Вы здесь

На исходе августа. Валентин Тублин (Марк Котлярский)

Валентин Тублин

Победитель

День начинался и умирал в шорохе бумаг.

Бумаги рождались где-то вдали, в бесчисленных кабинетах огромного здания, но собирались воедино именно здесь: прилетали бесшумно, словно стая бескрылых птиц, и затем с тихим, похожим на жалобу шелестом переносились со стола на стол, все дальше и дальше, пока не попадали к нему, главному специалисту. Путь бумажных птиц был отмечен ледяным пощелкиванием счетов, скрипом грифелей, робким и неуверенным, и похожим на пунктир презрительным треском арифмометров, выбрасывавших в узкие прорези длинные вереницы итоговых цифр. Здесь, на столе у главного специалиста по сметам, заканчивался путь бумаг. Здесь они успокаивались, лежали покорно и безропотно, дожидаясь своей очереди. И дождались.

Тонкие пальцы главного специалиста быстрым сухим движением касались бумаги, изучали ее, поворачивали, разглаживали… затем опускалось автоматическое перо; сточенные от долгого употребления края, чуть царапая бумажную глянцевитость, вычеркивали все лишнее решительным взмахом; от длинных колонок цифр оставались только прочерки, похожие на шрамы. Затем жирная черта – и итог. Легкий сладковато-терпкий запах никотина исходил от этих быстрых беспощадных рук; кожа у самых кончиков пальцев была темно-коричневого цвета. Чуть-чуть дальше она была просто коричневой, а еще дальше, до первого сустава, – коричневато-желтой, как скорлупа недозрелого ореха.

Главный специалист по сметам сидел у самой стены, лицом в большой зал, – так он мог видеть всех. От двери его отделял старый поцарапанный и скрипучий шкаф, приткнутый торцовой частью к стене. Шкаф и большой двухтумбовый стол образовывали закут, скорее похожий на гнездо, хотя возможно, что впечатление гнезда возникало из-за самого главного специалиста. Он сидел за своим большим столом – маленький, нахохленный, худой. Плотный синий дым окутывал его, как пух, и дымный этот пух, бледнея и расплываясь, поднимался вверх, к потолку, и растерянно плавал там поверх склоненных голов под неумолчный бумажный прибой.

Главный специалист работал, как машина, не испытывающая усталости и не нуждающаяся в отдыхе. За окнами пробивалась первая трава, летом расцветали белые и красные розы. Потом приходила осень. По кустам и облетающим деревьям скользили холодные густые тени. Небо хмурилось, набухало, затем длинные струи дождя бились о стекла, искажая отражения предметов и лиц. И вот уже падал снег, такой обманчиво милосердный, и ветер сметал сугробы с подоконников – но никто не мог бы сказать с уверенностью, замечает все это главный специалист или нет. В холод и жару, в дождь и ветер все так же автоматически брал он стопки бумаг, читал, отмечал красным или синим карандашом, вычеркивал, дописывал… Казалось, ему нет никакого дела до перемен, происходящих в природе, да и вообще до любых перемен. Во все времена года он был одинаково слишком требователен, слишком работящ и молчалив – качества, не подходящие для установления каких-либо иных, кроме самых официальных, отношений. Изо дня в день он появлялся в дверях за пять минут до начала рабочего дня и уходил после окончания работы через десять – сама чистота, аккуратность, прилежание, опыт, воплощенный в старческом бесстрастии или в старческом отсутствии страстей.

В обеденный перерыв он быстро съедал свой завтрак, затем стоял у окна, маленький, молчаливый, с лицом сухим и неприветливым. Какой у него был при этом взгляд – не знал никто. Так он стоял и смотрел, и горб за его спиной торчал, как перебитое крыло.

Думал ли он в это время? И о чем?

Может быть, он и в свободное время думал о бумагах?.. О тысячах и тысячах бумаг, проходивших через его руки, и о том, что затем должно было возникнуть из этих бумаг, – о домах, дорогах, колодцах?..

А может быть, он вообще ни о чем не думал?

