Вы здесь

На пороге. Болезнь Соннер-Вилля (С. В. Пономарев)

Болезнь Соннер-Вилля

Я то и дело поправлял шапку, которая сбивалась от сильных порывов ветра.

Бесит. Так задувает, а тишина абсолютная. Ни свиста, ни шороха, ни даже скрипа снега под ногами. Я, наверное, никогда не привыкну.

Не думаю, что хоть кто-то смог привыкнуть.

Витька стоял у забора, оценивающе прошёлся взглядом сверху вниз.

Он посмотрел на меня. Вскинул брови, мотнул головой, указывая пальцем на забор – мол, справимся?

Я пожал плечами. Высоко, конечно. Но что нам остаётся?

Нам, потерявшим. И потерявшимся.

У Витька, если вы не в курсе, умерла мама. Всего неделю назад. Он сильный пацан – не ныл, не рассказывал грустных историй, не пытался уговаривать. Просто подошёл ко мне в колледже и положил на парту листок с надписью:

«Ты собираешься к ангарам?»

Я кивнул.

Витька перевернул листок. На обратной стороне было написано:

«Я с тобой».

Тогда я уже знал о его потере. Я видел маму Витьки пару раз на собраниях и однажды у этой самой стены: тощая, бледная, с жиденькими волосиками. Но она постоянно улыбалась. Получалось нелепо, но становилось как-то светло от того, что она не падает духом, не ломается, а борется, смеётся над миром. Наверное, Витька пошёл в неё. Потрясающая сила духа.

Когда я потерял Наську, всё было по-другому.

Я не такой стойкий.

***

Наська обожала звуки. Представляете, каково ей было, когда город заболел? Вряд ли вам было так же больно.

Она училась в музыкальном классе тётушки Мэри. Наська играла на тромбоне. Так я её впервые заметил. Она выходила из класса. На левом плече висел огромный рюкзак. Казалось, что при желании Наська сама смогла бы в него влезть. В правой руке она держала чехол с тромбоном. Я тогда подумал – муравейчик. Маленький, безопасный и трудолюбивый.

Тащит такую тяжесть, а движения всё равно остаются такими простыми и лёгкими, как будто у неё только ромашка в руке, а идёт она не по пыльным школьным коридорам, а едва не бежит по зелёному лугу.

Я знал, что у меня нет шансов. Мой рюкзак был ещё больше Наськиного, я горбился, а на щеках высыпали прыщи, которых от маминого хозяйственного мыла становилось больше с каждым разом.

Я подошёл к лестнице, чтобы подняться на второй этаж, на урок по паровым машинам. Наська окликнула меня:

– Сань.

Откуда она знала моё имя? Понятия не имею, если честно. Потом она рассказывала, что у неё отличная память на имена. Мне кажется – врала.

– Помоги, – она кивнула на чехол с тромбоном.

Я, конечно же, помог. И едва справился с тяжестью, кое-как удержав равновесие. Он оказался тяжеленым, по крайней мере, для меня, как говаривал отец «плюгавенького».

Наська хихикнула и начала рассказывать, как прошёл урок. Мне. Просто так. Ни с того ни с сего.

Она потом рассказывала, что её привлекло моё спокойствие. Говорила, что молчаливость и отчужденность отличали меня от других. Это она точно врала. Я был не молчаливым, а замкнутым, не отчужденным, а одиноким.

Смех и рассказ об уроке тётушки Мэри заглушили одиночество.

Если одиночество было бы звуком.

***

От стены к городу тянулась проложенная в снегу двойная колея, словно проехал паровоз – это мы с Витькой тащили сюда лестницу.

Стена казалась огромной и недостижимой. Таким мне казался папа в детстве – до того, как я повзрослел и увидел грустные глаза. Витька подошёл к лестнице, схватился за верхнюю балку и кивнул мне, мол, держи, чего встал. Секции выдвигались медленно, но беззвучно. Я хотел представить скрип, который должен был сейчас раздаваться, но ничего не получилось. Уши забили плотной ватой навсегда.

Витька шагами померил лестницу. Потом отсчитал шаги до стены.

Я смотрел неприкрытым уважением. Мне сейчас хотелось либо убежать отсюда прочь, либо, увидев в очередной раз высоту стены, сдаться, лечь на снег и уткнуться покрытыми инеем бровями в тепло дублёнки. Витька же был хладнокровен и расчётлив. Сейчас он рассчитает всё так, чтобы мы точно не свалились.

