Вы здесь

На виртуальном ветру. Деревянный ангелок (А. А. Вознесенский, 2018)

Деревянный ангелок

Пробегаю по ЦДЛ, по Дубовому залу, потом по Пестрому, где испытанные остряки писали на стенах, по залам памяти, где гудит процесс литературы, где сопит Юра Казаков, где Толя Гладилин, запыхавшись после пинг-понга, подсел к Володе Максимову, там силач Коля Глазков обнимает вас так, что косточки трещат, там трапезничают Юра Трифонов, Дезик Самойлов, машинистка Таня, там за столиком маячит Инна Лиснянская, взрывная, библейски эротичная, и тишайший Семен Израилевич Липкин, один из прародителей Союза писателей (они потом героически выйдут из Союза)… Из подвала вылезает Игорь Шкляревский, весь в бильярдном мелу. Там тень Домбровского, душа Светлова – или душа дома? – горько усмехаясь за столиком, курит и стряхивает пепел в рюмку. Их души, судьбы или, как принято говорить, энергетическое поле въелось в панели и витые балясины Дубового зала.

Когда-то зал был ложею масонской…

Партком же, проводя свои заседания, так и не расшифровал в силуэте деревянной балконной решетки изображения двуглавого орла.

А на витой колонке бесстрастно отсвечивает скульптурное девичье личико деревянного ангела ЦДЛ. Эта девочка – Маша Олсуфьева, графинюшка, последняя владелица нашего дома.

Я довольно хорошо знал Марию Васильевну. Аристократически стройная, сухопарая, она жила с дочерьми в своем палаццо во Флоренции, переводила прозу Пастернака и Солженицына и делала «литерал», подстрочный перевод для моей первой книги в издательстве Фельтринелли.

Фельтринелли, понизив голос до шепота, сказал: «Мы пригласили для вашей книги саму графиню – она лучший знаток русской литературы».

Графиня стоически перенесла слова «лажа», «а на фига?» в моих текстах. Дочь ее была своей для молодежной вольницы, водила меня к «ангелам грязи». Как-то среди работы Мария Васильевна обронила: «У меня есть дом на Поварской…»

Много лет спустя, когда табу на нее ослабло, М.В. Олсуфьева побывала в Москве. Я пригласил ее обедать в ЦДЛ. «Это же мой дом», – остолбенело оглядывалась гостья. Мы сели под колонкой с ее детским личиком. Их профили совпадали.

«Я хотела бы взглянуть на свою детскую. Где я спала. Это здесь, за дверьми, на первом этаже!..»

Ее лицо озарилось, стало страшно похоже на детское личико барельефа. Рука ее затрепетала. Как, наверное, сердце ее сжалось, выходя в прихожую!..

«Что там сейчас?» – На дверях детской спаленки поблескивала табличка «Партком».

Официантка Тамара, по-бабьи подперев подбородок, глядела из-под челочки на слезы хозяйки.

Впрочем, для нас не было ни служащих, ни обслуги, ни официанток – все были нашей семьей, служительницы ЦДЛ были жрицами не только жратвы, но и литературы.

Здесь же рядом находились комнатушки литературных секций, и из своих кабинетов феи ЦДЛ – эти тихие вершительницы культурных событий – дуря официоз, устраивали литературные вечера.

Поэт – чужак в этих застольях. Его жрут – кто за западничество, кто, наоборот, за русские православные мотивы.

* * *

После хрущевского ора на меня в Кремле в Большом зале ЦДЛ вопило осуждающее меня собрание. Перегарный зал требовал покаяния, уничтожения. Я сказал только несколько слов, две фразы, что не буду каяться и что я не забуду слов Хрущева.

«Правда» наврала потом, вписав «не забуду добрых слов Никиты Сергеевича». Это еще более издевательски прозвучало – все знали, какой «добрый» это был ор.

«Нью-Йорк таймс» назвала выступление «образцом непокаяния». На следующий день Эренбург мне сказал: «Вы на трибуне казались подавлены, но это была речь героя».

