Большой разрыв
Запасов воздуха – на 30 лет.
Воды – на 30 лет.
Биомассы – на 30 лет.
– Э-э-э… Вху ар ю ту дэй?
Говорю, так и слышу в ушах голосок Мариваны, тебе, Супов, медведь не то что на уши наступил, он на них отплясывал…
Ладно, сам знаю, что это про меня анекдот: англичане сами не знают свой родной язык, мой английский в Лондоне никто не понимает.
Стучу к Эльзе. Хоть имя помню, Эльза, Эльза… или Лиза? Вот, блин…
– Эльза… кэн ай гив ю э кап оф ти?
Вроде так… позвольте пригласить вас на чашку чая.
Тишина за дверью. Хоть бы крикнула что ли, ай донт андестанд, или еще чего. Или лихорадочно соображает, что я такое сказал.
Снова стучу в дверь.
– Лиза!
Вот, блин, а если она не Лиза, а Эльза… тьфу… Черт, Одоевский по-английски только так шпарит, Маргарита по-английски только так, а Эльзу звать меня послали…
Толкаю дверь, открывается как-то неожиданно легко. Сейчас окажется за дверью Эльза, голая, завизжит, аа-а-а, руссиш швайн, потом засудит меня за этот… харакири… нет, харассмент…
– Эльза!
Нет её, что ли, а как нет, куда она денется, можно подумать, в доме есть куда деться.
В доме…
Надо название ему придумать, какое-нибудь навороченное, последний оплот, армагеддон, апокалипсис… а то все дом, дом…
– Эльза!
Спит, лежит на кровати, раскинув руки, голова свешена, а я ору тут как на базаре… Чш, так не спят, первый раз вижу, чтобы так спали, так и шею сломать недолго. Хочется подойти, поправить голову, только потом меня точно за харасмент засудят, прелести чуть прикрыты маечкой…
Все-таки подхожу, тут же отскакиваю, это новенькое что-то. Ошибка, розыгрыш какой-то, сейчас подскочит, а-аа-а, купился, сюрпрайз, сюрпрайз… не подскакивает, зачем-то хлопаю по щекам, сжимаю руки, ищу пульс…
…бросаюсь в коридор.
– Ты чего там, заснул, что ли? – Одоевский сонно смотрит на меня.
– Эльза… Эльза…
– Чего она?
– Уби… убили…
Давлюсь страшным словом, таким неуместным здесь, в последнем оплоте жизни…
Объем дома – 100 км 3
Гравитация внутри дома – поддерживается искусственно
Постоянная температура – 20 0 С, поддерживается искусственно
Прочность дома – способен выдержать Большой Разрыв
Сегодня улетели все звезды.
Куда – не сказали.
Просто снялись все с места, унеслись куда-то. Интересно так смотрелось, звезды в небе двигались, так было в каких-то детских снах, помню, просыпался, подбегал к окну, смотрел, да точно ли звезды движутся, у-у, нет, неправда…
На земле паника. Смотрел в новостях, земля кипит революциями, все против всех, люди как будто хотят выплеснуть все, что накопилось за всю историю человечества, все, в чем боялись признаться даже самим себе. красные против синих, зеленые против желтых, мужчины против женщин, крест против полумесяца, пчелы против меда. Кто-то взорвал Храм Христа Спасителя, кто-то угоняет космические челноки, надеется непонятно на что.
Потому что надеяться не на что.
Останется только Дом.
Которому надо дать имя.
Хочется поговорить с нашими, как там сейчас на земле. И нельзя, знаю, нельзя, Одоевский скривит рожу, будто лягушку съел, опять спросит – ты чего, по Земле соскучился?
Успеем еще соскучиться по земле.
Смотрю из окна Дома на панораму Москвы внизу, еще живой, еще сверкающей огнями реклам, а кое-где и пожаров. В который раз говорю себе – может, все обойдется.
– Ну что… – Одоевский чешет нос, – кто её так?
Оба – и Одоевский, и Маргарита смотрят на меня. В упор.
– А… когда я пришел, она уже мертвая была…
– Чем докажешь?
Вспыхиваю. Вот чего терпеть не могу, так вот этого, когда не виноват ни в чем, а меня обвиняют… Еще с детства, где-то в садике, Супов ваш окошко разбил, я к этому окошку и близко не подходил даже, и потом…
Ладно, не о том речь.
