Меган Эббот
Меган Эббот – обладатель премии Эдгара Аллана По и автор восьми романов, среди которых «Не бойся меня», «Лихорадка» и «Ты узнаешь меня». Ее рассказы печатались в нескольких сборниках, включая «Детройтский нуар», «Лучшие американские детективные рассказы 2015 года» и «Нуар на Миссисипи». Меган Эббот также является автором документального исследования остросюжетной литературы и фильмов в жанре нуар «Это была моя улица». Живет в Куинсе, Нью-Йорк.[2]
Стриптиз[3]
– Вся грудь напоказ.
– Что, даже соски не прикрыты?
– Сверкали, как два семафора.
Они сидят на крыльце, и Паулине слышно все, что они говорят. Бад рассказывает ее мужу о поездке в Нью-Йорк пару лет назад. Как он ходил в «Казино де Пари».
Ее муж почти ничего не говорит, курит одну сигарету за другой и следит за тем, чтобы у Бада в руке всегда была банка холодного пива «Блац».
– Соски как клубнички, – говорит Бад. – Но она не снимала стринги. И не раздвигала ноги.
– Да ну?
– Может, ты видел что-то такое, чего не видел я.
– Не понимаю, о чем ты, – говорит ее муж, бросая горящую спичку на траву у крыльца.
– Да уж.
Позже, когда муж заходит в дом, его щеки горят.
На следующий день он сидит в кухне, положив ноги на стол, и рисует.
Он не брался за свой альбом для эскизов уже месяца четыре. В последнее время он взял в привычку злобно коситься на Паулину, когда она приходила домой с работы в рекламном агентстве, и особенно – когда надевала новую бобровую шляпку из салона «Меха Шмитта», которую ей подарили в благодарность за нелегкий труд.
Но теперь он делает наброски с неистовым пылом, и она ничего ему не говорит и старается не приближаться. Они женаты четырнадцать лет, она знает все его слабости и заморочки, все достоинства и недостатки.
– Я же замерзну, – говорит она. Он так давно не обращался к ней с подобными просьбами, что поначалу она решила, будто он шутит.
Ему нужна натурщица.
– Встань у печки, – говорит он, закатывая рукава выше локтей. На руках вздутые, словно от ярости, вены.
Она идет к дровяной плите, пышущей жаром.
Возвращаются воспоминания. Почти пятнадцать лет назад, самый холодный январь на ее памяти. Она прижимается к печке-буржуйке на вокзале, обнимает ее двумя руками и чувствует, как что-то начинает давить ей на спину. Обернувшись, видит мужчину: руки в карманах пальто, щеки горят от мороза.
Она уловила аромат его дыхания – мятные освежающие пастилки «Сен-сен» – и масла «Макассар» для волос.
Она испугалась, но он был очень хорош собой, а ей шел уже двадцать восьмой год, и она оставалась единственной старой девой в своем родном городке.
Через три месяца они поженились.
Мой сердцеед, ласково называла его она, давным-давно.
Держа альбом на коленях, он ждет, когда Паулина сбросит халат, снимет чулки.
Последним на пол падает белье.
– Ты увидишь все то, чего мне не хочется тебе показывать, – шепчет она с придыханием. Она не знает, откуда взялся этот грудной голос.
Исполнение супружеского долга всегда давалось ей нелегко. Первая брачная ночь стала большим потрясением, хотя Паулина читала «Идеальный брак: Техника и психология» – эту книгу ей подарила подружка, которая к тому времени была замужем уже полтора года. Она, понизив голос, сообщила за кофе со сливками в кафетерии, что у нее там внизу «все растянуто, как старый чулок».
Паулина не одолела всю книгу, хотя честно пыталась – знаний латыни не хватало. И в итоге она оказалась неподготовленной, поскольку о том, что больше всего нравилось ее мужу, было написано уже после двухсотой страницы. А некоторые телодвижения и звуки, которые он издавал в процессе, в книге не упоминались вообще.
Но ей нравились мимолетные ощущения, которые иногда возникали почти случайно, пока он пыхтел на ней и сжимал ее плечи так крепко, что потом оставались отметины, похожие на синие лепестки, они потом напоминали о пережитых очень интимных мгновениях – внезапно, когда поезд подземки, дергаясь и сотрясаясь, тормозил и останавливался.
И вот снято все: халат, чулки, комбинация, бюстгальтер и трусики. Она стоит на табуретке. Стоит и думает, что занавески в кухне закрывают лишь нижнюю половину окна, и она опасается, что какой-нибудь очень высокий прохожий сможет увидеть ее с улицы.
– Повернись вправо.
Она вся покрылась гусиной кожей. Вены с обратной стороны коленей пощипывает, словно их щекочут крошечные паучки.
