5
Мама пораньше повела Даню в садик. Мы с Сашей остались совершенно вдвоём, поэтому почти опоздали на свои первые пары. У него пара начиналась утром, так что о часах не могло быть и речи, – я имею в виду настенные, у меня – после обеда, но мне ещё нужно было проверить пачку сочинений на тему домашнего чтения. А он ушёл рассказывать о научном коммунизме.
Если у прошлого есть будущее, то какое же это прошлое? Оно – начало будущего, то есть самое что ни на есть настоящее.
Мы познакомились в университете, на моём пятом курсе. Ещё бы он не обратил на меня внимания, с его-то профессиональным умением ценить высокое – в художественном смысле этого слова – плюс проводить исторические параллели и, как я добавила впоследствии, меридианы. «Вы не на шутку разострились, товарищ Южина!» – сказала бы Раиса Васильевна. Нет, скорее это сказал бы Владимир Лазаревич, наш преподаватель теории перевода. Классическая классная дама Раиса Васильевна говорила с нами только по-английски, всегда называла нас товарищами и по фамилии. А Владимир Лазаревич был с нами на «ты», говорил по-русски и товарищами не называл. «Не хохми так настойчиво, Аня, ты не на шее!» – так бы он сказал. Если быть точной. Фамилий Владимир Лазаревич не использовал, хотя помнил, конечно. Имена для него были намного важнее фамилий, что не соответствовало красной нити, вернее, генеральной линии.
Кстати, о генеральной линии, чтоб не забыть. Хотя такое разве забудешь?
Все наши ИН-ЯЗ и филфак, человек четыреста или пятьсот, собрали в Большой химической. Освобождённая комсоргша Ирка строго объявила, что будет лекция о борьбе с буржуазным национализмом и сионизмом – понятно, каким. Выступит замдекана, парторг Сергей Викторович. Мы так поняли, что это из-за Афганистана, скорее всего.
На Олимпиаду не приехала половина стран. Поэтому когда выигрывал кто-то из стран ненародной демократии, его показывали и показывали, чтобы видно было, что не только демократы побеждают, а есть ещё и много капиталистов. Например, итальянского бегуна Пьетро Меннеа показали раз, наверно, пятнадцать, если не больше, – и как он бежит, и как обмотался итальянским флагом.
Мама меня поправила:
– Аня, разве можно сказать «народная демократия»? «Демократия» – это же «власть народа». Получается «народная власть народа». Демократия или есть, или, чаще, её нет. Осетрина бывает только свежая или несвежая, свежести второй степени не бывает.
Для мамы как всегда было не менее важно, чем что. Отсюда моя страсть к языку. Папа был врачом, поэтому страсть эта оказалась клинической.
– Римка, – озабоченно спросила я у Агальтиновой, – тебе об этом что-нибудь известно? Ну, о буржуазном национализме и сионизме?
– Ха! – скептически прокомментировала Светка. – У Римки одно на уме, для другого нет места.
– Что значит одно? – возмутилась Римка. – Совсем даже не одно, а гораздо больше. Чем больше, тем лучше, – я знаю, о чём говорю.
Она знала, о чём говорит, и я прекрасно знала, что она прекрасно знает то, что нужно и хочется знать, – так же, как и Римка прекрасно знала про меня. Ну, может быть, у меня это не так бросалось в глаза, не то что у Римки, да и у Светки тоже.
Сергей Викторович и освобождённая Ирка сидели внизу, перед микрофоном. Мы трое сели в самом верхнем ряду, с краю. Явка была обязательна, со всеми вытекающими отсюда последствиями, поэтому народу во всей бездонной Большой химической было – как на Таганке, только там, говорят, зальчик малюсенький, не то что у нас.
Сергей Викторович подошёл к микрофону и начал строго выступать о вреде и опасности сионизма и буржуазного национализма. Раньше мы ничего толком об этом не знали, – наверно поэтому нас решили просветить.
– Пулемётчица, твоя задача – слушать, а потом конспективно рассказать нам, окаянным, – наставительно сказала Римка. – Так что бди.
Я, со своей стороны, ответила «Так точно, возобдю», а также что-то вроде «Слушаю и слушаюсь, Василий Иваныч» или «Служу трудовому народу, старший товарищ Пётр!» Интересно, кому и чем я служила, – об этом стоило призадуматься.
