Глава 15
Собаки, убийцы и ниггеры из 315-й…
«Мне хорошо, я сирота!»
Примерно так начинается роман «Мальчик Мотл» гениального рассказчика Шолом-Алейхема.
Я радуюсь тоже:
– Мне хорошо, я в тюрьме! – И добавляю: – У меня новые впечатления и новые друзья!
Причем среди друзей все больше «dogs, killers and niggers» – «собак, убийц и ниггеров». Именно этими словами называли себя и своих приближенных мои новые сокамерники по 315-й.
Велик и могуч «ибоникс»[135] – язык американских городских цветных гетто и субсидируемых властями многоэтажек.
Я начал изучать этот любопытнейший жаргон с первого же дня своего переезда на ПМЖ на Южную сторону. Ибо, как говорили классики марксизма-ленинизма, «жить в обществе и быть свободным от общества нельзя».
Как Доцент из «Джентльменов удачи», я заучивал новые слова из американской фени: девушка – чувиха, ограбление – гоп-стоп, столовая – chow-hall[136], спасибо – good looking[137], извините – my bad[138], вагина – pink eye[139], иметь секс – to punish the bitch[140].
Моим первым Учителем и Гуру в тюремной лингвистике стал балагур по кличке Джуниор[141] – тюремный Эдди Мерфи. После него у меня было много инструкторов по «ибониксу», но олимпийское золото принадлежало только ему.
Языковые выкрутасы интересовали меня профессионально – где-то в недрах прокуратуры и ФБР завалялся мой синий университетский диплом.
Пять лет я изучал романо-германскую филологию, но только сейчас, в федеральной тюрьме Форт-Фикс, у меня появилась уникальная возможность стать лингвистом-исследователем.
За неимением специальных карточек, на которые я должен был заносить примеры из американского блатного жаргона и черного «ибоникса», новые слова и выражения записывались в общую тетрадь и распределялись по категориям.
Была еще одна причина, по которой я решил заняться прикладной тюремной филологией.
Как правило, людям нравилось рассказывать о себе и давать советы. Следуя заветам мудрого Дейла Карнеги и вспоминая этнографа Шурика из «Кавказской пленницы», который на радость другим записывал тосты, я стал прилежным учеником и студентом – ибониксоведом.
И раскрыл уши.
Как-то раз еще на той стороне, стоя в очереди в тюремную лавку, я разговорился с одним чернокожим. Когда я слышал незнакомые слова, то переспрашивал своего болтливого собеседника. Причем по многу раз.
Выяснилось, что Шон «выдает перлы» на городском негритянском сленге – том самом ибониксе.
Когда же я повторил что-то простенькое из его репертуара, то нам обоим стало необычайно смешно. Веселились и он, и я, и все окружавшие нас черно-испанские зэки.
Аналогично потешались русские иммигранты в Нью-Йорке, научив своих американских коллег по работе говорить по-русски слова «жопа» или «пидарас».
Я нарочно утрировал свои реплики, произнося их с сильным русским акцентом, но, к моему большому удивлению, этого балагана почти никто не замечал.
Через полгода усиленных тренировок ситуация достигла своего абсурдного апогея: большая часть моих чернокожих товарищей по Форту-Фикс называла меня только так: «Gangsta L.», то есть «Гангстер Л.»
Самое забавное и невероятное – я начал отзываться на это имя!
В моем новом лексиконе – «золотом фонде зэка» – появились самые настоящие перлы. Например, два простеньких приветствия.
На стандартный вопрос: «What's up, what's up?», то есть «Как дела?» – отвечать следовало только так: «Same shit, different toilet» («То же самое дерьмо, только другой унитаз»).
Любимая фраза моего гуру Джуниора звучала следующим образом: «What's the story?» – «Как поживаешь, какие истории»? Ответ был трагичен и прост: «Ain't no glory in my story!» («История моей жизни бесславна»).
Высшим шиком в ибониксе считалось умение сочинять новые слова и фразы, которые потом были бы подхвачены народом.
Сленг Филадельфии, Чикаго или Нью-Йорка мог различаться, хотя основной костяк вокабуляра был понятен всем. От Вашингтона до самых до окраин.
Рэп-певцы приложили свою руку к делу популяризации общеамериканского цветного жаргона. Так, одна фраза кочевала из песни в песню, была любима всеми и использовалась зэками направо и налево. Мне она нравилась необычайно, поскольку была настоящим бриллиантом в короне афроамериканского инглиша[142].