Ей сорок два года, и уже очень давно никто не просил ее раздеться. (Может, пообедаем вместе? – говорит ей мистер Шмитт каждый раз, когда звонит в агентство. Хочу посмотреть, как на вас сидит эта бобрушка.)
Она поворачивается и приподнимает грудь – ее гордость. У нее нет детей, и она никогда их не кормила, ее груди не опали, как две дрожжевые квашни, как говорят о своем бюсте некоторые знакомые женщины. Миссис Бертран, начальница телефонной службы у них в агентстве, однажды спросила, можно ли ей потрогать грудь Паулины, просто чтобы вспомнить.
Поймав свое отражение в хромированной стенке тостера, она улыбается, но почти незаметно. Только самой себе.
Он заставляет ее принимать разные позы, заламывать руки над головой на манер Марлен Дитрих, широко расставлять ноги, изображать боксерскую стойку. Рука на бедре, как у манекенщицы. Просит чуть присесть, держась за колени – как мама, воркующая с ребенком в коляске.
– Для чего это все? – наконец спрашивает она. Спина болит, все тело ноет от головы до пят. – Я танцовщица? Кто я сейчас?
– Ты никто, – говорит он без всякого выражения. – Но картина будет называться «Ирландская Венера».
Она много позировала ему в первые годы семейной жизни, но только для заказных рекламных афиш. Она была домохозяйкой в переднике (Романтика умирает при виде рук, испорченных мытьем посуды!), купающейся красоткой (Лишние десять фунтов изменили всю мою жизнь. У тощих девчонок нет шансов!), июньской невестой[4], подавальщицей пива в национальном баварском наряде. Потом, когда Паулина устроилась на работу и начала регулярно получать зарплату в рекламном агентстве, где сама рисовала целыми днями (бесконечные дамские туфли, или мужские шляпы, или детские пижамы), он предложил приглашать натурщиц из художественной школы, но она была против.
– Не ревнуй, – говорил он.
– Это единственное время, когда мы можем побыть вместе, – мягко настаивала она.
Но однажды, вскоре после своего повышения в должности, она задержалась на работе и пришла домой позже обычного.
Холст на мольберте был разорван пополам, а сам муж ушел в бар и вернулся домой только в четыре утра. Чуть не упал на крыльце, опрокинул бутылки из-под молока, а потом ворвался в спальню, набросился на Паулину и заставил ее делать ужасные, мерзкие вещи. На следующий день ей пришлось обратиться в больницу, и ей наложили внутренние швы. Проходя сквозь тугой турникет на станции, она расплакалась от боли.
Он клялся, что ничего не помнит, но на следующей неделе нанял натурщицу из художественной школы. У нее были кривые зубы, но он сказал, что так даже лучше: она лишний раз не откроет рот.
В тот вечер она позирует ему почти до двух часов ночи.
Она идет чистить зубы, а когда выходит из ванной, муж уже спит на кровати, в одежде и даже в туфлях. Обычно, почти каждую ночь, он спит на застекленной веранде.
Она расшнуровывает его туфли и осторожно снимает их, потом носки.
Посреди ночи он снимает брюки, потому что перед самым рассветом она чувствует, как его голая нога прижимается к ней сзади.
– Мой хороший, – шепчет она.
Он придвигается ближе к ней, матрасные пружины издают недвусмысленный скрип. Она медленно оборачивается к мужу, но он отодвигается от нее. Она это чувствует даже с закрытыми глазами.
Следующим вечером он снова просит ее поработать натурщицей. Вчера он делал наброски, а сегодня готов взяться за краски. Когда она приходит домой с работы, у него уже все готово: краски смешаны, новый холст стоит на мольберте.
После вчерашнего у нее до сих пор болят ноги, она устала на работе, но ее сердце трепещет от восторга, словно в нем поселилась пара крошечных мотыльков.
Она разогревает кофе на плите и ставит табурет на место, под засиженной мухами лампой, свисающей с потолка.
Он рисует ее несколько часов кряду, у нее все болит, ноги совсем онемели в туфлях на каблуках, ее немного подташнивает от резкого запаха скипидара и льняного масла.
Муж сосредоточенно хмурится, он полностью погружен в работу.
Вот оно, вдохновение.
– Можешь повернуться туда? – спрашивает он, указывая направление большим пальцем, перепачканным краской.
Сегодня еще холоднее, чем в предыдущие вечера. Работа над картиной продолжается шестой день. Один раз она обожгла о плиту бедро и два раза – ляжку, когда вертелась, покачиваясь на каблуках, на скрипящей табуретке.
В первый раз она дернулась и прижала пальцы к губам, словно девочка в мультике или женщина с календаря – из тех, что развешаны по стенам в автомастерской «Гараж Эла». Юбки у женщин на календарях всегда взметаются вверх, и подвязки сверкают, как черные стрелки.
