Вы здесь

На берегу Божией реки. Записки православного. Часть I (С. А. Нилус, 2010)

Рекомендовано к публикации Издательским Советом Русской Православной Церкви № ИС 10-17-1707

© Издательство «ДАРЪ», 2010

Часть I

Вместо предисловия

Назначение и цель христианского писателя – быть служителем Слова, способствовать раскрытию в Нем заключенной единой истины в ее бесконечно разнообразных проявлениях в земной жизни христианина и тем вести христианскую душу по пути Православия от жизни временной в жизнь вечную во Христе Иисусе Господе нашем.

По выходе в свет книги этой я послал ее в дар епископу Полтавскому Феофану. В ответ на это Владыка 24 ноября 1915 года написал мне следующее:


«Досточтимый Сергей Александрович! Сердечно благодарю Вас за Ваше внимание ко мне, выразившееся в посылке мне Вашей книги «На берегу Божьей реки». Я с великим интересом читаю все Ваши книги и вполне разделяю Ваши взгляды на события последнего времени. Люди века сего живут верою в прогресс и убаюкивают себя несбыточными мечтами. Упорно и с каким-то ожесточением гонят от себя самую мысль о кончине мира и о пришествии антихриста. Их очи духовно ослеплены. Они видя не видят и слыша не разумеют. Но от истинно верующих чад Божиих смысл настоящих событий не сокрыт, даже более того: на ком почиет благоволение Божие, им будут открыты и время пришествия антихриста, и кончина мира точно. Когда Господь изречет Свой грозный Суд над грешным миром: не вечно Духу Моему быть пренебрегаемым человеками, потому что они плоть (Быт. 6, 3); тогда Он скажет верным Своим рабам: выйдите из среды их и отделитесь… и не прикасайтесь к нечистому; и Я прииму вас (2 Кор. 6, 17; ср.: Ис. 52, 11). И сокроет их от взоров мира, воздыхающего в страхе грядущих бедствий. Поэтому велика заслуга тех, кто напоминает людям века сего о грядущих великих временах и событиях. Господь да поможет Вам глаголати о сем в слух мира всего благовременно и безвременно со всяким долготерпением и назиданием (2 Тим. 4, 2).

Ваш искренний почитатель и богомолец, епископ Феофан».


«Господь да поможет Вам глаголати о сем в слух мира всего» – эти слова епископа сбылись во всей точности в годы революции. Таково значение епископского благословения, и притом такого епископа, как Феофан.

* * *

С Покрова 1907 года[1] по день Святого Духа 1912 года Богу угодно было поселить меня со всей моей семьей на благословенной земле святой Оптиной Пустыни. Отвели мне старцы усадьбу около монастырской ограды, с домом, со всеми угодьями, и сказали:

– Живи с Богом, до времени. Если соберемся издавать Оптинские листки и книжки, ты нам в этом поможешь; а пока живи себе с Богом около нас: у нас хорошо, тихо!..

И зажили мы, с благословения старцев, тихонько, пустынною жизнью, надеясь и кости свои сложить около угодников оптинских.

Господь судил иначе. Слава Богу за все!.. Велика и несравненно прекрасна река Божья – святая Оптина! Течет река эта из источников жизни временной в море вечно радостного бесконечного жития в царстве незаходимого Света, и несет на себе она ладьи и своих пустынножителей, и многих других многоскорбных, измученных, страдальческих душ, обретших правду жизни у ног великих Оптинских старцев. Каких чудес, каких знамений милости Божией, а также и праведного Его гнева, не таят в себе прозрачно-глубокие, живительные воды этой величаво-прекрасной, таинственно-чудной реки! Сколько раз с живописного берега ее, покрытого шатром пышно-зеленых сосен и елей, обвеянного прохладой кудрявых дубов, кружевом берез, осин и кленов заповедного монастырского леса, спускался мой невод в чистые, как горный хрусталь, бездонные ее глубины, и – не тщетно…

О благословенная Оптина!..


До новолетия 1909 года я был занят разбором старых скитских рукописей, ознакомлением с духом и строем жизни моих богоданных соседей, насельников святой обители. Плодом этого времени была книга моя «Святыня под спудом» и несколько меньших по объему очерков, нашедших себе приют в изданиях Троице-Сергиевой Лавры. С 1 января 1909 года я положил себе за правило вести ежедневные, по возможности, записки своего пребывания в Оптиной, занося в них все, что в моей совместной с нею жизни представлялось мне выдающимся и достойным внимания.

Чего только не повидал я, чего не передумал, не переслушал я за все те незабвенные для меня годы, чего не перечувствовал! Всего не перескажешь, да многого и нельзя рассказать до времени, по разным причинам слишком интимного свойства. Но многое само просится под перо, чтобы быть поведанным во славу Божию и на пользу душе христианской, братской мне по крови и по вере православной.

Откроем же, читатель дорогой, тетради дневников моих и проследим с тобою вместе, что занесло на их страницы благоговейно-внимательное мое воспоминание.

1909 год

1 января

Вот уже и год прошел, да еще с прибавком в три месяца, как мы живем под покровом Царицы Небесной в Ее обители Оптинской. Не видали, как пролетело это время.

Новорожденного младенца семьи вечности – 1909 год – встретили всенощным бдением в Казанской церкви благословенной Оптиной. Ходили всей семейкой, разросшейся, благодарение Богу, до одиннадцати душ. Отстояли всенощную до величания великого святителя Василия, приложились после Евангелия к его образу и после четвертой песни канона, около 10 часов вечера, пошли домой. Служба началась в половине седьмого, а конца первого часа и отпуста ранее половины одиннадцатого не дождаться: не всем моим под силу выстаивать до конца такие бдения, да и самому мне грех похвалиться выносливостью к монастырским стояниям, кроме тех, увы, редких случаев, когда, нежданная, негаданная, посетит нечувственное окаменелое сердце небесная гостья – молитвенная благодать Духа Святаго, «немощная врачующая, оскудевающая восполняющая». Ну, тогда стой хоть веки!..

К одиннадцати часам вечера пришел к нам иеромонах о. Самуил с двумя клиросными, перекусили кое-чего с нами, выпили чайку и начали в моленной новогодний молебен. Была полночь, а в моленной мы и певчие пели «Бог Господь и явися нам…».

Идеальная встреча нового года! Как благодарить за нее Господа?

– Крестообразно! – сказал мне как-то года три назад в Николо-Бабаевском монастыре на подобный же вопрос один полублаженный, а может быть, и блаженный, некто Василий Александрович, проживавший в холодной трепаной одежонке и лето и зиму в омете соломы около монастырского молотильного сарая.

– Как? – переспросил я.

– Да так, очень просто, – ответил Василий Александрович и осенил себя крестным знамением. – Так и благодарите! – добавил он с милой, детски наивной улыбочкой.

Верстах в пяти от монастыря у Василия Александровича было что-то вроде поместья – дом, надельная и наследственная, родителями благоприобретенная земля, но он, как говорили мне, до этого не касался, предоставив все во владение семейному своему брату; сам же он был бобыль и довольствовался как жилищем монастырским ометом[2]. В омет этот он уединялся, там и ночевал, не обращая внимания ни на какую погоду. Изредка, когда костромские морозы переваливали за 30 градусов, Василий Александрович забегал в монастырскую гостиницу погреться у гостиника и попить у него чайку… Когда-то он был послушником в Николо-Бабаевском монастыре, а затем, кажется, вторым регентом в Троице-Сергиевой Лавре. Лет двадцать назад, сказывали мне, у него был чудный голос – тенор, которым, бывало, заслушивались любители пения. Во времена моего с ним знакомства у него уже почти не оставалось голоса, но слух был на редкость верный, и мы с женой пели иногда с ним священные песнопения, поздним вечером, на крылечке монастырской гостиницы. Странный он был человек! Придет он, бывало, ко бдению в величественный Бабаевский собор, станет где попало и как попало, иногда даже полуоборотом к алтарю, поднимет голову кверху, воззрится в соборный расписной купол, да так и простоит как изумленный все бдение, не сходя с места и не пошевельнув ни одним мускулом. Внешней молитвенной настроенности в нем заметно не было. Была ли внутренняя? – Бог весть; но по жизни своей, смиренной и скромной, исполненной всякой скудости и полнейшего нестяжания, он все-таки был человек не из здешних.

На том, видно, свете только и узнаем, кем был в очах Божиих бабаевский Василий Александрович.

Приходил поздравить нас с Новым годом наш духовный друг, о. Нектарий, и сообщил из жития Анзерского отшельника, преподобного Елеазара, драгоценное сказание о том, как надо благодарить Господа.

– Преподобный-то был родом из наших краев, – поведал нам о. Нектарий, – из мещан он происходил козельских. Богоугодными подвигами своими он достиг непрестанного благодатного умиления и дара слез. Вот и вышел он как-то раз – не то летнею, не то зимнею ночью – на крыльцо своей кельи, глянул на красоту и безмолвие окружающей Анзерский скит природы, умилился до слез, и вырвался у него из растворенного божественною любовью сердца молитвенный вздох:

– О Господи, что за красота создания Твоего! И чем мне и как, червю презренному, благодарить Тебя за все Твои великие и богатые ко мне милости?

И от силы молитвенного вздоха преподобного разверзлись небеса, и духовному его взору явились сонмы светоносных Ангелов, и пели они дивное славословие ангельское:

– «Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение!..»

И голос незримый поведал преподобному:

– Этими словами и ты, Елеазар, благодари твоего Творца и Искупителя!

Осеним же и мы себя крестным знамением и возблагодарим Бога славословием ангельским: «Слава в вышних Богу!..»

Но не остается, по-видимому, на земле мира; по всему видно, что и благоволение отнимается от забывших Бога человеков.

Что-то будет, что-то будет? Хорошо в Оптиной, тихо!.. Надолго ли?

2 января

Есть у нас в Елабуге сердечный друг, близкий нам по духу и вере человек, скромная учительница церковно-приходского училища Глафира Николаевна Любовикова. Близка она была любовью своею и верою к великому молитвеннику земли Русской о. Иоанну Кронштадтскому. Не потому близка она была ему, что жила под одною с ним кровлей, – она и виделась-то с батюшкой на всем своем веку раза два-три, не более, а по вере своей, по которой она имела от него, наверно, больше многих из тех, кто неотступно следовал за батюшкой в его всероссийских странствованиях. С этой рабой Божией наше знакомство долгое время было заочным, по переписке, вызванной интересом ее к моим книгам. Минувшим летом она из далекой своей Елабуги приехала на богомолье в Оптину, и здесь мы с нею и познакомились. Последним ее этапом перед Оптиной был Вауловский скит, недалеко от Ярославля, где в то лето начинала уже угасать святая жизнь великого кронштадтского молитвенника. Из Оптиной, по пути в Елабугу, она хотела опять заехать в Ваулов к батюшке.

– Будете у батюшки, – сказал я ей, – кланяйтесь ему от всех нас в ножки и попросите у него мне что-нибудь из его вещей или из старой его одежды, на память и благословение.

Какое имел для души моей значение кронштадтский пастырь, видно из книги моей «Великое в малом». Елабужскому другу просьба моя была понятна.

10 июня прошлого лета я получил от нее письмо, в котором она между прочим пишет так:

«Здравствуйте, мои дорогие! Спешу поделиться своею радостью и вкупе вашею. 1 июня, в 8 часов утра, пароход, на котором я уехала домой, не заставши батюшки в Ваулове, подошел к конторке. Я выхожу и узнаю, что о. Иоанн на Святом Ключе, в имении Стахеевых, в семнадцати верстах от Елабуги. Я сейчас же сдала багаж конторщику, а сама побежала на другую конторку, где стахеевский пароход ожидал гостей, которые были приглашены… Там все были рады, что я подоспела и еще увижу батюшку. К обедне мы уже не успели – батюшка уже отслужил. Когда меня батюшка благословил, то я ему под ухо говорю, что С.А. Нилус вам шлет земной поклон и просит вашего благословения. Батюшка говорит:

– Передай ему, что я глубоко, глубоко уважаю его, люблю его любовью брата о Христе.

Я говорю ему:

– Батюшка! Ему что-нибудь хочется получить от вас на память.

Он ответил:

– К сожалению, ничего у меня нет здесь…

Так и не пришлось мне, – пишет наш друг, – исполнить желание ваше, несмотря на видимое к вам расположение батюшки».

Сегодня день памяти преподобного Серафима Саровского. Мы с женой вдвоем ходили и к утрени, и к обедни. В этот знаменательный и любимый наш день мы получили из Петербурга от одного близкого родственника жены письмо и в нем небольшую веточку буксуса[3] с несколькими листочками: во время заупокойного бдения, накануне погребения о. Иоанна, веточка эта была вложена в руку покойного и в ней лежала все время, пока шло бдение.

При жизни своей у батюшки не нашлось под руками, что прислать мне на память, а по смерти эту «память» он прислал мне из собственных своих ручек, да еще через такое лицо, которое и знать-то ничего не могло о моем желании.

Еще замечательное совпадение: книга моя «Великое в малом», посвященная о. Иоанну Кронштадтскому, так много говорит о преподобном Серафиме Саровском, что повествованием о нем, можно сказать, наполнена едва ли не четвертая часть ее первого тома. И вот в день преподобного шлется мне зеленая ветвь на память от того, кому с такою любовью и верою был посвящен мой первый опыт посильного делания на пожелтевшей уже и близкой к жатве ниве Христовой. Я не признавал никогда и не признаю случайного во внешнем, видимом мире, тем более в мире духовном, где для внимательного и верующего все так целесообразно и стройно. Не отнесу и этого важного для меня события к нелепой и не существующей области случайного.

Да не будет!

И на подкрепу моей вере из уходящего в вечность моего прошлого приходит мне на память случай, подобный этому, но, пожалуй, еще более поразительный.

Года за два или за три до прекращения моей деятельности в качестве помещика Орловской губернии я в летнюю пору, по окончании покоса, до начала жатвы, отправился на своих лошадях к о. Егору Чекряковскому[4]. На душе накипело, сердце черстветь стало: надо было дать душе встряхнуться.

Приехал я к батюшке; вижу: его «правая рука» по детскому приюту, княжна Ольга Евгениевна Оболенская, собирается в путь.

– Куда это вы? – спрашиваю.

– Батюшка благословил отдохнуть, съездить к угодникам киево-печерским. Завтра еду. Не будет ли от вас какого поручения к святыням киевским?

Вынул я из кармана кошелек, достал двугривенный и говорю:

– Когда будете в пещерах, помяните мое имя у преподобного Иоанна Многострадального и на его святые мощи положите как дар моего к нему усердия этот двугривенный.

Почему тогда у меня явилось усердие именно к этому Божиему угоднику из всего сонма остальных преподобных отцов киево-печерских, я до сих пор не знаю… Должно быть, так нужно было.

