Окишев Евгений Федорович
Я родился 19 февраля 1919 года в Перми. Вообще-то наша семья тогда жила в Кунгуре, но во время Гражданской войны мой отец воевал на Колчаковском фронте, и когда мама приехала его навестить, то там у него меня и родила.
– Пару слов, пожалуйста, о вашей семье. Чем занимались ваши родители?
– Отец у меня был высококвалифицированным токарем на одном из мотовилихинских артиллерийских заводов и с радостью принял революцию. Глядя на то, какая жизнь была кругом, он еще в молодости активно включился в политическую борьбу, после революции добровольно вступил в Красную Гвардию, а во время Гражданской войны воевал в Красной Армии.
А мама была дочерью простого сапожника, а так как в их семье было больше десяти детей, то жили они очень и очень бедно, поэтому брат ее матери взял маму на воспитание в свою семью. Насколько я знаю, дядя мамы – Рябов был купцом и в Перми содержал кофейню, но у него в семье произошла настоящая трагедия. Его единственная дочь окончила в Петербурге высшие женские курсы и вернулась в Пермь, уже будучи активным членом партии эсеров. И когда местная организация этой партии приняла решение о физическом устранении ее отца, потому что дядя был известен в городе как ярый сторонник монархии и черносотенец, она покончила жизнь самоубийством… И после этого мою маму взяли на воспитание в семью дяди и растили ее как собственную дочь. Но я знаю, что дядю мамы потом все равно убили, а его труп бросили в прорубь реки Кама…
Семья Окишевых. Родители и два младших брата Владимир и Николай. Август 1938 года
– Расскажите, пожалуйста, немного о довоенной жизни. Где жили, где учились?
– В Кунгуре наша семья жила где-то до 1932 года, а потом отца перевели на работу в Свердловск, и мы, естественно, переехали вслед за ним. Вначале отец работал на строительстве обувной фабрики, а когда построили, его назначили ее главным механиком.
Нашей семье выделили небольшую двухкомнатную квартиру в старом двухэтажном купеческом доме на Набережной. Но квартира была не отдельная, а коммунальная. У нас, например, кухня была на три квартиры.
Я окончил 10 классов в свердловской Образцовой школе № 2 имени Тургенева. Образцовой она называлась, потому что там были повышенные требования к качеству образования. И хотя учеба мне в целом давалась легко, но отличником я не был, потому что особого усердия не проявлял.
Предпочтение я отдавал гуманитарным предметам, они мне были ближе, чем точные науки. Например, по истории и литературе у меня всегда были отличные оценки. Правда, до 4-го класса я любил и математику, но потом получилось так. Как раз когда мы переехали из Кунгура, у нас в школе целый год не было математики, потому что наша учительница тяжело болела. А когда прислали новую, то ей пришлось значительно форсировать процесс обучения, чтобы наверстать пропущенное. И в такой обстановке сильного прессинга у меня к математике появилось некоторое охлаждение, поэтому в основном у меня по ней было «посредственно», хотя школу я окончил все равно на «хорошо».
Вообще у меня в аттестате была всего одна тройка – по немецкому языку. Причем с ним получилось довольно интересно. За год у меня выходила тройка, но экзамен я сдал на «отлично». Всего за два дня буквально вызубрил все, но, правда, потом так же быстро все и забыл. В общем, хорошо подготовился и сдал его на «отлично». Но учительница же прекрасно знала меня и сказала примерно так: «Вот видите, он же может как следует учиться, но ленится» – и все-таки поставила мне за год тройку.
– Судя по фотографиям, вы активно занимались спортом.
– Да, в физическом плане я заметно выделялся среди сверстников, потому что лет с двенадцати много занимался спортом. В секции «Юный динамовец», а потом и в спортклубе «Динамо» я занимался гимнастикой и достиг 2-го взрослого разряда, выигрывал городские соревнования среди школьников 9-10-х классов. Кроме того, занимался и акробатикой, и в футбол играл, а вот в хоккей играть мне почему-то не нравилось. А еще как-то в лыжном кроссе среди старших школьников Свердловска завоевал 2-е место, хотя тогда даже вышел спор, что это именно я на самом деле прибежал первым, но победу все равно отдали более «заслуженному» школьнику, который занимался в обществе «Динамо». Причем помню, что когда своим друзьям я сказал об этом несколько пренебрежительно: «Да, второе место занял», то они так удивились: «Так ты что, вторым местом недоволен?»
Футбольная команда летного полка. Сентябрь 1939 года
– А подтягивались вы, например, сколько раз?
– Подтянуться для меня было вообще не проблемой. Думаю, раз пятьдесят мог. Помню, как-то на уроке физкультуры нам нужно было на оценку подтянуться по канату. Конечно, для меня это не вызвало никаких проблем, но для того чтобы усложнить задание и прихвастнуть перед ребятами, я поднялся и спустился, держа преднос (уголок).
– Свердловск – большой рабочий город. Часто бывали драки, поножовщина?
– Это все было, но не в нашем кругу. Среди школьников такого не было. Мне, конечно, приходилось частенько драться, потому что я был старшим из братьев, у меня ведь еще были два младших брата: Николай и Владимир, и я должен был их защищать. Но в нашей округе все знали, что братьев Окишевых обижать нельзя.
– Как ваша семья жила в экономическом плане?
– Так как наш отец входил в партийный актив, то поэтому был прикреплен к специальному магазину. Но я не могу сказать, что он там получал какие-то особые деликатесы, нет. Например, я помню, что мама приносила оттуда сметану, что-то еще, в общем, самые обычные продукты. А вот с самым обычным хлебом были трудности. Ведь все то время пока я учился в школе, еще действовала карточная система, и рабочим полагалось, кажется, по 1100 граммов хлеба в день, а на иждивенца всего по шестьсот. А что такое молодому парню 600 граммов? К тому же я ведь еще и спортом занимался, а в каникулы целый день проводил на воздухе. Конечно, нельзя сказать, что мы голодали, но есть хотелось всегда. А мясо у нас вообще бывало только по праздникам, ели мы его очень редко.
Но вот уже когда в 1940 году я приезжал в отпуск домой, то от людей слышал, что жить стало заметно лучше.
– У вас были какие-то мечты, планы на будущее?
– Я был комсомольцем, а комсомол в те годы шефствовал над авиацией и военно-морским флотом. И однажды меня вызвали в райком комсомола и говорят: «Вот у нас находится представитель Ленинградского высшего военно-морского инженерного училища имени Дзержинского. Он приехал отобрать из ребят подходящие кандидатуры для своего училища, и мы решили пригласить вас, чтобы он с вами побеседовал». Но для поступления одного собеседования было недостаточно, и кандидатам пришлось пройти строгий отбор. Вначале мы прошли сразу несколько комиссий: медицинскую, мандатную, а кроме того, хорошую рекомендацию должна была дать комсомольская организация. И вот так я вошел в группу из 60–70 человек, которую отправили в это училище. Причем это было не после того, как я окончил школу, а после 9-го класса.
В общем, поехала наша группа в училище. Помню, что среди нас было много ребят с «Уралмаша», ведь тогда в элитные училища старались набирать рабочую молодежь. Но у меня получилось так. В это училище меня приняли, и где-то целый месяц я там успел поучиться, проходил «курс молодого краснофлотца». Но потом оказалось, что состав курсантов должны были утвердить в какой-то инстанции в Москве, а оттуда пришло распоряжение на год отправить меня обратно домой. Причем во время учебы в 10-м классе я бы продолжал числиться курсантом, но через год должен был вернуться обратно. Просто в первый год обучения курсанты проходили практику на кораблях в качестве кочегаров, но оказывается, что до нее допускали только тех, кому уже исполнилось восемнадцать лет, а мне ведь еще было только семнадцать.
Прошел год, и когда мы сдавали экзамены на аттестат зрелости, меня вдруг вызвали в обком комсомола и говорят: «Мы вас направляем в авиационное училище». А я ведь уже все, мечтал стать настоящим моряком и пытался объяснить, что должен вернуться в Ленинградское училище, что просто как бы в отпуске, а на самом деле уже числюсь курсантом. Но когда при мне пошло обсуждение, то было сказано примерно так: «Все комиссии он уже прошел, так что фактически готовая кандидатура». У них, видно, была какая-то разнарядка на определенное количество курсантов для летных училищ, и мне дали направление в Чкаловское авиационное училище.
– Но у вас не было ощущения, что это не совсем то, чем вы хотели бы заниматься? Что вас лишают мечты?
– Поначалу, конечно, было. Ведь можно сказать, что я уже побывал в моряках, мне хотелось обратно, поэтому и пытался как-то возражать: «Как же так? Я же уже практически принят». Но меня осадили очень быстро: «Если ты патриот, если ты комсомолец, то выбирай. А нет, так мы сами примем меры. Или будешь учиться куда направим, или положишь комсомольский билет на стол… Но ты не переживай, комсомол тебе доверяет, ты должен это ценить, а нашей стране нужны еще и летчики». Нужно понимать, что тогда было такое время и такая дисциплина, что на такие вещи нравится – не нравится вообще не смотрели. Было одно слово – «Надо!».
В общем, из-за того, что нужно было срочно ехать в училище, я даже не успел сдать половину выпускных экзаменов. Но в школе я объяснил ситуацию и мне пошли навстречу. В бланках сдачи экзаменов мне просто поставили мои годовые оценки и с тем и отпустили. Но произошло следующее.
У меня уже было направление на учебу в Чкаловское училище, были оговорены сроки, когда мы должны ехать туда, но перед самым отъездом представитель этого училища, капитан Соломатин, вдруг заявил мне: «Ваши документы я направил в Арамильскую школу пилотов, будете учиться там». Причем сказал мне это настолько сухо и холодно, что я удивился, ведь до этого мы с ним абсолютно нормально общались… Честно говоря, я и сам до сих пор точно не знаю, из-за чего все так в самый последний момент переиграли, но связываю это с одной историей.
В школе я дружил с одной девушкой – Таней Львовой. Отец у нее был настоящий старый большевик, и я знаю, что в Гражданскую войну он воевал в партизанах. Я даже читал его книгу «Сквозь строй» и помню, что меня поразила его история. За участие в революции 1905 года ему грозил смертный приговор. Но его жена оказалась из влиятельной семьи какого-то казанского купца, и, чтобы избежать смертной казни, ему предложили симулировать шизофрению. Знакомый врач подсказал, как себя надо вести, и это сработало, но в психлечебнице он пробыл до революции 1917 года…
А когда я с Таней дружил, то ее отец был заведующим отделом облисполкома. Но это ведь были как раз 1936–1937 годы, и его арестовали как врага народа… При обыске у них нашли мою фотографию, которую я подарил Тане. Их с мамой, правда, не тронули, но Таня мне потом при встрече сказала примерно так: «Ну ты теперь можешь со мной не дружить, я ведь дочь «врага народа…»
И вот я подозреваю, что именно эта история сыграла свою роль с Чкаловским училищем. Причем мой отец старался не подавать виду, но я предполагаю, что по поводу этой фотографии его куда-то вызывали и хорошенько пропесочили…
– А вашу семью, кстати, репрессии никак не коснулись?
