздохнул и грустно посмотрел на Соню.

– Хорошо. Допустим, – Соня смиренно кивнула. – Но если он и так живет столько лет, зачем ему наш паразит?

– Господин Хот бесконечно жаден. Ему известно, что срок его ограничен. Он намерен жить всегда.

– Неужели он не понимает, что это риск?

– Господин Хот бесконечно самоуверен.

– Знаете, Федор Федорович, мне он тоже не нравится, он мерзкий, подлый, жестокий. Но он всего лишь жалкий старикашка, впавший в маразм.

– Нет у него никакого маразма. Не ври себе, Соня. Пойми наконец, перед тобой реальная серьезная сила, очень древняя, с гигантским опытом, со своей системой знаний. Встретившись с ней, ты ступила в иное измерение.

– Ага, теория заговора, мировая закулиса, иллюминаты, масоны, конспираноики. Это, конечно, иное измерение. Они хотят управлять миром, и никто, кроме меня, не может помешать им. Федор Федорович, пожалуйста, не мучайте меня этим бредом, я не верю!

– Не веришь? Ну, а что ж кричишь на меня, больного, беспомощного? Что ж побледнела? Они вовсе не хотят управлять миром, но им нравится использовать в своих интересах людей, одержимых этой страстью. Масоны – камуфляж, дымовая завеса. Орден или общество никак не может являться тайным, если его название, ритуалы, цели известны всем желающим. Ты должна всего лишь осуществить мечту господина Хота. Это не убийство. Это его выбор, Сонечка. Его, а не твой. Знаешь, есть старинная мудрость: будь осторожен в своих желаниях, ибо они сбываются.

– Что ж, это утешает. Но вы забыли одну мелочь. Я должна буду сначала ввести препарат себе.

– Да, возможно, тебе придется это сделать.

– Федор Федорович, я боюсь.

– Ты же знаешь, он тебя не убьет.

– Не убьет. Но изменит. А я хочу оставаться собой.

Старик ничего не ответил, откинулся на спинку кресла, закрыл глаза и, сколько ни ждала Соня, сколько ни окликала его, все напрасно. Он крепко заснул, посапывал и вздрагивал во сне.