Княжна уехала; вернулся и я к рабочей поре в свое имение.

Прошло лето, настала осень; покончили с озимым посевом; управились с молотьбой… Пришла к нам на зимовку странница Матренушка: она года два зимовать к нам приходила. Нанесла она мне в дар всякой святыни из разных святых мест, а из Киева – иконочку преподобного Иоанна Многострадального и шапочку с его святых мощей.

Очень мне это было трогательно, но особого внимания на этот дар между другими, ему равноценными, я не обратил.

В конце октября или начале ноября того же года приехал ко мне на денек со своей матушкой отец Егор Чекряковский. За беседой я между прочим спросил, хорошо ли съездила в Киев княжна.

– Хорошо-то хорошо, – ответил мне батюшка, – только не без горя; у нее в пещерах на первый же день вытащили из кармана кошелек, а в кошельке был золотой да ваш двугривенный. О золотом-то и о кошельке она и не скорбела, а вот что двугривенного вашего не донесла до мощей преподобного, то ей в скорбь было великую; хотя она и заменила его своим, да это, по ней, все не то: вышло, будто она ваше поручение неверно исполнила.

Меня точно молнией озарило.

– Нет, не так думает, – с живостью возразил я, – донесен мой двугривенный до преподобного…

И я показал, что получил из Киева от странницы Матрены. Призвал ее при батюшке и спрашиваю:

– Почему ты мне из Киева принесла святыню от Иоанна Многострадального? Почему ты его выбрала?

– Да я, – отвечает, – и не выбирала. У нас, у странников, в обычае, как придет время уходить из Киева, мы и собираем в складчину заказать обедню о здравии и за упокой благодетелей в пещерской церкви. Так и этот раз было. После обедни служивший иеромонах стал нас оделять разной святыней: мне досталась иконочка и шапочка от преподобного, а я их вам и отдала за хлеб да за соль ваши. А другого чего у меня и в уме не было.

До сих пор бережется у меня эта святыня.

Не то же ли произошло и с веточкой о. Иоанна Кронштадтского? По моей вере – то же.

Смерть о. Иоанна Кронштадтского, на убогий мой разум, представляется мне тоже знамением сокровенного и грозного значения: от земли живых отъят всероссийский молитвенник и утешитель, мало того – чудотворец, да еще в такое время, когда на горизонте русской жизни все темнее и гуще собираются тучи… и одной ли только русской жизни? Не мировой ли? Правда, «несть человек, иже поживет и не узрит смерти»; о. Иоанн болел долго, хотя почти до самой кончины своей был на ногах и служил Божественную литургию дней за двенадцать до перехода в вечность. Смерть его не была неожиданностью – к ней готовились верующие. Но за кого теперь миловать грешную землю? Кому за нее с такою силой и властью умолять Судию Праведного? Семь тысяч человек, которые не преклонили колени перед Ваалом (Рим. 11, 4), быть может, и соблюдает Себе Господь, но не для того ли, чтобы сказать этой последней Своей на земле Церкви, этому малому Своему стаду:

– Изыди отселе, народ Мой!

Наше время и плоды его похожи на то, что совершилось в Иерусалиме перед осадой его и разрушением. На Рождество не погибла ли так же ужасно цветущая Мессина, во мгновение ока похоронив под своими развалинами более 200 000 человек? Даже кладбище Мессины, устоявшее при первом землетрясении, спустя несколько дней после катастрофы новым подземным толчком было сметено с лица земли, так что и камня на камне не осталось от его пышных намогильных памятников.

Не башня ли это Силоамская? Не грозит ли и нам Бог гибелью, если не покаемся? А покаяния не только не видно, но люди, несмотря на тяжкие язвы, на них налагаемые, только еще более хулят Имя Божие. Максим Горький, например, выходец из недр русского народа, когда-то бывшего богоносцем, что пишет он, несчастный безумец, по поводу мессинской катастрофы? «Такие страшные события, – вещает этот божок российской анархии, – могут еще иметь место, но только пока силы человечества растрачиваются на борьбу человека с человеком. Наступает время окончания этой борьбы, и тогда-то мы одолеем и самые стихии и принудим их подчиниться человеку»?

Что это, как не восстание на Бога падшего Денницы? Разве богохульными устами этого жалкого пошляка и кощунника не говорит апокалиптический зверь, которого еще нет, но чью близость уже предчувствует объятое трепетною жутью сердце человеческое: одних, и притом немногих, как антихриста, близ грядущего в мир, других же, – и их большинство, – как «сверхчеловека», мирового гения, который должен прийти и устроить все, «перековать мечи на орала и копия на серпы…»?

На все мировые, современные нашему веку события мой ум и сердце отказываются смотреть иначе как с точки зрения совершенного исполнения пророчеств Священного Писания, и в частности апокалипсических. Пятнадцать месяцев, проведенных мною в непрестанном общении с оптинскими преданиями, как письменными, так и устными, совершенно убедили меня, что я не ошибаюсь в своей уверенности: только с этой точки зрения все бестолковое, безумное, взваливающее на Бога, что творится во всем мире и что заразило уже Россию, может найти себе объяснение и не довести верующего сердца до пределов крайнего отчаяния, за которыми – смерть души вечная. И до чего люди, отвергшиеся духа Писания, слепы – и оком видят, и ухом слышат, и – не разумеют. Возьму на выдержку из газетных сообщений факты из того же мессинского события. Сообщается, например, что в числе открытых нашими моряками жертв землетрясения была одна женщина, найденная под развалинами совершенно здоровой, только истощенной от голодовки и пережитого ужаса. В момент землетрясения она с мужем своим спала на одной кровати. Когда провалилась их спальня и их засыпало обломками, то мужа ее около нее не оказалось. Она еще некоторое время слышала его голос из-за разделившей их груды мусора; стоило, казалось, протянуть ей руку и коснуться мужа, но это было невозможно. И вот мужнин голос, вначале громкий, стал затихать и наконец совсем замер.

Умер муж, а жена осталась.

Разве это не точное исполнение слов Спасителя? – Сказываю вам: в ту ночь будут двое на одной постели: один возьмется, а другой оставится (Лк. 17, 34).

В той же Мессине, по словам тех же газет, от всеобщего разрушения сохранены были только два здания, и были здания эти: тюрьма и дом сумасшедших. Уцелели, стало быть, только осужденные и отверженные миром, а осудивший и отвергнувший их мир погиб.

Это ли не знамение Промысла Божия?! Кто имеет уши слышать, да слышит! (Мф. 11, 15).

Всего знаменательнее, что такие подробности катастрофы, явно свидетельствующие истину и непререкаемость Божьего слова, исходят со столбцов таких органов печати и от таких людей, которых в клерикализме заподозрить отнюдь никто не может.

Когда на острове Мартинике разразилась над городом С.-Пьером подобная же, если не еще более ужасная, катастрофа, то там изо всего города в живых остался только один негр, заключенный в подземную темницу. На утро следующего дня он должен был преданным быть казни, а казнь свершилась над осудившими его.

Все это – знамения! Но кто им внимает?

3 января

Немало знамений является и в нашей, пока еще богоспасаемой, Пустыни!

В самый день Рождества Христова в ней совершилось два крупных по своему внутреннему значению события: во время торжественной Литургии, совершаемой соборне самим о. архимандритом, в самый момент великого входа загорелся и сгорел до основания монастырский черепичный завод.

Это – событие первое.

В пятом часу того же дня, когда в храме началось чтение 9-го часа, в келье своей от разрыва сердца внезапно скончался монастырский благочинный, о. Илиодор, человек нестарый и на вид еще совсем бодрый.

Это – событие второе.

Таким образом, начало нового христианского года, который логично должен начинаться со дня Рождества Христова, ознаменовалось пожаром и смертью. Сгорел кровельный завод; умер благочинный. Не прообраз ли это от частного к общему того, что и в миру, по имени христианском, новый год откроется также пожаром (духовным – мы должны рассуждать обо всем духовно), который коснется чего-то покровного (не веры ли, подобной дереву, выросшему из горчичного семени?), и что в наступающем году наступит внезапный конец благочинию (церковному)? Касаясь самой Оптиной Пустыни, где явлены были эти знамения, они не могут не отразиться и на всем православном мире. Оптина Пустынь не есть какой-нибудь безвестный, затерявшийся на путях и распутиях мира уголок – она, со смертью о. Иоанна Кронштадтского, стала едва ли не важнейшим центром православно-русского духа: совершающееся в ней как в центре неминуемо должно отозваться так или иначе как на периферии, так и на всем организме русского, а с ним и вселенского Православия. Сейсмические инструменты Пулковской обсерватории не показывают ли землетрясений, происходящих даже в другом полушарии?..

Последим за событиями: они укажут, правильна ли или нет эта точка зрения.

Перед всероссийским разгромом 1905 года, в августе 1904 года, в той же Оптиной произошло событие, важность которого была по достоинству оценена внимательными.

Дело было так.

В начале каникул лета того года в Оптину Пустынь к настоятелю и старцам явился некий студент одной из духовных академий, кандидат прав университета[5]. Привез он с собою от своего ректора письмо, в котором, рекомендуя подателя, о. ректор (преосвященный) просит начальство Пустыни дать ему возможность и указания к деятельному прохождению монашеского послушания во все его каникулярное время.

Аспирант монашеского подвига был принят по-оптински – радушно и ласково. Отвели ему номерок в гостинице, где странноприимная, а послушание дали то, через которое, как чрез начальный искус, оптинские старцы проводят всякого, кто бы ни пришел поступать к ним в обитель, какого бы звания или образования он ни был: на кухне чистить картошку и мыть посуду. Так как у нового добровольца-послушника оказался голос и некоторое уменье петь, то ему было дано и еще послушание – петь на правом клиросе. Оптинские церковные службы очень продолжительны, и круг ежедневного монастырского богослужения обнимает собою и утро, и полдень, и вечер, и большую часть ночи[6].

Чистить картошку и посещать клиросное послушание – это такой труд, добросовестное исполнение которого под силу только молодому, крепкому организму и хорошо дисциплинированной воле, одушевленной к тому же ревностью служения и любви к Богу. Но этого труда ученому послушнику показалось недостаточно, и он самовольно (по-монастырски – самочинно) наложил на себя сугубый молитвенный подвиг: стал молиться по ночам в такое время, которое даже и совершенным положено для отдохновения утружденной плоти. Это было замечено гостиником той гостиницы, где была отведена келья академисту; пришел он к настоятелю и говорит:

– Академист-то что-то больно в подвиг ударился: по ночам не спит, все молится; а теперь так стал молиться, что, послушать, страшно становится; охает, вздыхает, об пол лбом колотится, в грудь себя бьет.

Призвали старцы академиста, говорят:

– Так нельзя самочинничать: этак и повредиться можно, в прелесть впасть вражескую. Исполняй, что тебе благословлено, а на большее не простирайся.

Но усердного не по разуму подвижника, да еще ученого, остановить уже было нельзя: что, мол, понимает монашеская серость? Я все лучше их знаю!

И действительно, узнал – дошел до таких степеней, до каких еще никто не доходил из коренных подвижников оптинских!..

Вскоре после старческого увещания певчими правого клироса была замечена явная ненормальность поведения академиста: он что-то совершил во время церковного пения такое, что его с клироса отправили в монастырскую больницу; а в больнице у него сразу обнаружилось буйное умопомешательство. Пришлось его связать и посадить в особое помещение, чтобы не мог повредить ни себе, ни людям. За железной решеткой в небольшом окне, за крепкой дверью и запором и заключили до времени помешанного, а тем временем дали о нем знать в его академию.

Событие это произошло 1 августа 1904 года, а 2 августа оно разрешилось такой катастрофой, о какой не только Оптина Пустынь, но и Церковь Русская не слыхивала, кажется, от дней своего основания.

Во Введенском храме (летний оптинский собор) шла утреня. Служил иеромонах о. Палладий, человек лет средних, высокой духовной настроенности и богатырской физической силы. На клиросах пели «Честнейшую Херувим»; о. Палладий ходил с каждением по церкви и находился в самом отдаленном от алтаря месте храма. Алтарь был пуст, даже очередной пономарь – и тот куда-то вышел. В церкви народу было много, так как большая часть братии говела, да было немало говельщиков и из мирских богомольцев… Вдруг в раскрытые западные врата храма степенно и важно вошел некто совершенно голый. У самой входной двери этой с левой стороны стоит ктиторский ящик, и за ним находилось двое или трое полных силы молодых монахов; в трапезной – монахи и мирские; то же – и в самом храме. На всех нашел такой столбняк, что никто, как прикованный, не мог сдвинуться с места… Так же важно, тою же величественною походкой голый человек прошел мимо всех богомольцев, подошел к иконе Казанской Божией Матери, что за правым клиросом, истово перекрестился, сделал перед нею поклон, направо и налево, по-монашески, отвесил поклоны молящимся и вступил на правый клирос.

И во все это время, занявшее не менее двух-трех минут, показавшихся очевидцам, вероятно, за вечность, никто в храме не пошевельнулся, точно силой какой удержанный на месте.

Не то было на клиросе, когда на него вступил голый: как осенние сухие листья под порывом вихря, клирошане – все взрослые монахи – рассыпались в разные стороны, один даже под скамьей забился, гонимые паническим страхом. И тут во мгновение ока голый человек подскочил к Царским вратам, сильным ударом распахнул обе их половинки, одним прыжком вскочил на престол, схватил с него крест и Евангелие, сбросил их на пол далеко в сторону и встал во весь рост на престоле, лицом к молящимся, подняв кверху обе руки, как некто, кто в храме Божием сядет, как Бог, выдавая себя за Бога (2 Фес. 2, 4).

Мудрые из оптинских подвижников так это и поняли…

Этот голый человек был тот самый академист, что вопреки воле старцев и без их благословения затеял самовольно подвижничать и впал в состояние омрачения души, которое духовно именуется прелестью…

Тут сразу, как точно кандалы спали с монахов, все разом бросились на новоявленного бога, и не прошло секунды, как уже он лежал у подножия престола, связанный по рукам и ногам, с окровавленными руками от порезов стеклом, когда он выламывал железную решетку и стеклянную раму своего заключения, и с такой сатанинской, иронически-злой усмешкой на устах, что нельзя было на него смотреть без тайного ужаса.

Одного монаха он чуть было не убил, хватив его по виску тяжелым крестом с мощами; но Господь отвел удар, и он только поверхностно скользнул, как контузия, по покрову височной кости. Он ударил того же монаха вторично кулаком по ребрам, и след этого удара в виде углубления в боку у монаха этого остался виден и доселе.

Когда прельщенного академиста вновь водворили в его келью, где, казалось, он был так крепко заперт, он сразу пришел в себя, заговорил как здоровый…

– Что было с вами? – спросили его. – Помните ли, что вы наделали?