Он посмотрел на нее поверх мольберта, но ничего не сказал.
Уже очень поздно, у нее ноет все тело, он предлагает завершить сеанс стаканчиком бурбона. Паулина обычно не употребляет крепкие напитки, но надеется, что виски поможет унять боль.
Он кладет ее ногу себе на бедро. Сначала она не понимает, что он собирается делать, но тут он берет кубик льда и прикладывает к ее коже, где два воспаленных ожога краснеют, словно открытые рты.
Еще позже, когда они лежат в постели, она чувствует его пальцы у себя на бедре. Он прикасается к ее ожогам, его пальцы холодные, как будто он долго держал их в ведерке со льдом, стоящем на тумбочке у кровати. Он рисует круги у нее на бедре, эти круги все шире и шире, рука уже подбирается к внутренней стороне бедра, к самому центру ее естества. Она чувствует, как приоткрываются ее губы, слышит собственное дыхание. Его пальцы все ближе и ближе, все так медленно.
У нее в голове возникает картинка, ни с того ни с сего и без всякого смысла: черноглазая женщина на соседней дорожке в кегельбане, несколько лет назад. Женщина протягивает Паулине ярко-красный шар, ее длинные пальцы утоплены в углублениях на шаре. Я разогрела его для вас.
На следующий день она отпрашивается с работы пораньше. Он будет рад, думает она с улыбкой. Мы сможем раньше начать. Мы сможем работать весь вечер.
Она приходит домой в начале пятого. На откидном столике в кухне стоит обувная коробка. Улыбаясь еще лучезарнее, Паулина открывает коробку, раздвигает папиросную бумагу и видит пару зеленых домашних туфель с крошечными золочеными каблучками. Она прижимает одну туфлю к щеке. Почти полное ощущение, будто это атлас. Хотя она знает, что этого не может быть. На карточке внутри коробки написано название цвета: абсентовый.
Туфли малы ей на два размера, но она не скажет ни слова.
– Спасибо, – говорит она, когда он приходит домой, и целует его в щеку. – Спасибо.
На ужин она приготовила его любимое мясное рагу с вустерским соусом.
Он смотрит на нее странно, и она указывает себе на ноги и щелкает каблучками, как Дороти из «Волшебника страны Оз».
В его глазах мелькает удивление. Возможно, он собирался сделать сюрприз. Возможно, он собирался преподнести ей подарок, когда она разденется, думает Паулина, смущенно зардевшись.
В тот вечер он хочет закончить пораньше. Он то и дело поглядывает на нее и в конце концов просит снять зеленые домашние туфельки и надеть «лодочки» на каблуках.
– В них подъем смотрится лучше, – говорит он. – Вот что я имею в виду.
Он пытается что-то сделать, но ничего не выходит.
Он говорит, красный цвет – совершенно не тот. Придется заново смешивать краски, или завтра бежать в магазин, или, может быть, Паулина утащит с работы тюбик киновари.
Потом он надевает куртку и говорит, что пойдет поболтает с ребятами «о делах», что означает попойку в баре за мясной лавкой.
Перед тем как уйти, он закрывает холст на мольберте куском старой кисеи. Он запрещает Паулине смотреть на свои незаконченные работы. Так повелось с самого начала.
Но альбом с зарисовками остается на кухонном столе. Он ничем не закрыт, и насчет него не установлено никаких правил. Паулина открывает альбом и смотрит на первый рисунок, сделанный цветными карандашами «Диксон», которые муж заставил ее утащить с работы.
На рисунке – женщина на темной сцене, выхваченная из сумрака светом прожектора. Под сценой – оркестровая яма. Бледный как мертвец барабанщик сидит, повернувшись в другую сторону. Видны головы зрителей первого ряда, небрежно вычерченные угольным карандашом. Мужчины смотрят на сцену, жадно тянут шеи, словно голодные птенцы.
Женщина на рисунке почти полностью обнажена, если не считать тонкой полоски голубой ткани – слишком тонкой, чтобы сойти за трусики.
Она обнажена и не стесняется своей наготы. Она гордо вышагивает по сцене, ее короткие каштановые волосы сверкают в свете прожектора. Кожа – кремово-розовая, грудь пышная, но крепкая, руки раскинуты в стороны, словно крылья, в руках развевается синяя ткань, струящаяся длинным шлейфом. Ноги еще не прорисованы до конца, но уже видно, что они будут стройными и сильными. На левом бедре выделяется бледный участок растянутой кожи.
Выражение ее лица… Паулина его узнает, но не может назвать.
– Вот это да, – шепчет она. – Я здесь как королева.