Писалась и произносилась она одинаково ярко и необычно: «Fa shizzle, ma nizzle!»[143], означала: «For sure my nigga!» и переводилась: «Конечно, мой ниггер!»
В значении – «друг».
Лингвист Трахтенберг подумал и сделал пометку в своем кондуите: «Ebonics – это особая языковая форма, употребляемая афроамериканцами и заключенными американских тюрем, со своим уникальным синтаксисом, фразеологией, грамматикой, фонетикой, ритмом и семантической системой, отличающейся от логического и общеупотребительного английского языка, служащая замаскированной формой протеста против стигматических и расистских установок в современном обществе, а также для передачи закодированной информации между членами одной социально-возрастной или этнической группы».
Я остался доволен собственным научным выводом. Оказалось, что уроки из Воронежского универа даром не прошли.
Апофеозом наших с Джуниором занятий ибониксом и негритянско-тюремной субкультурой было совместное исполнение рэп-песен.
По вечерам от своих соседей мне волей-неволей приходилось слышать очередную «горячую десятку» хип-хопа, рэпа и «Ар энд Би».
Иногда, как заправский исследователь Миклухо-Маклай, я просил исполнителей написать или медленно проговорить слова того или иного шедевра.
Через несколько месяцев я уже мог поддержать светский разговор – «table talk»[144] о композиторах и поэтах-песенниках, популярных в моей 315-й: Фифти Сенте, Джей Зи, Бигги Смолзе и прочая, и прочая, и прочая.
Джуниор явно гордился своим студентом.
Когда мы с ним прогуливались по зоне, он любил останавливать каких-то своих черных друзей и просил их узнать у меня «как дела»?
Подыгрывая своему 25-летнему профессору, я как собака Павлова, натренированно выдавал один из отскакивающих от зубов ответов про «унитаз» или «глорию мунди»[145].
Успех шоу был гарантирован!
При этом все стороны (каждая на свой лад) получали удовольствие от этих добрых и незлобивых лингвоэтнографических игрищ.
Безусловно, гвоздем программы для сокамерников и особо близких товарищей было мое сольное исполнение популярной рэп-песни Бигги Смолза «Who the fuck is this / Calling me at 5.46 in the morning? / I am yawning![146]»
Иногда по просьбе американских трудящихся я повторял эту композицию о трудной жизни чернокожего наркоторговца на «бис».
Хохот переходил в стон, народ отчаянно бил себя по коленкам или подвернувшимся нарам, а мы с Джуниором снисходительно кланялись «многоуважаемой публике».
При этом мой эксцентричный наставник картинно протягивал мне свою темно-коричневую руку, а я ему – свою.
Как на открытке или политплакате советских времен о дружбе народов, мы застывали в межрасовом рукопожатии и экстазе интернационализма.
При этом мы громко, серьезно и с выражением произносили политически корректную американскую белиберду: «Плавильный котел», «Расовое разнообразие», «Отсутствие предубеждений», «Межэтническая дружба» и тому подобное.
Нами могли бы гордиться доктор-мечтатель Мартин Лютер Кинг-младший, Нельсон Манделла или моя классная руководительница Ольга Николаевна Гранова, навсегда вбившая в меня основы марксизма-ленинизма.
При всем при том и несмотря на показное братание, никаких особых иллюзий о коварстве большинства моих чернокожих соседей-каторжан я не имел.
Для «белого брата» у них зачастую находился увесистый камень за пазухой, хотя в глубине души я надеялся, что и Лук, и Джуниор – исключение из правил.
К тому же Джуниор был моим верхним «банки»[147] – то есть сокоечником и сонарником, а это ко многому обязывало. Более чем близкое соседство.
Джозеф Чарльз Джефферсон – он же Слим[148], он же Джуниор, бывший студент-правовед, сумел поразить мое почти что девственное тюремное воображение.
Это был не просто 25-летний высокий негритос, напоминающий страуса «эму» из-за оттопыренной пятой точки, а ходячий фонтан красноречия, эксцентрики и остроумия.
Наверное, благодаря этому «фонтану» я выбрал именно его своим учителем зэковского жаргона и ибоникса.
Мой новый тюремный дружбан одевался в соответствии с «черной» тюремной модой – его штаны были максимально приспущены и держались на честном слове.
Вернее, на его солидных размеров мужском достоинстве.
Чернокожая молодежь и копирующие ее пуэрториканцы с доминиканцами любили приспустить свои штанцы и за пределами тюрьмы. Взору окружающих открывались либо подштанники-кальсоны, либо трусы-боксерс, либо полуголые темные задницы.