– Помню, – ответил он, – все хорошо помню. Мне это надо было сделать, и горе мне, если бы я не повиновался этому повелению… Когда, разломав раму и решетку в своем заключении и скинув с себя белье, я нагой, как новый Адам, уже не стыдящийся наготы своей, шел исполнить послушание «невидимому», я вновь услыхал тот же голос, мне говорящий: «Иди скорее, торопись, а то будет поздно!» – Я исполнил только долг свой перед пославшим меня.

Так объяснил свое деяние новейший Адам, сотворивший волю пославшего его отца лжи и духовной гордости.

Отправили прельщенного в Калугу, в «Хлюстинку» – больницу для душевнобольных, а оттуда его вскоре взял на свое попечение кто-то из его ближайших родственников. Дальнейшая судьба его в точности неизвестна. Слышно было, что он окончательно выздоровел, Духовную академию оставил и служит где-то по судебному ведомству[7].

Когда произошло это страшное событие, повлекшее за собою временное закрытие соборного Оптинского Введенского храма и малое его освящение, то и тогда уже наиболее одухотворенные из братии усматривали в нем прообраз грозного грядущего, провидя в нем все признаки предантихристова времени.

Через год с небольшим началось так называемое «освободительное движение» и дало собою яркое подтверждение тому, что в предположениях своих духоносные оптинские отцы и братия не ошибались, что движение это прикрывает собою не одну революцию против Самодержавного Помазанника Божия, а и войну против Творца и Самодержца вселенной и что близится тот роковой день, когда должен явиться «презренный» пророка Даниила, который при общем столбняке власть имущих и параличе власти прекратит ежедневную жертву, поставит мерзость запустения на криле святилища и… окончательная, предопределенная гибель постигнет опустошителя…

Есть в Оптиной некий монах из священнослужителей, нравом препростой, благоговейный и богобоязненный[8]. Сказывал мне про него кое-кто из братии, что за сколько-то времени до этого знаменательного события ему виделся в алтаре Введенского храма, на престоле, некто без малейшего признака на нем какого-либо одеяния.

– Вот искушение-то, – говорил этот священнослужитель, – как только моя чреда, вхожу в алтарь, а там голый на престоле.

Мало только кто верил словам этого раба Божия…

Много ли найдется и из читателей таких, кто станет на мою точку зрения в рассуждении о значении того, что 2 августа 1904 года произошло в святой Оптиной Пустыни?..

Дай Бог, чтобы мое толкование оказалось неверным! А сердце тревожно, тревожно!..

9 января

События, по-видимому, начинают оправдывать мое толкование совершившегося в Оптиной в день Рождества Христова: покров веры отъемлется от стада Христова в великую скорбь овцам и на радость торжествующей стае хищных волков, празднующих близость победы и одоления. В Крещенский сочельник и в самый день Богоявления по представлению санитарной комиссии было сделано распоряжение совершить освящение великой агиасмы[9] в Петербурге на кипяченой воде. Ко всем соборам и церквам, а также на иордань, на Неву, привезены были бочки с кипятком, и молитвы водоосвящения читались над кипятком, на кипяток призывалась всеосвящающая благодать Святаго Духа… Это ли не погром веры?! Полену дров, нужному для кипячения воды и уничтожения микробов, было оказано больше веры, чем Богу…

Вот он, «пожар покрова веры»!.. К счастью, не все еще отступили от якоря нашего спасения, и в том же Петербурге Господь сохранил для избранных Своих одного епископа, не согласившегося поступиться своей верой ради мира с врагами Христовой Церкви. Если мои записки когда-либо узрят свет, то пусть они и сохранят имя этого верного слуги Божия и архипастыря в подкрепление веры и благочестия изнемогающих моих братии. Кирилл Гдовский[10] – имя этому епископу. Да будет благословенно имя его в род и род.

Мне прислали из Петербурга вырезку из № 7 петербургской газеты, и в ней статья – «Богоявленское водосвятие в Александро-Невской Лавре».

Страшное по своему значению событие это в газете описывается так.

«…Вот что произошло в главном соборе Александро-Невской Лавры накануне Крещения, в сочельник.

Лаврские сторожа заблаговременно приготовили для водоосвящения громадный дубовый чан в несколько бочек воды, по обыкновению, некипяченой, прямо из-под крана. Полиция местного участка через городового от имени пристава приказала приготовить 50 ведер кипяченой воды местному трактирщику г. Евплову для водосвятия в Александро-Невской Лавре. Кипяток был заказан к 10 часа утра и через час уже был готов, но он не потребовался.

Помощник пристава, узнав, что вода в чане некипяченая, потребовал, чтобы воду заменили кипяченой. Эконом Лавры архимандрит Филарет отправился к митрополиту Антонию[11], но секретарь Тихомиров сказал, что владыку беспокоить нельзя, что он сильно занят. «Не получив, таким образом, никакого распоряжения от владыки, – говорил мне архимандрит Филарет, – я своею властью приказал переменить воду. У нас воды кипяченой было достаточно, но только мы ее не успели остудить. Брали прямо из кипятильников, горячую».

Эконом Лавры выразил сожаление, что распоряжение о кипяченой воде было сделано слишком поздно.

«В общем все обошлось благополучно. Многие из публики даже благодарны за принятые предупредительные меры», – говорил нам архимандрит Филарет.

К сожалению, не то мы слышали от молящихся в церкви. Многие сильно роптали и выходили, когда во время совершения Литургии воду приносили сторожа и выливали в чан. Пар от горячей воды распространился по всему собору… Энергичное требование полиции заменить немедленно сырую воду кипяченой произвело на богомольцев неблагоприятное впечатление. В самый день Крещения требования полиции поставить чан с кипяченой водой на льду у иордани лаврское духовенство отвергло. Вода была освящена епископом Кириллом Гдовским, в сослужении архимандритов Лавры, прямо в проруби Невы.

Местная полиция приняла меры и никого из публики за водой на иордань не допустила.

Ой, страшно!..


В недальнем от Оптиной женском монастыре есть раба Божия по имени Ольга. На нее иногда «находит», и в этом состоянии она имеет видения и прорекает. Кто ей верит, а кто не верит. Я сам не могу определить, каким духом пророчествует Ольга, но многое, как слышно, из ее слов сбывается.

Со дня кончины о. Иоанна Кронштадтского[12] на нее «нашло». Она почти ничего не ест, не пьет, не спит даже. Сделала себе из бумаги трубу и трубит:

– Теперь настало антихристово время. Сам сатана вышел из ада. В аду теперь никого, кроме Иуды, не осталось: все сатанинское воинство со своим князем выступило из преисподней, чтобы соблазнять и губить последних христиан на земле. Горе людям, великое горе настало на земле!.. Там моры начнутся, там трусы – земля проваливаться станет; а там война будет страшная… А на восходе солнечном два коня, один рыжий, другой вороной, – удила грызут, так и рвут, разорвать нас хотят; только еще не могут – удерживает их сила нездешняя… Но скоро, скоро они с цепей своих сорвутся и бросятся на нас!

На Ольгу, рассказывали мне, без слез смотреть нельзя: пальцы, руки, ноги – вся она стала как кость, и все тело ее приняло во время припадка совершенно неестественное положение…

– Вижу, – трубит Ольга, – вижу антихриста. Вот он ходит, руки потирает, слугами своими доволен, – хорошо дела его все исполняют. Только никто еще не знает, где он находится и когда явится. А уж скоро, скоро ему объявиться. Я его и дела обличать буду, когда в Иоанновский монастырь жить перейду. С Иоанновского и пойдет гонение на христиан от антихриста, а меня он велит казнить – голову мне отрубит…

Антихриста описывает как человека уже взрослого, с усами, с бородой, красоты неизобразимой…

Характерно для переживаемого времени сопоставление отмеченных здесь двух событий – кипячения воды для великой агиасмы и прорицательств Ольги: внешней связи между ними как будто нет, ну а внутренней, на мой взгляд, сколько угодно!..

Каким духом внушаются Ольге ее прорицательства, покажет будущее. Кто доживет, тот увидит…

Сегодня прочел в «Колоколе», что престарелый архиепископ одной из древнейших русских епархий, запутавшись ногами в ковре своего кабинета, упал и так разбил себе голову и лицо, что все праздники не мог служить, да и теперь еще лежит с повязкой на лице и никого не принимает[13].

В конце октября или в начале ноября прошлого года был из епархии этого архиепископа на богомолье в Оптиной один офицер; заходил он и ко мне и рассказал следующее:

– Незадолго перед отъездом моим в Оптину, я был на празднике одной обители, ближайшей к губернскому городу, где стоит мой полк, и был настоятелем ее приглашен к трапезе. Обитель эта богатая; приглашенных к трапезе было много, и возглавлял ее наш местный викарный епископ; он же и совершал в тот день Литургию. В числе почетных посетителей был и некий штатский «генерал» из синодской канцелярии. Между ним и нашим викарным зашла речь о том, что получено благословение, откуда следует, по представлению архиепископа, на реставрацию лика одной чудотворной иконы Божией Матери, находящейся в монастыре нашей епархии. Иконе этой верует и поклоняется вся православная Россия, и она, по преданию, писана при жизни на земле Самой Царицы Небесной св. апостолом и евангелистом Лукой. Нашло, видите ли, монастырское начальство, что лик иконы стал так темен, что и разобрать на нем ничего невозможно. Тут явились откуда-то реставраторы со своими услугами, с каким-то новым способом реставрации, и старенького нашего епархиального владыку уговорили дать благословение на возобновление апостольского письма новыми валами[14].

– Как же это? – перебил я. – Неужели открыто, на глазах верующих?

– Нет, – ответил мне офицер, – реставрацию предположено было совершать по ночам, частями: выколупывать небольшими участками старые краски и на их место, как мозаику, вставлять новые под цвет старых, но так, чтобы восстанавливался постепенно древний рисунок.

– Да ведь это кощунство, – воскликнул я, – кощунство не меньшее, чем совершил воин царя-иконоборца, ударивший копьем в Пречистый Лик Иверской Божией Матери!

– Так на это дело, как выяснилось, смотрел и викарный епископ, но не такого о нем мнения был его собеседник, «генерал» из синодальных приказных. А между тем слух об этой кощунственной реставрации уже теперь кое-где ходит по народу, смущая совесть последнего остатка верных… Не вступитесь ли вы, С.А., за обреченную на поругание святыню?

Я горько улыбнулся: кто меня послушает?! Тем не менее по отъезде этого офицера я собрался с духом и написал письмо тоже одному из синодских «генералов», Скворцову, с которым мне некогда пришлось встретиться в Орле во дни провозглашения Стаховичем на миссионерском съезде пресловутой «свободы совести». Вслед за этим письмом, составленным в довольно энергичных выражениях, я написал большое письмо к викарному епископу той епархии Андронику, впоследствии замученному епископу Пермскому, где должна была совершиться «реставрация» св. иконы. Епископа этого я знал еще архимандритом, видел от него к себе знаки расположения и думал, что письмо мое будет принято во внимание и, во всяком случае, благожелательно. Тон письма был почтительный, а содержание исполнено теплоты сердечной, поскольку она доступна моему малочувственному сердцу. Написал я епископу и вдруг вспомнил, что, приступая к делу такой важности и живя в Оптиной, я не подумал посоветоваться со старцами. Обличил я себя в этом недомыслии, пожалел о том, что «генералу» письмо уже послано, и с письмом к епископу отправился к своему духовнику и старцу о. Варсонофию в скит. Пошел я к нему с женой в полной уверенности, что растрогаю сердце моего старца своей ревностью и, уж конечно, получу благословение выступить на защиту чудотворной иконы.

Батюшка-старец не задержал меня приемом.

– Мир вам, С.А.! Что скажете? – спросил меня батюшка.

Я рассказал вкратце, зачем пришел, и попросил разрешения прочесть вслух мое письмо к епископу. Батюшка выслушал внимательно и вдруг задал мне такой вопрос:

– А вы получили на это письмо благословение Царицы Небесной?

Я смутился.

– Простите, – говорю, – батюшка, я вас не понимаю.

– Ну да, – повторил он, – уполномочила разве вас Матерь Божия выступать на защиту Ее святой иконы?

– Конечно, нет, – ответил я, – прямого Ее благословения на это дело я не имею, но мне кажется, что долг каждого ревностного христианина заключатся в том, чтобы на всякий час быть готовым выступать на защиту поругаемой святыни его веры.

– Это так, – сказал о. Варсанофий, – но не в отношении к носителю верховной апостольской власти в Церкви Божией. Кто вы, чтобы восставать на епископа и указывать ему образ действия во вверенной его управлению Самим Богом поместной Церкви? Разве вы не знаете всей полноты власти архиерейской?.. Нет, С.А., бросьте вашу затею и весь суд предоставьте Богу и Самой Царице Небесной. Они распорядятся, как Им Самим будет угодно. Исполните это за святое послушание, и Господь, целующий даже намерения человеческие, если они направлены на благое, дарует вам сугубую награду и за послушание, и за намерение; но только не идите войной на епископский сан, а то вас накажет Сама Царица Небесная.

Что оставалось делать? Пришлось покориться.

– А как же, батюшка, – спросил я, – быть с тем письмом, которое я уже отправил синодальному «генералу»?

– Ну, это уж ваше с ним частное дело: «генерал», да еще синодальный, – это в Церкви Божией не богоучрежденная власть, это вам ровня, с которой обращаться можете как хотите, в пределах, конечно, христианского миролюбия и доброжелательства.

«Предоставьте суд Богу!» – таков был совет старца. И суд этот совершился: не прошло со дня этого совета и полных двух месяцев, а уже архиепископ получил вразумление и за Лик Пречистой ответил собственным ликом, лишившись счастья совершать в великие Рождественские дни Божественную литургию.

Призамолкли что-то и слухи о реставрации святой иконы. Хотел было я разразиться обличительными громами по поводу кипячения воды для великой агиасмы, но после старческого внушения решил и над этим суд предоставить Богу.

Икона Пресвятой Богородицы Тихвинской была все-таки реставрирована описанным способом при архимандрите Иоанникие. Результат реставрации оказался таков, что ничего от древней святой иконы не осталось и ее уже нельзя было выставлять для поклонения. Самого архимандрита тут же вслед разбила болезнь, и он не мог уже служить. Его удалили на покой в валдайский Иверский монастырь, где его обокрал келейник тысяч на 40 или 60 (стяжание настоятельское), и он умер с горя 3 июня 1913 года. «А был раньше здоров, как бык», – сказывал мне валдайский архимандрит, впоследствии епископ, Иоанн.