– Вообще 1936–1937 годы я помню хорошо. Например, как раз в это время в наш дом приехало несколько еврейских семей, из Западной Украины и Белоруссии. Видно, они как-то смогли эмигрировать оттуда. И я помню, что как раз в этот период почти всех их мужчин арестовали, причем сделали это под видом того, как будто бы их забрали в армию, хотя на самом деле все знали, что их просто арестовали… Но их семьи с детьми не тронули, и они так и остались жить в нашем доме.
А с моим отцом произошла такая история. Когда я учился в шестом классе, то хоть и был пионером, не до политики мне было, вы сами понимаете. И как-то раз мы с ребятами из нашего двора на чердаке нашли чей-то портрет. Вытащили его, нарисовали погоны, установили в качестве мишени и давай расстреливать из рогаток.
А тут как раз шел наш сосед по дому, заместитель директора фабрики, где работал отец, увидел это и спросил нас: «А вы знаете, кто это?» Мы переглянулись: «Нет, не знаем». – «Тогда мне придется переговорить с вашим отцом», и ушел.
Уж не знаю, чего он там наговорил, но из-за этой нашей детской проказы, причем ведь в этом участвовал не только я, но именно моего отца исключили из партии… Думаю, мне не нужно объяснять, какое это было клеймо в то время…
Но отец не согласился с таким решением и поехал в Москву восстанавливаться в партии. И на наше счастье в контрольной комиссии ЦК оказался его сослуживец по армии, который его хорошо знал. В общем, благодаря его помощи и рекомендации отца не просто восстановили в партии, но даже назначили парторгом строительства Свердловской обувной фабрики «Уралобувь». А когда ее построили, то его назначили ее главным механиком, и, кроме того, он еще был заместителем секретаря фабричного парткома.
– Но эта история не вызвала у вашего отца какой-то обиды, может быть, сомнений?
– Нет, отец был настоящий, что называется, идейный коммунист, хотя вступил в партию только после смерти Ленина, когда был объявлен «Ленинский призыв», и никакого разочарования у него эта история не вызвала. Вот если бы он дожил до перестройки, то думаю, что и не пережил бы всего этого. А так, как говорится, без штанов ходили, но все равно были пламенными патриотами.
– А вы потом не узнали, чей это был портрет? Может, эта история все же случилась не из-за него?
– Вот до сих пор так и не знаю, чей это был портрет, но, наверное, все же кого-то из партийного руководства. Потому что до этого у отца никогда не было никаких нареканий, наоборот, он всегда был на хорошем счету и пользовался всеобщим авторитетом. Так что эта неприятная история наверняка случилась именно из-за этого портрета. И только лишь много позже как-то в разговоре он обмолвился, что скорее всего это просто кто-то сводил с ним личные счеты.
– Расскажите, пожалуйста, о вашей учебе в Арамильском училище. Как там был налажен учебный процесс, какие люди там учились. Вообще, что запомнилось за годы учебы?
– Я считаю, что там все было организовано правильно и грамотно: учебный процесс, да и все остальное. Взаимоотношения между курсантами тоже были дружеские, и все старались помогать друг другу, хотя состав курсантов был достаточно разнородный. Я, например, пришел не просто после десятилетки, а после образцовой школы, но с нами ведь учились и такие ребята, которые пришли буквально с заводов и у которых было всего по семь классов образования. Причем был один важный нюанс. Ведь училище готовило инструкторов аэроклубов, поэтому нас старались так основательно обучить, чтобы мы потом не только сами хорошо летали, но и теорию отлично знали, и чтобы могли ее сами грамотно объяснять.
Мне ведь, кстати, довелось учиться в одной летной группе вместе с будущим асом Григорием Речкаловым (Речкалов Г.А. – дважды Герой Советского Союза, четвертый по результативности ас Красной Армии в годы ВОВ, лично сбил 56 вражеских самолетов. – Прим. Н.Ч.). И мы с ним даже в один день сделали свои первые самостоятельные полеты. Причем, если по курсу летной подготовки первый самостоятельный полет полагалось совершить на 52-53-м вылете, то мы вылетели уже где-то на 26-27-м. И вот, например, Речкалов как раз очень хорошо успевал в смысле летной подготовки, но он ведь окончил всего семь классов, поэтому у него были большие трудности с теорией. Но это и понятно, ведь до училища он работал простым рабочим на мельнице, поэтому и отставал в освоении теории. Но зато в полетах он просто прекрасно себя проявлял, и наш инструктор Кормишкин его всегда выделял. И видите, как сложилась его судьба, как ему удалось успешно проявить себя в авиации.
А другие курсанты учились совершенно по-разному, некоторых вообще списывали за неуспеваемость. Например, в нашей летной группе из первоначального состава в семь человек окончили школу только пятеро, т. е. формального подхода не было и ни кого за уши в учебе не тянули. Но зато те, кто хотел учиться, летать, то старались и находили для этого любую возможность. Я, например, договаривался со стажерами, чтобы полетать с ними во время их учебных полетов. Во-первых, стажеры выполняли некоторые фигуры высшего пилотажа, и, летая с ними, я получал общее представление, что меня ждет, и потом это уже не было для меня новинкой. И, во-вторых, это время включалось в общий налет и записывалось в летную книжку, а это всегда плюс.
Вообще, летали мы, что называется, плотно, нас в этом не ограничивали. Когда предстояли полеты, то подъем был в 3 часа утра. Завтрак, подготовка, и с пяти до одиннадцати были полеты. Потом теория, обед и опять изучение материальной части и теории.
Но, кстати, училище у нас было не военное, а гражданская школа ОСОАВИАХИМа. И хоть мы и ходили в военной форме, но, например, присяги не принимали.
– Какие самолеты вы там изучали?
– Только По-2 и Р-6, был такой разведывательный самолет. Наш У-2, кстати, был под номером 1, поэтому в шутку мы называли его «копейкой».
– Несчастных случаев во время обучения не было?
– Из курсантов у нас никто не разбился, а вот два инструктора как-то погибли. В выходной день они полетели в соседнюю область за арбузами. Погрузили их в самолет, но, видно, хорошо не закрепили, и во время полета, когда арбузы начали кататься по фюзеляжу, самолет попал в плоский штопор, и они разбились…
– А у вас самого не было опасных эпизодов?
– Нет, только вот во время моего первого самостоятельного полета я немножко растерялся. Когда пошел на посадку, вдруг резко сменился ветер, и я оказался к этому не готов, потому что знаний в этом отношении мне еще не хватало. А я газ уже сбросил и смотрю, недотягиваю до посадочной полосы, поэтому пришлось уйти на второй круг. Но фактически я тогда вовремя принял правильное решение.
– Но вам уже нравилось то, чем вы занимались? Не боялись летать?
– Летать мне очень нравилось, и училище я окончил с хорошими оценками. Даже наш инструктор мне говорил, что я рожден быть летчиком, причем со своим почерком. Потому что у меня была своя особенность.
Дело в том, что на посадку я шел не как все. До высоты 5–6 метров как обычно, а потом парашютировал, делал так называемое высокое выравнивание, вот такая у меня была особенность. Причем со стороны это выглядело вроде даже как неграмотно, но просто у меня был такой собственный стиль при посадке.
И даже когда мы четыре раза прыгали с парашютом, мне не было страшно. Во-первых, мы так привыкли к полетам и высоте, что нам даже стало казаться, будто с трехсот метров можно вообще без парашюта прыгнуть. А во-вторых, был такой азарт, что не хотелось уступить другим ребятам ни в чем, поэтому даже очертя голову прыгали.
– У вас была, например, любимая фигура высшего пилотажа, или, наоборот, нелюбимая?
– Я что любил делать. Летом, перед концом полетов, когда уже становилось жарко, я расстегивал ворот комбинезона и вводил самолет в штопор. И меня так хорошо всего продувало, будто в душ сходил.
Помню, что как-то у меня в перчатке на кончике одного из пальцев появилась еле заметная дырочка. Так во время штопора она превратилась в большую дырку, в которую вылез весь палец. Но нужно сказать, что во время перегрузок инструктор всегда очень строго следил за тобой и спрашивал: «Покажи ориентиры». Потому что потеря ориентира в полете означает полную потерю ориентировки, а это серьезнейшая ошибка.
– Куда вас направили после окончания училища?
– В училище мы проучились год и десять месяцев, а потом весь наш выпуск прогнали через военкомат, присвоили нам звания младших лейтенантов и раскидали по разным авиационным частям. Кого куда, Речкалова, например, в Пермское военное училище, а меня направили на Дальний Восток. Тогда как раз разворачивались события на Халхин-голе, и я получил назначение в 6-ю резервную эскадрилью, которая базировалась недалеко от станции Среднебелой, это в Амурской области, почти у самой границы с Маньчжурией. Наша эскадрилья предназначалась для обучения новичков и освоения новой материальной части, поэтому в боях мы не участвовали.
Поездка туда, конечно, запомнилась мне на всю жизнь, ведь фактически двенадцать дней мы ехали через всю страну. И когда, наконец, приехали в часть, то на медицинской комиссии у меня вдруг обнаружили невроз сердца и не допустили к полетам. Но, на мое счастье, врачом там оказался мобилизованный с гражданки специалист, который раньше работал с какой-то спортивной командой. Он внимательно посмотрел на меня и начал расспрашивать: «Занимался спортом?» – «Да». – «Систематически?» – «Да». – «А в дороге что делали?» – «Лежали в основном». В общем, он определил, что для моего тренированного организма эта поездка оказалась своеобразным шоком, вроде как растренировка. Поэтому меня определили на десять дней в карантин, я потихоньку стал заниматься на перекладине, брусьях, и все прошло.
Но помимо этого у меня еще и нижняя часть лица покрылась язвами, причем так сильно, что даже пришлось перебинтовать, и недели две я почти не ел. Оказалось, что это у меня такая индивидуальная реакция на акклиматизацию, но меня успокоили, что в Амурской области такое бывает у многих.
Приехали мы туда поздней осенью, и первое время нам даже негде было жить. Еще ничего не было построено, поэтому пришлось какое-то время пожить в палатке… Туго, конечно, пришлось… Помню, в столовой приходилось замерзший хлеб топором на куски рубить… И только в феврале или в марте 1940-го стали сдавать готовые строения.
И сейчас я вот вспомнил, что на Дальнем Востоке в комсоставской столовой каждый день на завтрак нам постоянно давали кетовую икру. Первое время мы буквально объедались ею, а потом даже смотреть на нее не могли. Удивительно сейчас такое вспоминать.
– Что запомнилось от службы на Дальнем Востоке?
– Ну что там могло запомниться? Мы ведь в боях участия не принимали, потому что переучивались на боевые машины. Служба как служба, просто это ведь очень близко к границе, поэтому мы всегда должны были быть начеку, и даже постоянно приходилось ходить с оружием. А так все как обычно, осваивали боевые самолеты, много летали. Помню, что особенно ночные полеты нас выматывали. Ведь после них сон уже совсем не тот, поэтому ходили как вареные. Еще помню однажды, когда я промазал с приземлением и мог угробить самолет, то мой механик прямо сжевал горящую папиросу…
– Вы показывали фотографии с Дальнего Востока, где у вас была целая группа гимнастов.
– Занятия гимнастикой я не оставлял и в нашем летном полку в рамках самодеятельности организовал группу партерных гимнастов. Откуда у меня появилась эта идея?
