1
Тяжёлая, как всегда, университетская дверь чуть было не хлопнула меня по одному месту.
«Хорошо, что «не», – в меру испугалась я.
«Хорошо, что только по одному», – улыбнулась я сама себе.
Домой идти хотелось, но не хотелось спешить.
– Привет, Анюта!
Вадик ждал меня у выхода с букетом. С букетиком, выглядевшим вполне как букет.
– Вот, это тебе, имени тебя.
Я где-то читала это сравнение, – или правильнее сказать «метафору»?
Улыбнулась ему:
– Глаза у меня подкачали. Наверно, синие были бы в самый раз, но у родителей получились только карие.
Вадик рассмеялся:
– Твои родители молодцы. Что бы они ни запланировали изначально, у них всё равно получилось ещё лучше задуманного.
У его жены глаза больше соответствовали букету, который он подарил мне, он как-то рассказывал. Её звали Таней, а к этому имени лучше всего подходит именно синий цвет. «Именно к имени»…
Я понюхала букетик-букет, но анютины глазки ведь не пахнут. Мы пошли через почти бесконечную площадь куда глаза глядят, у меня было бесконечно же много времени, можно было думать о чём хочется.
Мы шли, расстояние не было пионерским. Но оно было.
«Неужели меня приняли в штат? – снова подумала я. – Впрочем, я ведь всегда была круглой отличницей».
– Я прошёлся от вокзала пешком. Когда едешь в трамвае, время плетётся вместе с ним и спотыкается на стыках, а когда идёшь и несёшь анютины глазки, оно не подводит. Успевает за тобой. Вернее, за мной, конечно.
«В школе, правда, самую чуточку не хватило до золотой медали: написала «большевицкий».
– Как по-твоему, Вадик, я очень круглая?
Мы рассмеялись, как зрители на КВНе или капустнике.
Он не обнял меня: расстояние, как всегда, было.
Разве что мысленно – и я почувствовала.
«Это самый молодой кандидат наук в истории нашей кафедры, – торжественно объявил Валерий Викторович. – Совсем недавно вышла из комсомольского возраста – и нате вам!»
Теперь можно носить на сердце тот значок, который ему – сердцу, конечно, а не Валерию Викторовичу, – милее.
Почему-то сдуру показалось, что тогда хлопнула не дверь, а Валерий Викторович. Можно подумать, что он кого-нибудь вот так когда-нибудь хлопал. Разве что кому-нибудь.
– В поезде было пусто, – Вадик улыбнулся невесело. – Без тебя иначе не бывает. Зато я сочинял пьесу.
Ранним утром в купе – празднично одиноко, пусть там и есть ещё кто-то. Празднично и тихо. Всё, что не тишина, – шум. А ранним утром в купе тихо и солнечно. Шум остался в закончившемся вчера, растворился в пролившемся сквозь уже раздвинутые занавесочки солнечном свете. Этим светом умываешься, смывая с лица общественную воду, вовсе не похожую на туалетную, хотя раз она в туалете, то, значит, туалетная? Его пьёшь, запивая чай. Я бросила в стакан оба кусочка сахара, который проводница принесла в крохотной пачечке с нарисованным поездом. Его вдыхаешь глубже, чем застывший, застоявшийся за ночь вагонный воздух. Нет, не так: им дышишь вместо вагонного воздуха.
Старинные, но не стареющие каменные бабы возле исторического музея видели вдали что-то, видимое только им.
– Знаешь, а ведь они смотрят туда же, куда истуканы на Острове Пасхи, – сказал Вадик.
Я снова вышла из поезда, кажется, забыв поблагодарить проводницу… Нет, в этот раз не забуду.
– Те глазеют куда-то поверх барьеров, а эти – перед собой. Мне те, пасхальные, нравятся больше.
Он снова не обнял меня – по-прежнему из-за расстояния. Оно увеличивалось, когда он приезжал.
– Как Надя? – спросила я, переходя через пути по деревянному настилу. – Этот вопрос был самым важным.