10 января

На нашем горизонте нередко появляется некая многоскорбная монашка-послушница одного большого монастыря Калужской епархии. Эта бедная раба Божия взялась слишком рьяно за подвиги монашеского аскетизма, не стала слушаться старцев и… надорвалась. Утрата ею душевного равновесия стала невыносима для монастырского общежития, и ее как неприукаженную удалили из монастыря, кажется, даже силою. Теперь она скитается с места на место и нигде не находит себе успокоения… Сегодня она явилась к нам от о. Егора Чекряковского[15] умиротворенная, успокоенная. Какая от Бога дана сила этому иерею Бога Вышняго, что может низводить мир даже и в такие немирные души, как наша бедная послушница! И все наши старцы, начиная с о. архимандрита, относятся к нему как к старцу, как к опытному наставнику и руководителю душ христианских на пути их к вечному спасению. Сколько и я сам от него видел добра себе духовного!.. Выберу время, запишу когда-нибудь в свои дневники кое-что из событий моей жизни, на которых легла печать духа старчества этого истинно великого в своем смирении служителя и строителя Тайн Божиих. Сегодня по случаю толков о предстоящих реформах в духовной школе, вычитанных мною в газетах, вспомнилось мне нечто из бесед по этому поводу с о. Егором. Запишу, пока помнится, по возможности словами самого батюшки.

«Было это во дни архиерейства в нашей епархии епископа С., – так рассказывал мне батюшка, – в то время по всей России пошла мода на съезды. Вот и у нас в епархии вошло в обычай созывать съезды духовенства по всякому удобному случаю. Наступили, как раз во дни его архиерейства, времена тяжкие: забунтовал весь мир, а с ним стали бастовать и наши духовные школы. Ну, конечно, сейчас же по усмирении был созван съезд епархиального духовенства рассудить о том, как быть, как реформировать училища духовного юношества на началах терпения и смирения, а не противления. Собралось нашего брата на съезд великое множество, возглавилось оно обоими нашими владыками, – епархиальным и викарным, – и стало обсуждать, как поднять дух будущих пастырей, как заставить семинаристов учиться и Богу молиться. Владыка, конечно, сказал слово, приличное случаю; другие тоже в грязь лицом не ударили: говорили, говорили – много чего наговорили… Сижу я себе да думаю: ну чего ты, захолустный поп, сидишь тут? Народ здесь все ученый: кто твоего мнения спрашивать будет?.. Вдруг слышу:

– А вы, отец Георгий, как о сем думаете?

И пришлось мне, захолустному попу, ответ держать. И сказалось, мой батюшка С.А., тут такое слово, что я не рад был, что и сказал его…

"Ваши преосвященства и вы, отцы святые, – начал я так ответ свой, – за всеми разговорами, что я здесь слышал, я что-то недослышал: велась ли здесь речь о Подвигоположнике нашем, Господе Иисусе Христе, и о нас самих, отцах тех школяров, которых мы никак не можем заставить ни учиться, ни Богу молиться? Говорили ли мы о том, какой в нашей общественной деятельности и, что всего важнее, в нашей домашней, семейной жизни мы сами подаем пример сынам и дочерям нашим. Нет, не говорили. А какое присловье слышали мы от Господа? – «Врач, исцелися сам (см. Лк. 4, 23)!» – Не с нас ли, отцов, надлежит приняться за реформу? Что на этот вопрос мы скажем, чем отзовемся… А еще о ком мы в речах своих упомянуть забыли? Только – о Спасителе нашем, без Которого мы и творить-то ничего не можем! Только?! Да! Не помянули ни разу, мало того, что не помянули, но и в жизни-то своей, кажется, о Нем думать позабыли. Бывало прежде: Он всем нам хорошо был виден, потому что каждый из нас имел Его, Пастыре-начальника своего, перед собою – Он шел впереди нас, и мы – кто на колеснице, кто пешком, кто бочком, а кто и вовсе ползком – шли за Ним. И был Он нам все: и путь, и истина, и жизнь!.. А после что? А вот что: на место единого Истинного Христа Бога понаделали мы себе каждый своих христов да и ведем их, самодельных, позади себя на веревочке. Где ж тут нам столковаться?!"»

Сказал я эти дерзостные слова, Сергей Александрович, и уж не знал, куда деваться от страху… И что ж думаете вы: ведь никто мне слова не сказал в ответ на мои речи – все промолчали. Тягостная была минута молчания!.. На мое счастье, кто-то заговорил о чем-то; слова его подхватили, а я тем временем шапку в охапку да прямо со съезда – к себе в Чекряк: уноси, поп, пока цел, свои ноги!.. С тех пор, мой батюшка, на съезды меня уж не приглашали».


На прошлогоднем миссионерском съезде в Киеве обер-прокурор Извольский[16] заявил, что даже и «Синоду пришлось отдать дань переходному времени».

Помилуй Бог, если это правда! Это будет значить, что Истинный Христос, а не самодельный отступает Своею благодатию от места свята… Кипячение воды для великой агиасмы – не предварение ли верным, чтобы они имели «чресла свои препоясаны и светильники горящи», ибо близко пришествие Жениха, грядущего судити живых и мертвых. Ведь в притче о девах мудрых и юродивых недаром сказал Господь, что воздремали и уснули, и уснули не одни юродивые, но и мудрые девы.

События времени чередуются на наших глазах с головокружительной быстротой. Уступки духу времени, как малые пороховые взрывы, рвут щели во всех стенах христианской (увы – только по имени!) государственной и общественной жизни, постепенно образуя огромные провалы, откуда вырывается огонь едва ли не самой преисподней.

О, если бы пробудились наши мудрые девы!..

Странное событие совершилось в тайниках оптинской духовной жизни! Слышал я о нем из уст одного из оптинских духоносников о. Феодосия[17], и сомнения в достоверности рассказа у меня не возникло ни на минуту: прошу и моего читателя отнестись к нему с таким же доверием, как и я.

В Оптиной по благословению великих почивших старцев Льва, Макария и Амвросия издавна существует благочестивый и исполненный глубокого духовного разума обычай совершать над желающими, хотя бы телесно и здоровыми, Таинство Елеосвящения, в просторечии известное под именем «соборования». В миру это Таинство совершается крайне редко и притом исключительно над тяжко больными, даже над такими, которые признаны безнадежными. Мне самому довелось слышать из уст священника, соборовавшего одного чахоточного, находившегося у порога агонии:

– Ты, милый мой, не думай, что особоруешься – выздоровеешь. Этого, братец мой, никогда не бывает.

Не то в Оптиной. Там основываются на точном разумении слов соборного послания св. апостола Иакова, которое говорит: болен ли кто из вас, пусть призовет пресвитеров Церкви, и пусть помолятся над ним, помазав его елеем во имя Господне. И молитва веры исцелит болящего, и восставит его Господь; и если он соделал грехи, простятся ему (Иак. 5, 14–15). На основании этих слов, совершая Таинство Елеосвящения над больными, оптинские старцы не отказывают в нем и по виду телесно здоровым богомольцам, ибо, говорят они, совершенно здоровых людей нет, потому что все повинны греху, а грех уже сам по себе есть болезнь души, влекущая за собою болезнь и тела. Независимо от этого Таинство Елеосвящения, утверждают старцы, имеет силу очищать душу не только от грехов сознанных, уже очищенных покаянием, но и от грехов «забвенных», не сохраненных памятью кающегося, так как сказано: «если соделал грехи, простятся ему». Обычно к этому Таинству в Оптиной приступают после Исповеди и Причащения, и совершается оно поочередно духовниками обители. Великий это дар веры нашей! В октябре или ноябре прошлого года к о. Ф. собралась собороваться партия богомольцев душ в четырнадцать, исключительно женщин.

В числе их была одна, которая собороваться не пожелала, а попросила позволения присутствовать зрительницей при совершении Таинства.

– Перед соборованием, – говорил мне о. Ф., – у меня в обычае сказать богомольцам по его поводу несколько слов, объяснить его значение для души и тела, рассказать, как к этому Таинству относились великие наши старцы… По совершении Таинства, смотрю, подходит ко мне та женщина, отводит меня в сторону и говорит: «Батюшка, я хочу поисповедоваться, и, если разрешите, завтра причаститься, и потом у вас пособороваться».

Я проводил ее товарок, которых особоровал, надел епитрахиль и приступил к исповеди. Женщина эта мне принесла покаяние в очень тяжком грехе, который ею был совершен уже давно, но в котором она из чувства ложного стыда не могла покаяться перед своими мирскими священниками. Я разрешил ее от греха, допустил к Причастию на другой день и объяснил, чтобы она собороваться пришла в тот же день часам к двум пополудни… На следующий день женщина эта пришла ко мне несколько раньше назначенного часа, взволнованная и перепуганная.

«Батюшка! – говорит, – какой страх был со мною нынешнею ночью! Всю ночь меня промучил какой-то высокий страшный старик; борода всклокоченная, брови нависли, а из-под бровей – такие острые глаза, что как иглой в мое сердце впивались. Как он вошел в мой номер, не понимаю: не иначе, это была нечистая сила… "Ты думаешь, – шипел он на меня злобным шепотом, – что ты ушла от меня? Врешь, не уйдешь! По монахам стала шляться да каяться – я тебе покажу покаяние! Ты у меня не так еще завертишься: я тебя и в блуд введу, и в такой-то грех, и в этакий…"»

И всякими угрозами грозил ей страшный старик, и не во сне, а въяве, так как бедная женщина до самого утреннего правила – до трех часов утра – глаз сомкнуть не могла от страха. Отступил он от нее только тогда, когда соседи ее по гостинице стали собираться идти к правилу.

«"Да кто ж ты такой?" – спросила его, вне себя от страха, женщина.

"Я – Лев Толстой! – ответил страшный и исчез"».

– А разве ты знаешь, – спросил я, – кто такой Лев Толстой?

– Откуда мне знать? – я неграмотная.

– Может быть, слышала? – продолжал я допытываться. – Не читали ли о нем чего при тебе в церкви?

– Да нигде, батюшка, ничего о таком человеке не слыхала, да и не знаю, человек ли он или еще что другое».

Такой рассказ я слышал из уст духовника святой Оптиной Пустыни, человека для меня совершенно достоверного. Что это? Неужели Толстой настолько стал «своим» в том страшном мире, которому служит своей антихристианской проповедью, что в его образ перевоплощается сила нечистая?..

Как бы ни было, а факт оптинского видения остается фактом. Что скрыто от премудрых и разумных, то открывается младенцам. Но и мнящие себя мудрыми иногда, против воли своей, обмолвливаются словом чуждой им истины. На днях по поводу кончины о. Иоанна Кронштадтского публицист газеты «Новое Время», проводя параллель между почившим праведником и здравствующим писателем, воскликнул: «Отец Иоанн и Толстой – это два полюса!»

О. Иоанн был строителем на земле тайн Божиих. Чей же слуга антипод его – Толстой?

Несчастный старик! Жалкий старик!..

12 января (Понедельник. День св. мученицы Татианы)

Сегодня день святой мученицы Татианы – годовой праздник Московского университета.

В нем 23 года тому назад я окончил курс юридического факультета. Чего только не совершалось в мое время в Москве пьяным угаром былого студенчества! И сам я – подумать и вспомнить страшно! – принимал когда-то участие во всех его отвратительных оргиях, в которых человек не только теряет образ Божий, но и свой человеческий меняет на образ грязнейшего из животных…

А тут теперь, в моем благословенном затишье, какой мир, какое благодушное спокойствие, какая непрестанно текущая тихая радость!.. Но и в это безмятежие доносятся извне глухие раскаты пока еще отдаленного грома праведного гнева Божия; и уже рябит зеркальная поверхность оптинской благодатной жизни, и даже в тиши ее священной ограды чувствуется, как потянуло холодным ужасом от надвигающейся грозовой тучи, насыщенной молниями Страшного Суда Господня над возлюбившим неправду человечеством… А там-то, в миру, за черным мраком разлившегося широким потоком отступничества – там-то что? Подумать жутко!..


200 000 жертв мессинской катастрофы все еще возвращаются бледным, страх наводящим призраком. Но чему они научили нас здесь, на родине? Да ровно ничему, если не считать соревнования самолюбия и тщеславия устроителей балов, концертов и всяких якобы благотворительных увеселений в пользу пострадавших… «Трудно подсчитать, – пишут из Рима в "Новое Время"[18], – во сколько обошлась Италии роковая ночь 28 декабря. Погибло более 200 000 человек, и по крайней мере около 100 тысяч из числа оставшихся в живых надо считать неспособными в будущем к настоящей работе… Потерю частного и национального богатства надо считать миллиардами… Италия в одну ночь понесла такие утраты людьми и деньгами, которые далеко превзошли потери России от ее последней войны… Немудрено, что общее настроение в стране подавленное, хотя внешним образом бодрость проявляется повсюду… Власти уже несколько дней прекратили раскопки, считая их бесполезными. А между тем каждый день находят лиц, оставшихся в живых даже по прошествии трех недель после катастрофы. Они принадлежат к небогатым семьям, жившим в нижних этажах, назначающихся для торговых помещений и вместе нередко служивших для жилья… Большинство спасшихся людей, находящихся в Неаполе и Риме, принадлежат именно к беднякам Мессины и Реджио; зажиточных и достаточного класса людей между ними нет… Какие сцены повального безумия приходилось наблюдать тем, кто явился туда с помощью! Никогда самое живое воображение не могло бы нарисовать того, что представила действительность. Это нечто неописуемое…»

Некий г. Викентий Куадо, редактор газеты «Мессинская Звезда», обратился в редакцию Corriere d’Italia со следующим письмом:

«М. г. Прошу опубликовать в газете вашей следующий факт. С некоторого времени Мессина находилась в руках богоотступников, и последние в воскресенье, предшествовавшее ужасной катастрофе, устроили собрание, на котором был постановлен резко антирелигиозный порядок дня. Я не хочу делать какой-либо вывод из этого события, но полагаю, что мы должны отметить одно совпадение: газета II Telephono, выходившая в Мессине и отличавшаяся грубо антирелигиозным направлением, опубликовала в своем рождественском номере позорную пародию на "молитву к Дитяти-Иисусу", где между прочим находилась такая гнусная фраза:

О, мой милый мальчик,

Настоящий человек, настоящий Бог!

Ради любви к Твоему Кресту,

Ответь на наш голос:

Если Ты поистине не миф,

То раздави нас всех землетрясением!

Поучительно вспомнить теперь эти стихи. Других пояснений прибавлять не стану. Преданный Вам Викентий Куадо, редактор "Мессинской Звезды"».