Еще в Свердловске после окончания 9-го класса мы с ребятами как-то пошли в баню. И чтобы их удивить, я на ручках тазика сделал стойку на руках. А буквально рядом со мной на лавке сидел мужчина лет тридцати, и по его внешнему виду было понятно, что спортсмен. Когда он это дело увидел, то прямо там, в раздевалке, стал меня расспрашивать: «А что еще можешь делать? Преднос сможешь?» И когда я ему рассказал, что умею, то он мне предложил: «Я работаю в цирке-шапито перед «Уралмашем». У меня партнер с травмой паховых колец лежит в больнице, и, может, мы попробуем с тобой поработать и сделаем номер?»
Как раз были каникулы, заняться особо было нечем, и я согласился. Мы с ним немного позанимались, и действительно сделали небольшой номер. Он меня выбрасывал в стойку на руках из разных положений. Он был тяжеловес, а у меня тогда вес был килограммов шестьдесят, и потом он еще привлек в наш номер и третьего парня. В общем, где-то месяц мы позанимались, а потом наш номер принял худсовет, и мы с ним стали работать на манеже.
Родителям я про это вообще ничего не говорил, потому что считал это не работой, а простой ребячьей забавой. Но я же был несовершеннолетний, мне было всего семнадцать лет, и чтобы мне могли платить деньги за выступления, со мной заключили временное соглашение как с учеником. Но я, конечно, выступал не ради денег. Ведь что такое для парня семнадцати лет услышать аплодисменты?! Что вы, я испытывал такой восторг и считал себя настоящим артистом. Если не ошибаюсь, то за каждое выступление я получал где-то 37 рублей, но выступали мы не каждый день, а через день, зато в выходные дни у нас было сразу по несколько выступлений. Сумму я уже точно не помню, но наверняка помню, что в месяц у меня вышло примерно столько же, сколько и у отца, а ведь у него зарплата была большой для того времени – 1200 рублей.
Принес маме все деньги, но так и не сказал, что в цирке работаю, а просто заработал. И потом я ночью услышал, как они с папой шептались, переживали, где я мог заработать такие большие деньги. А «разоблачили» меня совершенно случайно.
Как-то на одно из представлений пришел мой дядя с пятилетним сыном, и только я появился на манеже, а я был одет под индуса, в желтых шелковых штанах и жилетке, как его сын меня сразу узнал и закричал на весь цирк: «Дядя Женя, дядя Женя!» Но мой дядя ему не поверил, потому что он сам меня в этом наряде не узнал, хотя его сын, совсем ребенок, узнал. И когда после представления они приехали к нам, то только тогда все и выяснилось. Родители меня не ругали, просто сказали: «Ты бы хоть сказал, чем занимаешься».
Но когда я вскоре сказал папе: «Меня приглашают ехать на гастроли с труппой», то он мне тогда так серьезно ответил: «Никуда ты не поедешь! Тебе надо учиться и заканчивать школу. А таких трупп у тебя еще будет полно». И этот циркач отпустил меня без всякой обиды, потому что он тоже прекрасно понимал, что я работал временно и мне нужно продолжать учебу в школе.
А когда в нашем летном полку увидели, что я такой спортивный парень, то меня назначили физруком, и я с личным составом проводил занятия. Помню, что заместитель командира полка давал мне такой наказ: «Погоняй их как следует, чтобы все хорошенько пропотели». Но ведь там служили совсем разные люди. Я помню, как мне было жалко нашего начпрода. Он был невысокий такой, пузатенький, лет тридцати пяти. И когда он только начинал подтягиваться, то сразу же начинал жалобно смотреть на меня…
В общем, как-то во время выступления нашей самодеятельности прямо на сцену поставили турник, и я показал небольшой номер, сделал ряд фигур: вельоборот, ласточку, склепку, что-то еще.
И нескольким ребятам мое выступление понравилось, они заинтересовались и подошли ко мне. Из батальона аэродромного обслуживания я подобрал пару подходящих ребят и сформировал группу партерных гимнастов. Мы стали заниматься, а потом начали регулярно выступать на разных мероприятиях и даже ездили на олимпиаду в Хабаровск. В общем, все было достаточно серьезно, хотя однажды произошел конфуз.
Как-то к нам в полк приехала проверять уровень боевой подготовки какая-то комиссия из штаба армии, и наш комиссар решил перед ними прихвастнуть, мол, у нас есть такая группа гимнастов, для которой мы создали условия, и начал меня упрашивать выступить перед этой комиссией. А у нас в тот период как раз были ночные полеты, и тут уже, конечно, было не до тренировок. А ведь в этом деле очень важно поддерживать форму каждый день, поэтому я ему сразу прямо сказал: «Мы же не тренировались, мы не готовы». – «Ну и что, раз для полка надо, значит, надо». Что оставалось делать? А мы еще как на грех успели плотно поужинать. И, конечно, в таких условиях я выступление завалил. За весь номер у меня должно было быть стоек пятнадцать, а я смог сделать всего одну. Так комиссар на меня потом так обиделся: «Ты, наверное, нарочно подвел меня…»
– Как вы узнали, что началась война?
– Незадолго до начала войны нашу 6-ю резервную эскадрилью влили в состав вновь сформированного полка и срочно отправили на западную границу. Правда, еще за несколько дней до этого пошли разговоры, что предстоит плановая передислокация, и к нам приходил инженер полка и попросил, чтобы мы помогали механикам разбирать и грузить матчасть. Причем, как я сейчас вспоминаю, у нас в полку бо́льшая часть самолетов была даже не И-16, а их предшественники И-15 бис. Но о том, что скоро начнется война, мы не думали, у нас таких мыслей не было совсем.
В общем, поехали мы на запад. Все было празднично обставлено, едва ли не на каждой станции наш эшелон торжественно встречали с музыкой, маршами. А тут вдруг, кажется, это была станция Ялуторовск, под Тюменью – тишина. И это было настолько необычно, что мы даже удивились. На станции мы вышли и смотрим, что у репродуктора собрались люди и идут такие разговоры – «Война…».
Пошли к коменданту станции, и он сказал примерно так: «Ребята, вы едете на войну…»
– Насколько неожиданным оказалось для вас это известие?
– Абсолютно неожиданным. Причем я вначале даже не поверил: «Да не может такого быть…» Да, в то время было какое-то общее настроение, которое мы воспринимали как какую-то неизбежность, данность, что война непременно будет. Во всяком случае, у нас, военных, было именно так, потому что столько было уже разных конфликтов и всяких провокаций. Но вот почему-то меньше всего мы ожидали, что на нас нападет именно Германия… Потому что до этого политработники и командиры постоянно проводили беседы, что у нас с немцами мирный договор, к тому же и в «Правде» мы постоянно читали, что это всего лишь провокационные слухи, и мы в это по-настоящему верили…
После этого собрали личный состав, и комиссар полка сказал небольшую речь: «… неожиданно, но теперь мы будем выполнять свой воинский долг».
Но надо сказать, что никакого упаднического настроения известие о начале войны у нас не вызвало. Во-первых, потому что нам было всего по двадцать лет, и к тому же нас ведь и готовили к тому, чтобы защищать Родину. А во-вторых, мы ведь ехали с Дальнего Востока, где до этого было много всяких конфликтов, поэтому в этом плане мы уже были морально готовыми ко всему. Мы же еще когда там служили, всё недоумевали, почему это нас в бой не посылают? В общем, боевое было настроение – воевать, так воевать.
Но наш полк не отправили прямо на передовую, а расположили на каком-то стационарном аэродроме в районе Орши. Расположились, начали изучать местность, а линия фронта к нам неумолимо приближалась… И только потом уже начали летать на боевые задания.
– Какие задания вам поручали выполнять?
– Фактически у меня почти всегда было одно и то же задание – не ввязываясь в бой, сопровождать группу бомбардировщиков. Но наша группа сопровождала их только до линии фронта, а уже дальше с ними ходила группа с аэродрома подскока. Так что за линию фронта я сам ни разу не летал, но мы не сразу возвращались, а должны были барражировать какое-то время, минут 20–30, в районе условных ворот. Мало ли что, вдруг они быстро вернутся? Причем я точно помню, что группы самолетов всегда были очень небольшие, не больше пяти-шести.
Но вообще я вас должен сразу предупредить, что после третьего ранения и операции у меня был поврежден участок мозга, и я очень многое забыл.
– Мы об этом еще очень подробно поговорим.
– Понимаете, сразу после операции я совсем ничего не помнил, и только постепенно ко мне начали возвращаться какие-то воспоминания. Я, например, не то что не помнил какие-то события, а даже значения самых обычных слов первое время просто не осознавал. Знал, что есть такое слово, например, шофер, а что оно обозначает, не помню… Мало того, после ранения я даже не сразу вспомнил, кто я такой… Так что какие-то вещи я до какого-то момента и не помнил, но если вдруг заходил разговор на какую-то тему, то у меня сразу всплывали воспоминания на эту тему. В общем, что-то я помню ярко, а что-то уже и позабыл и вспоминаю совершенно неожиданно.
Например, после войны я отдыхал на море, и там оказался один преподаватель из школы МВД, бывший летчик. И вот в разговорах с ним я, например, вдруг сразу многое вспомнил: и марки самолетов, и много всего остального. Причем с чего у нас разговор начался? Он назвал какую-то деталь самолета, которой я не помнил, но подумал, что это что-то мне очень знакомое. И когда он мне начал объяснять для чего она нужна, то я вдруг сразу вспомнил все.
К тому же после того как меня сбили, я довольно болезненно вспоминал свою авиационную карьеру и, честно говоря, не думал о ней много рассказывать, потому что она получилась очень короткой и довольно неудачной. Я ведь даже не могу сейчас вспомнить номер нашего полка, потому что в тех условиях все постоянно менялось и тасовалось. Например, эшелон, который шел за нами с нашей матчастью, немцы разбомбили, поэтому нас сразу переподчинили другой части. Но, честно говоря, нас это и не особо интересовало, ведь задание – полет, задание – полет. Единственное, что помню, что нашим полком вроде бы командовал майор Сердюков.
– А когда вас сбили? При каких обстоятельствах?
– Насколько я помню, это случилось 27 июля 1941 года, и если не ошибаюсь, то это был мой 8-й боевой вылет. А получилось так.
До этого мне уже однажды пришлось участвовать в воздушном бою, но он был групповой и прошел для меня настолько сумбурно, что толком я ничего и не успел понять. Так и запомнил свой первый бой как какую-то круговерть. Мы сбили, кажется, пару немцев, но и они примерно половину наших, хотя у нас с ними были примерно равные силы… Но ведь нужно учитывать, что у немцев было явное преимущество и в технике, и в тактике.
Вообще, я вам должен сказать, что меня очень тяготил такой момент. Когда мы ехали на фронт, то были относительно спокойны, потому что хорошо освоили то, чему нас обучали. Но вот видите, как получилось, приехали, а там оказались совсем другие реалии… К тому же у нас в полку, например, летчиков с боевым опытом вообще не было, и это тоже сказалось, что мы оказались не готовы. Хотя уже на фронте к нам в полк, кстати, приезжал какой-то полковник и преподавал нам новую тактику, но получается, что это мы уже как бы наверстывали по ходу дела.