Витька пинками подтолкнул лестницу к стене.

Опять вопросительно посмотрел на меня. Мол, чего встал, помогай.

Осилили с четвёртого раза. Сначала вообще от земли еле оторвали, потом два раза не хватало сил поднять лестницу над головой. У меня тряслись руки. Витька сделал успокаивающий жест и сел на снег, мол, надо отдохнуть. Посидели, собрались. В общем, на четвёртый раз справились.

Витька посмотрел на стену, сплюнул и ногой пнул снег. Посыпались белые искры.

Лестница доставала только до середины стены. От последней балки до края оставалось метра два, а то и больше.

Не зря горожане отчаялись сюда ходить ещё год назад. Проклятое место – кто уходил, тот не возвращался, кто возвращался – чах на глазах, как желтеющий и ссыхающийся, готовый к падению, осенний лист.

Только вот люди шли в ангары, чтобы попробовать убраться из Соннер-Вилля на цепеллинах. Мы же шли туда совсем по другой причине.

***

Вы помните тот день, когда Соннер-Вилль заболел?

Я – нет.

Да и никто не вспомнит точную дату.

Я был в десятом классе, кажется. Всё происходило неспешно, как болезнь, которая не убивает сразу, а преследует долго, годами, а потом добивает, но тоже не одним выстрелом, а несколькими точечными ударами.

Сначала случилось странное – из города уехал певец, знаменитость и всеобщий любимец Антоша Лорей. Он собрал вещи, пришёл к жене и, как она потом судачила, умолял взять дочек и бежать вместе с ним. Жена, как всегда, решила, что Антоша пьян, отвесила оплеуху и велела идти отсыпаться. С тех пор Антошу никто не видел.

Потом у нас дома перестал работать граммофон. Мама сунула мне в руки коробку и велела тащить «эту рухлядь» в ремонт. Мастерская в Соннер-Вилле была одна.

Вы тоже пошли к дяде Винтеру, когда граммофон сломался?

Тогда вы видели ту очередь. Очередь длинною в улицу, где ещё слышались перешёптывания, где ещё свистел ветер, где шаги не тонули в бездне. Все уже говорили тихо. Змея из людей извивалась, но медленно и вяло, неохотно, как будто заклинатель змей отбросил флейту и просто ждал, когда липкая длинная тварь наконец успокоится и обмякнет.

А помните, как перестали летать цепеллины?

Раньше я их считал. Если за день наберётся чётное количество – следующий день будет удачным. Если нечетное – ждут плохие вести. Почти никогда не совпадало, но, когда в небе не появилось ни одного цепеллина, я понял – удачных дней станет меньше. Намного.

Папа лишился работы. Раньше он работал грузчиком в ангаре для цеппелинов. Теперь – всё чаще лежал на диване и брал в руки книгу. Именно брал, а не читал. Как-то я заметил, что в течение часа у него открыта одна и та же страница.

Потом правительственные войска окружили Соннер-Вилль, а вокруг города начала вырастать стена. Помните те дни? Когда жители ещё пытались говорить, но лишь открывали рты и напоминали рыб. Тысячи, а если быть точнее, двенадцать с чем-то тысяч рыб, которых выбросили на берег, отгородили стеной и заставили беззвучно глотать воздух. Бросили барахтаться в страхе от того, что тишина напомнила о смерти.

А потом произошло самое пугающее – соседский механический пёс Балт перестал скрипеть по ночам. Кажется, тогда я впервые по-настоящему выспался. И с тех пор больше не слышал звуков.

Наверное, вы пережили что-то подобное.

Но есть разница между нами. Мне было плевать. Почему?

Мы стояли в моей комнате. Жёлтые выцветшие обои казались яркими и напоминали о солнце. Пахло Наськиными волосами и ухой, которую варила на кухне мама. Я взял ладонь Наськи в свою и почувствовал тепло от тонких пальцев.

Я говорил:

– Я тебя люблю.

Она, конечно, ничего не слышала. Просто мотала головой.

Я складывал из больших и указательных пальцев сердце. Она приоткрывала губы. Я понимал, что она говорит:

– И я.

Для меня на тот момент ещё ничего не случилось. Мне не было страшно.

Всё произошло позже.

***

Вы спросите, зачем мы с Витькой пришли к этим ангарам? Зачем вообще приблизились к стене?

Нас привели сюда тени. Призраки. Очертания тех, кого мы любили.