Она не дурочка. Она знает, что все дело в рассказе Бада о танцовщице, которую тот видел в Нью-Йорке. О стриптизерше, чьи соски были как две клубнички. Возможно, выбранный мужем сюжет должен был ее обеспокоить, как обеспокоил бы ее мать и ее благочестивых ханжей-соседей в городке, где она родилась. Когда-то Паулина расстроилась бы, увидев такую картинку. Но теперь – нет.
Однако картинка напомнила ей случай, о котором она не вспоминала уже очень давно. Ей было лет семь или восемь, она полезла в папин шифоньер за щеткой для обуви. Встав на цыпочки, потянулась к верхней полке и случайно нащупала прохладную глянцевую фотографию. Она неловко отдернула руку, и фотография упала на пол: раскрашенный снимок, на котором молодая женщина обвивалась вокруг лебедя с длинной шеей. Женщина была голой, ее прикрывали лишь рыжие локоны, очень длинные, почти до пят. Так Паулина впервые в жизни увидела неприличную картинку и впервые узнала о том, как взрослые тетеньки выглядят без одежды. Это рыжее пламя у нее между ног…
Мать застала ее за разглядыванием картинки и отлупила одежной щеткой.
Паулина не вспоминала об этой картинке уже много лет, убрала ее в шифоньер в самом дальнем чулане своей памяти и заперла дверцу на ключ.
На следующий день, в обеденный перерыв, она стоит перед роскошной витриной большого универмага. Обычно она покупает себе все в «Вулвортсе», где в витринах выставлены средства для лечения мозолей и утягивающие пояса. Но иногда, особенно в праздники, она заходит сюда, чтобы полюбоваться дорогими шикарными товарами, чаще всего – в отделе косметики, где стены обтянуты розовым шелком и где продаются духи в разноцветных флаконах и пуховки для пудры, напоминающие пушистые снежки.
Она идет по проходу мимо стеклянных витрин, похожих на сверкающие шкатулки для украшений, и думает о женщине на рисунке мужа, о ее гордо поднятой голове, о ногах, подобных стеблям белых лилий, только в тысячу раз сильнее.
Девушка-продавщица настойчиво машет рукой, подзывая Паулину подойти к прилавку. У нее на ладони крошечный розовый флакончик.
– С ним исчезает время, – говорит она и втирает нежнейший крем в руки Паулины, пока они не становятся как теплый шелк, – так, наверное, бывает, когда спрячешь руки в мягонькую меховую муфту.
Уже через пару минут Паулина запирается в кабинке в женской уборной на четвертом этаже и приспускает платье с плеч.
Она медленно втирает жидкий крем в шею, ключицы и грудь – берет грудь в ладони, приподнимает ее, проводит пальцами по соскам. Внезапно сладкий запах крема становится слишком густым, у нее кружится голова. Ей приходится сесть и досчитать до ста, а потом уже нужно бежать обратно на работу.
Уже очень поздно. Небо в окне кухни черное, как смола. Муж на миг отрывается от работы и смотрит на нее поверх холста.
– И что бы ты сделала? – спрашивает он резким тоном.
Она опускает руки, чтобы дать им отдохнуть.
– Что сделала?
– Если бы мужчины увидели тебя в таком виде? – Его голос становится жестким, натянутым. – Вот так бы и стояла? Вся напоказ?
Она знает, что эти вопросы не требуют ответа и что лучше ей промолчать.
Не говоря ни слова, она спускается с табуретки, достает из холодильника две банки пива, открывает их и протягивает одну ему.
Они оба жадно пьют, потом Паулина опять встает на табуретку. Запах дивного крема по-прежнему крепок, и она никогда не была счастливее.
Утром, когда она выходит в кухню, муж сидит за столом с хмурым видом и пьет «Бромо-зельцер».
Мольберт стоит в центре кухни, и муж мрачно его разглядывает.
– Что-то не так, – говорит он. – Я только сейчас заметил.
– Что не так? – спрашивает она.
– Картина, – говорит он, не сводя глаз с мольберта. – В ней все неправильно.
В тот вечер она ему не позирует, и на следующий вечер тоже.
В субботу вечером он идет играть в карты в дом ветеранов, но возвращается домой до полуночи.
Она находит его на веранде. Он сидит на полу, обложившись эскизами. В основном это детали: с полдюжины ее ног, крепкие икроножные мышцы, оставшиеся еще с юности, когда она каждое лето доила коров на пригородной ферме.
– Сегодня познакомился с одним парнем, – говорит он, не поднимая взгляда. – Он недавно сюда переехал. Говорит, видел тебя на неделе в ресторане отеля «Барроумен». Ты была с мужиком. Тот парень сказал, вы сидели, как два голубка.