Именно поэтому я про 1941 год так сдержанно и рассказываю. Просто это надо самому попробовать окунуться в этот год, в эту тяжелую обстановку, тревожное, тягостное моральное состояние… Например, наша эскадрилья приехала с Дальнего Востока и прямо в самый омут…
– Вернемся к вашему первому бою. Вам тогда хоть пришлось пострелять?
– Конечно. И даже помню, что мне удалось пристроиться в хвост немцу, и по моим ощущениям я по нему довольно удачно отстрелялся, но сбил или нет, не знаю, потому что я сразу отвалил в сторону. Про первый бой я отлично помню, что когда пошел в атаку на этот «Мессершмитт», то у меня в голове была только одна мысль: «Папа, ты не со мной!»
Просто у меня во время нашей последней встречи, состоялся серьезный разговор, и отец мне примерно так тогда сказал: «Ты имей в виду – что бы ни случилось, мы тебя всегда ждем и примем любого».
Вот сейчас, кстати, я вспомнил эпизод из интервью Дегена И.Л., которое вы мне дали прочитать, и там есть момент, в котором на его глазах два «Мессершмитта» сбили сразу шесть наших И-16. Не знаю… Мало того, что мне как бывшему летчику это кажется довольно сомнительным, но просто я вообще не помню, чтобы летом 41-го наши самолеты летали такими большими группами, не говоря уже о таком численном преимуществе над немцами. Во всяком случае, у нас все было совершенно по-другому.
Да, у нас тоже были большие потери. За этот небольшой период от нашего полка осталось всего полтора звена… Но ведь нас и не пополняли ни разу, да и летали мы много, обычно по несколько раз в день.
– Насколько тяжело вы переживали такие большие потери?
– Конечно, смерть каждого нашего пилота я тяжело переживал, все же были знакомые… Мы ведь успели хорошо познакомиться, к тому же, насколько я успел заметить, летчики делились на две разные категории: либо молчун, либо говорливый. Прямо не смолкали: ты-ты-ты, у нас это называлось «банковать». И таких веселых и говорливых ребят у нас было много. Поэтому отношения в полку были очень хорошие, и каждый раз потеря как удар, почти стрессовое состояние…
– А вы себя к какой категории относите?
– Я же уралец, и у нас не принято много говорить, поэтому скорее отношу себя к категории молчунов.
– Вернемся к тому бою, в котором вас сбили.
– Как я уже говорил, это произошло 27 июля. К тому времени я был рядовым летчиком, но из-за больших потерь незадолго до этого меня назначили ведущим пары. Надо еще сказать, что все время мы летали с одного и того же аэродрома. Причем, к нашему удивлению, за все это время немцы всего лишь несколько раз бомбили нас, да и то без особых последствий, потому что аэродром был капитальный, и поэтому там были хорошие укрытия, условия для маскировки, и почти никто не пострадал. Лишь один раз, когда нас пробомбили, то пришлось отменить полеты, потому что нужно было зарывать воронки на взлетной полосе. И вот как раз перед последним моим вылетом нас предупредили, что садиться, возможно, придется уже на другом аэродроме.
В общем, на задание мы вылетели вдвоем с моим ведомым и стали барражировать в определенном квадрате. И вдруг я заметил, что прямо под нами, над нашей пехотой летает немецкий корректировщик, который мы называли «горбыль». Я подумал, что у нас есть преимущество в высоте, потому что мы летели где-то на 2000 метрах, а немец всего на 200–300 метрах. К тому же мы были над нашей территорией, поэтому я решил, что мы просто обязаны наказать его за такую неприкрытую наглость.
Я подал условный сигнал Мише, фамилии его уже не помню: «Прикрывай меня», и начал пикировать на немца. Но видно, немецкие летчики успели меня заметить, потому что корректировщик, планируя со снижением, начал от нас уходить. Но мы в этом пикировании так сильно разогнались, что у меня от перегрузок самолет очень сильно затрясло. Поэтому, чтобы сбросить скорость, я перевел машину в горизонт, и вдруг мимо меня пронесся горящий самолет моего ведомого…
Я оглянулся и увидел, что за мной гонятся штук шесть «мессеров» и по мне лупят… У меня задымилась плоскость, но высота была метров пятьсот, и я решил уйти от них на пикировании и при этом на скольжении сорвать пламя. Я так и сделал, и вроде от них оторвался, потому что немцев за мной уже не было, они, видно, подумали, что я тоже сбит, и бросили меня. Но только я выровнял машину, как почти сразу появилось пламя, причем еще более сильное, чем было поначалу. Я совершенно точно знал, что это наша территория, поэтому и решил срочно идти на посадку.
Но мне пришлось садиться на слишком высокой скорости, к тому же на вспаханное поле, и я был уверен, что самолет точно скапотирует и сгорит, поэтому решил покинуть его до этого момента. И, честно говоря, я, когда пошел на посадку, то уже и не думал, что останусь живым, и только в тот момент, когда отстегивал ремни, то помню, что у меня промелькнула такая мысль: «А вдруг все-таки выживу?»
Но только лишь я отстегнул ремни, меня словно из рогатки, буквально выстрелило из кабины, и, сильно ударившись затылком, причем даже не знаю обо что, тут же потерял сознание… И очнулся уже только в доме у колхозников, которые потом на повозке отвезли меня в полевой госпиталь. А оттуда санитарным поездом меня отправили в уфимский госпиталь.
Из-за этого сильного удара затылком я первое время только на фоне окна мог что-то видеть, какие-то контуры, и хотя зрение понемногу восстанавливалось, но из госпиталя меня выписали фактически с клеймом: «К летной работе не допускается».
– Сколько времени вы лечились в уфимском госпитале?
– Месяца два, но, честно говоря, мне там было просто стыдно находиться, потому что кроме проблем со зрением и головных болей все остальное у меня было нормально, и внешне я выглядел абсолютно здоровым человеком. В основном мною занимались окулист и невропатолог. Помню, что мне давали какие-то лекарства, делали массаж затылочной части головы, и я сам делал специальную гимнастику для глаз. Но при этом у меня было такое впечатление, что меня не выписывают только потому, что по правилам у них было так положено, чтобы человек лечился какое-то определенное время. Но нужно учитывать, что это было самое начало войны, и тогда многое еще оставалось, как в мирное время.
В общем, где-то месяца через два меня признали не годным к летной работе, и из госпиталя я поехал прямо домой в Свердловск. А после небольшого отпуска по ранению меня прикрепили в качестве специалиста по авиации к трибуналу Уральского военного округа и военной контрразведке округа. И вот по их линии меня направили в Тюмень на формирование 175-й стрелковой дивизии, где меня назначили секретарем военного трибунала дивизии.
– Сколько вы прослужили в этой дивизии?
– Чуть более полугода. Где-то сразу после ноябрьских праздников 41-го нашу дивизию отправили на Юго-Западный фронт, а в окружение под Харьковом мы попали в мае 42-го.
– А как вас назначили на такую должность, если у вас не было юридического образования? Вообще, чем вы занимались в трибунале, что входило в ваши обязанности? Может, что-то особенно запомнилось, расскажите, пожалуйста.
– Вводили в курс дела меня постепенно и вначале действительно использовали только как специалиста по авиации. Мне дали почитать где-то десяток различных дел, и я давал по ним свое заключение. Помню, мне пришлось присутствовать при допросе одного деятеля, который выдавал себя за летчика, но его сразу же уличили во лжи. И только потом мне уже стали давать читать дела, вообще никак не связанные с авиацией, и спрашивали мое мнение. Причем при этом я даже не знал вначале, на какой должности я там нахожусь. А потом у меня состоялся примерно такой разговор с председателем нашего трибунала: «Вы не будете возражать, если мы вас введем в постоянный штат? Ведь вы все равно по состоянию здоровья пока не можете вернуться в авиацию. А у нас вы будете назначены секретарем трибунала со всеми правами среднего командира и получите звание младшего военного юриста».
И тут у меня встал вопрос, что делать, потому что незадолго до этого начальник особого отдела дивизии тоже предложил мне пойти к ним на оперативную работу, правда, вначале я должен был пройти двухмесячные курсы. Но я попросил у него время, чтобы подумать. И тогда председатель нашего трибунала дал мне очень дельный совет: «Ты должен учесть, что у нас ты будешь заниматься чисто технической работой: вести протоколы судебных заседаний, различную документацию, к тому же ты уже немного в курсе этой работы, втянулся, познакомился с людьми. А там ты будешь на секретной работе, и если захочешь оттуда уйти, то так просто тебя уже не отпустят. Зато от нас ты сможешь уйти всегда».
А это был для меня наиважнейший момент, потому что, уже будучи в Тюмени, я почувствовал, что полностью восстановился физически и опять готов к летной работе. Поэтому я надеялся, что в трибунале нахожусь временно, лишь до моего полного излечения, и потом опять смогу вернуться в авиацию. Я не раз говорил об этом с председателем трибунала, и он, зная это мое желание, дал мне такой совет. И вот под влиянием этого разговора я и принял решение остаться в трибунале. Так что на формирование дивизии я поехал уже в качестве штатного секретаря военного трибунала дивизии.
– Расскажите, пожалуйста, о структуре и составе трибунала дивизии. Какие отношения были в коллективе? Насколько много было дел и какие из них наиболее характерные?
– В дивизионном трибунале было два члена военного трибунала, председатель, секретарь, комендант и шофер. Коллектив у нас был абсолютно нормальный, я бы даже сказал, хороший, поэтому эти полгода я вспоминаю очень хорошо. Отношения были чисто товарищеские, да и общались мы в основном только в нашем узком кругу: трибунал и прокуратура.
А председатель трибунала Коковин из себя большого начальника никогда не строил, хотя один раз получается, что я его подвел, и он получил из-за меня выговор от командира дивизии. Уже на фронте, перед наступлением на Харьков, у меня случился нарыв на ноге. Причем такой сильный, и я так мучился, что даже ходить сам не мог, поэтому первое время в столовую меня возили на машине. Но когда командир дивизии это увидел, то сделал председателю выговор: «Передвижение вашей машины демаскирует наши позиции. Нечего гонять машину, носите еду ему домой».
А так по вечерам мы часто собирались нашим небольшим коллективом, и во время этих бесед меня, например, посвящали во всякие тонкости и хитрости. Но я, конечно, и сам изучал процессуальный и материальный кодексы и стал участвовать в судебных заседаниях. Правда, заседания проводились не каждый день, но ведь там и условия были специфические. То дислокацию меняем, то выполняем какие-то другие задачи.
Ну, а так все время были в действии. Например, дело рассматривается в полку. Во-первых, этот полк еще надо найти и добраться до него. А это далеко непросто, ведь по дороге тебя могут тридцать раз обстрелять. Так что это была не просто канцелярская работа.
А дела… Например, я помню, что мы рассматривали дела немецких агентов, которых в прифронтовой полосе было много из числа недовольных советской властью людей. А из чисто воинских – дела «самострелов», хотя я бы не сказал, что их было много. Или же когда, например, какой-то командир проявил нераспорядительность, и из-за этого что-то случилось.