Витька достал из рюкзака тетрадку и карандаш. Снял перчатку и трясущейся рукой начал выводить одну за другой угловатые и острые буквы:

«Лезем вверх, там я подсажу тебя».

Понятия не имею, как он себе это представляет.

Лестница казалась мне не очень-то устойчивой. Плюс – по такому морозу дерево становилось ломким. Скрип, хруст – кого я обманываю, всё произойдёт в абсолютной тишине – и мы летим вниз, дай бог, чтобы не головой вниз.

Витька нацепил обратно перчатку, отбросил в сторону рюкзак, покрутил шеей, разминаясь. Потом начал лезть вверх. Уже на середине пути он бросил на меня недоуменный взгляд. Мол, почему ещё не на лестнице?

Всё-таки я был слабее Витьки.

Во мне оставались сомнения. Они шуршали внутри, как отголоски звуков, которые когда-то слышал ежедневно, а теперь не смог бы повторить. Я вспомнил сейчас почему-то папу, который держит книгу, часами не листая страниц. Вспомнил маму, которая тоже начинала становится прозрачной. Вряд ли это связано с музыкой или звуками – скорее, с общим чувством отчаяния. Обидно, что так всё получилось.

Я вспомнил Наську: клетчатую юбку, скол на зубе, чехол от тромбона, запах ухи. Потом – прозрачные плечи, испуганный взгляд, силуэт, напоминающий скорее клубящуюся в воздухе тень, нежели человека.

И решился. Схватился за первую балку и двинулся вверх.

Надо попасть в ангар. Если не справлюсь – окончательно признаю себя трусом. Дедушка давным-давно говорил: «Если ты хоть раз согнулся в покорности перед страхом, судьба твоего позвоночника предрешена: ты согнёшься снова». Мне кажется, что он не врал.

А, к чёрту. Хорошо, что Витька рядом. Иначе бы точно струсил.

***

Наська исчезала так же медленно, как болезнь, пожиравшая город.

Сначала она горевала по Антоше Лорею, снимала со стен плакаты, которые тлели, покрывались чёрной коркой, копотью и ссыхались, как надкусанные яблоки ссыхаются от времени.

Потом она пришла в мастерскую к дядюшке Винтеру и пыталась помочь со сломанными граммофонами. Получалось выудить звуки только из самых новых проигрывателей, а остальные молчали, хотя всё внутри было по своим местам, вычищено и ухожено. Руки дядюшки Винтера дрожали, голос сбивался, и через два дня безуспешной возни он закрыл лавку, выпроводил Наську, поднялся в комнату и уснул. Сами знаете, что он таки и не проснулся.

Я пришёл к Наське домой в тот день. Она сидела на диване и пыталась рассмеяться. Я слышал лишь отдаленные звуки. Как ломающиеся на крыше льдинки. Наська держалась за живот, каталась по дивану, но я не слышал ничего, кроме этого тихого звона.

Тогда я впервые заметил, что она утратила цвет. Как будто кто-то подкрутил яркость. Кожа Наськи побледнела, глаза стали серыми, а в руки она не могла взять ничего тяжелее чашки – всё тут же рушилось на пол. Муравейчик оказался в мире, где нет любимого – работы. То есть музыки.

Я писал ей признания в любви на маленьких листочках, но не видел в ответ даже улыбки. Как-то она взяла один листок и написала аккуратным, плотным девчачьим почерком:

«Я тебя не слышу»

Подняла на меня умоляющий взгляд. Я указал пальцем на признание. Успокойся, хотел сказать я, всё будет хорошо, мы же рядом.

Она подписала рядом:

«Ты не понимаешь! Я тебя совсем не слышу!»

Я пожал плечами.

Наська схватила чехол с тромбоном и выкинула в окно. Не услышав звука падения, она заткнула уши ладонями и начала кричать. Я понял это по тому, как она покраснела. Как сжались её кулаки. Как напрягся её живот.

Мне почему-то вспомнилось, как мама однажды кричала на папу, плача:

– Ты меня совсем не слышишь, – она била маленьким кулачком по столу. – Не! Слышишь!

Папа пожимал плечами, и мама начинала плакать ещё сильнее.

Наверное, надо было отреагировать иначе.

Вы бы что сделали?

***

Витька добрался до самой верхней точки и ждал меня.