Так что вот это самое обидное. Как это у других людей получается, наворовал, наубивал, сухим из воды вышел, тот же Одоевский… чш, про Одоевского ни слова… благодетель наш…
– Ну а чего ради мне идти, а потом орать, что убили?
– Того… чтобы не подозревал никто…
– Честно, не я…
Одоевский чешет нос.
– Блин, хотел ведь камеры поставить, и нате вам… уж никак не думал, что в спальнях камеры ставить придется…
– Еще не хватало, в спальнях! – Маргарита топорщит перья, громкая, наглая, задним числом думаю, жалко, что Эльзу хлопнули, жалко, что не Маргариту…
Чш, чш, что я думаю вообще…
– А снаружи… никто не заходил? – спрашиваю, хватаюсь за соломинку.
– Я те зайду снаружи, если кто снаружи заходил, нам вообще всем хана будет… Делали-делали герметизацию, еще снаружи кто-то войдет… – Одоевский чешет переносицу, – нее-е, это из наших кто…
И опять смотрят на меня. Оба. Вот это хуже всего, что на меня, почему на меня,
Одоевский берет меня под локоть.
– Пойдем.
– К-куда?
– Пока под арестом подсидишь, потом…
Холодеет спина.
Мир уходит из-под ног. Раскрываю рот, готовлю какие-то слова, это не я, не я, не я, точно вам говорю, не знаю, кто это сделал, герметизацию дома проверьте, а то знаем мы герметизацию эту, вот так вот проверим все на тридцать три раза, и останется какая-нибудь лазейка в километр, входите, люди добрые…
Ничего не успеваю сказать.
Мир за окнами летит кувырком, дома складываются, как карточные, бешеный ураган подхватывает то, что было Москвой…
– Началось, – шепчет Одоевский.
Солнце над горизонтом сжимается в точку. Исчезает. Темная тень падает на мир, чувство такое, будто кто-то погасил свет.
Маргарита кричит. Отчаянно, пронзительно, жалобно, зажимает уши, визжит, визжит, хочется нахлопать её, чтобы не визжала… Задним числом думаю, может, под шумок забудут про меня, не поволокут под арест…
Дом.
Дом большой, Одоевский говорил, в нем сорок восемь комнат, у каждого из нас спальня, что-то вроде кабинета, отдельная ванная. Плазменные панели на стенах. Огромный зал. Бассейн. Хранилище, ну, без хранилища никуда.
И много еще чего.
Дом большой.
И все-таки он кажется маленьким. Может, потому, что из этого дома уже не выйти. Никогда.
Потому что там, снаружи – уже ничего нет.
Прохожу мимо бассейна, мерзехонькое такое чувство, не чувство – чувствишко – вот сейчас загляну, а там труп. Неважно, чей. Но труп. Заглядываю. Ничего нет. Темная тень шевелится на дне, приглядываюсь, вздрагиваю, когда вижу матерого аллигатора.
Три-дэ…
Иду дальше, к себе. Нужно чем-то занять остаток жизни, сколько там мне осталось, лет тридцать, или сорок, или я не знаю, сколько. Это там, в большом мире кажется, жизнь коротенькая, не коротенькая – коротюсенькая, а сколько надо успеть, вырастить дом, родить дерево, посадить сына, или наоборот, кончить школу, получить диплом, родиться-жениться-учиться, а я еще в Париже не был, и никогда не буду, а в Лондоне, а…
Это там.
В мире.
А тут все, спешить никуда не надо.
Потому что мира больше нет.
Иду к себе, думаю, чем занять вечер, вот, блин, там, в мире, сколько мечтал, будет время, сяду на диван, сколько перечитаю, пересмотрю, переделаю, а тут нате вам, как подумаешь, что этим заниматься следующие тридцать-сорок лет…
Негромкие голоса за дверью. Прислушиваюсь. Просто так…
– …ну какой ребенок, ну Ритка, ты вообще думаешь, что делаешь, какой ребенок, я тебя спрашиваю? Ты с ума сошла, или как?