Например, я помню, как судили одного заместителя командира батальона за то, что он не обеспечил питание, и солдаты длительное время нормально не ели. Поэтому его привлекли за халатность. Я сейчас уже не помню, как его наказали, но совершенно точно, что не расстреляли. Но нужно учесть, что тогда ведь даже штрафных подразделений еще не было, поэтому часто приговор выносили с такой формулировкой: «Осудить к двум годам лишения свободы условно, с направлением на фронт». Даже этим немецким лазутчикам, по-моему, давали лет по десять, а вот смертных приговоров в нашем трибунале я что-то и не помню. И я бы не сказал, что уровень наказания был какой-то чрезмерно жестокий, хотя некоторые случаи, конечно, вызывали у меня внутреннее сомнение и даже протест.
Например, дело курсанта, если не ошибаюсь, Ефмана, которое мы рассматривали еще в Свердловске. Там было военно-политическое училище, которое готовило политруков. И перед самой отправкой на фронт этот курсант написал письмо девушке, с которой он дружил, примерно с такими словами: «Ну все, сдаем последние экзамены и поедем на фронт исправлять ошибки наших незадачливых дипломатов». Но это письмо прочитал и отец этой девушки, который заявил куда следует, и вот за такие слова ему дали пять лет, хотя было совершенно понятно, что это обычный мальчишка, который просто решил выразиться красиво…
Или, например, дело одного солдата, который высказался насчет авиации. Сидя в окопе и наблюдая за господством немцев в воздухе, он заявил: «Вот так вот, готовились, готовились, а смотрите какое превосходство у немцев». И за такие разговоры ему приписали пораженческие настроения и влепили 58-ю статью… Конечно, внутренний протест некоторые дела вызывали.
– А вот вы, кстати, не вели между собой никаких разговоров на разные «скользкие» темы? Не обсуждали, например, неудачи начального периода войны?
– Конечно, личному составу нужно было как-то объяснить крупные неудачи начала войны, но их списывали на внезапность нападения немцев, к тому же обвинили в нераспорядительности некоторых командующих округов.
Но некоторые вещи мне были непонятны, еще когда я служил на Дальнем Востоке. У нас, например, был репрессирован командующий армией Блюхер, и вдруг нам начали объяснять, что, оказывается, это в его окружении были шпионы и вредители… Так что в голове какие-то вещи просто так не укладывались и определенные сомнения появлялись. Но нужно понимать, что откровенные разговоры – это… очень деликатная вещь, поэтому в то время разговоры на некоторые темы были просто не приняты, и от них старались либо уходить, либо вообще их избегали.
И даже после войны, когда я уже работал прокурором Нижне-Салдинского района, тоже были такие дела, по которым я даже отказывался принимать определенные решения. Например, по одному из дел проходил человек, который еще во время революции состоял в астраханской анархистской организации и даже редактировал у них какое-то издание. Но потом он из этой организации ушел, причем у него даже хранилась вырезка из старой газеты с его статьей, в которой он писал, что это было его большой ошибкой, и он окончательно порывает с этой организацией.
А когда надо было решать вопрос о его аресте, то он уже работал инженером на металлургическом заводе, был на хорошем счету, но ко мне пришел работник МГБ с постановлением на его арест, мол, в прошлом член анархистской организации и т. д. и т. п. Но я ему сразу сказал: «Вызовите его вначале ко мне на беседу, потому что, не видя человека, я не могу санкционировать его арест». – «Мы не можем, он на охоте в тайге». – «Тогда я не подпишу». Во-первых, я его даже не видел, а во-вторых, уже столько времени прошло, и, судя по характеристике администрации завода, он стал совсем другим человеком.
Но его все-таки взяли прямо на охоте и привезли ко мне. Я с ним побеседовал, он мне всю эту историю рассказал, и я опять им отказал. Ну где тут социальный вред и опасность?! Тогда эмгэбисты написали жалобу прокурору области Яцковскому, и тот приехал к нам в район и лично санкционировал его арест. А при нашей встрече он мне сказал примерно так: «Может, ваше решение и правильное, но есть секретная директива о привлечении всяких сомнительных элементов, так что в этом случае вы поступили неправильно. Но вас оправдывает то, что вы об этой директиве не слышали, а то бы у вас были неприятности». Хотя лично я эту директиву и потом тоже не видел.
– Но можно сказать, что именно тогда, во время службы в трибунале, у вас родился интерес к вашей будущей профессии?
– Скорее не интерес, потому что меня судебная работа как таковая никогда не интересовала, но зато именно тогда я впервые посмотрел на работу следователей прокуратуры дивизии. И почему я потом после ранения выбрал именно эту работу? Потому что я уже четко представлял, насколько это сложная, нервная и конфликтная работа. Ведь буквально каждый допрос – это как очередной экзамен. И я считал, что если справлюсь с такой тяжелой работой, то сохраню себя как человека, как личность. А нет, значит, моя судьба остаться инвалидом…
И думаю, что все-таки сделал тогда правильный выбор. Потому что я даже сам чувствовал, что процесс восстановления пошел заметно лучше именно от такой напряженной работы. Я помню, когда только начинал работать помощником прокурора района, то из-за напряженной обстановки вести следствие поручали всем, даже таким малоопытным работникам, как я. И мое первое дело мне дали о вооруженном ограблении.
Так, я помню, что во время допроса я несколько раз выскакивал в коридор, чтобы успокоиться, настолько нервничал и был напряжен. И тогда у меня произошел такой случай, который сейчас смотрится довольно забавно. По этому делу проходил один матерый рецидивист, который вдруг начал мне абсолютно все рассказывать: и где оружие достал и как жертв выбирал. Но когда я часов в десять вечера закончил допрос, старательно все записал, то он отказался подписывать протокол: «Расписаться? Нет, что вы, гражданин начальник! Просто вы как человек вызвали у меня симпатию, поэтому я вам все и рассказал. Но подписывать я ничего не буду» – и ехидно так улыбается… Вы себе представляете мое состояние? Это сейчас смешно, а в тот момент я готов был разорвать его в клочья…
И была еще одна вещь, которая потом сыграла важнейшую роль в моем становлении. Ведь прокурорская работа в чем-то сродни работе офицера. В том плане, что постоянно приходится принимать самостоятельные решения. Надо настраивать людей, уметь мыслить наперед, взвешивать все «за» и «против», фактически как у шахматистов. Все эти вещи очень близки к следственной работе.
Но вот в дивизионном трибунале работать в качестве секретаря мне не нравилось. Это же была чисто техническая работа, и я там был фактически писарем. А к технической работе у меня тяги никогда не было и нет.
– Но тогда, может, у вас было желание попросить о переводе на другую должность?
– Нет, при всей моей нелюбви к этой работе о переводе я потом даже не заикался, потому что мне казалось, что это уже какой-то вид приспособленчества. Да и какие могут быть на фронте мои личные желания, когда весь народ воюет?
– Расскажите, пожалуйста, о том, как под Харьковом вы попали в окружение и как из него вышли.
– Наша дивизия входила в состав, если не ошибаюсь, 28-й армии, и в мае 1942 года мы участвовали в Харьковской операции. Пошли в наступление из-под Волчанска и, насколько я знаю, именно наша дивизия ближе всех прорвалась к Харькову, потому что я совершенно точно помню, что вдалеке мы уже видели трубы знаменитого тракторного завода. И вот тут началось…
По сведениям, полученным от партизан, стало известно, что под нашим нажимом немцы создали мощную авиационную группировку, чтобы под ее прикрытием они смогли беспрепятственно отступить из Харькова. Но все оказалось не так, и немецкая авиация просто житья нам не давала…
Только представьте себе: с 3 часов утра и буквально до самых сумерек, с перерывом на два часа на обед, нас беспрерывно бомбили… Беспрерывно! И что интересно. По моим наблюдениям, в этой мясорубке у нас в дивизии остались живы только те, кто оказался или на открытой местности или на высотах. А вот все, что было укрыто и замаскировано, они подчистую разбомбили… Медсанбат в лесу, артполк, всех разбомбили, а мы как раз оказались на открытом месте и остались живы…
Конечно же, оказавшись в таком положении, нам пришлось начать отступать. Вообще те бои под Харьковом для меня оказались, пожалуй, самыми тяжелыми за всю войну. Эти постоянные бомбежки, страшные потери, растерянность наших командиров, отсутствие боеприпасов… Помню, у меня тогда состоялся разговор с одним командиром батареи: «Вон же немецкие танки. Бейте по ним!» – «Да было бы чем…» И он же мне рассказал, что им выдали всего по два боекомплекта, а чем воевать дальше? В общем, бесконечные бои, жара, голод, эти дикие бомбежки… А в бомбежку что чувствуешь? Свое полное бессилие… Свист – разрыв, свист – разрыв… Да еще немцы включали на бомбардировщиках специальные сирены, которые сильно действовали на нервы…
Но вот вы знаете, что я хочу вам сказать. Вот даже в этой тяжелейшей обстановке я не помню ощущения всеобщей подавленности и паники, которые описаны в некоторых интервью, которые вы мне дали прочитать. Не было такого! Я, например, хорошо помню, как мимо нас отступала какая-то воинская часть. В ней было человек пятьсот, и все они шли стройными рядами.
К тому же по долгу службы мне ведь приходилось общаться с беглецами, которых задерживали, и все они рассказывали одно и то же: решение прорываться по одному принимали командиры, так как в частях уже не было ни боеприпасов, ни продуктов…
А под Ольховаткой, например, наш комдив поручил нам задерживать всех беглецов и сколачивать из них боеспособные группы. Так что полной безнадеги и деморализации не было, ничего подобного. Да и как бы мы в таком случае смогли победить хваленую немецкую армию? Так что от некоторых интервью у меня осталось общее впечатление, что негатив в них значительно преувеличен.
Конечно, были и паникеры, и трусы, но всеобщей деморализации не было. И даже в моей фактически полностью разгромленной дивизии определенный порядок все-таки сохранялся. Я, например, помню такой случай.
У нас уже не было ни транспорта, ни горючего, и когда мы грузили на последнюю машину сейфы с архивами, чтобы просто отвезти их и закопать, то один знакомый командир мне так довольно резко сказал: «Далеко вы все равно не уедете. Мы вас все равно догоним». Он, видно, подумал, что мы решили сами драпануть на машине. А мы просто везли закапывать архивные дела. Потом, кстати, я узнал, что когда наши войска эту местность освободили, то эти сейфы благополучно откопали.
– А в этот тяжелый период вы не думали, что мы проиграем войну?
– Честно говоря, определенные сомнения, конечно, появились. И я, пожалуй, соглашусь, что именно в 1942-м в каком-то смысле было еще тяжелее, чем даже в 41-м. Ведь под Харьковом в наступление люди шли окрыленные нашими первыми крупными успехами, а тут вдруг такая катастрофа… Поэтому после этого и появились упаднические настроения.
– А в этот тяжелый период трибунал продолжал работать или же вы занимались чем-то другим? Вы лично, например, не принимали участия в боях?
– Конечно, тут уже было не до судебных заседаний… В период отступления мне приходилось брать оружие в руки и участвовать в боях, правда, не часто, хотя именно тогда мне пришлось убить моего первого немца…
Сейчас некоторые борзописцы выдвигают такую теорию, что это Сталин был инициатором войны. Но я-то помню, что когда мы из Тюмени приехали на фронт, то вдруг получили приказ: «Сдать все личное оружие», и у меня забрали мой пистолет, потому что в частях элементарно не хватало оружия. Поэтому в наступлении под Харьковом у меня даже пистолета не было, и я где-то подобрал трофейную винтовку.