На самом деле история со спадающими безразмерными штанами, захватившими Америку и Европу, весьма любопытна.
Как часто случалось в последние десятилетия, все началось в черных городских кварталах Нью-Йорка. Почти в каждой семье, проживавшей в запущенных городских многоэтажках, кто-то либо сидел, либо ожидал скорой посадки.
Южный Бронкс, Гарлем, Бедфорд-Стайвесант, Ист Нью-Йорк, Краун-Хайтс, Флатбуш, Фар-Раквей, Джамейка[149] – адреса моих новых приятелей и замкнутого круга, из которого выбраться очень и очень трудно: наркотики, безграмотность, многолетняя привычка жить на социальные пособия.
Об институте семьи в этих «нейборхудах»[150] вообще никто не вспоминал.
Почти ни у кого из моих чернокожих товарищей по Форту-Фикс не было жен – их место занимали герлфрендши или «baby mamas»[151]. С первыми тусовались и развлекались, вторые (после тусовок и развлечений) растили будущих бандитов и бандиток.
Многодетная мамаша получала городскую квартиру и социальное пособие – «велфэр»[152] на себя и всех своих разномастных детей – безотцовщина ее нисколько не пугала. Так жили все ее соседи, друзья, родственники и знакомые из поколения в поколение.
Время от времени между отсидками появлялись ветреные папаши и подбрасывали деньжат от торговли крэком на соседнем углу.
Иногда чернокожие «мурки» выходили на дело сами: они шли куртизанить на те же самые углы или воровать шмотье в универмагах.
Попадая в городскую тюрьму или СИЗО, цветные жители гетто лишались шнурков на ботинках, ремней на поясе и в некоторых случаях пуговиц на ширинке.
Через какое-то время в зинданах ввели обязательную форму и заключенных начали переодевать в колючие тюремные рубища.
В моих первых тюрьмах, принадлежащих нью-джерсийским графствам Эссаик и Хадзон, я тоже был расшнурован, а мои штаны были на восемь размеров больше положенного 34-го размера.
При ходьбе я придерживал свои зеленые застиранные панталоны руками, в то время как «черные» себя этим не утруждали. Забыв о приличиях, они шлялись по камерам, тюремным коридорам и прогулочной площадке со спадающими форменными-фирменными брючатами.
Оказавшись на воле, бывшие зэки хоть каким-то образом пытались подчеркнуть свою крутизну и принадлежность к касте «brothers», прошедших через тюремные огонь и воду.
Самым простым и естественным «ноу-хау» стали спадающие при ходьбе безразмерные штаны.
Как и в случае с рэпом, финансово поддержанным музыкальными ротшильдами, запах сверхприбылей почувствовали модные дизайнеры одежды.
Изысканные итальянские дома мод срочно создавали современные урбанистические линии, рассчитанные на молодых гангстеров и их безмозглых апологетов.
Подростки-недоумки всех цветов кожи по всему миру облачились в стилизованные одежды американских заключенных.
Некоторые из моих новых соседей умудрялись следовать моде и в Форте-Фикс.
Заключенным, как при коммунизме, раз в полгода выдавали новый боевой комплект: две рубашки, две пары штанов, два полотенца, носки, трусы, пояс и даже мини-тряпочку, годившуюся для использования в качестве мочалки или махрового носового платка.
Зэки сами заказывали необходимый им размер одежды на тюремном складе-прачечной.
Поэтому мои чернокожие друзья-товарищи и примкнувшие к ним латиноамериканцы ходили по зоне, как и на воле, – в безразмерных штанах.
Я догадывался, что немногие из них знали, что спущенные на заднице штаны вернулись туда, откуда пришли лет двадцать пять назад – в «старую и добрую» американскую тюрьму.
Во всяком случае, Джуниор эту историю не знал и был страшно удивлен, узнав о происхождении своего прикида от бледнолицего ученика.
В отличие от 95 % черных зэков, агрессивно настроенных и закомплексованных по отношению к белым, Джуниор время от времени пытался вырваться из заколдованного круга и «держал свои уши открытыми».
Я всегда отдавал должное его любознательности, желанию узнавать новое и серьезно учиться. Подтверждением тому служила стипендия для оплаты частной школы в Верхнем Манхэттене и двух курсов Университета штата Нью-Йорк в Олбани[153].
На третий год учебы дыхания у Джуниора – Джозефа Джефферсона – не хватило: в нем заговорили Южный Бронкс и попадания по малолетке в детскую комнату полиции.