Ребенок… какой ребенок, где она ребенка подобрала, на улице, что ли… тут же спохватываюсь, понимаю, что за ребенок…
Вот черт…
Вспоминаю, сколько там Одоевский говорил, осталось на наш век кислорода, и воды, и хлеба, и зрелищ, и всего такого…
Ну-ну…
Нашему поколению ещё хватит, но никак не следующему…
Иду к себе, мне отвели комнату на первом этаже, здесь в полосе света видно землю. То, что от неё осталось. Даже странно, холод собачий, а снега нет, ну конечно, откуда здесь снег, все океаны оледенели до самого дна, все облака замерзли и упали на землю…
В полосе света из моего окна вижу кусочек улицы. На перекрестке обнявшись лежат двое, парень и девушка, пытаются согреть друг друга своим теплом…
Пытаются…
Спохватываюсь, они же уже мертвы, давно мертвы. Женщина с ребенком, тоже мертвая, прижалась к моему окну, кажется, стучалась до последнего, просила пустить…
Отворачиваюсь, задергиваю занавеску.
Первый раз думаю про себя – скорее бы все кончилось. Вообще все. А до этого думал, как бы отсрочить конец…
Запасов воздуха – на 10 лет.
Воды – на 10 лет.
Биомассы – на 10 лет.
– Как она лежала?
Затравленно смотрю на широкий диван, вспоминаю, как она лежала. Не вспоминается.
– Да… вроде поперек дивана…
– Как… поперек дивана? – Одоевский хмурится, – голова её где была?
– С… с дивана свешивалась…
– Стой, ты только что говорил, она лежала так, будто спала. Кто ж так спит…
– М-м-м… слушайте, не помню я. Не помню.
– Ну как не помнишь, ты же видел её? Видел?
Взрываюсь:
– А что я запомню, думаете, я труп увидел, еще два часа стоять запоминать буду, как лежал? Да я чуть в штаны не наделал, когда вошел, она мертвая… как-то не каждый день трупы видишь…
– Чего не каждый день, вон, на улице глянь…
Вздрагиваю. Зачем про улицу сказал, ну зачем… ну ничего, вроде отстал от меня, вроде понял, поверил, что не помню ни хрена… У Ритки глаза красные, плакала, что ли, ладно, не моё дело…
Конец наступил ночью.
Яркая вспышка за окнами, поднимаюсь, отдергиваю занавеску, задним числом спохватываюсь, что я в одних трусах, да кто на меня там смотреть будет, смотреть на меня уже некому.
Земля идет трещинами. Больше, больше, раскалывается на куски, тошнится раскаленной магмой, еще живой, еще горячей. Осколки земли разлетаются. Стремительно. Даже как-то слишком стремительно, вот только что были – и уже ничего нет. Понимаю, что наш Дом летит куда-то в бесконечность – с огромной скоростью, обгоняя самый свет, и только какие-то системы внутри дома помогают нам не расплющиться в кровавое месиво.
И всё.
И темнота за окнами. Непроглядная. Ночью такой темноты не бывает, я, оказывается, раньше и не знал, что такое темно.
Теперь знаю.
Темно – это после конца света.
Смотрю в темноту, ищу какие-то элементарные частицы, которые, говорят, должны были остаться… ничего они мне не должны.
Не нахожу.
Запасов воздуха – на 5 лет.
Воды – на 5 лет.
Биомассы – на 5 лет.
– Смотри.
Одоевский показывает на экран. Не понимаю. Длинный коридор, каких множество в Доме, ряд дверей.
– И?
– Дальше смотри.
Смотрю. Что еще остается-то, вся вечность впереди…
– И? – Одоевский толкает меня в бок.
– И что?
– Не заметил?
– Н-нет…
– Еще смотри… эх ты, куда пялишься, на время смотри!
Смотрю на время в углу экрана, двадцать-двадцать-двадцать, хорошее время, можно загадывать желание… Нет, тут другое что-то, не будет Одоевский волноваться из-за каких-то там желаний…
Спохватываюсь, снова смотрю на время: двадцать-нуль-нуль-нуль-два. Тоже красивое число…
– Кто-то… время отмотал?
– А я о чем…
– А что вы на меня так смотрите? Не я отмотал…
– Да верно, где тебе…
Вздрагиваю, хочу ответить что-нибудь обидное, не отвечаю.