А у меня был знакомый офицер связи, которому поручили передать какое-то распоряжение в одно из передовых подразделений. И он решил, что раз там идет бой, и мало ли что, вдруг его ранят, и некому будет оказать помощь, так что вдвоем как-то вернее. Поэтому он позвал меня с собой, причем так, по-приятельски, будто нам не на передовую надо было идти, а допустим, в магазин: «Ты пока не у дел, давай сходим со мной за компанию на задание. К тому же у тебя винтовка, а там можно и трофейный пистолет раздобыть». А мы туда только прибыли, я и с обстановкой не особенно был еще знаком, к тому же председатель трибунала куда-то уехал, поэтому я согласился и пошел с ним.
В общем, мы с ним пошли, а там идет самый настоящий бой… И хорошо еще, что я догадался прихватить с собой эту трофейную винтовку, потому что в одном месте мы остановились, и он мне говорит: «Вот за той хатой прячется фриц, давай мы его возьмем и обезоружим». И мы решили взять его в плен, но там как получилось. Мы и немец буквально одновременно выглянули из-за угла дома, но я успел выстрелить первым, даже не прицеливаясь, и убил его наповал…
Подошли к нему, это оказался лейтенант, в чистом обмундировании, красивые хромовые сапоги… Я сразу забрал у него пистолет, а сам смотрю на него и думаю: «А ведь он примерно того же возраста, что и я, и у него тоже есть мать…»
– Вернемся к тому, как вы попали в окружение.
– Когда мы отступили от Харькова километров, наверное, на пятьдесят, то в одном месте напоролись на немецких автоматчиков, и мне пуля навылет прошла через левое предплечье. Причем этому ранению я даже где-то обрадовался, потому что был уже настолько измотан, что мечтал хоть немного передохнуть, пусть даже и в медсанбате. Но только я попал в медсанбат, как вдруг оказалось, что немцы выбросили у нас в тылу десант, и всех ходячих, кто мог держать оружие, попросили помочь в его ликвидации. Я, конечно, пошел со всеми, и там развернулся настоящий бой.
А когда мы из него вышли, то уже ни о каком медсанбате не могло быть и речи. Мы поняли, что отрезаны и находимся в окружении… Начали плутать по лесу и наткнулись на командование нашей дивизии, во главе с комдивом генерал-майором Кулешовым, человек пятьдесят их было.
Какое-то время мы двигались на восток все вместе. Еще оставались какие-то запасы провизии, но вот боеприпасов у нас почти совсем не было. У меня, например, была одна граната и всего два патрона в пистолете…
А когда до Дона оставалось километров сто, комдив вдруг собрал на совещание всех командиров, которые были в наличии. И на этом совещании он прямо ткнул в меня пальцем и говорит: «Вот он у нас самый молодой, а значит, есть шансы, что он останется живой и выберется к нашим, поэтому именно ему мы дадим важное поручение». Там действительно оставалось фактически только окружение командира дивизии, и я оказался среди этих командиров самым младшим по возрасту. Но после войны так сложилось, что когда я работал в должности заместителя начальника Следственного управления прокуратуры Свердловской области, а мой бывший председатель трибунала Коковин оказался в моем подчинении, то как-то в одной беседе он мне рассказал, что перед этим комдив все-таки спросил его обо мне, и он дал мне хорошую характеристику: «Это один из лучших моих работников, крепкий парень. Именно ему я хотел поручить вывезти из окружения важные уголовные дела».
И мне дали такое задание – во что бы то ни стало добраться до наших войск и передать пакет с секретными документами в штаб фронта. Но идти я должен был не один, мне в помощь придали четырех автоматчиков. Кое-как собрали им вооружение, а ведь в нашей группе тогда буквально каждый патрон был на счету. Правда, им просто сказали, что я у них буду старшим, и они должны выполнять все мои распоряжения. Но в дороге я им честно рассказал, что у нас ответственное поручение и что если меня ранят или убьют, то уже кто-то другой должен будет взять пакет.
И мы пошли. Сколько всего тогда пришлось пережить…
– Расскажите, пожалуйста, поподробнее.
– Шли в зависимости от того, какая местность и погода. В одном месте, вроде как Гайворон, точно помню, что начиналось на Гай, мне показалось, что мы уже оторвались от немцев и можем идти прямо по дороге. Я вышел из леса и пошел вперед, разведать местность, как вдруг за мной увязался немецкий истребитель. Спикировал на меня, и я оказался прямо между пулеметных трасс… Два раза он пикировал на меня, а потом я спрыгнул в овраг, и он меня потерял.
– В переходах вы соблюдали какой-то порядок?
– Да, мы шли не толпой, а в определенном порядке: один слева, другой справа. Если шли по лесной дороге, то двое шли параллельно, а потом менялись. Если надо было идти по лесу, то могли и днем идти, а так в основном ночью. Мне в дорогу дали и карту, и компас и подсказали примерный маршрут. А конечным пунктом в нашем путешествии должен был стать Богучар, так как надеялись на то, что мы туда придем раньше немцев.
Пришли мы в Богучар уже ночью, и действительно подумали, что немцев там нет. А мы же голодные, как звери… В дорогу нам собрали продуктов, но совсем немного, поэтому вскоре нам пришлось начать питаться зернами пшеницы… Так что когда мы туда пришли, то первое, о чем подумали, чего бы найти поесть.
Идем по улице и вдруг услышали, как женщины рассказывали, что невдалеке разграбили склад, но там еще можно набрать сухарей. Мы расспросили, где этот склад находится, и пошли туда. Нашли его, а там действительно уже все разгромлено и растащено, остались только бумажные разорванные мешки, но на полу еще валялись сухари.
А у нас с собой даже ни одного вещмешка не было, а только в карманы много ведь не положишь. Но одна женщина нам подсказала, что в соседней аптеке нам обязательно что-нибудь дадут. И точно, в аптеке нам дали скатерть, мы вернулись, набрали сухарей, сделали из этой скатерти подобие вещмешка, и именно в этот момент появились немецкие мотоциклисты… Мы кинулись бежать, но в темноте же эта белая скатерть за спиной у одного из наших была видна, и из-за нее его убили… Мы, когда перелезали через забор, то его из пулемета расстреляли, он прямо так и остался на нем висеть…
А второго бойца я потерял, когда мы остановились на каком-то хуторе. Спросили у хозяев, немцев не было, поэтому мы и решили остаться там переночевать. Нас хорошо приняли, покормили. Причем это было еще сразу после дождя, мы были мокрые, поэтому решили подсушиться. И вдруг хозяйка меня будит: «Немцы!» А я со сна ничего не соображаю. Выглянул в окно, но немцы меня тоже заметили и кинулись бежать. Это оказались обозники, которые приехали за водой, но они сами струсили, увидев меня. А пока мы собирались, причем я помню, что долго не мог обуться, потому что все было сырое, появились мотоциклисты. Мы снова кинулись бежать, но тогда погиб еще один…
И вот когда нас осталось трое, то произошел один случай, который по силе своих душевных переживаний я считаю одним из самых сильных за всю войну. Уже где-то на подходе к Дону мы зашли в какой-то казачий хутор и, разделившись, пошли по дворам попросить поесть. Я зашел в один двор, увидел женщину средних лет с детьми и спросил у нее: «Нет ли у вас куска хлеба?» И она мне ответила: «Конечно, покормлю, сынок, чем бог послал. Только ты сначала скажи, вижу, что ты вроде как командир, когда вы закончите отступать? Или совсем воевать не умеете? Когда это было, чтобы врага к Дону подпустили? Вот вы уйдете, а мне куда с малыми детьми деваться?» – и смотрит на меня глазами, полными слез…
Я был просто смертельно голоден, но как после таких слов я мог ее еще о чем-то просить? От жгучего стыда я смог только пробормотать: «Извини, мать», развернулся и ушел… Пожалуй, самое тяжелое в этом разговоре с ней было то, что я воспринял ее упрек мне в адрес всей нашей армии, что мы такие бестолковые… Эта встреча настолько меня поразила… К тому же надо было еще и ее видеть, как она спрашивала с надеждой в голосе и слезами на глазах, а я стоял беспомощный и ничего не мог ей ответить…
А последних двоих ребят я потерял уже при переправе через Дон… Помню, что мы подошли к реке вечером, когда уже смеркалось. Прямо у реки стоял танк, и мы у двух танкистов спросили: «Что вы тут делаете?» – «Вот переправы нет, поэтому мы сейчас расстреляем все снаряды, подожжем танк и будем переправляться».
А один из моих меня сразу предупредил: «Я плохо плаваю и, наверное, доплыть не смогу». Но я его успокоил: «Мы поможем». Но когда мы поплыли, то в темноте по нам на шум открыли огонь с нашей стороны, а мы же все свои вещи, вплоть до сапог привязали к своим головам, и попробуй тут в таком положении оглядываться и тем более помогать… В общем, на берег я вышел один… Ходил, искал их по берегу, но никого так и не нашел… Вот так я и вышел к своим.
– И сколько по времени вы выходили из окружения?
– Сложно сказать, но получается, что больше месяца. Потому что я точно помню, что ушли мы в первых числах июня, а в Сталинград я попал только 25 августа.
– И все же, честно говоря, мне не очень понятно, почему вы, хорошо вооруженные, каждый раз убегали от немцев? Ведь их было немного, а у вас были автоматы.
– Если бы не этот пакет, то мы бы, конечно, ввязывались в стычки, но так как лично мне наш комдив строго-настрого приказал: «Ни в коем случае не вступать в бой. Ваша главная задача – доставить пакет в Штаб фронта!» Поэтому в нас уже словно сидела такая негласная установка – избегать любых столкновений с немцами. Кстати сказать, во время этого «путешествия» был еще один любопытный эпизод.
Так как мы очень сильно хотели есть, да и обстановку надо было узнавать, то время от времени нам надо было заходить в села. И вот однажды мы часа два наблюдали за одним селом, перед тем как в него войти. Вроде все было спокойно, зашли в одну хату, и женщина-украинка нам сказала, что в их селе немцев нет. Мы у нее расположились, переночевали, а утром вдруг узнаем, что другая часть села, оказывается, уже занята немцами. Но село было большое, и мы поняли, что немцы находятся только в другой его части, поэтому вышли из дома, совершенно не опасаясь. Идем по улице и вдруг нарвались на двух немцев… Может, это был патруль, а скорее, все-таки простые хозяйственники. Но это получилось настолько неожиданно и для них, и для нас, что и мы, и они просто растерялись и оцепенели… Между нами было метров двадцать всего, и какие-то мгновения мы стояли и смотрели друг на друга… Но они первые опомнились и рванули в одну сторону, а мы в другую.
– Вам тогда пришлось у людей просить поесть. Насколько охотно вас кормили?