Ветер поднимался всё сильнее. Я старался как можно аккуратнее наступать на каждую следующую балку, чтобы не потерять равновесие. Сердце ухало, как испуганный филин, било в виски, отзывалось ритмичными вибрациями в затылке. Трус-трус-трус.

Когда я поднялся наверх, Витька стукнул ладонями по плечам. Забираться? На плечи? Это как?

Витька схватил меня за руку, и потянул наверх. Я в несколько перехватов оказался лицом к лицу с другом. Оттолкнулся от последней балки и наступил на Витькино плечо правой ногой. Потом подтянул левую. Вытянул руки. Я чувствовал, как Витька дрожит внизу. Ещё бы – я же не сорок килограмм вешу. А в дублёнке и валенках – и подавно.

Витька стоял на последней балке в полный рост. Я вытянулся, опираясь о Витьку и пытаясь дотянуться до края. И теперь точно понял – не получится. До края стены оставалось ещё сантиметров двадцать. Не прыгать же мне, отталкиваясь от Витькиных плеч.

Я сдался.

Я – трус. Я хотел слезть.

Но только не Витька. Он взял меня за правый валенок, поднял ногу и поставил себе на голову. Два раза хлопнул по голени. Мол, прыгай.

Мой позвоночник согнулся бы сегодня дважды, если бы не этот белобрысый отличник, который не боялся абсолютно никаких трудностей. Бывает же.

Я опёрся и прыгнул. Пальцы в грубых перчатках зацепились за край.

***

Наська исчезла, когда умерла тётушка Мэри. Кажется, тогда она окончательно поняла, что музыка ушла насовсем, что никто больше её не услышит, и она не услышит никого. И никогда. Совсем никогда.

Странное слово – «никогда». Мы так часто его произносим. Сгоряча или в порыве эмоций, или просто так, вскользь. Но, если «никогда» приходит к нам в жизнь по-настоящему, без шуток, без упрямства, молча заходя и обосновываясь на кухне, мы понимаем, какое же это страшное слово.

Ты никогда больше не услышишь звуков.

Ты никогда больше не будешь вместе с Наськой.

Всё, что нас не убивает, делает нас сильнее? Смешно, да. Что же вы тогда сидите по квартирам и не вслушиваетесь? Не слышите? Не хотите услышать?

Это случилось десять дней назад. Мы сидели вместе, на моей кухне. Папа читал всё ту же страницу книги, мама что-то готовила. Пахло картофелем.

Наська смотрела на меня и пыталась улыбаться. Я понял, что происходит непоправимое, когда увидел узор на стене за Наськиной головой. Она сдувалась, как воздушный шар, но из неё выходил не воздух, а звук. Даже, скорее – жизнь.

Наська стала тенью. Очертанием на фоне стены, силуэтом, нарисованным мелким штрихом. Она пропала, но я чувствовал её взгляд, видел, как пальцы, точнее то, что от них осталось, тянутся ко мне, тонут в волосах, чувствовал, как она пытается улыбнуться, но не получается, как хочет сказать, но я не слышу. Не слышу.

– Мам, ты видишь? – я указал на то место, где только что сидела Наська, а теперь тёмным пятном, словно рой невидимых пчёл, вибрировал разряженный воздух.

Мама повернулась и спросила:

– А что я должна видеть?

– Наську.

– Какую Наську?

Я пожал плечами. И впрямь – какую?

Силуэт отделился от стены и двинулся в сторону двери.

– Я не буду обедать, – сказал я маме, схватил со стола тетрадь и ручку, сорвал с вешалки дублёнку и кинулся за Наськой. За тем, что от неё осталось.

***

Я подтянулся и забрался на стену. Потом помог Витьке. Было тяжело, но я справился. Потому что уже увидел, что никаких ангаров больше нет.

Перед нами была сплошная равнина. Выжженная, покрытая, как плёнкой, чёрной сажей. Необъятная, как небо. И не было вокруг ни ангаров, ни правительственных войск, ни гигантских паровых машин, которые выкачивали у нас звук и отдавали его в столицу (так говорил чокнутый профессор Вольский). Просто чёрное поле. И вокруг – ничего. Кроме редких звёзд, которые неохотно освещали это безжизненное место.

Я подумал: «Чистилище».

А потом я почувствовал стоны. Не услышал, нет. Именно почувствовал. Не звук, а волну. Не сами стоны, а лишь их отголоски где-то в районе затылка. Как будто они ухали в такт сердцу, отдаваясь вибрацией и головной болью.

