Мое первое стихотворение
Мальчик возвращался из школы по зимним курганским улочкам. Плечи второклассника стягивал ранец. Смеркалось.
В одноэтажных домишках кое-где таинственно зажигались святочные слюдяные окна. Уральский морозец щипал щеки малолетнего москвича. Он дышал через шарф.
На углу Железнодорожной улицы он заметил трех огольцов, чем-то занятых у сухого дерева.
«Аборигены, – размышлял мальчик, – гвардейцы кардинала х…вы. Ща отметелят. Пора с…бывать через пустырь».
Но подростки не обратили внимания на нашего путника. Они играли в гестаповцев. Главный был одет в черную шинель, на пряжке ремня отсвечивали буквы «ЖУ». Судили партизанку. Партизанкой была дворняжка, вернее, щенок черный с рыжими подпалинами. Дерево служило виселицей. Кутяш тыкался мордой в руки мучителей, не понимая плачевности своего положения. Четвертый побежал домой за веревкой. Шел допрос.
– У, засранка, комсомольская проблядь! Где Сталин?! Отвечай, падаль. Ссы на его портрет, а не то вздернем – блядь буду, вот те крест, век свободы не видать…
– Хуй вам в жопу, – отвечала героическая партизанка. – Сталин придет, всех вас раком выебет. На жопу глаз натянет! Вам всем срать не досрать до великого вождя.
Мальчик подошел ближе. «А ведь они замудохают щенка».
– Ты чо?! Хули тебе, куированный? – Гестаповцы уставились на мальчика.
– Москвичка – в жопе спичка, – тоненько завопил дразнилку меньшой из них, тот, который озвучивал партию партизанки.
– Курган – в жопе наган, – находчиво отпарировал москвич. – Пацаны! Махнемся? Кутенка – на лупу…
Он достал из кармана свое заветное сокровище – увеличительное стекло, все в ссадинах от ношения в кармане. «За собачку, бля…»
Сделка состоялась. «Ну, хуярь отсюда! – прокричал ему вслед старший. – Ишо раз поймаем – отпиздим».
Мальчик бежал домой. На груди, под пальто у него дышал теплый комок, билось сердечко, существо еще более беззащитное, чем он, которое он мог спасти, помочь.
«Как охмурить родителей? Ни фига, щеночек, прорвемся как-нибудь…» – думал малыш.
«Спаситель мой, виконт де Бражелон, незнакомый рыцарь мой, ты пахнешь бубликом, цветочным мылом, чистым детским потом, мое сердечко разрывается от преданности к тебе, я вырасту большой, буду защищать тебя от жестокого мира, буду есть из твоих рук, ах, боже мой, какое счастье – засыпать на его груди», – думала обмененная пленница.
Назвали ее Джульбой. Она провожала меня в школу, прячась за кустами, ожидала после уроков, визжа от вожделения, прыгала и лизала в лицо.
Собственно, мы были почти одной породы с ней, дети огородов, чистых низких инстинктов. Уровень наших глаз совпадал. Мы видели мир снизу.
Мы воровали подсолнухи, жрали жмых, были свидетелями кошачьих, куриных и собачих свадеб. Постоянно голодные, мы, как и наши четвероногие собратья, промышляли, где бы что откусить. Как и они, мы настороженно относились к взрослым, опасаясь подвоха. Мы дразнили старшего мальчика «проститут» за его страсть с козой. Он был неопрятен, соплив, но улыбался чему-то неизведанному нами. Лексикон, ныне называемый ненормативным, выражал для нас чистую, первозданную суть природы. Мы знали и, спрятавшись, глазели, когда по утрам сосед Николаев шагал в дощатую скворешню уборной. За ним шла красавица Надежда. Когда он садился на очко, как на трон, она становилась перед ним на колени.
Джульба была с нами и, затаившись, замирала.
Порой я прятал ее под кроватью, и мы засыпали с ней, сопя от счастья и понимания.
Когда приходили гости и собиралось застолье, меня клали за занавеской в той же комнате. За полночь они пели песни. Как-то, помню, мама, нарядная и раскрасневшаяся, заглянула за занавеску.
– Ты что не спишь?
– Песню жду.
– Какую еще песню?
– Про мышку.
– Про какую еще мышку?
– Про шумелку.
– ??
– Шумелка – мышь… мышка…
– Какая же мышь-шумелка? Она тихая…
«Шумел камыш, шумелкамышумелкамышумелкамыш», – затянули гости. Я уплывал в эту мелодию. Джульба посапывала в такт под одеялом.
Хозяйка наша Анна Ивановна, пустившая эвакуированных в свой дом, под вечер садилась на крыльцо и, дыша перегаром, трепала Джульбу: «У, шишига, кикимора лесная, девочка, целка ты, еще не …аная»… Джульба урчала от счастья.
Но однажды отец объявил, что завтра мы уезжаем в Москву. Ура!
– А Джульба? – Мы с сестрой ударились в рев.
Родители переглянулись и обещали взять ее с собой.
На станции во время погрузки, среди летней пыли, она томилась, привязанная к столбу. Ее должны были отправить грузовым вагоном вместе с лошадьми.
– Охуели совсем! – взмолился измученный хозяйственник по фамилии Баренбург. Он матерился дискантом, как будто мелко крестился. – Да она же лошадей покусает…
Задыхаясь, я бежал от станции к дому на Железнодорожной. Передо мной, визжа от счастья, неслась Джульба, понимая, что бежит домой, но не чуя, что мы расстаемся.
Под стук колес, зареванный, не простив предательства взрослых, я написал первые в жизни стихи. О первой сердечной боли, о первой любви.
Джульба, помнишь тот день на станции,
Куда на веревке тебя привели?
Трудно было расстаться нам
В этой серой курганской пыли.
Джульба, помнишь, когда в отчаянье,
Проклиная Баренбурга что есть силы,
Клялся тебе хозяин
Не забыть тебя до могилы?
Анна Ивановна прислала нам письмо. Во первых строках она сообщала, что Джульба как сбесилась, она врывается в комнаты, ищет, кидается на людей, не ест, воет. «Все ищет мальчика», – писала хозяйка.