Итальянские газеты отмечают и другое «странное совпадение»: «В ночь перед Рождеством, во время торжественного богослужения, по улицам Мессины следовала религиозная процессия, обычно устраиваемая в полночь 24 декабря в городах Южной Италии. Во главе процессии несли изображение Младенца-Иисуса (Bambino), за которым шли дети с факелами в белых одеждах. Вдруг, как раз во время прохода процессии мимо одного из многочисленных клубов Мессины, из дверей его выскочила ватага проигравшихся игроков. Вероятно, пьяные, они вырвали изображение Божественного Младенца из рук несших его, бросили его и растоптали. Сопровождавшие процессию в ужасе разбежались… Только прошли праздники, и небывалое землетрясение не оставило камня на камне…»

Такие вести идут к нам из Италии. Не по тому же ли пути, что и эта страна горячего солнца, зреющих апельсинов и лимонов, пошла наша, когда-то Святая, Русь? Из сердца моего не уходит память о петербургской агиасме… да об одной ли только агиасме?!

Вот что пишет нашим старцам один епископ Православной Русской Церкви:

«…Желаю мира душевного и радости о Господе, той радости, которой и во дни скорби никто не может отнять. А дни скорби грядут, это чувствует сердце. Да и совесть свидетельствует, что милостей Божиих мы не заслужили. Шатаются даже столпы Церкви: что говорить о нас, грешных? Крепче молитесь Небесному Главе Церкви, да укрепит на камне веры Церковь Свою: если основание веры будет вынуто, то чего же нам ждать, грешным?.. Со страхом велиим вступаю в новый год, а мы спим…»

Это пишет епископ. А вот что говорят в народе – говор-то его нам в нашем затишье хорошо слышится.

Верстах в пятнадцати от Оптиной есть село Истик. Из этого села к нам частенько наезжают три богобоязненных крестьянина[19]. От них, стало быть, из самой глубины народного сердца, я только и слышу утверждение, что новому злу, водворившемуся в молодом поколении деревни, к старому добру обращения быть не может, что народ, особенно после «свобод» 1905 года, развратился до крайности, что скоро в деревне даже своим деревенским жить будет нельзя и проч. – все в том же тоне, близком к крайнему отчаянию.

Вот от этих-то наших деревенских друзей и еще кое от кого из тех же недр деревенских до меня дошли слухи, что страх крестьянский начинает облекаться уже и в легендарные формы, начинает создаваться как бы народный эпос боязни и томительных предчувствий, облекающихся плотью полумифических сказаний. Из числа этих сказаний мне вспоминаются следующие.

Около с. Истик на крестьянском наделе, смежном с казенным лесом, крестьяне сводят свой лесной участок. Когда уже началась нынешняя зима, в казенном лесу, рядом с крестьянским сводом[20], среди бела дня на опушке стал появляться какой-то никому не известный благообразный старец. Одет он по-крестьянски. Пройдет вблизи от работающих, приостановится невдалеке, постоит, точно прислушивается к разговорам православных между собою, и – пойдет себе опять в глубь казенного леса. Замечено было, что старец этот при первом скверном слове между работающими тотчас же удаляется, как бы не терпя сквернящего христианские уста слова… Пока это обстоятельство не было замечено, ходил себе старец, не слишком обращая на себя внимание, а как заметили, что он ругательств не любит, так сейчас же возбудилось к нему общее любопытство.

– И чего он тут шляется? Иль за нами досматривает?

И стали его мужики выслеживать, чтобы поймать и допросить – кто он и чего ему от них нужно? И в первый же раз, как только завидели крестьяне старца, так все и бросились за ним вдогонку, чтобы не дать ему уйти в чащу леса. И случилось тут диво-дивное, чудо-чудное: пошел от них старец в сторону казенной засеки[21] тихой стариковской походкой, а угнаться за ним не могли и молодые; так и ушел он у них из виду, словно сквозь землю провалился. А что всего было чуднее, так это то, что на довольно уже глубоком, ровном и чистом снегу никаких следов не осталось. Так и не дознались, кто такой был этот старец.

Появлялся ли он истиковцам опять, того я не знаю; а вот что я еще слышал из тех же источников и тоже о каком-то старце.

По осени прошлого, 1908 года, приблизительно в ту же пору, когда истиковцы начали рубить свой лес, ехал мужичок в Белев на базар и вез на продажу свиную тушу. Дорога ему шла лесом. Вдруг из лесу ему навстречу выходит седенький старец, останавливает его и говорит:

– Куда едешь? Что везешь?

– Еду, – отвечает, – на базар, а везу тушу на продажу.

– Ладно, – говорит, – вези! Получишь за тушу четвертной билет[22], купи мне рубашку, штаники и пинжачок.

Туше цена пятнадцать-восемнадцать рублей, подарку – пара целковых: как тут не купить, если по старцеву слову сбудется?!

– Ладно, – говорит, – дедушка, коли по-твоему расторгуюсь тушей, то привезу тебе и рубашку, и штаники, и пинжачок.

Приехал мужик в Белев с тушей: не доехал еще и до базару, а уж его на дороге перехватили.

– Что везешь?

– Тушу.

– Покажь!

Посмотрели…

– Хочешь четвертной?.. Ну, вези ко мне на двор!

С первого слова, значит, и сторговались.

Свез мужик тушу к покупателю, получил денежки и смекает: а старичок тот-то, видать, что не простой – не миновать покупать ему обновку! Купил, что было нужно по старцеву заказу; едет обратно домой, глядь – на том же месте опять тот старец.

– Ну что, продал тушу?

– Продал, дедушка?

– А обещанное?

– Вот тебе и обещанное!

И пока сдавал мужик с рук на руки старцу обещанный подарок, тут же заметил, что под одной мышкой у старца – пук ржи, а под другой – чурка, как бы гробик.

– Что это у тебя, – спрашивает, – дедушка?

– А это, – говорит, – что ты рожь видишь, значит – урожай ныне будет; а гроб – есть урожаю того некому будет: такая пойдет косить холера, такой мор на людях, что кучами будут валяться и убирать некому будет.

Сказал и вслед прибавил:

– Только ты не унывай!

И с этими словами скрылся в лесу…


Такие-то вот слухи ходят в народе между теми, конечно, кто еще не отбился от старинной правды. И как ни стараешься успокоить свое сердце, смятенное роковыми предчувствиями, как ни внушаешь ему, что образумятся-де люди, принесут плоды, достойные покаяния, и что вновь во всей уже сознательной красоте великой своей Православной веры воскреснет Русь Святая, – нет! – куда укроешься, где притаишься ты, сердце, от всей этой грозной тучи зловещих знамений времени, предчувствий, предсказаний? Буквами, как железо раскаленными, на кровавом горизонте от века предопределенного, а теперь – увы! – уже и близкого будущего видятся мне библейские грозные слова: мене, текел, упарсин (Дан. 5, 25)!

Сегодня виделся с одним из близких к покойному о. Илиодору монахов и от него узнал, что умерший благочинный за несколько дней до своей смерти был предварен о ней знаменательными сновидениями, которые я под свежим впечатлением здесь и записываю.

О. Илиодор скончался в день Рождества Христова, пришедшийся в истекшем году на четверг. В воскресенье, за четыре, стало быть, дня до смерти, о. Илиодор после трапезы прилег отдохнуть на диване в своей келье… Было это около полудня… Не успел он еще как следует заснуть, как видит в тонком сне, что дверь его кельи отворяется и в нее входят скитский монах Патрикий и с ним иеродиакон Георгий[23] . У монаха Патрикия в руках был длинный нож.

– Давай нам деньги! – крикнул Патрикий.

– Что ты шутишь, – испуганно спросил его о. Илиодор, – какие у меня деньги?

– А когда так, – закричал на него Патрикий, – так вот же тебе! – И вонзил ему по рукоятку нож в самое сердце.

Видение это было так живо, что о. Илиодор вскочил со своего ложа и, уклоняясь от ножа, сильно ударился затылком о спинку дивана. От боли он тотчас проснулся и кинулся смотреть, кто входил к нему в келью. Но ни в келье, ни за дверями кельи никого не было.

Это было одно видение.

За день до смерти в таком же полусне о. Илиодор увидал скончавшегося летом 1908 года иеромонаха Савву, бывшего одним из трех духовников Оптиной Пустыни. О. Савва явился ему благодушный и радостный.

– А что, брат, – спросил его о. Илиодор, – страшно тебе небось было, когда душа разлучалась с телом?

– Да, – ответил о. Савва, – было боязно; ну а теперь, слава Богу, совсем хорошо!

Вслед за о. Саввой, в том же видении, явился сперва почивший оптинский архимандрит Исаакий, а за о. Исаакием – его преемник, тоже умерший, архимандрит Досифей. О. Исаакий подошел к о. Илиодору и дал ему в руку серебряный рубль, а о. Досифей – два.

– Неспроста мне это было, – говорил накануне своей смерти о. Илиодор, рассказывая свои сны одному монаху, – я, брат, должно быть, скоро умру.

В день смерти о. Илиодор был послан за послушание служить в одно село Литургию; накануне у своего духовника как служащий исповедовался, а за Литургией совершил Таинство и причастился.

Вернувшись в тот же день домой, о. Илиодор по случаю великого праздника был на так называемом общем чае у настоятеля, со всеми крайне был приветлив, более даже, как замечено, обыкновенного, и оттуда со всеми иеромонахами пошел в скит к старцам славить Христа. В это время мы с женой выходили от старцев и у самых скитских святых ворот встретили и его, и все оптинское иеромонашеское воинство. О. Илиодор шел несколько позади и мне показался в лице чересчур красным.

– Вот, жарко что-то! – сказал он мне при встрече и засмеялся. На дворе стояли рождественские морозы.

Это была последняя моя с ним встреча в этом мире. Говорил мне после старец о. Варсонофий:

– У меня с о. Илиодором никогда не было близких отношений, и все наше с ним общение обычно ограничивалось сухой официальностью, и то только по делу. В день же его смерти, после славленья, я – не знаю почему – обратился вдруг к нему с таким вопросом: «А что, брат, приготовил ли ты себе что на путь?» Вопрос был так неожидан и для меня, и для него, что о. Илиодор даже смутился и не знал, что ответить. Я же захватил с подноса леденцов – праздничное монашеское утешение – и сунул ему в руку со словами: «Это тебе на дорогу!»

И подумайте – какая вышла ему дорога!

Старец рассказывал мне это, как бы удивляясь, что сбылось по его слову. Но я не удивился: живя так близко от Оптинской святыни, я многому перестал дивиться…

25 января

Сегодня видел одного из наших «премудрых»[24].

– Может ли наша жизнь, – задал он мне вопрос, – находиться под непрестанным водительством из того мира, аможе вси земнороднии пойдем?

– Конечно, – отвечаю, – может.

– А как вы относитесь к снам?

Я было хотел ответить словами св. отцов Церкви, но «премудрый» меня остановил и подал мне довольно объемистую тетрадку, на пожелтевших страницах которой было написано: «Письма одной сестры монашествующей к своему отцу духовному и старцу. Рассказ о своей жизни, начиная с 12 лет и до 73-х и далее…»

– Вот, – сказал мне «премудрый», – возьмите эту рукопись себе и воспользуйтесь ею, как хотите.

Я выписал ее всю на страницы дневника своего, а теперь делюсь с моим читателем.


«Желаю вам, первое, описать, всемилостивейший батюшка, – так начинается рукопись, – как велико родительское благословение в жизни нашей, даже и по смерти их. Господь молитвами родителей, по милосердию Своему, не оставляет детей их, на земле оставшихся, предохраняет их во сне и наяву от всякой гибели.

Некоторые необыкновенные явления, случившиеся со мной, грешной, опишу я вам подробно, начиная с 12-летнего моего возраста и до 73-го года, который минул мне 1 февраля 1888 года. Желаю из разных записок и книг моих переписать в одну для соображения многих неверующих. Все видения, которые были мне вроде сна, исполнялись в совершенстве наяву. Сколько я ни старалась получить объяснения по этому поводу от достойных духовных лиц, но на все мои вопросы удовлетворительного ответа не получила, кроме того, что я снам верить не должна. Я вполне с этим согласна; но почему же этими снами я бываю как будто предохраняема или от побели, или от греха? Чья же это рука меня предохраняет? – желаю знать я, многогрешная…

Я была выдана замуж 12 лет за 50-летнего богатого, заслуженного воина. Великая была в этом человеке смесь добра и зла, хоть добра в нем было больше, чем зла; а какое и было в нем зло, то оно происходило больше от избалованного его характера; вообще же он был чувств благородных, когда не находился в своей обыкновенной болезни, в которую впадал нередко.

Меня любил он сильно, но от своего дурного характера и сам мучился, и меня мучил.

Мать моя меня любила страстно, более всех детей; и я была к ней сильно привязана, и у груди ее спала до самого замужества. Неудачного моего замужества мать не вынесла и, заболев чахоткою, вскоре переселилась в вечность. Выдать же меня замуж заставила родителей моих нужда, потому что муж мой хотел меня все равно увезти, украсть и тогда бы родители мои расстались со мною навсегда. Но и выдавши меня замуж, мать моя, живя со мною в одной деревне, лишена была возможности меня видеть: муж мой, видя ее любовь ко мне, волновался ревностью и кончил тем, что запретил моей матери ездить к нам в дом. Мать бросила деревню и уехала в город. Через пять лет после моего замужества мать моя, поручив меня милости Знамения Матери Божией, скончалась жертвою буйного характера моего мужа.

Болезнь моего мужа была запой. Но и в то время, когда муж мой подвергался припадкам этой страшной болезни, мне и тогда нельзя было видеться с моей матерью, потому что людям был отдан строжайший приказ меня караулить и не пускать к матери, а ее не принимать в дом. Но сильная любовь родительницы научила ее, что делать, как обнять дитя свое. Бывало, летнею порою, когда солнце на закате, возьмет она с собою сестру мою, девочку лет 11-ти, и 12-летнего брата да девку-слугу и пойдет с ними из города к нашей усадьбе. За ней несут – кто ковер, кто подушку, а дети несут печенье и разные лакомства. Расположится матушка моя в лесочке около нашей усадьбы на траве на отдых… О, горе было тогда нам с нею обеим великое!.. Меня вызвать было дело хитрое, и на это дело отправлялся мой брат. Тихонько пробирался он через сад к стенке нашего дома и, зная, где я сплю, стучал мне в стену. Я выходила к нему тайком, и он провожал меня к матери. Я всегда заставала мою мать сидящей, пригорюнившись, на ковре. Как увидит она меня, бывало, как бросится ко мне, да так всю меня и обдаст слезами!.. Сколько я ни скрывала моих чувств, уговаривала ее быть покойной, но мудрено было скрыть от любящего материнского сердца желчь, сгонявшую румянец с моих юных щек… Так-то и видались мы с нею летом, утешая скорбь свою красотой летней ночи и соловьиным пением. Досиживали мы с ней на ковре под кустиком до утренней зорьки, а там прощались, обливаясь слезами… Не вынесла мать моя зимней разлуки со мною, и 25 марта, на Благовещение, между утреней и обедней, умерла моя родимая, благословив меня иконой Знамения Божией Матери.