Римка и Светка завели беседу о физиологии, а мне это было не интересно. То есть очень даже, захватывающе интересно, только молча. Как сказал Витгенштейн, о чём нельзя сказать, о том лучше помолчать. Как же, помолчат они. Дамы хиппуют так, что пыль столбом, хотя наша работа – непыльная, разве что на каникулах работать в университетской библиотеке. Ну, или в колхозе. Закрылись своими непроходимыми волосищами, и даже если бы Сергей Викторович или его Ирка их заметили тут, на верхотуре, то подумали бы, что они конспектируют. Представляете – Агальтинова и Гельфанд конспектируют не про историю зарубежной литературы, а про сионизм? От телораздирающего хохота я чуть было не поперхнулась собственным языком.
Незаметно для самой себя и для всех пятисот потенциальных националистов и сионистов, никуда не торопясь – поезд без меня не уедет – пошла через арку на трамвай. Бутерброд, который мама утром положила мне в портфель, я решила достать в поезде, а сейчас лучше как следует проголодаться и насладиться ожиданием поезда, бутерброда и моей галереи.
Солнце доводило до радостных слёз, светило себе и мне вполне по-приятельски, беззлобно. Вчера городское небо раскисло кисейной барышней, и казалось, что это навсегда, что по-заячьи косой, трусоватый дождик, словно заведённые ходики, будет идти и идти и никогда не устанет стучать о мокрый асфальт, – но разве бывает что-нибудь кратковременнее постоянства? Солнце навело порядок на непроглядном небе, и теперь казалось, что дождь больше не пойдёт никогда.
Я закомпостировала почти счастливый талон – на единицу не сошлось – и с чистой совестью поехала на вокзал.
До моего поезда оставалась ещё целая уймища времени. В трамвае было пусто, я достала книгу, которую мне вчера утром по секрету принесла Римка, и начала читать. Книга была секретная и запрещённая, переснятая на фотобумагу, с тенями и подтёками, что ли. Булгаков, «Собачье сердце». Как она уместилась в Римкиной кубической сумочке, непонятно: фотобумага – толстая и тяжёлая, не книга, а просто БСЭ в миниатюре. Агальтинова дала мне её на сутки страшным шёпотом в совершенно пустом туалете, завёрнутую в «Правду» в два слоя. Сказала, что должна вернуть до конца недели, а ещё Гельфанд не читала. У кого взяла, не проговорилась даже мне.
«Москву» с «Мастером и Маргаритой» мы уже перечитали по нескольку раз. С первого раза я, кроме кота, толком её не восприняла, совсем не то что со второго. А «Собачьего сердца» в журналах, ясное дело, не было, да и вообще, кто ж знал, что у Булгакова есть ещё и это. Мама проглотила всю книгу за полночи, она читает со страшной скоростью, теперь мне можно было не спешить до завтрашнего утра. Прочитаю – обсудим с Вадиком, когда он в следующий раз приедет. Интересно, Саша читал? Вряд ли, я бы увидела.
Мой слух был до полусмерти изрезан женщиной, которая поёт, поэтому я всё старалась понять, как на одном и том же языке можно написать «Собачье сердце» и то, что никто никому не додумается передавать по секрету в туалете и даже не подумает торопиться прочитать до завтра.
А как звучит в оригинале моя много раз перечитанная и потому всё ещё недочитанная книга в красном переплёте с загадочным рисунком на обложке? Её за ночь не прочтёшь, она в сотни раз загадочнее этого рисунка, – а разве настоящую загадку можно разгадать? Кому нужна загадка, у которой есть разгадка?
Будущее в окне хотя вроде бы не торопилось, но всё же неуклонно и неумолимо – да и не умолял ведь никто – становилось настоящим и тут же уходило в прошлое, как вон тот домик железнодорожницы. А она смотрит и смотрит оттуда на спешащий к морю поезд. И вот он из давнего прошлого стал на минутку настоящим, простучал по рельсовым стыкам, умчался к морю и стал будущим…
Это было моё купе, и я могла делать в нём что хочу. Поэтому когда мой старый совсем ещё не старый знакомый вошёл и кивнул мне как более чем не старой знакомой, я ответила:
– Конечно, не занято.
Он сел напротив.
Я решила, что для смешной таинственности лучше будет не называть его по имени, тем более что мы были на «ты», несмотря на разницу в возрасте. Кстати, мы оба родились в августе, я – девятнадцатого, а он – на неделю позже. Так что ещё неизвестно, кто моложе.
– Читай, читай, я мешать не буду, – сказал он и положил пачку «Голуаз» на столик рядом с моим бордовым «Флуэрашем». Это Светка оторвала от сердца: ей подарил целый блок её поклонник с физтеха родом откуда-то из тех мест.
Хотела спросить «Где ты достаёшь «Голуаз»?», но мы оба рассмеялись моему вопросу.