Я опустил глаза к самому подножию стены и увидел их.

***

Я пошёл за Наськой.

Начеркал на листке быстро, на ходу:

«Остановись».

Я побежал вперёд и обогнал тень. Обогнал призрак. Обогнал то, что было Наськой. Вытянул перед ней листок. Она (оно?) на секунду остановила движение, взглянула на мои каракули и покачала головой.

Я понял – теперь она меня не слышит. Не понимает почерка. Не видит, что я ей пишу. Все самые тёплые слова бьются о главную трудность, главную стену, главную боль – о непонимание. О «ты меня совсем не слышишь! Не! Слышишь!».

Мы шли по улицам Соннер-Вилля.

Тень Наськи проплыла мимо закрытой мастерской дядюшки Винтера, обогнула сожжённую академию профессора Вольского, оставила позади посеревшую с покосившейся крышей школу, скользнула мимо особняка Антоши Лорея, и через минуту уже оказалась за пределами города, на пути к стене.

Я шёл.

Я думал – надо ещё попробовать. Ещё разок.

Я написал на листке:

«Пожалуйста, останься».

И протянул ей. Но тень шла вперёд, тень не хотела слушать, не хотела читать, не хотела понимать. Хотела убежать. Скорее убежать.

Вскоре она прошла сквозь стену.

Я потянулся за ней. Пальцем коснулся очертания. И ничего не почувствовал. Я рухнул и уставился в ту точку, где только что исчезла она.

Справа от меня точно так же у стены сидел Витька.

Пялился в одну точку.

Он не плакал. Не покачивался туда-сюда, как маятник. Не хватался руками за голову. Он просто смотрел в одно место.

Потом подошёл ко мне, помог подняться, и мы пошли в город.

В абсолютной тишине. И в этой ситуации она была абсолютно необходима.

***

У подножия стены толпились призраки.

Антоша Лорей пытался пройти то сквозь стену, то выйти на равнину, но всякий раз вскидывал голову и пытался зайтись в крике. Безуспешно. Тётушка Мэри держала в руках Наськин прозрачный тромбон, пытаясь что-то сыграть. Безуспешно. Дядюшка Винтер чинил очертания граммофона, он откидывал его в сторону. Безуспешно. Тот снова появлялся перед несчастным.

Я увидел маму Витьки. Она стояла, смотрела вверх и улыбалась. Махала руками в сторону стены. Как будто показывала: «Идите отсюда».

Потом я разглядел Наську. Она была самым чёрным из призраков. Как будто облако, обмакнутое в чернила. Она не двигалась. Сидела, сложив руки на коленях.

Я написал на листке:

«Я пришёл к тебе»

Сложил из бумаги самолётик. Он пролетел мимо призрака дядюшки Винтера, заложил вираж и оказался у Наськиных ног.

Она пыталась подхватить листок, но не получалось. Она хватала его снова и снова, но листок оставался на месте. Безуспешно.

Я пишу ещё одно письмо с точно таким же посланием. Кидаю, не сворачивая бумаги. Оно не долетает до Наськи.

Оно не долетает снова и снова.

***

Витька хлопает меня по плечу.

Я оборачиваюсь. Он протягивает мне руку.

Крепкое рукопожатие.

И он прыгает вниз.

Я вижу, как его тело на лету теряет цвет. Сначала становится чёрно-белым, потом очертания жирнеют, и всё, что между ними – исчезает, пропадает, выветривается ледяной пургой, сливается с чернотой равнины. И – через секунду – он стоит в объятиях матери.

Я не могу решиться.

Я не такой сильный, как Витька.

Прыгнуть вниз, в мир, где она меня поймёт, примет и услышит? Или свалиться обратно, к лестнице, в мир без звуков? Отучить папу читать одну и ту же страницу, научить слушать маму. Ну, или хотя бы слышать. Как минимум – понимать. В мире без звуков это не так-то просто, но ведь возможно?

Скажите, а что бы выбрали вы?

Если она не поймёт последнего послания, решаю я, то вернусь. Пусть я буду хоть сто раз трусом – так правильно. Так должно быть. Если мы не смогли понять друг друга просто без слов – стоит ли оно того?

Я пишу на листке: «Слышишь?»

И кидаю в сторону Наськи.

Она встаёт со своего места, подхватывает листок. Выставляет на расстоянии вытянутой руки перед собой. Потом поднимает голову, смотря прямо на меня. И кивает.