– Кормить кормили, хотя и не без проблем. Но это и понятно, все-таки шла война, и у каждого были свои интересы. Кстати, там же в Богучаре, например, был еще такой эпизод. Мы увидели, что в подвале одного из домов горит свет, и зашли туда попросить поесть. Смотрю, слезает с кровати старик, в казачьих шароварах с лампасами и говорит нам так неласково: «Ну-ка, вояки, чтобы я вас здесь больше не видел». Мы развернулись, и он нам вдогонку сказал: «Что это за позор! Куда вы немцев допустили…», что-то в этом роде…
– С этими ребятами-автоматчиками вы столько всего испытали за этот месяц. За это время вы успели с ними подружиться. Не помните, например, как их звали, откуда они были родом?
– Самому старшему из них, сержанту, было около тридцати лет, и мы его называли «старик». На всякий случай мы обменялись адресами, и уже после войны я звонил их родным. Я тогда уже работал в прокуратуре, поэтому звонил вначале в милицию, представлялся и просил узнать адреса их родных и, если есть, телефон. Для меня всё узнавали, и тогда я звонил и рассказывал, когда и при каких обстоятельствах погиб их родственник… Помню, что один из них был из Ирбита, второй из Великих Лук, если сейчас не ошибаюсь, Сеня Костромин. Третий был из Старой Руссы, а четвертый тоже сибиряк, из Ишима. Оказалось, что их родным пришли извещения «пропал без вести», но зато я им все рассказал…
– Мы остановились на том, что вы вышли к своим.
– На берегу меня сразу арестовали солдаты и привели к своему комбату. Он меня выслушал, хотел взять пакет, но я ему твердо сказал, что мне приказали лично сдать пакет в Штаб фронта. Но тогда он мне так сказал: «Выбирай, либо ты сейчас уйдешь от меня, но тогда совершенно точно попадешь в фильтровочный лагерь. Либо остаешься у меня командиром роты, потому что из-за больших потерь у меня ротами командуют сержанты». Выбор у меня, сами понимаете, был небольшой, и я согласился остаться у него командиром роты. Но, правда, я его сразу предупредил, что я бывший летчик, и как командовать пехотой, не знаю. «Ничего, научишься».
И вот две недели я там провоевал командиром роты. Правда, все это время мы простояли в обороне и только перестреливались с немцами. Но комбат о пакете сразу доложил наверх, поэтому недели через две ему позвонили и даже прислали за мной машину, которая отвезла меня в Сталинград.
В штабе фронта, а это было уже 25 августа, я сдал пакет какому-то комбригу и пошел на Волгу, чтобы наконец как следует помыться и постираться, потому что моя гимнастерка тогда была настолько пропотевшая, что просто колом стояла…
Я постирался, отмылся, на кустах повесил сушиться обмундирование. Сам лежу, загораю, жара ведь стояла. И вдруг патруль – моряки Волжской флотилии во главе с политруком: «Кто такой?» Я им все объяснил. – «А, окруженец! А ну-ка пойдем с нами». – «Дайте хоть немного обсохнуть». – «Одевайся». Но я им объяснил, что в Штабе фронта могут подтвердить, кто я такой. И когда они меня туда привели, то на крыльце как раз стоял тот самый комбриг, которому я и сдавал пакет. Он меня, конечно, узнал и сказал им: «А, лазутчика поймали. Отпустите его, это наш».
– А что все-таки было в том пакете?
– Я и до сих пор не знаю, что в нем было, мне так и не сказали. Может, секретные документы, а может, и знамя дивизии, потому что по размеру он был как большая книга, обернутый в материю от плащ-палатки, и на ощупь мягкий. Но когда его при мне в штабе фронта начали распечатывать, то я успел заметить, что внутри было что-то то ли в целлофане, то ли пластмассовой упаковке. Во всяком случае, мне так показалось. Эти командиры сразу многозначительно переглянулись и сказали мне: «Считай, что ты задание выполнил».
– А кстати, как вы несли этот пакет, в чем?
– Под гимнастеркой, причем на груди, потому что когда я попробовал нести его сзади, то было очень неприятно из-за того, что когда спина потела, то пакет сильно натирал.
– А почему все-таки командир дивизии решил именно вам поручить доставить пакет?
– Уверяю вас, что ничем другим, кроме молодости, я в той группе не выделялся. Но видно, генерал решил, что этого моего достоинства вполне достаточно, ведь до этого мы с ним никогда не общались.
– А вы потом никого из тех оставшихся бойцов вашей дивизии не встречали? Не знаете, может, еще кто-то кроме вас вышел к своим?
– Встречал. Человек тридцать из той группы я встречал и общался с ними в резерве Штаба фронта, а с одним я потом случайно встретился на Сталинградском вокзале. И он мне рассказал, что наш комдив Кулешов спустя 10 или 12 дней после моего ухода застрелился…
Окишев Е.Ф. (25.08.1942. Сталинград. После выхода из окружения)
Они оказались в таком сложном положении, когда боеприпасов уже совсем не было, что нужно было решать: или сдаваться в плен, или… И тогда комдив им сказал: «Я вам уже приказывать не могу, каждый должен решать свою судьбу сам». Отошел в сторонку и застрелился из пистолета… Они рассказывали, что там, где его похоронили, оставили какой-то знак, чтобы потом можно было найти его могилу.
И еще я помню, он мне рассказал, что когда было принято решение выбираться мелкими группами и уходить с этого места, то в лесном массиве немцы через громкоговоритель обращались уже персонально к ним: «Майор Бельский – это был наш начштаба дивизии – выходи сдаваться, мы тебя видим…» Вот так небольшими группами и выходили… Кому повезло, а кому и нет. Мне вот повезло…
– А вот как вы отнеслись к известию о самоубийстве вашего комдива? Насколько такое решение оправданно в условиях войны? Ведь, наверное, можно было как-то подороже продать свою жизнь?
– Тут трудно судить человека и тем более говорить, как нужно было поступить или как бы я поступил на его месте. Я же не знаю, в каком состоянии он находился в тот момент, к тому же все-таки ему было лет шестьдесят. Да и что он мог сделать, если не было боеприпасов? Я же вам говорю, что я уходил от них с двумя патронами в пистолете… Ну хорошо, выстрелишь ты пару раз в немцев, а потом что – плен? Но нас так воспитали, что даже сама мысль о плене исключалась…
А Кулешов, я считаю, был хороший командир. Раз уж именно наша дивизия смогла ближе всех подойти к Харькову, значит, в оперативном отношении он был сильный командир.
– Куда вас направили после того, как вы сдали пакет?
– Когда в Сталинграде выяснилось, что я летчик, то меня направили в штаб 5-й Воздушной армии. Там побеседовал с одним капитаном: «Какие машины осваивал? И только-то? Ну считай, что тебе надо будет фактически заново переучиваться», ведь в армию поступали уже совсем новые модели самолетов. Поэтому меня должны были направить в Красный Кут под Саратовом, в учебно-тренировочный отряд 5-й Воздушной армии. Но в отделе кадров мне сказали, что надо немного подождать, чтобы набралась целая команда, и на меня одного не пришлось выписывать все документы. Но после того как я там две недели проболтался, а команда все не набиралась, то мне все это надоело, и я попросил присоединить меня к первой же попутной команде. И как потом оказалось, эта моя просьба весьма круто, если не сказать радикально, изменила мою жизнь, а может, и просто спасла мне ее…
В ту сторону как раз собрали команду из шестидесяти человек. Они ехали на командирские курсы, где готовили командиров рот ПТР, командиров минометных батарей и противотанковых пушек. Мне сказали, что меня припишут к этой команде, а на станции, где им надо будет выходить, комендант наши аттестаты разобьет, и в Красный Кут доеду уже сам.
Я с ними поехал, но оказалось, что там, где они выходили, никакой станции не было и в помине, а был только разъезд, от которого еще надо было идти до этих курсов 12 километров. Что делать? Ради документов мне пришлось пойти с ними, а когда утром нас подняли, то на мандатной комиссии моя судьба и решилась.
Начальником курсов был какой-то казачий полковник. Я ему доложил, что у меня направление в учебно-тренировочный отряд 5-й Воздушной армии. Он посмотрел его и спрашивает: «А какое у вас общее образование?» – «Десятилетка». – «Ну, тогда будешь учиться на командира минометной батареи». – «Так у меня же направление из штаба Армии». – «Ничего, пиши рапорт, мы его рассмотрим и зачислим тебя. А самовольно уйдешь, будем считать тебя дезертиром!»
А как раз около него сидел особист, к которому я и обратился. Но он мне ответил примерно так: «Слушай, парень, я тебе не советую. Сейчас уже начались тяжелые бои за Сталинград, командного состава не хватает, поэтому нам и поручили его готовить. К тому же я знаю, что сейчас творится в авиации: летчики есть, а машин не хватает, поэтому будешь болтаться в резерве».
Но вы знаете, позднее я был даже рад такому повороту судьбы. Объясню почему. Вот представьте себе. Потери в 41-м были большие, и в нашем полку мы постоянно кого-то недосчитывались, а то и не одного. И вот прилетаешь с задания, а там, несмотря на потери, тыловая обстановка: танцы, самодеятельность, как будто ничего не изменилось… И невольно возникала такая мысль: завтра ты не вернешься, а тут все то же самое будет… Этот фактор лично на меня действовал очень угнетающе. В этом смысле в полевых частях все было совсем по-другому.
Правда, я смирился с этим не сразу, и еще какое-то время у меня теплилась надежда, что если буду писать рапорты, то меня все-таки вернут в авиацию. Но она окончательно погасла, когда я в очередной раз побывал у начальника курсов и он довольно резко оборвал мои надежды: «Вы большую часть времени проучились и уже почти готовый специалист. Так что больше по этому поводу у меня не появляйтесь. Кругом!»
– Сколько вы проучились на этих курсах? Насколько хорошо вас там подготовили, и вообще, что вам из того периода больше всего запомнилось?
– На этих курсах мы проучились два месяца, и я считаю, что за это время нас подготовили очень хорошо. Но просто нужно учесть, что лично мне в учебе значительно помогали мои познания в математике. Поэтому, честно говоря, я там только первый месяц добросовестно и отучился, а потом уже скорее по инерции.
Помимо изучения матчасти очень большое внимание уделялось тактике и подготовке данных для ведения огня. Бывало, что на занятиях в поле проводили по одиннадцать часов. Это, скажу я вам, страшное дело как утомительно, к тому же ведь уже осень была: слякоть, грязь, холод… А так в основном боевая подготовка, и только нарядами нас отвлекали.
А за то, что я хорошо успевал, меня назначили помощником командира учебного взвода, которому я стал помогать в обучении. И даже по его просьбе иногда проводил занятия с группами курсантов. И учебные стрельбы у нас тоже проводились, причем у меня они получались на редкость удачно. Я едва ли не с первой мины накрывал цель даже без пристрелки.
Всего на этих курсах училось человек триста. Все курсанты были с фронта, но все совершенно разных специальностей: особисты, юристы, даже один член военного трибунала, политработники, помню одного грузина военного инженера, но больше всего было интендантов. Причем даже по званию все были абсолютно разные. Этот грузин, например, был капитаном. Но все это было понятно, потому что тогда сложилась такая острая необходимость в командирах именно такого профиля.
И тут еще необходимо рассказать об эпизоде, который случился как раз на этих курсах и который потом многое предопределил в моем положении на фронте. Когда мы только приехали на курсы, то все табельное оружие у нас отобрали. Но я тот «парабеллум», который взял у убитого мною лейтенанта, решил сохранить, поэтому попросил его спрятать до окончания курсов одну женщину.