Этого не знал никто.

Но он-то знал, и каждый раз, стоя одиноко среди расплывающегося голубого дыма, он думал о том, что скоро, вот еще через несколько часов, наступит освобождение…

Освобождение от бумаг. Он никогда не любил их. Он не любил их с самого начала, все тридцать лет службы, и чем дальше, тем больше. Так уж получилось, и так пошло все дальше и дальше, и он стал главным специалистом, но чувства его не менялись – неприязнь перешла в нелюбовь, нелюбовь – в ненависть. Он рос, мужал и старел под шелест бумажных крыльев – и состарился, так ничего я не увидев. Иногда ему начинало казаться, что вся его: жизнь – лишь сон, мираж или какая-то запутанная и жестокая в своей бессмысленности игра, и он уже не мог заставить себя поверить, будто бумаги, поскрипывавшие в его желтых с коричневым пальцах, и в самом деле связаны с чем-то реальным – домами, дорогами, колодцами…

И тогда ему хотелось проснуться. И уже много раз он видел по ночам чудесный сон. Как однажды весной он приходит к себе на работу. Но не натягивает, как обычно, черные нарукавники, не открывает взвизгивающий шкаф, не достает оттуда, как вот уже тридцать лет, затрепанные справочники и таблицы. Нет, не спеша собирает он со стола все бумаги, запирает их в самый нижний ящик, ключ в карман, и идет к реке, на мост; не торопясь достает ключ и плавным, широким движением бросает ключ в реку. Всплеск… круги… все шире и шире… И – тишина.

И тогда он идет на стадион…

Тут сон обыкновенно кончался. Ведь этого не могло быть, никогда, ни при каких обстоятельствах – ключ, плавное движение руки, круги, все шире и шире расходящиеся по воде. Даже во сне он с острой отчетливостью сознавал непреложность того факта, что ничего этого не может быть. Тогда он просыпался, лежал в темноте. Облизывал пересохшие губы, чувствовал горечь, и долгое время не мог понять, откуда она, пока однажды не понял, что это – горечь поражения.

Оставался стадион.

Каждый день он ходил на стадион, летом и зимой. Он специально выбрал самый отдаленный стадион, где его никто не мог встретить, трамвай долго вез его, словно увозил в другую жизнь, колесил, все сворачивал и сворачивал и так, все сворачивая, добирался наконец до широкой реки. Здесь он обычно выходил.

Он выходил, не доезжая одной остановки. Сердце его сильно билось, будто он шел на свидание. Еще издалека видны были густые кроны деревьев. Острый возбуждающий запах, ветер с реки, длинные волны, лениво шлепающие по отлогому берегу… Здесь он никогда не торопился, нет. Он шел медленно, он наслаждался этой медленностью, как чем-то ему одному принадлежащим. Его маленькая искривленная фигурка распрямлялась, становилась выше, походка делалась упругой, морщины на лице разглаживались. Он входил в ворота, проходил под зеленым сводом, останавливался, переводил дух. Синее небо висело на верхушках деревьев, деревья шелестели, но то был не бумажный, а живой и веселый и в то же время, словно смущенный шелест, похожий на объяснение в любви.

Он стоял, выпрямившись, просветлев, а вокруг была молодость, и воздух вибрировал и гудел, словно огромный невидимый барабан. Проносились мимо лихие и насмешливые велосипедисты, издалека слышны были тяжелые удары мяча, и рядом с ним, на дорожке, высокие девушки, упруго отталкиваясь от земли, зависали в воздухе, а потом бесшумно и грациозно приседали.

Он решал, куда пойти сначала.