С кончины моей матери я во всех своих нуждах, во всех скорбях моих стала припадать с молитвой к материнскому благословению – к Знамению Божией Матери, и с тех пор жизнь моя вся пошла под руководством чудесных видений.

Вскоре после смерти моей матери я вижу однажды во сне, что пришла ко мне мать моя и говорит:

– Ты, милуша моя, не пугайся, но воду, которая в кружке твоей стоит, не пей! Посмотри, что в кружке! А впредь на ночь себе в кружку воду наливай сама.

После этих слов я тотчас же проснулась. Посидела на постели, подумала: что бы это значило, что мать моя ко мне явилась? Грустно мне стало, и я горько, горько заплакала; а воды все-таки из кружки пить не стала. Эта кружка была серебряная… Утром сняла я с нее крышку и увидела, что как сама кружка, так и вода в ней позеленели. Стали разбирать дело и добрались до сути: меня, оказывается, хотела отравить одна женщина, близкая моему мужу. С тех пор я сама себе стала наливать воду на ночь в стеклянную кружку.

Это было первое охранение меня в сонном видении.

После этого я была раз сильно огорчена дерзостью моего мужа. Муж мой по-своему очень меня любил, но в болезни своей, которая у него возобновлялась ежемесячно, он невольно причинял мне много горя, да еще горя-то такого, что его ни сердце, ни благородное чувство изобразить не могут… И в этот раз, когда он меня сильно оскорбил, я ушла в свою комнату и стала молиться, прося Господа, чтобы Он умилосердился надо мной грешной и взял к Себе от такого мученья.

С горькими слезами и с чувством скорби я заснула. И вижу я во сне: иду я лугом, покрытым густой, зеленой травой и цветами; а вдали – лес. На дворе будто бы, несмотря на это, стоит холодная осень. Я бегу в этот лес раздетой, но мне не холодно, а легко и весело… По лесу дорога широкая и гладкая, и я бегу по ней… Вдруг откуда-то взялась собака с длинной цепью и преградила мне дорогу. Я испугалась и стала молиться. В это мгновение, смотрю, выходит из лесу молодой человек красоты необыкновенной, в каске и вооруженный как воин, и спрашивает меня:

– Куда ты бежишь?

Я остановилась и молчу. Он взял меня за руку и стал говорить так тихо и важно:

– Я сколько раз к тебе приходил, а ты от меня все убегаешь. Ты ведь моя и знай, что я тебя никому не отдам!

Я бросилась бежать от него по лесу и прибежала к какому-то большому дому, и в доме этом двери сами собою предо мною растворились. Людей я никого не видела. Я вошла в дом. Смотрю: большая, великолепно убранная комната, и в ней лежит множество прекрасных вещей и положено много разной одежды. Я все это рассмотрела и говорю сама с собой:

– Господи! Кому все это приготовлено?

И с этими словами я хочу уйти обратно к себе домой. Но тут двери вдруг с большим шумом сами собой затворились, и я оказалась запутанной в каких-то решетках. И вижу я, что мне спасения нет и не выбраться мне из этих решеток. И начала я плакать и просить Господа, чтобы Он помог мне освободиться. В то же мгновение внезапно явился ранее мною виденный юноша. Я стала просить его освободить меня и отпустить домой.

– Меня, – говорю, – дома муж ждет. Пустите меня домой, освободите меня!

Видя, что в этом юноше мое избавление, я стала несколько смелее и спросила его:

– Чей это дом? Куда я зашла? И юноша ответил мне:

– Дом это мой, а все, что в нем, принадлежит мне. Хочешь ли не хочешь, а будешь жить со мною неразлучно. Помни, что я тебя никому не отдам.

И тут юноша этот освободил меня и выпустил из дома. Я бросилась бежать изо всей мочи и была уже от своего дома близко, как вдруг, откуда ни возьмись, опять на меня выскочила собака и преградила дорогу к дому. И опять явился мне тот дивный юноша.

– Куда ты так бежишь? – спрашивает, – ведь ты без меня зазябнешь!

Тут он подал мне большую турецкую шаль, закутал ею и сказал:

– Помни ж, ты никому, кроме меня, принадлежать не должна! Я везде буду с тобою.

На этом я проснулась.

После этого сна через некоторое время приходит к моему мужу целовальник и предлагает ему купить у него образ Спасителя благословляющего, в серебряной ризе. Образ этот ему был заложен, да так и остался невыкупленным. Находясь под впечатлением сна, я упросила мужа купить мне этот образ… Не могу я, грешная, изобразить словами, с какими чувствами приняла я на руки этого Спасителя! Облила я Его слезами, отслужила перед Ним молебен, поставила Его в киот и молилась Ему с необыкновенным чувством и умилением.

Вскоре после этого сижу я в сумерках у себя в комнате, куда я имею обыкновение уединяться на молитву, и только что хотела, заперши дверь, молиться, как в дверь ко мне постучал муж.

– Поди, – кличет, – ко мне! Я отперла дверь, а он мне и говорит:

– Укладывайся и сейчас собирайся ехать в Тулу!

Почему? Зачем? – с такими вопросами нечего было к нему и обращаться: таков уж был у него характер – надо было безмолвно исполнять его желания.

Когда мы приехали в Тулу, муж объявил мне, что он желает мне продать деревню, в которой мы живем. У меня никакой собственности не было. Была я бедная девочка, и всего моего достояния было что одни розовые щеки, длинная русая коса да большие черные глаза.

В одну неделю дело с продажей мне деревни было в Туле покончено, и мы благополучно вернулись домой.

На другой день все крестьяне с бурмистром во главе явились ко мне на поклон с разными приношениями. Трогательно было видеть, как все они бросились на колени, упали моему мужу в ноги и благодарили его за то, что он их отдал мне, а не другим наследникам, к которым они боялись попасть в руки после его смерти. Мой старик прослезился при виде их чувств к нему и ко мне. Отпустив крестьян, он остановил бурмистра и велел ему немедленно выпроводить из деревни ту женщину, которая меня было хотела отравить, дать ей паспорт и строго наблюсти за тем, чтобы и духу ее близ дома не было.


Однажды я сильно простудилась; в ногах появился ревматизм; боль была невыносимая; ноги свело, и на них сделались точно бугры. Восемь недель я не вставала с постели. Лечили меня доктора, но пользы от лечения никакой не было.

Во время этой болезни я видела сон: будто я в каком-то незнакомом городе лежу больная и слышу в городе этом какое-то смятение; в то же время мне слышится духовное пение, которое приближается ко мне все ближе и ближе… Вижу я и народ какой-то.

– Что это за смятение и пение? – спрашиваю.

Мне отвечают:

– Образа несут!

Я горько заплакала, что не могу видеть крестного хода, и со слезами взмолилась:

– Господи! Хоть бы мне кто-нибудь дверь отворил, чтобы мне посмотреть на это!

В то же мгновение крыша надо мною исчезла и я очутилась на открытом воздухе. Пение же, слышу, все приближается. И стала я с умилением молиться. Вижу: вносят ко мне хоругви, а за ними – образ Спаса Нерукотворного, Которому меня поручила на смертном одре моя покойная мать. Я спрашиваю:

– Какой нынче праздник?

Ко мне подходит какая-то женщина в покрывале и говорит:

– Спас Преображения!

И вслед за этими словами женщина села мне на больные ноги и крепко в них уперлась руками. Я закричала:

– Голубушка, что ты? У меня ноги больные!

– Полно тебе лежать! – сказала мне эта женщина. – Я тебе твои ноги вылечу.

– Кто ты? – спросила я ее.

– Я – Взыскание погибших! – ответила Она и скрылась.

Эту ночь я спала очень покойно и, проснувшись, почувствовала совершенное облегчение от своей болезни.

После этого чудесного видения я отслужила молебен Матери Божией, написала икону «Взыскание погибших» и поставила ее в зимней оранжерее между цветущими деревьями. В эту оранжерею ход был прямо из моего кабинета, и я всякий день, при захождении солнца, хаживала туда молиться и всегда получала великое утешение…

И еще видела я сон: будто стою я у окна в своем доме, и передо мною с неба спала какая-то длинная картина… Чей-то голос сказал мне:

– Эта картина с неба спала к тебе. Я стала ее рассматривать и вижу, что на ней красками нарисовано пылающее в огне сердце.

И после этого я увидала себя в доме умершей моей матери, а кругом дома – пожар страшный, и я с этого пожара таскала огненные бревна. И опять я вижу, что с этого пожара я в испуге вбегаю в дом к матери, но мать меня встречает и в дом не впускает. А из одной комнаты этого дома я слышу стон моего мужа…

И спрашиваю я мать:

– Что это значит, что вы меня не впускаете?

– Здесь – муж твой! – ответила мне мать. – Ты его уже больше не увидишь.

Я рвусь к мужу, плачу… И вдруг вижу: ко мне подходит откуда-то мой умерший брат, подает мне черный креп и велит мне им убирать мою спальню.

– Господи! – закричала я, – куда мне теперь себя девать? Куда бежать?

И вбежала я в какую-то большую пустую комнату. В комнате этой, смотрю, стоит большой, длинный стол, покрытый белой скатертью, а на нем множество ночников, доверху наполненных маслом, и в них – белые фитильки. И вижу я: сидит за этим столом какое-то духовное лицо – старец, убеленный сединами. Я боюсь взглянуть на этого старца и издали вопию к нему:

– Господи! Да что же это со мною делается? Когда же мне будет лучше?

– Когда зажжешь ты все эти семь светильников, – ответил мне старец, – тогда тебе будет хорошо!


Вскоре после этого сна мне было что-то вроде видения, необычайного и страшного.

Ездила я в город, в женский монастырь, где имела обыкновение часто молиться перед чудотворной иконой Ченстоховской Божией Матери. Вернулась я из города в сумерках и прилегла у себя на диване. Я не заснула, потому что ясно слышала в соседней комнате разговор мужа с моим братом, но внезапно впала в какое-то необычайное состояние. И вижу я: сижу я у себя в кабинете, и вдруг поднялась страшная буря. В мгновение ока крышу с дома сорвало, а меня подняло на воздух. А буря, смотрю, несет по воздуху леса, дома, скот, людей… Я пришла в неописуемый ужас, закрыла лицо руками и кричу:

– Господи, прости мои прегрешения!.. Господи, что же это делается?

И какой-то голос ответил мне:

– Конец миру – Господь идет! Брось грешить, беги к Нему навстречу!

Я подняла голову и вижу: сходит Господь с воинством небесным… И тут раздалось такое пение, что я, грешная, ни описать, ни выразить не могу… И поднялась я на воздух навстречу к Нему, и со мною многое множество людей вознеслось на облаках воздушных… И вижу я: какие-то светлые мужи стали расставлять как бы столы.

– Что это, – спрашиваю, – батюшки?

– Господь судить будет весь народ! – ответили мне эти светлые мужи. От страха я очнулась, вскочила с дивана и в ужасе бросилась к образам молиться.

После этого грозного сновидения я стала более обращать внимания на свою духовную жизнь: танцевать бросила, хотя мне было еще только 25 лет; прекратила есть скоромное по постам и постным дням…

Видно, этим образом угодно было Господу обратить меня на путь истинный.


В скором времени я опять вижу сон: кто-то повелевает мне строить дом. Голос говорящего я слышу, а самого его не вижу. Я будто спешу начинать закладывать постройку; занесла огромное строение и сама удивляюсь, как скоро у меня идет эта постройка. Через несколько дней у меня уже и фундамент был выложен… В постройке этой мне помогали какие-то духовные лица. Когда же стало выводиться самое здание, то оно оказалось красоты неимоверной. Работала я над зданием этим с великою тяжестью и усталостью, но душа моя испытывала восторг неописуемый. И вот, когда я ходила около возведенной мною постройки, ко мне вдруг вошел тот же юноша, который когда-то в сонном видении одел меня шалью. Подошел он ко мне и стал любоваться постройкой, а затем говорит мне:

– Поди посмотри у себя на дворе: что там делается?

Я взглянула на двор и вижу: половина двора у меня засеяна рожью, и рожь эта уже поспела. И дивлюсь я, какая это и откуда взялась рожь? Растет она, смотрю, кустами и такая, какой я никогда не видывала. Посреди же ржи этой стоит один колос выше всех, и на этом колосе еще несколько колосьев.

– Что это за рожь? Что это за колос удивительный? – спрашиваю я юношу.

– Этот колос, – отвечает он мне, – имеет в себе семь колосьев, и каждый колос принесет семь колосьев плода, и все житницы твои засыплются хлебом.

Никого я не могла найти, кто бы мог мне растолковать это сновидение. А между тем вскоре после него мужу моему пришла в голову мысль, что он может внезапно умереть во время одного из припадков своей несчастной болезни и оставить меня на произвол наследников, которых у него было много. Муж сделал на мое имя векселей на 150 тысяч рублей, а имения его было 800 душ, которые и должны были после его смерти перейти ко мне по этим векселям. Таким образом, в мое распоряжение попала и та женщина, которая покушалась на мою жизнь.

Получив паспорт, она, оказалось, не ушла в Москву, но перешла жить в другую деревню. Как стала она моей крепостной, то стала проситься меня видеть; но я, грешница, долго не решалась допустить ее до себя, пока внутренне не примирилась с нею. Но и примирившись сердцем, я не хотела видеться с нею с глазу на глаз, а когда позволила ей прийти, то пригласила к себе священника, нашего духовного отца, при котором и должно было состояться наше свидание. Когда она вошла ко мне, то прямо бросилась мне в ноги, схватила их обеими руками, стала их целовать, каясь в своем грехе и заливаясь горькими слезами. Говорила она, что на жизнь мою она покушалась несколько раз и, кроме того, мужу моему подкидывала фальшивые письма, будто бы писанные ко мне моими любезными; но, к ее удивлению, ни одно из этих писем до мужа моего не доходило, а куда-то они пропадали, хотя она их иногда ухитрялась положить ему в карман…

Я слушала эти признания с болью сердечной.

– Простите ее, – сказал священник. – И Бог грешников прощает.

– Ну, милая, – сказала я, – Господь да простит тебя за мои многолетние мучения, а я тебя прощаю. Напиши себе вольную, а я ее подпишу.

Так я проводила ее и с тех пор больше не видала.

Эта история, однако, не прошла мне даром: я заболела и во время болезни порвала все векселя, выданные мне в обеспечение моим мужем. Причиной тому была развившаяся во мне во время болезни мнительность: мне казалось, что я умру, а мои наследники возьмут да и выгонят старика мужа и не дадут ему умереть спокойно. Но вскоре Господь помиловал меня – я выздоровела, и мы с мужем спокойно стали жить, предоставив свое будущее воле Божией.