На этих курсах кормили, честно говоря, паршиво, мы все время были голодные, поэтому иногда ходили, помогали работать колхозникам, и за это они нас до отвала кормили тыквенной кашей. Но оказалось, что к этой женщине ходил какой-то инструктор политотдела. И когда уже перед самым отъездом я к ней зашел, то она мне дала записку: «Пистолет изъят инструктором политотдела таким-то». Именно поэтому я и попал на фронт без оружия.
– Куда вас направили служить?
– Сначала всех нас направили в управление кадров Фронта. Побеседовали с нами кто мы, что мы. Меня опять переделали в лейтенанта и направили служить в 21-ю армию. Во время той беседы был еще такой немаловажный момент, когда нас всех предупредили, что мы должны служить строго по специальности, которую получили на этих курсах. Ведь для этого, собственно говоря, нас туда и направляли. Затем нас направили в дивизию, а уже оттуда в полк.
– А кстати, вы тогда в каком звании уже были?
– С присвоением звания у меня получилось достаточно интересно. Еще когда я только оказался в военном трибунале, то по их линии меня представили на звание младшего военного юриста, потому что из-за нехватки кадров меня должны были включить в штат. Но в то же время и особый отдел успел отправить письмо в округ с представлением меня к званию сержанта гозбезопасности, а это тоже два кубика. Именно поэтому когда я прибыл на формирование дивизии в Тюмень, то пришло сразу несколько ответов. И председатель трибунала меня вызвал, разложил их передо мной и смеется: «Выбирай». – «Ну раз я с вами, то давайте младшего военного юриста».
А после окончания этих курсов мне присвоили звание лейтенанта, вернее, переделали его из младшего военного юриста. Старшего лейтенанта я получил уже в полку, а капитана мне присвоили незадолго до последнего ранения.
Но перед тем как я попал на фронт, у меня случилась одна история. На первый взгляд она выглядит довольно забавно и невинно, но на самом деле вполне могла закончиться очень плачевно, если вообще не трагически.
– Расскажите, пожалуйста.
– Когда мы поехали с курсов под Сталинград, то в Саратове была остановка, и мы с приятелями решили остаться в городе и погулять напоследок. Ведь до этого к нам на курсы приезжали несколько человек, из числа только недавно выпустившихся. Они вроде только-только уехали от нас на фронт, и буквально едва ли не через неделю навещают нас раненые и рассказывают про бои в Сталинграде страшные вещи: «Ребята, там такая мясорубка, что можно только мечтать о ранении, потому что оттуда только две дороги: или в госпиталь, или в землю…»
Поэтому впечатление о том, куда мы едем, у нас было очень четкое. А у меня был приятель, наш заводила Вовка Можжин, который до этих курсов служил интендантом. И он мне сказал примерно так: «А ты уверен, что вернешься живым? Нет? И я не уверен. Так давай останемся на пару дней и напоследок как следует гульнем». Но я колебался, и он меня чем добил. Он был такой форсистый парень, любил покрасоваться, но у него была простая солдатская шинель, поэтому в увольнения он всегда просил мою хорошую шинель. У меня дома оставалась шинель, которую мне выдали после выпуска из училища. Но тогда она мне не очень понравилась, поэтому я ее оставил дома. А уже во время войны я ее немного перешил, и по сравнению с обычными шинелями она смотрелась куда лучше. И тогда Володя уговорил меня такими словами: «С такой-то шинелью все саратовские девчонки будут у твоих ног».
И мы втроем отстали от своей группы… Идем по улице, ищем, где бы переночевать. Смотрим, девушка метет улицу. Спросили у нее: «Девушка, а где тут можно переночевать?» Она на нас так внимательно посмотрела и говорит: «А у нас и можно». Оказалось, что она была из труппы какого-то эвакуированного театра.
Устроились мы у них и прожили там несколько дней. Но надо же было на что-то существовать, ведь мы не могли пойти отоваривать свои аттестаты, потому что нас бы тогда сразу раскрыли. Поэтому мы продавали на барахолке что-то из своего обмундирования и покупали продукты. Что могли, они продали, а я продал не только свою диагоналевую гимнастерку, но и даже почти все мое зимнее обмундирование, поэтому потом и оказался в хэбэ и очень сильно мерз.
Вот так мы устроились. Ходили к ним на спектакли, а после них устраивались посиделки. Но у них с продуктами было совсем туго, поэтому мы все, что покупали, вкладывали в общий котел. Но я помню, что на рынке все было очень и очень дорого. Помню, например, что покупали картошку по 60 рублей килограмм и даже мясо, из которого женщины варили суп. И на всех покупали одну бутылку водки, потому что на большее количество просто не было денег. Если не ошибаюсь, то литр или бутылка водки стоила 1000 рублей. А нас же было человек двадцать, поэтому люди просили дать хоть понюхать ее. Так что ни о какой пьянке, конечно, не было и речи.
А потом мы как-то напоролись на патруль, и нам пришлось бегом от них скрываться, ведь фактически мы же были дезертирами. Забежали в какой-то склад, и девушки, которые там сидели, нас спрятали среди мешков с мукой. И вот после этого мы решили, что все, пора нам ехать, а так бы мы, наверное, еще пару дней там пожили.
Но я потом, когда все это анализировал, то просто удивлялся, какие же мы на самом деле были дураки… Ведь мы же фактически дезертировали, а тогда с дезертирами разговор был короткий… Но все-таки вы должны понимать, что нам было всего по двадцать лет, а это самый возраст, чтобы творить всякие безрассудства…
– А вас потом не спрашивали, где вы все это время пропадали?
– Нет, мы когда приехали в Управление кадров Фронта, то вопросов никаких не возникло, потому что туда мы только пешком шли километров шестьдесят-семьдесят. Помню, в одном месте остановились на ночлег у печи, которая осталась от разрушенного дома, развели в ней огонь, чтобы хоть чуть-чуть согреться, и тут по нам немцы открыли артиллерийский огонь. Так что в тех условиях мало ли сколько люди могли добираться.
– Куда вы попали служить?
– Меня направили в 89-й стрелковый полк 23-й стрелковой дивизии, но потом нас переименовали в 210-й Гв СП 71-й Гвардейской дивизии. И вот в этом полку я провоевал до моего последнего ранения в феврале 44-го.
– Вы вскользь упомянули, что у вас по прибытии в полк произошла какая-то история, которая во многом определила ваше положение на фронте.
– Не то чтобы она на что-то сильно повлияла, но привела к тому, что у меня буквально сразу оказались испорченными напрочь отношения с командиром полка. А случилось это вот из-за чего.
Когда я только пришел в этот полк из резерва, то свободных вакансий командиров-минометчиков не оказалось, поэтому этот командир полка сразу мне предложил возглавить одну из стрелковых рот. Но я отказался, потому что, как я вам уже рассказывал, нас в Управлении кадров Фронта строго-настрого предупредили служить только по обретенной на курсах специальности. Его мой отказ заметно задел, но что он мог поделать? Не отсылать же меня обратно. Я был не один, а еще с одним лейтенантом. Мы с ним переночевали в какой-то брошенной землянке и на второй день снова пошли в штаб нашего полка.
Но эта Вишневая балка, в которой находился штаб, была очень разветвленная, а уже смеркалось. Мы до какого-то момента шли, но там было два ответвления: налево и направо. И мы решили, что сначала пойдем вправо. Прошли с километр, а может, и полтора, но никаких признаков жизни не видели. И тут в темноте мелькнул огонек, на который мы и пошли. Там оказался какой-то блиндаж, в который мы решили зайти. Мой попутчик шел немного впереди меня, и когда он открыл дверь, то я успел заметить очертания немецких касок, каких-то полуодетых людей и немецкий офицерский мундир, брошенный на нары… В общем, у меня создалось такое впечатление, что это было штабное помещение. А лейтенант уже успел туда войти, и последнее, что я успел заметить, как два немца силой его усадили на табурет. Но я же вам говорил, что на фронт мы приехали совсем без оружия, а в запасном полку нам сказали, что личное оружие выдадут позже.
И вот я стою перед этим домиком, причем там никакого часового не было, но зато и у меня оружия не было. Подождал немного, но что я мог сделать? И я оттуда ушел, но понял, что нужно срочно где-то добыть пистолет, потому что на фронте человек без оружия просто как дурак. Я подумал, что надо быстро пистолет или как-то достать, или трофейный где-то найти. И вы не поверите, утром, едва ли не у штабной землянки, я нашел кобуру с немецким пистолетом. И только я успел подумать: «Вот повезло», стою, рассматриваю его, а тут как раз идет командир полка. И когда он увидел, что я рассматриваю этот пистолет, то сказал мне так зло: «Значит, трофеи ты собирать можешь, а как воевать, так в жопе колет!» Я ему попытался объяснить ситуацию: «Воевать я не отказываюсь, но есть такой приказ, что специалистов использовать строго по назначению». И вот с тех пор получается, что фактически с первого дня моего появления в полку у нас установились весьма прохладные, я бы даже сказал, натянутые отношения. И при любой возможности он меня старался как-то поддеть. Даже бывало, когда ставит нам задачу, говорит мне: «А ну-ка, несостоявшийся сталинский сокол…» Все смеялись, поэтому я даже стал скрывать свое летное прошлое.
А ведь я же ему объяснил, что ищу оружие, потому что мой товарищ попал в плен, и я сейчас сам едва в плен не попал… И вот так получается, что мой попутчик меня тогда фактически спас…
В этом же овраге у меня потом случился похожий случай. Я тоже искал, где бы переночевать, и нашел брошенную немецкую землянку. Причем внутри нее нашел даже маленькую плитку, круглую такую с фитильком. Вот, думаю, повезло мне. Правда, уже наученный горьким опытом, обошел все кругом, но все было спокойно. Затопил печку, отоспался. А когда утром проснулся, то увидел, что буквально метрах в ста от меня немцы строили землянки… Но мне опять повезло, потому что они почему-то не обратили на меня внимание, и мне удалось незаметно оттуда улизнуть.
Вообще надо сказать, что в этих оврагах под Сталинградом все было перемешано. Помню, как-то в этой же Вишневой балке было такое. Между нашими и немецкими позициями было всего метров сто, но между нами овраг. Причем у нас окопы были неглубокие, наскоро отрытые в мерзлой земле, и только на коленках там и можно было в них укрыться. Я в один из них залез, но зима-то ведь была очень суровая, и я буквально до костей промерз. Уже часа два или три ночи, а я все уснуть не могу, настолько было холодно.
Но там кругом валялись какие-то немецкие журналы, и я решил развести из них небольшой костерок, чтобы хоть немного обогреться. Собрал сколько смог, от снега их очистил и поджег. Но они неожиданно для меня сразу сильно вспыхнули, и немцы открыли на свет огня просто шквальный огонь. И хотя снаряды и мины разрывались немного дальше от меня, я решил, что нужно чем-то укрыться. Рядом лежали два или три трупа, и я накрыл ими свой окопчик. И все бы хорошо, но от тепла огня эти трупы подтаяли и сверху на меня начала капать какая-то пакость… В общем, настоящая ночь кошмаров…
Конец ознакомительного фрагмента.