– Вон ты идешь…
Смотрю, да неужели это я, почему у меня походка как у пьяного пингвина, да неужели я такой, да быть не может. Долго мнусь перед одной из дверей, стучу, говорю что-то, на экране не слышно, что. Наконец, исчезаю за дверью, тут же выскакиваю, гос-ди, ну и рожа у меня, с такой рожей только в дурдом на конкурс страшилищ…
– Ну давай еще камеры посмотрим… может, еще где чего…
Смотрим. Может, еще где чего. Больше-то смотреть не на что. Утром Одоевский показывал какой-то камень бесконечно далеко от нас, камень, который еще не рассыпался в прах. И всё.
Комнаты. Комнаты. Комнаты. В Доме сорок восемь комнат. И хранилище. И много еще чего…
– А это что?
– Где?
Показываю на экран.
– Да вот же…
– Ну человек, ну что… – Одоевский чешет нос.
– Да как вы не понимаете, человек… в доме? Откуда?
Одоевский смотрит на меня. Оторопело. Ага, дошло, что не может здесь быть никакого человека, не может…
– Нехило… не фига себе, сказал я себе… это в каком отсеке-то у нас…
– Да вон… в кладовой…
– Губа не дура, пробрался… уже и выжрал все, не иначе…
– Это он Эльзу грохнул… – шепчу я.
– Ты откуда знаешь?
Вздрагиваю.
– Ну… некому больше так-то…
– Да много есть кому… ладно, айда смотреть, что за хрень…
Идем смотреть, что за хрень. Берем кольты на всякий случай, Одоевский острит что-то, что случай бывает вонючий. Соглашаюсь. С Одоевским лучше соглашаться, если бы не Одоевский, нас бы здесь не было…
– Осторожнее… подстрелит, мало не покажется…
Первый раз вижу Одоевского серьезным, без всяких его шуточек-прибауточек, даже смотрит как-то по-другому, нехорошо смотрит…
Приоткрываем дверь в неприметную комнатенку, темная тень бросается в угол, грешным делом думаю, что темная материя пробралась сюда, к нам.
Нет. Не темная материя. Человек. Тщедушный, поджарый, глаза горят, больной, что ли, или ученый, или это одно и то же…
Одоевский оторопело смотрит на незваного гостя:
– Ты?
– А ты что думал… Дом себе захапал, и хорош?
– А ты как хотел…
– Ничего, что я этот Дом своими руками стряпал?
Одоевский вымученно улыбается.
– Ну-ну… а что сапожник без сапог должон быть, ничего?
Ни слова не понимаю. Одоевский поворачивается, уходит из комнатенки, будто ничего не случилось. В большом зале Рита разливает чай. Иду за Одоевским, что мне еще остается… Кто из нас сошел с ума, я, или он, или весь мир, хотя нет, мира уже нет…
– Ну чего ты… пригласи гостя дорогого… ужинать…
Не понимаю.
– Это вы… мне?
– Тебе, кому ж еще-то…
Возвращаюсь в кладовку, незваный гость смотрит на меня холодно, насмешливо…
– Это… Одоевский вас ужинать приглашает.
– Отравит?
Пытаюсь отшутиться.
– Про это ничего не сказал.
– Ну, пойдемте… раз такое дело… – человек с трудом поднимается с пола, расправляет затекшие суставы, – А вы здесь какими судьбами?
Задумываюсь, какими судьбами я здесь. Трудно сказать. Здесь вообще трудно сказать что-то определенное.
– Этот, что ли?
Одоевский смотрит на меня так, будто спрашивает, что это за человечишко, а получше-то ничего не нашлось…
Одоевский. То есть, я еще не знаю, что его зовут Одоевский. Я еще ничего не знаю, я одно знаю, за квартиру не заплачено, в холодильнике последняя пачка не поймешь чего, что если отварить, можно будет есть, если вообще смогу проглотить эту гадость…
Одоевский смотрит на меня. Выжимаю из себя:
– Здрассте.
– Привет и ты, коли не шутишь… ну что, мил человек, ты у нас, говорят, ученый…
Кусаю губы. Вот это терпеть не могу, когда вот так, с пренебрежением тянут – уче-о-оный, дескать, вот мы неученые, мы на джипах ездим, а ты отличничек весь из себя, думаешь, где бы подработать… выпускники консерватории за месяц до выпуска подыскивают себе переход, в котором будут играть…
Черт…
Пытаюсь отшутиться:
– Навроде того.
Конец ознакомительного фрагмента.