Один год выдался тревожный в нашей тихой помещичьей жизни. В этот год какие-то люди стали поджигать помещиков. Что это были за люди, осталось в точности не известным. Говорили про поляков, которые будто бы бродили под видом иностранцев по селам и городам, оставляя по себе следы в виде дымящихся пожарищ. Правда это была или нет, того мы не знали, но пожары начались и у наших соседей.

Мы связали все свое добро в узлы, просиживали ночи, не ложась спать, и караулили. Так продолжалось довольно долго. Мы все измучились, каждую ночь и каждый день ожидая, что вот-вот и над нами разразится несчастье.

Матерь Божия, видимо, сжалилась над моими страданиями и явилась мне во сне. Приснилось мне, будто я бегу куда-то вон из дому по большой дороге, – а на дворе тьма непроглядная и туман страшный, – и я не знаю, куда бегу. Подбежала я к какому-то лесу, и стал туман расходиться. Тут я увидала: стоит какой-то большой образ, но за туманом лика его я разглядеть не могу. Я начала молиться и плакать и во сне говорю со слезами:

– Господи, чей это образ? – угодник ли какой или Матерь Божия? Спаси меня, грешную, погибаю!

Вдруг туман предо мною рассеялся, и я увидала образ Божией Матери, и от образа я услыхала такие слова:

– Ежели желаешь, можешь иметь Меня у себя. Я стою в городе, в зале такой-то госпожи.

И мне было названо имя этой госпожи.

Я упала на колени пред иконой, плакала, плакала и проснулась вся в слезах.

Я рассказала сон мужу, и он мне посоветовал съездить к этой госпоже в город.

С барыней этой я знакома не была, но когда к ней приехала, то была ею принята очень приветливо. В зале у нее я действительно увидала тот же образ Божией Матери, который мне явился во сне, и я узнала, что он именуется «Споручница грешных». Я попросила отслужить перед ним молебен, а затем и разрешение с этого образа снять копию, что и было мне дозволено.

После этого молебна я стала духом много покойнее; а когда мне доставили копию с этого образа, то надо ли говорить, какую я возымела к нему веру?

Тем не менее и у нас начались пожары: сгорел овин; через два дня подожгли ригу. Муж мой заболел своей несчастной болезнью. Скорбь и страх у меня усилились больше прежнего. К счастью, на всю эту скорбь Матерь Божия послала мне в утешение и подкрепление мою сестру и еще одного знакомого с женой, которые приехали погостить ко мне. С ними я несколько поуспокоилась.

В тот день, когда ко мне приехали эти гости, в соседнем селе был престольный праздник, и все наши были отпущены мною на праздник. В доме оставался один мальчик и брат мой родной, да в кухне – повар и приказчик с женой.

Гости мои приехали под вечер, и мы с сестрой и с гостями засиделись до позднего часа.

Когда разошлись, я прошла в свою спальню и крепко заснула. Заснула и вижу во сне: у меня будто на дворе пожар. Я велю собрать дворовых, поднять образа и служить молебен, а сама горько плачу, умоляя Господа показать мне, кто мой злодей. Вдруг вижу: на воздухе показалась кисть как бы огромной человеческой руки, и рука эта опустилась и стоит передо мною. Я испугалась.

– Господи! – взмолилась я во сне, – чья это рука стоит передо мною?

– Это – рука Божия! – ответил мне чей-то голос.

И я, в благоговейном ужасе, с трепетом приложилась к этой руке; а рука эта стала подниматься все выше и выше и вдруг внезапно опустилась на головы моего приказчика и повара, стоявших неподалеку от меня рядом друг с другом.

Тут я проснулась в изумлении и страхе, недоумевая, что бы мог значить этот сон.

В эту ночь, пока я спала, поднялась на дворе такая буря, что мои люди, отпущенные на праздник, не могли вернуться домой, и в ту же ночь у нас подожгли кухню, разложивши на ее чердаке целый костер. Я этого не видала, а узнала после, так как брат, увидавши пожар, запер ставни в моей спальне. На пожар выскочили брат с гостем и мальчик-слуга, а сестра взяла образ «Споручницы грешных» в руки и стала молиться. Сбежались на пожар мужики и быстро его затушили, не дав разгореться.

Всего этого я не видала, потому что спала, и когда я проснулась, то все уже было кончено.

Проснулась я, лежу и со скорбью думаю, что значит мой сон. Грустно мне стало. Я кликнула свою девушку, которая тоже на праздник не ходила, и велела ей отпереть ставни. Ко мне вошли брат и сестра и спрашивают:

– Здорова ты?

– А у нас, – спрашиваю, – все ли здоровы? Все ли у нас благополучно? Я какой-то сон необыкновенный видела.

Сестра бросилась меня целовать, заплакала да и говорит:

– Благодари Господа и Божию Матерь «Споручницу»: Они тебя помиловали и спасли! Тут я узнала, что произошло ночью у нас на усадьбе.

Приехал староста, понаехало много наших крестьян. Я послала за священником, чтобы поднял образа, отслужил молебен и привел бы всех дворовых к присяге. Старосте же я велела наблюдать за лицами: кто как будет присягать? К присяге я и сама вышла. Смотрю: все присягают просто, но когда дошла очередь до приказчика и повара, то с ними невесть что сделалось: они затряслись как в лихорадке и как смерть побледнели. Это было замечено всеми.

Отслужили молебен, а после молебна староста приступил к приказчику с поваром и стал их опрашивать порознь, где были эту ночь, что делали. Кончилось тем, что их сковали и отправили в другую деревню, под крепкий караул, до выздоровления мужа. Когда муж выздоровел и дело разобрали, то одного из них отдали в солдаты, а другого сослали на поселение.

И на этом, благодарение Богу, покончились все пожары, как у нас, так и у наших соседей.

Напала на меня одно время такая грусть, такая тоска, что я не знала, куда мне от нее деваться. Время было зимнее, и я поехала кататься на санках; но и это не помогло. Я вернулась с теми же чувствами, с какими и выехала. Велела я в своей оранжерее зажечь все разноцветные фонарики и пошла любоваться красотой ярко освещенного зимнего сада. Цвела в то время камелия, цвели и многие другие деревья и между ними – огромная датура, на которой было 37 цветков. Что за удивительный был тогда аромат в этой оранжерее!.. Походила я по аллее из камелий и села в своей беседочке на диванчик, на котором обыкновенно сиживала. Взяла я в руки образ «Взыскание погибших» и стала с умилением смотреть на него; и чем дольше я на него смотрела, тем в большее приходила умиление. Я не могу сказать, молилась ли я тогда или сидела в полузабытьи, но только не спала. И в этом состоянии умиления я ясно увидела, что пришла будто бы в Белевский женский монастырь, перед вечерней. В церкви никого нет. Я стала возле клироса и начала молиться. И вижу я: из северных дверей алтаря выходит какая-то белокурая девушка в подряснике, проходит тихо мимо меня и пристально на меня смотрит.

– Голубушка, – спрашиваю я ее, – скажи мне: вечерня еще не кончилась?

– Нет, – ответила мне девушка, – не начиналась!.. А ты что – иль пришла сюда местечка себе искать? – спросила она меня и, не дожидаясь ответа, сказала: – Вот, и я себе местечка ищу.

И с этими словами девушка эта вошла в северные двери другого алтаря. Потом, вижу, выходит она опять из тех же дверей и говорит мне:

– А много нужно нам с тобою места? Указала мне рукой на уголок и промолвила:

– Вот здесь и займем мы с тобою немного местечка и будем с тобою жить. Тут меня разбудил голос моего мужа, звавшего меня к себе, и видение кончилось.

Мое забытье продолжалось только одно мгновение, но так знаменательным показалось мне виденное, что я рассказала его своей тетушке, у нас тогда гостившей.

– Долго ли, коротко ли, – сказала мне тетушка, – а, видно, быть тебе в монастыре!

Да так мне и самой тогда показалось.

В ту же ночь, когда я уже легла спать, я увидела во сне: пришла я будто в какой-то неизвестный мне дом и вижу в нем покойную мою мать, которая очень хлопочет, убирает дом и готовит кушанья, а на меня никакого внимания не обращает… Я долго на нее глядела, да и говорю:

– Маменька, что же это вы меня не приласкаете?

Мать мне ничего не ответила, и я горько заплакала. Но и на слезы мать не обратила внимания, а продолжала заниматься уборкою дома.

Когда она кончила этим заниматься, то обратилась ко мне и говорит:

– Ну, теперь я все покончила и более к тебе возвращаться не буду. Ты думаешь, мне легко было приходить к тебе в такую даль?

Сказав это, мать моя подошла ко мне, поцеловала меня, перекрестила и покрыла чем-то голубым, обшитым золотой бахромой.

– Чем это вы меня, маменька, покрыли? – спросила я.

– Омофором, – ответила она и стала подниматься на воздух.

Высоко поднялась она и скрылась на небе.

С тех пор, действительно, я уже не видела во сне своей матери, тогда как прежде она мне являлась часто, предостерегая меня и наставляя в разных случаях моей жизни. Вместо явлений матери я с этого времени стала слышать чей-то голос, руководящий мною.

Не более месяца прошло с этого сна, как мне вновь приснился все тот же юноша, который мне и раньше являлся в сонном видении. В этот раз он будто бы с какой-то особой властью явился в мой дом и стал все ломать в доме: сломал часы, мебель, рояль и стал все выкидывать вон из дома; затем схватил моего мужа и запер в комнату, приставив к ней караул и запретив пускать к нему кого бы то ни было… Я стала плакать и просить этого юношу не мучить моего мужа, но он грозно мне сказал:

– Помнишь ли, что я несколько раз к тебе являлся и говорил, что ты никому не должна принадлежать, кроме меня? Ты меня все гнала от себя; теперь я сам к тебе пришел, и уже без тебя не уйду, и везде буду с тобою.

На другой день после этого сна, вечером, сели мы все чай пить. Вдруг муж мой стал хрипеть и покатился без сознания со стула на пол. Бросились за священником, поскакали за доктором. Привезли доктора, пустили кровь и привели мужа в чувство; но ног муж мой лишился – их разбил паралич. После удара он прожил две недели и умер.

Когда похоронили моего мужа, я не в силах была оставаться в нашем доме и уехала на время в Белевский монастырь, где наняла себе келью и жила в ней, пока велось дело с наследниками мужа, от которых мне много было скорби; но Господь послал мне добрых людей, которые меня избавили от всех забот и хлопот по наследству.

Еще сорока дней не вышло покойному мужу моему, – пришла я от всенощной в свою монастырскую келью и легла спать… В деревне своей я все еще жить не могла и, по милости матушки игумении, принявшей во мне сердечное участие, проживала в монастыре… Только я легла в постель и стала засыпать, как увидела во сне, что меня кто-то будит и говорит:

– Что ты спишь? У мужа твоего добрых дел недостает!

Я будто повернулась на этот голос и вижу: стоят перед моей постелью два светлых юноши в белых одеждах и держат в руках весы…

– Видишь, – говорят, – весы перевернулись? Добавляй скорее!

Я проснулась в трепете, бросилась к Матери Божией и стала Ей молиться, прося Ее научить меня, что делать, чтобы спасти душу мужа. И напала тут на меня такая тоска, что я уже заснуть не могла и всю ночь провела в страшной душевной тревоге.

Утром я пошла к матушке-игуменье, рассказала ей все подробно и просила совета, как поступить мне, что делать. Игуменья посоветовала удвоить милостыню, и я, сколько было можно, всюду рассылала и раздавала; но, видно, всего этого было, к моему горю, мало, потому что непокойно было мое сердце. Тут приехала ко мне моя тетушка, и тоска моя стала меньше меня тревожить; но все-таки сердце не было покойно…

И приснился мне уже сам покойник. Иду будто я в нашей деревне по улице, недалеко от церкви, и вижу, что мне навстречу идет какой-то человек, по походке – мой муж, но верно узнать не могу, потому что лицо его чем-то закрыто. Я спрашиваю его:

– Кто ты?

Он мне ответил:

– Это я.

– Что ж у тебя, – спрашиваю, – лицо-то закрыто?

– Я свету не вижу, – отвечает, – и никто мне его открыть не может, кроме Матери Божией. Попроси Ее обо мне!.. Да еще есть у тебя мешочек с деньгами – раздай его! Он лежит у тебя в деревне, в комоде, во втором ящике.

Я проснулась и долго думала об этом сне.

Усилила я молитву о муже, но денег, знаю, у меня нет не только в деревне, но и при мне: после смерти мужа я осталась без гроша, и добрые люди помогли мне его похоронить, дав взаймы денег. Но все-таки сон этот не выходил у меня из головы; а времени до сорокового дня уже мало оставалось.

Я рассказала сон свой тетушке, а она мне и говорит:

– Ты веришь снам – поверь и теперь: съезди в деревню, погляди в том комоде, где он тебе велел!

Послушалась я тетушкиного совета и поехала в деревню. Велела отворить дом, открыть ставни… В деревне, во флигеле, жил мой брат. Я взяла с собой брата и вошла в дом, в ту комнату, где стоял красный комод. Отворила я второй ящик и действительно нашла мешочек с деньгами. И тут я вспомнила, откуда он у меня взялся: у меня одно время завелась страстишка копить серебряные пятачки и гривеннички, и я их собирала в этот мешочек, а потом о нем забыла. Стала я считать деньги, и оказалось, что в мешочке этом набралось 50 рублей. В сороковой день я все деньги раздала. Через три дня после сорокового дня мне во сне опять явился мой муж, но уже с лицом открытым и очень веселым. Подал он мне тот же мешочек и говорит:

– Ну, теперь возьми его! Спасибо тебе, теперь он мне больше не нужен – довольно с меня.

И с этих пор я мужа своего уже более не видала.

Прошло со смерти мужа несколько времени; наступила весна; я стала ездить в деревню наблюдать за хозяйством; наступал праздник Великого дня Пасхи… Опять увидела я знаменательный сон: сижу я будто в каком-то доме и слышу громкий голос, который повелительно говорит мне:

– Иди за мной!

Не видя никого, я пошла за этим голосом и шла куда-то далеко полем. Вижу вдали церковь. Подхожу к ней ближе, смотрю: церковь старая, без окон и без дверей, грязная, неоштукатуренная.

– Созижди мне ее! – говорит неизвестный голос.

Я отвечаю:

– Господи, денег нет у меня, и не знаю, как за нее приняться!

– Созижди мне ее непременно! – повторил настойчиво и повелительно тот же голос.

Проснулась я и думаю, к чему мне привиделся этот странный сон. Подумала, подумала да и бросила думать: не всякому же сну верить!