Как-то раз мой сосед по верхним нарам рассказал мне свою историю, отличающуюся от банальных в тюрьме наркотических крайностей.
Преступная группа, возглавляемая им и его подругой, состояла из студентов своего же университета, расположенного в пяти часах езды на север от Нью-Йорка. В криминальные студенческие сети, раскинутые Джуниором в забытых богом городках, попали несколько доселе невинных поселян и поселянок. Все они работали в деревенских банках, окружавших далекую столицу имперского штата.
Джуниор сотоварищи был пойман через полтора года после первой аферы и осужден на три года за «обман банков и почтового ведомства», что являлось серьезным федеральным проступком.
Молодые заговорщики и юные робин гуды крали из почтовых ящиков богатых «колхозников» письма с банковскими распечатками и чеками.
По мере пополнения коллекции мой «банкир» передавал добычу двум студентам – компьютерным дизайнерам, и скоро студенческое научное общество заработало на полную катушку.
Из лазерного принтера, как горячие пирожки, выскакивали липовые чеки, которые тут же «раскешивались» через дружественных и продажных банковских клерков.
Ленивые корпорации и ротозеи из среднего класса месяцами не замечали появление, поддельных чеков и снятых с их счетов тугриков.
Как и многие преступные сообщества, моего тюремного приятеля погубила жадность, вернее даже, наглость.
Молодой фальшивомонетчик полюбил расчетный банковский счет местного отделения Bank of America, с которого еженедельно улетали кругленькие суммы.
Когда же наконец ФБР и полиция «взяла» кассира-соучастника, тот, недолго думая, в течение получаса раскрыл всю подпольную сеть, возглавляемую Джуниором – талантливым чернокожим студентом-юристом.
Студентом-юристом!
Агенты его арестовали в комнате студенческого общежития. Наверное, детективов развеселило место проведения операции по захвату главаря шайки – кампус юридического факультета известного вуза…
С тех пор карьера стряпчего или правоведа, а также все работы на американское правительство, его под— и субподрядчиков закрылись для Джуниора навсегда.
Впрочем, не только для него: у нас, фортфиксовцев и всех двух с лишним миллионов американских зэков – рабов Федерального бюро по тюрьмам, компьютерный «номер заключенного» не вытравливался до конца жизни.
Меня этот факт по большому счету не напрягал, ибо работать на государственной службе я никогда и не собирался.
В отличие от космополита Трахтенберга мой другой тюремный товарищ и сосед по 315-й, горячо любил свою родину.
Что для русского водка, то для колумбийца – кокаин: и то и другое являлось национальной гордостью и валютной ценностью обеих стран.
Поэтому Рубен Ривьера начал трудиться на благо страны и себя в 13 лет, сбежав со своим двоюродным братом от родителей и подавшись в колумбийские джунгли. Перед побегом Рубен посчитался с ненавистным ему насильником-отцом и напоследок прострелил ему ногу.
Юный Ривьера провел свой переходно-отроческий период на подпольных плантациях коки – в нескольких забытых богом лабораториях, на горных тропах, засекреченных аэродромах и тайных морских причалах.
В перерывах между сбором урожая и работой на кокаиновом току Рубен подавался то в отряды партизан марксистов-маоистов, то в бригады Пабло Эскобара – главного наркобарона Колумбии из Медельинского картеля.
Истории Рубена я слушал широко открыв рот.
Наверное, из-за необычности и экзотичности пленэра вспоминались романы Жюль Верна, Майн Рида, Фенимора Купера, Конан Дойля – вся двадцатитомная «Библиотека приключений».
Я не мог забыть ощущение торжественного праздника, когда мой дедушка открывал книжный шкаф и доставал с верхней полки один из разноцветных томов. Даже через много лет, в тюрьме Форт-Фикс, я прекрасно помнил, что «Шерлок Холмс» и «Копи царя Соломона» имели ярко-желтую обложку.
С таким же удовольствием и интересом я узнавал о жизни, полной опасности и необычайных приключениях Рубена в джунглях Колумбии.
К тому же мой рассказчик обладал редким искусством перевоплощения – он удивительно хорошо показывал забитых полуграмотных сборщиков волшебных листьев, солдат-эскобаровцев или буржуазию Боготы.
Рубену недавно исполнилось 44 года, семь из которых он провел в «системе» – заведениях Федерального бюро по тюрьмам. Перед ним маячил еще пятерик, но, как и Лук Дюверне, мой новый приятель из Колумбии источал жизненный оптимизм. Он не переставая улыбался.