Спички тихонько затарахтели в коробке. Мы закурили, не выходя в тамбур, и он спросил:
– Тебе удалось понять отличие метафоры от сравнения?
У этих его «Голуаз» чересчур крепкий дым, зато красивая пачка – рисунок напоминает мамин фестивальный значок. А на моей – мальчик-пастушок играет на дудочке. Они, кажется, похожи друг на друга, как и все диаметральные противоположности.
Он затянулся.
Я ответила не затягиваясь, – как говорит Светка, дама не должна затягиваться, это ей придало бы мужественности:
– Оно, думаю, в том, что метафора обходится без «как» и «словно»…
Они не диаметрально противоположны, поэтому непохожи.
Он посмотрел на домик железнодорожницы, прислушался к транзистору – за стеной кто-то поймал «Миледи д‘Арбанвиль», сегодня не глушили, и снова затянулся:
– Сравнением заменить сюжет невозможно, да и ни к чему. А вот метафорой – и можно, и зачастую – нужно. Знаешь, сюжетов, как и нот, – семь, и среди них есть высокие и низкие. Этим литература, музыка и живопись похожи друг на друга при всём их диаметральном несходстве. Но в сюжете – литературном, музыкальным, художественном – главное ведь – не изложение факта, а то, что чувствуешь, то есть то, что не передашь фотографически. Иначе все книги, картины и симфонии давным-давно были бы написаны и больше писать было бы нечего.
Он задумчиво постучал по пачке «Голуаз» и добавил – не гордо, но и не застенчиво:
– И ты не перечитывала бы эту мою книгу. Кстати, интересно, как она звучит в переводе? Надеюсь, все метафоры остались целы, это ведь не сюжет, с которым ничего не случится, как его ни переводи.
Можно ли в переводе уберечь метафору от перевода? Надо будет подарить ему автореферат.
Мой старый знакомый затянулся очередной «Голуаз»:
– Чем в меньшей степени один из двух твоих домов, в отличие от другого – действительно твой, тем в большей степени небо – другое… Все полюбившиеся тебе пятнадцать страниц – об этом, помнишь?
В транзисторе включили глушилку, да и поезду всё равно пришлось вернуться – собрание закончилось. Римка взяла свой куб-ридикюль, и мы втроём расправили затёкшие кости. Или мышцы – я толком никогда не знаю, что именно затекает.
Кубическая сумка в сочетании с джинсами и шевелюрой придавали Римке шарм в стиле Аннабеллы или Мари Джоли.
– Ты, Агальтинова, разнузданнейшая особа, – похвалила я Римку. – Стиляга без страха и упрёка.
Светка возразила:
– Ты что, Анька, стилягами называли мужиков! А нас – побоюсь даже сказать, как. Ну, то есть не то чтобы непосредственно нас, а нас как класс.
– Это зависит от системы ценностей называющего, – не стала я спорить. – Вернее, бесценностей.
Мы вышли из бьющих по не одному месту дверей, толпа рассосалась, и можно было подвести итоги.
– Так вот, Южина, – сказала Светка, когда мы прошли первый памятник и пошли в направлении второго, – ты, оказывается, – гремучая смесь буржуазной националистки с великодержавной шовинисткой.
Надо же! Что-то, значит, всё-таки услышала. Я целиком, как говорится, и полностью согласилась:
– И это мне говорит великодержавная сионистка!
Гельфандша громогласно расхохоталась – в радиусе метров двадцати никого не было, поэтому хохотать позволялось на любую тему:
– Прошу называть меня просто пархатой казачкой.
– А меня, – добавила Римка, – безродной космополиткой.
Мы со Светкой остановились и неодобрительно посмотрели на неё.
– Какая же из тебя безродная космополитка? – осадила её Гельфанд. – Агальтинова не может быть космополиткой.
– Разве что просто безродной, – поставила я точку, и мы захохотали так, что железнодорожница выбежала из своего домика узнать, не случилось ли чего с поездом.
– Вчера по «Голосу» Кэта Стивенса передавали, – сообщила Римка.
– Неужели не глушили? – удивились мы.
– Нет, я даже записала. Могу дать послушать, если будете продолжать называть меня разнузданной стилягой. Ну, я побежала, у меня вечером – важное дело, нужно халат привести в порядок.
Мы знали, что Агальтинова в гости ходит с халатом и тапочками, и всё это умещается в её кубическом ридикюле.
– Ты называешь удовольствие делом? – усмехнулась Светка.
– Самое главное дело в нашей жизни – это получение удовольствий, – пояснила Римка и ушла, что-то нащупывая в кармане джинсов, – возможно, соверен на дорогу.