– Я же тебе говорила. – Она очень старается, чтобы ее голос звучал спокойно. – Это был деловой обед, по работе. Это наш новый партнер, в типографии.
Он бьет ее по лицу, бьет наотмашь тыльной стороной руки.
– Моя девочка, ты в постели как снулая рыба, – говорит он, переводя дыхание. – И тебе никогда не удавалось жаркое.
На следующий день он приносит ей букет гвоздик.
Он снова встает за мольберт, но говорит, что она ему больше не нужна. Он нанял девчонку из художественной школы, всего за двадцать пять центов в час.
Вечером в понедельник, сразу после заката, Паулина заходит в кухню и смотрит на холст на мольберте – он как призрак под покрывалом из старой кисеи.
Подойдя к мольберту, она сдергивает кисею и швыряет на пол.
Поначалу ей кажется, что на холсте что-то чудовищно странное. Она хватает коробку спичек, зажигает одну и подносит к картине.
Что это? – думает она.
Картина совсем не похожа на эскизы в альбоме. Да, это женщина. Обнаженная женщина на сцене. Поза такая же, но в то же время другая. Все другое. Даже ощущение совсем другое.
Вместо коротких каштановых волос – длинная рыжая грива, жесткая, будто парик из искусственных волос. Кожа не кремово-розовая, а грязно-белая, ноги совсем не такие, как на эскизах. Они тонкие, неестественно длинные, бедра закрашены так, словно на них синяки. Туфли на высоченных каблуках – ярко-голубые, под цвет шарфа у женщины в руках.
Вместо пышной, но упругой груди, которой так гордится Паулина, – два конических бугорка с ярко-красными сосками, напоминающими помпоны на остроконечных клоунских колпаках.
И лицо… Паулина не может отвести взгляд от лица женщины на картине. Издалека оно представляется чуть ли не смазанным пятном. Но вблизи обретает жесткие, резкие черты. Губы накрашены ярко-красным, щеки густо нарумянены, как у клоуна в цирке.
– Я потерял кошелек, – говорит он, когда приходит домой ближе к ночи.
Подкладка его левого кармана вывернута наружу, как у пьяниц из комиксов.
– Где ты был? – спрашивает она. Давно остывшие макароны в кастрюле слиплись в неприглядный ком. – Где ты был целый день и весь вечер?
– Искал работу. Встречался с владельцем «Алиби-Лаунж». Может быть, он закажет у меня фреску на заднюю стену.
– Ты его там потерял, – спрашивает она, – кошелек?
– Нет. – Он говорит, что, наверное, потерял по дороге, когда шел домой вдоль железнодорожных путей. – Как какой-то бродяга.
В его голосе явно проскальзывает раздражение, и она понимает, что лучше ей помолчать. Он наливает себе молока и залпом выпивает. Когда он проходит у нее за спиной, она чувствует запах, который ей очень не нравится. И это не запах спиртного.
Она замечает его, когда он выходит из табачной лавки. Она совершенно не представляет, что он делает в городе днем, особенно без папки с рисунками.
Она возвращается из типографии, и ее ждут в агентстве, но она идет следом за мужем.
Несколько раз она едва не теряет его в толпе. Люди толкаются, гудят автомобильные клаксоны, кричат мальчишки-газетчики.
Театр находится в крошечном здании. Красный кирпич и закопченные окна.
Соски, как клубнички. Но она не снимала стринги. И не раздвигала ноги. Вот что Бад сказал ее мужу тогда, на крыльце. И добавил с намеком: Может, ты видел что-то такое, чего не видел я.
Она видит, как он заходит внутрь.
В голове – никаких мыслей.
У входа висит афиша почти в человеческий рост: Прямиком с Запада: Бурлеск братьев Ронделл! Откровенная музыкальная феерия! Шанхайская Жемчужина! Конча, Повелительница змей! Непрерывные представления ежедневно!
Под афишей – плакат поменьше: Каждый вторник: Восхождение Ирландской Венеры!
На картинке изображена рыжеволосая красотка, выходящая из половинки морской раковины.
Она стоит в пустынном переулке, курит уже вторую сигарету и думает.
У билетной кассы топчется какой-то высокий мужчина. Кажется, он смотрит на Паулину.
Она отворачивается от него как раз в ту секунду, когда он окликает ее: Эй, красавица!
– Огоньку не найдется? – вдруг слышится голос у нее за спиной.
Обернувшись, Паулина видит женщину, которая идет к ней с другого конца переулка, от задней двери театра. В ней есть что-то знакомое: что-то в походке, в ее вытянутой вперед бледной руке, в длинных тонких ногах и ярко-голубых туфлях.
– Я вас знаю? – спрашивает Паулина.
Женщина наклоняется к огоньку зажигалки, придерживая одним пальцем поля шляпки.