Можно было пойти к городошникам… Он любил смотреть на их тяжелую и долгую работу и, когда он смотрел, сам чувствовал себя одним из них. Иногда – особенно летом – он так и делал: сворачивал с аллеи налево, шел по тропинке мимо кустов шиповника, садился на отполированную до блеска скамью и долго, не мигая, смотрел, как бита, словно сама судьба, сметает с железного листа маленькие фигурки…

А можно было пройти мимо городков, через заросли колючего кустарника – к реке. Там над водой стояли радужные веера брызг, байдарки, зарываясь в пену, неукротимо шли вперед, иногда пропадая, но всегда обязательно появляясь, уходили все дальше и дальше, пока совсем не исчезали из виду, сливаясь с серым разнообразием волн. И тогда, проводив их взглядом, он мог пойти вдоль берега туда, где стояли огромные цветные мишени, похожие на фантастический глаз.

И каждый раз что-то просыпалось в нем, там, глубоко внутри, когда стрела с тихим всхлипом уходила с тетивы и, на мгновенье блеснув, впивалась в мишень. Да, что-то просыпалось, и он казался себе охотником, старым и мудрым вождем, крадущимся среди высокой травы с луком в руках, человеком, не ведающим страха и не знакомым с бумажным шелестом бескрылых птиц.

Да, он мог пойти и туда, и туда, но, куда бы он. ни шел, сердце его всегда было отдано стайерам. Их он всегда приберегал к концу.

Они бежали по бесконечной дорожке, и он бежал среди них. Круг, круг, круг… Еще и еще. Такие же, как и он, – жилистые, тонконогие, не знающие усталости, не считающие расстояний. Круг, еще круг, еще… Как свое, он слышал их натруженное, с хрипотцой дыхание. Сначала бегун виден в профиль – когда он бежит по длинной дорожке; на вираже он как бы исчезает на мгновение, затем появляется его лицо. Все ближе и ближе это лицо, вот уже совсем близко, вот рядом, и на нем, на этом лице, – суровая сосредоточенность и непреклонная решимость. Еще мгновение – лица больше нет, есть только спина, упрямая спина, которая удаляется все дальше и дальше; снова вираж, длинная противоположная дорожка, и все сначала – круг, круг, круг…

Шли соревнования. Один за другим пробегали мимо стайеры – упрямые, сосредоточенные, жилистые. А он сидел сбоку, на зеленой скамейке, и сердце у него сжималось и замирало, как в детстве, когда ему так хотелось сорваться с места и бежать, бежать – мимо людей, и домов, и деревьев, все дальше и дальше, все быстрее, чтобы сердце билось в груди тяжелыми толчками, задыхаться, слизывать с губ соленый пот и валиться на траву, умирая от усталости и ощущая радость победы.

Но он не мог, не мог… И он смотрел.

Но со временем он тоже побежал. Он выбирал человека, чем-нибудь похожего на него самого, и бежал вместе с ним. Сначала он вместе с ним переминался с ноги на ногу в ожидании старта, нервничал, растирал икры ног, затем замирал, чуть наклонившись вперед. Звучал выстрел – и он срывался вместе со всеми, стараясь поскорей занять место у бровки, дышал ровно, не глядел по сторонам, лишь изредка кося глаз на ближайшего бегуна, не обращал внимания на шум трибун, круг за кругом, круг за кругом, становясь все опытней от одного соревнования к другому.

Сегодня он бежал десять километров. Ему достался двенадцатый номер, и он увидел в этом хорошее предзнаменование, хотя не был суеверным. Маленький, сухоногий, с морщинистым лицом, опытный боец и тактик, он, конечно, не верил ни в какие приметы: для этого он слишком долго жил. И все-таки было приятно, что тринадцатый номер ему не достался. Так думал он и в это время уже бежал, ровно, выбрасывая колени, помогая себе руками. Очевидно, это был его последний старт, но уйти он должен был победителем. Конечно, проигрыш всегда возможен, но только не в этот раз. Сегодня у него просто не было иного выхода. Победить!

Тот, кто сидел сбоку на зеленой скамейке, понял – последний забег.

Они бежали вместе.

Сначала – до второго круга – в головной группе. Но затем они стали понемногу отставать. Это был не их темп, слишком резвый для десяти километров. Другие рванулись вслед за лидером, боясь отстать. Назад, назад, еще назад. Теперь они уже бежали последними, далеко позади, одни, и пытались сделать вид, что не слышат и не обращают внимания на трибуны. Круг, еще круг, еще.