В такие моменты его щеки превращались в смешные подушечки, подпирающие прищуренные карие глаза. За это он, не смущаясь, носил кличку «Кочетон», означающую на испанском языке слово «щечки».
Несмотря на фривольность и игривость своего тюремного прозвища, Рубен на все 300 % был гетеросексуален и дважды женат.
К девятнадцати годам молодой, полный сил и денег Кочетон окончательно встал на ноги и поехал искать счастья в далекий американский Детройт, где в замужестве проживала его старшая сестра Анна. Он окончил колледж, получил грин-карту и необходимые лицензии и вложил плоды трудов неправедных в строительное оборудование и землю.
Но дело развивалось слабенько, поэтому прежние успехи на кокаиновом поприще подтолкнули Кочетона взяться за старое – сон разума породил очередное чудовище.
В Америку и далекую Румынию потекли кокаиновые ручейки, направляемые мастером шпионско-контрабандного дела Рубеном Ривьерой.
Грузопоток измерялся килограммами или, как говорили специалисты-наркоторговцы по всему миру – «КИ».
Шесть «ки», двадцать «ки», триста «ки» и так далее по восходящей…
Наконец недалеко от побережья Флориды нанятый им фрегат задержала Береговая охрана США. Несмотря на богатый «экспириенс»[154] американских таможенников, в лодке ничего не смогли найти.
Мой сосед-оптимист уже вовсю готовился испытать многочисленные оргазмы от невероятной удачи и явного «лопухизма» сыщиков, как обстановка резко усложнилась.
Рассказывая эту историю сначала мне, а потом и другому вновь поступающему контингенту, Рубен заводился не на шутку.
Бывший наркокурьер почему-то называл меня русским именем Владимир, причем ударение по-американски падало на последний слог.
Как и многое другое на «Острове неведения», меня это только забавляло и в чем-то даже веселило:
– Владимѝр, ты только представь! Пошла вторая неделя после моего ареста, а они ни черта найти не могут! Ни команда, ни кто-либо другой крысятничать не стал – все делали вид, что мы просто занимались парусным спортом в этом гребаном Мексиканском заливе…. У копов на меня не было ничего – ни свидетелей, ни телефонных прослушек, ни видео уж тем более – ну, ничего совершенно! Я уже готовился выходить из той дыры, но полицейские ищейки все-таки нашли мой тайник! Гребаная агентша заметила свежий лак около одного из шурупов, крепившего внутреннюю панель на моем «Летучем голландце». Она полезла вглубь и, конечно, нашла весь груз – двадцать КИ «белого». На какой-то ерунде попался, вот что обидно! Так запечатал, что собаки не почувствовали, а эта сука все дело испортила. Карамба![155]
Мне очень нравилось экзотическое восклицание «карамба».
Последний раз до Форта-Фикс я слышал это слово в историях о пиратах и, кажется, бармалее, и всегда был уверен, что этого полусказочного словечка не существует в реальной жизни. Оказалось, что «карамбой» ругаются во всех латиноамериканских странах.
На суд присяжных Кочетон не пошел, и еще до суда заключил стандартное соглашение о признании вины.
За это и за публичное раскаяние судья дал ему всего 15 лет – почти по году за каждые полтора килограмма кокаина. Поэтому к стране с «мощенными золотом тротуарами» Рубен относился весьма и весьма сдержанно.
Как и мой гаитянский друг Лук, Кочетон мечтал о своей родной Колумбии, где «люди живут, а не существуют, и где с утра до ночи не заканчивается народное гуляние». Он постоянно вспоминал свою боевую партизанскую юность и на досуге обдумывал, как получше переквалифицироваться в колумбийские управдомы, поскольку американского графа Монте-Кристо из него не вышло.
В США он разлюбил «все и вся» – начиная с огромных машин и уютных пригородов, заканчивая McDonald's и белокурыми красавицами с Мидвеста.
Его понимали почти все заключенные тюрьмы Форт-Фикс, прошедшие через судебную и пенитенциарные системы самой свободной страны мира.
Несмотря на мою жуткую обиду на беспринципные прокуратуру и ФБР, на суд, закрывавший глаза на многие прозрачные факты, на продажных свидетелей, желающих получить американские грин-карты, – все равно категорических выводов об Америке я никогда не делал.
Ибо кто-то весьма мудро сказал: «Там хорошо, где нас нет».
Поэтому я перестал спорить на тему «где лучше» – в Америке или в России – ровно через полгода после своего приземления в нью-йоркском аэропорту JFK 14 мая 1992 года.