Рыжие волосы, тускло-медные на картине, в реальности пылают огнем. Лицо – вовсе не смазанное пятно. Оно подвижное и живое.
– Ирландская Венера? – спрашивает Паулина.
Женщина усмехается.
– Можешь звать меня Мэй.
Высокий мужчина, топтавшийся у кассы, уже вошел в переулок. Смотрит на них обеих.
– Тот человек… – говорит Паулина.
Мэй кивает:
– Мерзкий тип. Однажды ухватил меня так, что синяк не сходил две недели.
Она делает шаг в его сторону.
– Я вас вижу, мистер Макгроу! – кричит она, приставив ладонь ко рту. – Вы там держите его в штанах. Я позову Уэйда, он вам оборвет все, что плохо висит.
Мужчина бледнеет и быстро уходит, передвигаясь бочком, по-крабьи.
– Кто такой Уэйд?
Мэй подзывает Паулину поближе к заднему входу в театр и указывает на три крошечные игральные кости, лежащие на земле. Или это жемчужные запонки?
Паулина наклоняется, чтобы рассмотреть их поближе. И вспоминает, что видела что-то похожее на соревнованиях по боксу. Бледный боксер, изо рта хлещет кровь, зубы рассыпались по рингу.
Рассмотрев их как следует, она видит, что один из зубов – коренной.
– Он всегда носит с собой пассатижи. За подвязкой носка, – говорит Мэй.
Куда я попала? – думает Паулина.
Высокий мужчина снова маячит на углу.
– Уэйд! – кричит Мэй в открытую дверь. – Уэйд, этот деятель снова здесь!
Паулина смотрит на Мэй.
– Возможно, – говорит Мэй, – тебе лучше войти.
За кулисами пахнет крепким дымом, остывшим кофе и кислой капустой.
– Грета всегда квасит капусту, когда прохладно, – говорит Мэй, сморщив нос. – Можно вывезти девушку из немецкого захолустья, но захолустье из девушки не выводится.
Паулина почти не слышит ее из-за грохота барабана и резкой музыки с той стороны плотного парчового занавеса, так обветшавшего от времени, что кажется, тронешь его, и он рассыплется у тебя под рукой.
Они с Мэй проходят вдоль ряда мутных зеркал. На батареях сушатся костюмы из сетки и блесток. Кофейные чашки свалены в кучу. На спинках складных стульев висят полотенца, испачканные косметикой – призрачные отпечатки раскрашенных лиц.
В одной из ниш девушка в золотистом кимоно растирает высокую голую блондинку какой-то мазью, отчего ее грубая кожа с набухшими синими венами мгновенно становится гладкой, словно атлас.
В другой нише две длинноногие блондинки расправляют зеленые перья на своих костюмах.
– Мама Мэй приехала, чтобы забрать ее обратно в Канзас, – бормочет одна из них, глядя на Паулину. – Вернуть религиозное рвение ей в киску.
Паулина хочет ответить, но Мэй тянет ее за руку и уводит прочь.
– Не корми попугаев. На эту парочку только посмотришь издалека, и сразу надо бежать промывать желудок.
Они заходят в крошечную гримерную с двумя зеркалами. Здесь нечем дышать: удушливый запах духов, в воздухе пляшут пылинки пудры, как плотный туман.
– Садись, – говорит Мэй, указывая на стул. – Клео опять укусила змея, так что сегодня я в гордом одиночестве.
Паулина садится и вновь начинает дышать. Ее мучает только один вопрос: что она здесь делает? Из зала доносится вой тромбона, и Паулина боится, что сейчас разревется. Она сжимает кулаки, стараясь сдержать подступившие слезы. Нет, она не заплачет.
Тем временем Мэй наблюдает за ней и наверняка все понимает.
В мягком свете электрической лампочки ее рыжие волосы переливаются золотыми искорками и кажутся еще ярче. А когда она наклоняется, чтобы снять туфли, заляпанные уличной грязью, Паулина невольно обращает внимание, какие гладкие у нее ноги. Как туго натянутый атлас.
– Значит, ты выследила своего старичка.
Паулина молчит, впившись взглядом в пару домашних туфель на полу у ног Мэй. Туфли лежат в коробке, прикрытые папиросной бумагой. Паулине даже не нужно приподнимать бумагу, она и так знает, что это зеленые туфли. Цвета зеленого абсента.
– А… – говорит Мэй, проследив за ее взглядом. – Это твой, стало быть?
Паулина кивает.
– Он у нас постоянно, этот Ромео. Подарил мне еще и вот эту красоту. – Мэй указывает взглядом на большую, в форме сердца коробку конфет, стоящую на туалетном столике.