Увы, ничего геройского я тогда не чувствовал. Был шок безысходности.

Я шел по проходу со сцены сквозь ненавидящую тишину, сквозь энергетическое поле злобы. Возвращаться на свое место я не стал. Я вышел из зала. В темноте за портьерой перед дверьми я почувствовал теплое плачущее существо, соленые щеки. Приходя в себя, я узнал официантку Тамару. Она хлестала в три ручья.

– Ты что, Тамарка?

– Плачу, Андрюша, от страха за тебя. Я боялась… – Она улыбалась сквозь слезы.

– Чего боялась?

Я думал, что она скажет по-бабьи: «Я хотела, чтобы тебя простили, чтобы ты повинился, чтобы все обошлось, чтобы ты снова ходил к нам в ЦДЛ».

Она ответила: «Я боялась, что ты не выдержишь и покаешься. Спасибо, что выдержал, не покорился. Ну, теперь держись, Андрюша…»


Вообще мне везет на людей с чистой аурой. Даже суровые натуры порой оборачиваются ко мне солнечной стороною.

Как мы враждовали с Андреем Дементьевым! Как я ошибался в людях!

Работник ЦК ВЛКСМ, назначенный редактировать мою книгу, казавшийся мне монстром и пижоном, он с ходу зарубил тридцать стихотворений. Я взбесился. Потом мы сели за стол переговоров, и я строка за строкой объяснил ему смысл моей эстетики. Вечерело. Оказалось, что он искренне считал, что мои метафорические сплетения – это лишь политический кукиш. Он понял, распахнулся. С тех пор мы на долгие годы крепко подружились. Он был предан поэзии. «Я ненавижу в людях ложь» – эта строка его была не лозунг, а жизненное кредо. За что он тяжко расплатился судьбой.

Будучи редактором «Юности», он взял на себя публикацию поэмы «Ров», в которой повествовалось о разграблении сегодняшними вандалами еврейских захоронений в Крыму. При свете фар они вырывали золотые зубы, сдирали с костей кольца, раскопав трупы двенадцати тысяч людей, когда-то расстрелянных гитлеровцами.

Писать было тяжело даже физически. Ужасал ров и бездна, открывшаяся за ним. Сам я не из слабонервных, всякое видел. Но после увиденных разбитых черепов и детских волос я не мог примерно месяц заснуть. Человеческий разум, наверное, не рассчитан на подобные перегрузки. Поэма мучила меня. После «Рва» долго не мог написать ни одного стихотворения. Видно, нервы обожглись.

На еврейскую тему существовало государственное табу. Саша Ткаченко с друзьями, рискуя, добыл для меня тайные документы. Собственно, поэма не была эстетическим шедевром, она была средством обнародования этой жуткой правды. Может быть, поэма предсказала преступное нутро советского человека, приведшее сейчас к криминальной революции. Понятно, что власти вели борьбу против поэмы на уничтожение. Башка моя горела от бредовых образов. Неожиданно помог А.Н. Яковлев, до той поры не жаловавший мою поэзию. Он был похож на оживший бюст Сократа с мохнатыми бровями. Когда все завершилось, он подарил мне фото рва с надписью: «Здесь дважды совершилось чудовищное преступление – один раз фашистскими, другой раз нашими варварами».

Для тех времен надпись была смелая.

После опубликования «Рва» в зале «Октябрь» мне на сцену подали рисунок, изображающий член, разрывающий Звезду Давида. Подпись гласила: «Андрюха, пососи хуй у дохлого раввина». Администратор сказал, что несколько десятков человек заняли первые ряды, чтобы сорвать вечер. Я показал рисунок залу: «Ну, кто нарисовал? Встаньте! Я же не прячусь от вас, покажите и вы свои лица». Никто не встал из темноты. «Значит, вы трусы, трусы!» – закричал я им. Зал поддержал меня, вечер не был сорван.

Конец ознакомительного фрагмента.