Он улыбнулся:
– Придётся опять вести её в цирк. Не поймём, чем ей так понравились клоуны: ради клоунов она готова перетерпеть жонглёров и эквилибристов. Ужасно боится, чтобы у них что-нибудь не упало или чтобы они сами, не дай Бог, не упали, – только бы дождаться этих неуклюжих субъектов с красными носами и такими же неуклюжими шутками. Мы надеемся, что чувство юмора у неё с возрастом изменится.
Больше всего любишь тех, кого нет, и то, чего нет. Я смотрела и смотрела на долгожданное море. Оно было в нескольких шагах от вокзала – голубое, зелёное, серое, бирюзовое, разное – и совсем не чёрное.
Нет, серый цвет мне не подходит, это цвет мыши, а мышей я боюсь даже больше, чем шторма.
Если бы я это сказала, Вадик скорее всего покачал бы головой и возразил:
«В мыши отталкивает не цвет, а суть».
Я бы согласилась.
– Когда ваш очередной капустник?
Мы перешли дорогу и пошли мимо парка и памятника.
Я махнула рукой:
– Временно приказал долго жить – без Светки сложновато. Зато мы с Римкой решили выпускать журнал. Ну, и со Светкой, конечно, она у нас будет зарубежным автором.
Он не удивился и не нарушил расстояния.
– Молодцы, снова готов участвовать. А деньги где возьмёте?
Чайки перекрикивались, перекрикивая прибой, такой же прилежный, какой была его хозяйка-гостья в школе.
– Деньги не нужны. Он у нас в одном экземпляре на каждого автора.
Которая много, уже много лет назад, как ни старалась, написала «ц» вместо «стс».
– Первый номер выходит на той неделе. Я тебе дам почитать. А дальше – снова присоединяйся.
На площади перед вокзалом продавали чебуреки – в такую жару. Надо будет прийти сюда зимой.
Больше всего хотелось мороженого. Нет, не больше – а только мороженого, больше ничего. Желательно – фруктового в шоколаде.
– Смотри, наш снова не занят! – обрадовался Вадик.
Один человек – это тоже толпа, если этот человек – не ты сам. Хорошо, что столик действительно не был занят.
Небо казалось мне огромной счастливой каёмкой, растёкшейся по своему бескрайнему блюдечку. И запах чебуреков исчез – вместо них неназойливо пахли шарики мороженого: голубой – прибоем и каёмкой, жёлтый – утренним пляжем, ещё не тронутым морской водой, или давным-давно утерянной монеткой; белый – сравнение со снегом было бы таким же банальным, как с чистым листом, если бы чистый лист был и вправду белым. Но ведь лист, на котором ничего не написано, – бесцветный, что в нём белого?
«Ты согласен?»
Вадик улыбнулся мне. Он никогда не был толпой.
Я знала, что нужно идти домой, и домой хотелось. Но не хотелось – сильнее. Сильнее всего хотелось в детский садик, забрать Даню и идти с ним не спеша, отвечая на все его «почему». Надеюсь, бесконечные. И рассказывать ему об английской кошке, поехавшей в Лондон, чтобы посмотреть на королеву, а вместо этого загнавшую под стул перепуганную до кончика хвоста мышку.
– Сегодня на площади вдруг услышал «Миледи д’Арбанвиль».
– Не может быть! Разве её кто-нибудь знает, кроме нас?
Он отставил мороженое, чтобы рассказать.
– Иду к тебе и вдруг вижу: парень поёт и играет на обычной гитаре, совсем даже не электрической. Поёт почти как Кэт Стивенс, даже лучше, если можно. Произношение – совершенно британское, никакого Манхэттена, не говоря уже о Бронксе. Я дослушал до конца, пару человек бросили монетки ему в саквояж. Интересно, Кэту Стивенсу бросали?
Я отодвинула мороженое и начала нашу игру:
– Медсестра была француженкой. Её родители – дворяне в пятом или десятом поколении, отсюда буква «Д». Правда, её пра-пра- бабушки и дедушки давным-давно обеднели, ещё при Людовике XIV, поэтому «д» стало маленьким, на первый взгляд почти незаметным. Но только на первый – потому что те, кто первым взглядом не ограничивается, видели, что она заслуживает самого большого «Д»… Она его выходила, и он хотел посвятить ей весёлую песню – что-то в стиле рок-н-ролл – «Круглые сутки», или, как говорят не лучшие мои студенты, «Вокруг часов», но она заразилась от кого-то из больных, и песня получилась грустной…
Доев растаявшее мороженое, Вадик продолжил мой рассказ.