Паулина снова кивает и берет в руки коробку. Ей даже странно, что она вообще ничего не чувствует. Ей больше не хочется плакать. С ней происходит что-то другое.
– Как бы там ни было, – говорит Мэй, – он ничего не добился.
– Я не сержусь, – говорит Паулина, рассеянно поглаживая коробку.
– Он переключился на Клео. К змеям ей не привыкать.
Паулина гладит коробку и не знает, что сказать. В ушах гудит от барабанного боя и грохота музыки.
Мэй смотрит на нее, слегка кривит губы, потом оборачивается к зеркалу и начинает раскрашивать лицо. Берет баночку красных, с синеватым отливом, румян, окунает в нее палец и размазывает по щекам круговыми движениями, зажигая их румянцем.
– Слушай, – говорит она, указывая на коробку пальцем, измазанным в красных румянах, – дай мне конфетку. Я умираю от голода.
Паулина ставит коробку себе на колени. На крышке написано по-французски: «Madame Cou’s Crème Bon-Bons»[5]. Внутри коробка обтянута коралловым атласом, и в ней лежит около дюжины совершенно роскошных конфет: ярко-розовые, блестящие белые, позолоченные и присыпанные разноцветным кондитерским бисером.
– И сама угощайся, – говорит Мэй. – Сначала ты, милая, потом я.
Стоит лишь положить конфету в рот, и ты околдована.
Душистый вишневый джем, нежнейший сливочный крем, нуга, словно морская пена, миндальный ликер, от которого приятно щиплет в носу, горьковатый апельсин, мягкий абрикос.
Прижавшись друг к другу и хихикая, как две школьницы в церкви, они съели каждая по две конфеты, потом еще по две. Паулина в жизни не пробовала ничего вкуснее.
– Когда мне было семь лет, знакомая девочка видела, как я украла в магазине коробку тянучек, – говорит Паулина. Она никогда никому не рассказывала об этом. – Она пообещала, что если я с ней поделюсь, она на меня не наябедничает.
Паулина вспомнила ту девчонку, веснушчатую, с ободранными коленками. Они спрятались за витриной в чулочном отделе и съели вдвоем всю коробку, пряча фантики в тапочки, выставленные на продажу. Картонные ноги над ними, вяжущая сладость во рту… Это было волшебно.
Мэй облизывает пальцы и улыбается:
– Поделиться проблемой – значит почти решить ее.
Паулина улыбается в ответ.
– Бери еще конфету, – говорит Мэй, протягивая коробку.
Паулина пьянеет от сладкого, забывая обо всем. Может, это из-за ликеров и рома в конфетах, а может, из-за Мэй, которая теперь сидит рядом, положив длинные белые ноги ей на колени, и смеется, запрокинув голову. Ее губы – красные, сочные, как вишневый ликер в конфетах.
– Мэй, – говорит Паулина, – поможешь мне кое-что сделать?
Мэй внимательно смотрит на нее:
– Конечно.
– У тебя могут быть неприятности.
– Ты разве не слышала ответ?
Они обе смеются.
– Бери еще, – предлагает Мэй.
Раздеться вовсе не сложно. Намного проще, чем в кухне, когда он смотрит.
Наверное, ей должно быть холодно без одежды, но она почему-то совсем не мерзнет.
Мэй помогает ей снять чулки.
– Это первая хитрость, которую я узнала. – Мэй набирает на палец красные румяна и намазывает Паулине соски. – Публике нравится.
Паулина глотает конфету.
– Какая ты милая, – говорит Мэй, продолжая размазывать румяна легкими круговыми движениями, словно рисуя крошечные розы. – Извиваешься, как ласка.
Ощущения теплые и сладкие, как конфеты, которые, видимо, долго стояли под горячей лампой.
Мэй указывает на щербатое зеркало, захватанное жирными пальцами.
Приподнимая ладонями грудь с раскрашенными сосками, Паулина смотрит на себя в зеркало и улыбается.
Весь костюм – тоненькая, расшитая блестками голубая сеточка между ног. Она едва прикрывает то, что надо прикрыть.
– Я бы пришила тебе прокладку из плюша, – шепчет Мэй, разравнивая блестки, чтобы они не торчали, а лежали плоско. – Но у нас нет времени.
Паулина смотрит на рыжую гриву Мэй, которая опустилась перед ней на колени и помогает надеть «костюм».
Странно, но на секунду у нее перехватывает дыхание.
– И надо надеть еще это, чтобы тебя не загребли в «холодную», – говорит Мэй, набрасывая на плечи Паулины длинную пелерину, отделанную павлиньими перьями.
– Я привыкла раздеваться на холоде, – говорит Паулина.
Мэй молчит, просто смотрит на нее, улыбается и подмигивает.