Стадион поворачивался перед глазами сплошным зеленым кольцом, дорожка под ногами разматывалась бесконечной пряжей. Круг, еще круг, еще… один километр, два, пять. Теперь они уже не бежали последними. В самой середине растянувшейся ленты они бежали все так же ритмично. Круг, еще круг, еще. На седьмом километре они бежали пятыми, на восьмом – третьими. До лидера было еще далеко, но, очевидно, не так далеко, чтобы тот мог чувствовать себя в полной безопасности. Вот он оглянулся. По его сильной шее стекал пот – темное пятно на белой майке становилось все больше и больше. На девятом километре они были уже вторыми, в двадцати метрах от лидера. Тот оглянулся еще раз, прибавил. Семнадцать метров, пятнадцать, десять… семь, пять, три. Теперь они бежали почти рядом, вместе – лидер, молодой, сильный, с мощными бицепсами и крепкой шеей, и они оба: двенадцатый номер и главный специалист по сметам – оба тощие, некрасивые, с неспортивными сплющенными фигурами. Им обоим было сейчас очень тяжело, они бежали все еще сзади, все на те же три метра сзади, и тот, кто бежал, вдруг подумал, что ничего у них не выйдет. Но другой знал, что им надо победить, просто нет другого выхода, вот и все. Три метра, три метра, два… Но лидер не сдавался. Вот он обернулся, лицо его было искажено, как если б у него болели зубы. Он всхлипнул, усилием воли заставил деревенеющие ноги сильнее оттолкнуться от земли, еще сильнее, еще раз. Просвет стал увеличиваться, расти – на полметра, на метр, два… Оставался круг, последний из двадцати пяти бесконечных кругов. Просвет все рос – шесть метров, семь, восемь… лидер снова обернулся, на лице его лежала гримаса безмерной усталости. Вперед, вперед… И он уходил вперед. Казалось, нет такой силы, которая может что-либо изменить в этом порыве. И потому в общем грохоте и реве никто не заметил, как встал маленький, горбатый, никогда в жизни не бегавший человек – это он бежал сейчас вторым, там, на угрюмом сером поле. Руки его вцепились в ограждение, он задыхался, ноги сводила судорога. Вперед… только вперед. Пот струился по его лицу, долгожданный тяжелый пот, он заливал глаза и бесконечным ручьем падал ему на грудь. Вперед… Вперед… А теперь прибавь…

Он не просил и не кричал, как кричали вокруг, – он приказывал себе, своему сердцу, своим негнущимся ногам и тому, кто все еще бежал вторым, – вперед! Ну!

И тот услышал. И прибавил. Сил у него больше не было. Тогда он прибавил еще. Затем еще немного. Затем еще, еще и еще чуть-чуть… Синий, зеленый и красный туман стлался по полю. Глухой непонятный звук вздымался волнами и пропадал. Он уже перестал что-либо понимать и только чувствовал какую-то силу – не свою, чужую, которая подталкивала и подталкивала его в спину, пока он прибавлял – по сантиметру, по два, по пять, – и слышал голос, приказывающий ему: вперед! До финиша оставалось двести метров, а он был все еще сзади. Сто пятьдесят. Сзади. Сто. Чуть-чуть сзади. Силы у него кончились. Лидер все еще был впереди, на грудь, но впереди, впереди, а до финиша оставалось двадцать метров. Пятнадцать. Десять. Время остановилось и повисло. Стадион ревел стоя. Пять метров. Ночь и благословенная тишина опускались все ниже и ниже, и тот, второй, так и не мог потом вспомнить, какая сила толкнула его вперед в эти последние мгновенья и как из второго он стал первым.

И он не видел, и не мог видеть, и ни от кого не узнал, почему засуетились трибуны, когда двое в белых халатах унесли человека.

Он лежал, маленький, легкий, взявшись рукой за сердце, и на лице его остывала счастливая и безмерно усталая улыбка победителя.