– Они вышли из «Красной Мельницы» на улицу Пигаль. Улица была грязная и потому грустная, как песня в твоём рассказе, но они этого не замечали, как не замечаешь других столиков, если твой не занят. Просто поднялись на Монмартр – по-моему, в то кафе, в которое зашли молодые люди из «Автобуса», – оно как раз там. Её звали Анн – фактически как тебя. Она была канадкой, работала в бюро путешествий. Они заказали горячий шоколад – или, говоря менее романтично, какао… Нет, в Париже это действительно горячий шоколад. Он распечатал пачку сигарет, рисунком немного похожую на твой значок. Анн взяла его за руку и сказала:
«Кэт, мне нужно лететь домой. Начальство прислало телеграмму: у нас бизнес пошёл вверх, Софи и Пэгги не справляются, им срочно нужна помощь».
Кэт затянулся и ответил:
«Домой» – в этом всё дело. «Домой» – значит от меня, а не ко мне»…
Софи ей потом рассказала, что слышала по радио новую песню Кэта – о том, что миледи д’Арбанвиль умерла. И когда Анн шла домой с работы, целая толпа народа смотрела на неё, как на мёртвую. А может, толпа её просто не замечала, потому что были события намного важнее – например, победа в Кубке Стэнли».
– Мне пора, – вздохнула я, переходя через привокзальную площадь мимо чебуреков. – Когда у тебя поезд?
– Я тебя провожу, – сказал он на пути к моей трамвайной остановке…
Трамвай спешно приехал: Даня, конечно, уже заждался.
Было ещё не темно и уже не светло – моё любимое время. Из-под туч вытекло варенье, кажется, малиновое. Буду знать, чем лечить горло, если заболит или если сорву голос, объясняя первому курсу сослагательное наклонение. Для Дани у меня варенье в специальной баночке, на небе такого нет.
Трамвай с номером отличника – точнее говоря, отличницы, вёз меня к Дане. Талон оказался счастливым, даже было жаль его компостировать.
Я села у окна, а значит – вышла из поезда и пошла через привокзальную площадь, мимо продавщицы чебуреков, потом мимо санаториев, потом кинотеатра – к моему дому, в котором было прохладно, несмотря на жару. Туда, где ходики тикают – будто колёса трамвая-поезда стучат на стыках, увозя меня в город с загадочно красивым женским именем.
Чем любимее город, тем меньшего в нём своего, чужого тебе, – и тем больше созданного тобой. А в самых нелюбимых – твоего ничего нет. Ты не приложила к нему руку, мамин значок не подходит к его улицам, не умеющим пахнуть сухими листьями, и песню о миледи д’Арбанвиль там не услышишь, сколько ни прислушивайся. Зато в любимом городе прислушиваться не нужно, всё слышно само собой.
Здесь мы когда-то играли в «Автобус». Впрочем, игра в тот раз была в одни ворота: у меня интерпретации не было, она была только у него. В том автобусе были мы с ним: сначала я одна, потом зашёл Вадик. Всё просто: пришёл к нам, не позвонив и не купив цветов. Саша сказал, что я ушла на работу, хотя сегодня воскресенье, и он сел в первый попавшийся автобус – хорошо, что без цветов. Я сидела у выхода, в лодке с послушными, как две нелёгкие пушинки, вёслами, и люди, иногда, со всплесками, проплывающие мимо, казались удивительно не такими, как когда ты – среди них, и медузы были отстранённо безопасны.
В автобусе было несколько человек, все с траурными цветами. Люди мешали плыть нашей лодке, осуждающе и пристально смотрели на нас, ведь у нас единственных не было цветов. Если у тебя нет чего-то, что есть у всех, то это так же плохо, как если у тебя есть то, чего ни у кого другого нет. Мы с Вадиком рассмеялись пришедшему нам в головы афоризму и поспешили от них в кафе – чуть выше улицы Пигаль.
А расстояние никуда не делось, даже не сократилось. И люди изредка всё проплывали и проплывали.