Они стоят за кулисами, в темноте и прохладе. Музыка в зале играет так громко, что пол вибрирует под ногами Паулины, обутыми в абсентово-зеленые домашние туфли.
Мэй выглядывает из-за занавеса, закрывающего задник сцены.
– Он все еще там? – спрашивает Паулина.
Мэй кивает.
– Я поговорила с ребятами в яме. У них есть пятнадцать секунд чистяком. Если дольше, администратор проснется, и тогда ты попала.
– Ясно, – кивает Паулина, хотя понятия не имеет, о чем говорит Мэй. Она знает только одно: все ее тело напряжено и звенит, словно туго натянутая струна. Сжатая пружина, готовая распрямиться.
– Ты уже как очищенное яйцо. Так что просто пройдись там, как девушка Зигфелда[6], поняла?
Паулина кивает.
– Пару раз качни бедрами, дерни ножкой. И следи, чтобы она не сильно распахивалась, – шепчет Мэй, плотнее запахивая пелерину на дрожащих плечах Паулины. – А то копы тебя оштрафуют на двенадцать долларов.
Паулина выходит на сцену, которая не больше боксерского ринга.
Делает пару шагов, неуверенно замирает. Никогда в жизни она не была настолько обнажена и уязвима.
– Давай, красавица, – шепчет Мэй из-за кулис.
Паулина даже не представляла, что на сцене такой жаркий свет. Зал затянут клубящейся дымкой, и ей не видны упыри, как называет их Мэй (упыри, которым хочется посмотреть на розовенькое мясцо).
Внезапно музыка делается еще громче, и прожектор высвечивает Паулину.
Она не успевает сообразить, что происходит, но уже движется, качая бедрами. Павлиньи перья щекочут ей плечи, руки и бедра.
Грохочет музыка, Паулина вышагивает по сцене, распуская завязку пелерины. Ее крепкая грудь устремлена вперед.
Ее тело сверкает, ее соски как две алые розы.
Она идет с гордо поднятой головой и ощущает себя королевой, ее разгоряченная кожа сияет.
Из зала доносится свист и хриплые возгласы, кто-то смеется, хлопает в ладоши.
Ее глаза привыкают к необычному освещению, и теперь она видит собравшихся в зале мужчин – смутно, но видит.
А вот и он, думает она. Да, ее муж тоже здесь, сидит в первом ряду, рядом с мертвенно-бледным, худым барабанщиком без пиджака, точно как на картине.
Красный, как рак, с широко распахнутыми глазами, он выкрикивает ее имя. Громко, потом еще громче.
Паулина, что ты здесь…
Он уже вскочил на ноги.
Паулина!
Тромбон рвется вперед, как праща. Паулина извивается на сцене, затмевая оркестр, потом идет на последний круг, сбрасывает пелерину, держит ее в раскинутых руках, и та превращается в летящий шлейф, переливающийся на свету.
Ее взгляд скользит по мужчине в первом ряду, который наяривает рукой, прикрывшись пакетиком с леденцами. Он демонстрирует Паулине, что делает, открывается перед ней, его хозяйство вывалено наружу из расстегнутых штанов.
Уже почти у кулис она на миг замирает и наблюдает с невозмутимой, холодной улыбкой, как ее муж хватает мужчину за воротник и отрывает его с мясом.
Буквально в следующую секунду их уже разнимает огромный мужик, настоящий великан. Он берет ее мужа за шкирку и поднимает, словно тот ничего не весит. Сминает его, как тряпку.
Уэйд, думает она. О Боже.
Музыка постепенно замирает. Глядя в зал, Паулина поводит плечами, в последний раз дергает ножкой и скрывается за кулисами.
По-прежнему разгоряченная и сияющая, Паулина проплывает мимо высокой блондинки, готовящейся к выходу на сцену. Ее головной убор напоминает шлем викинга, перья дрожат, словно она уже начала танцевать.
– Уэйд неплохо его приложил, – говорит одна из девушек в зеленых перьях, распахнув заднюю дверь в переулок. – Иди глянь – бесплатное представление.
Паулина подходит к двери и смотрит поверх плеча девушки, как великан со всего маху бьет ее мужа в челюсть.
Она смотрит на сморщенное, сердитое лицо мужа, и на миг ей становится его жалко.
– Паулина! – кричит он, увидев ее. – Паулина, что ты со мной сделала?
Но Паулина уже отступила от двери, незаметно вырвав у девушки из «хвоста» одно перо.
Стуча золочеными каблучками, она идет обратно в гримерную Мэй, залитую теплым розовым светом.
Дверь приоткрыта, и еще из коридора Паулина видит тонкую, белую руку, слышит, как это нежное существо с пламенными волосами произносит ее имя.
Паулина заходит в гримерную и закрывает за собой дверь.