Через неделю опять вижу тот же сон, и тот же голос мне повелительно говорит:

– Иди за мной!

И опять я пошла за этим голосом, и вновь пришла к тому же месту и к той же церкви; но на этот раз около этой церкви, оказалось, лежала громадная груда камня, так что близко нельзя подойти к церкви. И опять голос сказал мне:

– Созижди мне церковь!

– Господи, – отвечаю, – страшно взглянуть на эту громаду камня!

Повелительно и грозно в ответ на мои слова сказал мне голос:

– Перетаскай все эти камни и созижди мне церковь! Да смотри, непременно устрой!

После того как сон этот повторился, я послала за своим священником, рассказала ему, что видела, и спросила:

– Что, батюшка, эти слова означают?

– Надо, – говорит, – матушка, пригласить отца благочинного: он человек умный и жизни духовной.

Священник привез благочинного. Много мы толковали, и благочинный сказал:

– Может быть, матушка, Господу угодно, чтобы вы обновили вашу церковь: она, действительно, грязная, неоштукатуренная, да к тому ж и построена она вашими предками, и прах многих из них лежит около нее; теперь прах этот попирается всякой крестьянской скотиной. Обновите храм, приведите в порядок семейные склепы: так-то вот и созиждете ту церковь, о которой вы получили повеление.

По общему совету отслужили мы молебен Спасителю и Божией Матери, а благочинный отправил к архиерею прошение о разрешении мне обновить свой приходский храм. Я заказала кирпич, наняла разного рода мастеровых; пришло разрешение от Владыки – и с ранней весны работа закипела. Стали штукатурить церковь изнутри и снаружи, печники – ломать склеп и вновь класть. Образа из церкви перенесли в одну половину моего дома. Навезли тысяч десять кирпича. Работы невидимой рукой подвигались быстро вперед. Явились жертвователи. 30 000 кирпича пожертвовал кирпичник, у которого я покупала кирпич. Один господин, узнавши, что я обновляю церковь, прислал мне десять золотых…

Когда я начала переделывать храм, у меня в платке был завязан один пятиалтынный, – только и было у меня наличного капиталу, – а работ в церкви было произведено на 8700 рублей.

К 1 октября, ко дню нашего престольного праздника, все работы были уже окончены, заново отделан грозивший падением иконостас, – и на самый престольный праздник наша церковь была освящена, на мне не осталось за работу ни копейки долгу.

Когда были покончены церковные работы, я в скором времени увидела опять сон: будто я стою в нашей церкви, смотрю и любуюсь, как она стала хороша.

Гляжу: из северных дверей подходит ко мне какое-то духовное лицо и говорит:

– Ты думаешь, что ты тут все окончила? Нет! – Подает мне маленький образок, показывает в церкви для него место и говорит: – Воздвигни мне этот образ здесь, укрась его всеми твоими брильянтами и драгоценными камнями!

И вижу я, что в углу этого образа написан Лик Божией Матери. Сон этот я видела спустя некоторое время и второй раз. Я испугалась, что сразу не послушалась приказания. Послала опять за священником.

– Если так Господу угодно, – сказал мне священник, – то вы этот сон увидите и в третий раз.

Прошла неделя. Опять я вижу во сне, что я стою в нашей церкви и то же духовное лицо подходит ко мне и спрашивает:

– Что ж ты не делаешь того, что я тебе велел?

– Нигде такого образа не отыщу! – отвечаю ему я.

– Да сама-то ты помнишь ли его? – спрашивает и с этими словами вынимает и показывает мне три образка.

– Который же я тебе показывал? – спрашивает. Я указала.

– Так воздвигни ж его на этом месте! – сказал он мне и ушел от меня в алтарь, из которого вышел опять, и с ним другое духовное лицо… Вижу: несут золотую парчу, а на парче – множество золотой бахромы. Подали они мне эту парчу и говорят:

– Это тебе на образ, а чего недостанет – продай свои вещи, бриллиантами же своими укрась Матерь Божию.

Я с этим проснулась, и в памяти моей живо запечатлелся виденный образ какого-то святителя и в углу образа – Лик Божией Матери.

Ни у себя, ни в церкви я этого образа не нашла. Искала у соседей, была в городе, во многих домах смотрела, смотрела и по всем церквам, но нигде не нашла. Наконец, после продолжительных поисков, я нашла виденную во сне икону на чердаке нашей церкви между старыми образами.

Когда я отмыла эту икону, то на ней оказалась надпись: «Святитель Димитрий, Ростовский Чудотворец». И как же я обрадовалась угодничку Божиему!.. Обложила я образ этот серебряною ризою, обновила его, сделала на него киот и поставила в церкви на указанном месте, но украсить своими бриллиантами не решилась: боялась, чтобы бабы не выковыряли их своими пальцами, да и жаль мне было расстаться с моим фермуаром[25], браслетом и серьгами, в которых я любила ездить по собраниям. Спрятала я свои драгоценные вещи – носить их все-таки не решалась: совестно было, а расстаться с ними было жаль.

Прости, Господи, мое согрешение!

Несколько времени я берегла у себя свои драгоценности, но совесть моя не была покойна, упрекая меня в том, что я их пожалела для Царицы Небесной. Под конец я даже не стала держать их у себя, отдала их спрятать сестре, не сказавши, однако, ей причины, почему не хочу их хранить у себя.

Еще я видела такой сон: будто я у себя дома задумчиво хожу по комнате. Подняла я голову и увидала, что на диване в этой комнате сидит молодой человек, а навстречу мне идет старичок, по виду духовный. Я ему поклонилась в землю и подошла под благословение, а он мне показывает на этого молодого человека и говорит:

– Не ходи за него, пожалуйста, замуж: еще зима не пройдет, как его не будет.

А я говорю ему:

– Батюшка! Я ни за кого не пойду замуж: меня Господь от этого помилует.

Старичок мне показал на балкон и говорит:

– Посмотри, как Матерь Божия молится за тебя!

Я взглянула на балкон, а на балконе, смотрю, стоит Женщина в белом покрывале, поднявши руки к небу.

Я бросилась к двери и закричала:

– Матерь Божия, спаси меня! – И с этим проснулась.

Сон этот очень скоро сбылся наяву. Через два дня после него ко мне приехал тот молодой человек, которого я видела во сне, стал мне объясняться в любви и просить моей руки. Я ответила, что я для него стара, но он не унялся и продолжал объясняться в любви, говорил, как давно меня любит, что он влюбился в меня, когда я еще была замужем, а он был юнкером; что с той минуты, как он меня встретил, он не разлучался со мною мысленно… Этот молодой человек так был красив, так хорош собою, что трудно было встретить красоту, подобную его; но характера он был такого буйного и страшного, что я в ужас пришла от его предложения.

Можно сказать, что я поневоле вспомнила свой сон и успокоилась при мысли, что меня защитят от этого жениха молитвы Царицы Небесной.

Но он долго меня не оставлял в покое, и я много страдала от его ухаживаний. Отказывать ему напрямик было опасно, и приходилось действовать с большой осторожностью, чтобы не навлечь на себя его необузданной ярости в случае отказа. Все родные и знакомые боялись за мою жизнь, так как он всегда с собою носил кинжал, и ему ничего не стоило лишить меня жизни. Наконец, помолившись Царице Небесной, я собралась с духом и решилась прямо ему отказать. Отказала я ему ласково и прибавила, что я дала клятву ни за кого не выходить замуж. К удивлению моему, он принял отказ мой спокойно и стал редко ко мне ездить.

Вскоре после этой истории отвергнутого сватовства я сидела в сумерках на диване и задремала. Вижу во сне, что я где-то еду и на меня напали разбойники и всю меня изранили. Я долго с ними боролась, но не могла справиться, пока не явилась какая-то женщина, которая и спасла меня от них.

– Поди в мою комнату! – сказала мне эта женщина, ввела в комнату и заперла меня в ней.

В этой комнате я увидала большой полинялый образ Божией Матери, похожий на тот, который мне велено было украсить моими бриллиантами. Я стою будто перед ним и плачу. Из дверей выходит старичок, похожий на священника, и берет от меня этот образ.

Я говорю ему:

– Батюшка, зачем ты его от меня берешь?

– Тебе, – ответил он сердито, – было велено его убрать, а ты его бросила!

И он взял и унес от меня этот образ.

Очнулась я от этого видения и стала просить Царицу Небесную простить мне мой грех. Тотчас же я этот грех открыла своей сестре, а затем и духовному своему отцу. Вскоре после этого я всеми своими бриллиантами и драгоценными каменьями украсила запрестольный образ Божией Матери, но только не в своей, а в другой церкви.

С этого времени я духом совершенно успокоилась. Молодой человек, которому я отказала, прожил по соседству со мною до осени, потом уехал в Москву и там в начале зимы кончил жизнь свою ударом.

В письме моем к сестре вскоре после смерти отвергнутого искателя моей руки я писала: сегодня я видела во сне, будто я у себя в деревне, хожу в доме по комнатам, и в доме все пусто и ничего нет. Вхожу к себе в кабинет, остановилась у окна, подняла глаза к небу и с умилением стала благодарить Господа за то, что я вдова и что мне так легко стало жить вдовою… Вдруг слышу голос:

– Ты скоро должна выйти замуж!

Я оглянулась на звук этого голоса и испугалась: у стола, вижу, сидит тот молодой воин, который мне несколько раз уже являлся во сне.

– Нет, – говорю я ему, – я никогда замуж не пойду: меня от этого помилует Господь.

– Нет, – возражает он, – пойдешь!

Я стала плакать и просить его, чтобы он избавил меня от нового замужества. Когда я его просила об этом, ко мне вошел какой-то незнакомый офицер.

– Вот твой жених! – сказал мне воин, взял его и мою руку и надел нам обоим венчальные кольца.

– Смотри же, – говорит он моему жениху, – береги ее, она моя, я тебе ее не совсем отдаю!

А мне сказал:

– Не бойся, иди за него: я везде с тобою буду! – И скрылся от меня.

Я проснулась и думаю: что это такое, Господи, мне приснилось?..

На другую ночь я опять вижу сон, будто я в деревне со своею тетушкой. Опять я стою у окна и смотрю на небо. И вижу я на небе большую звезду. Я кличу тетушку посмотреть на нее… И вдруг эта звезда стала тихо катиться по небу…

– Смотри, – говорит мне чей-то голос, – это звезда твоя и катится к тебе!

И скатилась эта звезда с неба в растворенное окно прямо ко мне на колени.

– Смотри же, – говорит мне тот же голос, – держи ее крепче!

Куда потом звезда эта делась, я не помню… Тут я увидала себя на постели, и кто-то подошел ко мне, толкнул меня в бок и говорит:

– Полно тебе спать! Через две недели ты увидишь, как судьба твоя решится!

И мгновенно проснулась, разбудила тетушку и рассказала ей весь сон. Отметила я этот день и стала ждать, что случится со мною через две недели.

Через две недели и два дня приехал ко мне офицер точно такой, какого я видела во сне. Приехал он в свою деревню из Петербурга, где всегда служил, и пожелал как сосед познакомиться со мною. Ему я, видимо, очень понравилась, и он стал часто ездить ко мне из деревни в город, где я тогда жила, а в один из своих приездов сделал мне предложение, которое я и приняла. Мы скоро обвенчались и переехали на житье в деревню.

Три года я была очень счастлива в замужестве: муж мой, что называется, не мог на меня наглядеться, даже сам меня причесывал, а когда я, бывало, приоденусь, то сам наблюдал, чтобы я была одета как можно более к лицу. Но после, остальные пять лет нашей супружеской жизни, всего было – и сладкого, и горького. Было ли так угодно Господу или злым людям, которые завидовали моему счастью, то Бог весть…

Слава Богу за все!..

Последний год моей жизни с мужем мне все необыкновенные сны виделись, а жизнь наяву исполнена была скорбей немалых. Видно, ими угодно было Господу вести всю жизнь мою.

Один раз вижу я во сне: бегу я каким-то полем и прибежала в свой дом в полном изнеможении. От усталости я упала на постель совсем больная, а на мне, чувствую, лежит какая-то ужасная тяжесть. Приподняла я голову и вижу, что я лежу вся в крестах, и около моей кровати стоят тоже большие кресты… Я заплакала и говорю:

– Господи, что же это? Когда же будет конец этим крестам? Прими от меня хоть один большой!

И какой-то голос мне сказал:

– Все кресты отниму от тебя, но один оставлю! И все кресты отступили от меня. И тот же голос сказал мне:

– Один крест на груди твоей с тобою останется навсегда!

Взглянула я на себя, а у меня распятие на всю грудь разрисовано разными красками. Я стала его смывать, а оно все ярче делается, и под ним надпись: «Христос на кресте». И сколько я ни старалась отмыть его с груди моей, но смыть не могла, так и оставила.

Мое второе замужество было, действительно, исполнено крестов любви страстной и крестоносной, и отняты были они только тогда, когда окончилось через восемь лет супружеской жизни мое испытание этой любовью. Теперь только один крест остался на груди моей, и этот крест я должна донести безропотно до самой могилы.


Один раз вижу: хожу я будто по комнате у себя в доме, а в нем – ни людей, ни мебели – все пусто, а в другой половине дома, слышу, точно музыка какая-то играет и слышится духовное пение красоты необыкновенной. Я долго слушала с невыразимым наслаждением это пение, и стало мне почему-то так грустно, грустно… И сказала я себе: пойду посмотрю, что там делается. Вошла я в девичью и стала, прислонившись к столу. Слышу – чей-то повелительный голос кричит:

– Вон отсюдова! Все – вон!

И вижу я со страхом, что из дому по воздуху полетела вон вся мебель… Смотрю, из спальни моей выходит кто-то, точно священник, в золотой ризе, а лицо белой дымкой покрыто, и все рукой машет.

– Вон, – кричит, – все вон! Обратился ко мне, грозит пальцем и говорит:

– А тебе Иоанн Креститель покажет путь, по которому ты должна идти!

С этим я проснулась.

После этого, в непродолжительном времени, я вижу опять сон: стою я у себя на балконе и с грустью, точно осиротевшая, смотрю на небо. Вдруг вижу, летит через балкон огромная птица и ударила меня больно в лоб, да так, что я покатилась. Постояла я немного и вошла в комнаты. В гостиной, смотрю, сидит мой муж и с ним много мужчин, которые все уже давно умерли. Увидев меня, они все вдруг с испугом вскочили, а муж и говорит мне:

– Что это у тебя за звезда большая? Она нас сожгла!

Я ничего не ответила, молча ушла опять на балкон и стала на то же место, где раньше стояла. Гляжу: летит опять та же птица, и из клюва падает записка, на которой крупными буквами были написаны слова: «Матерь Божия – твоя Заступница».

Я подняла записку, положила ее к себе на грудь за платье и пошла в спальню. Стала я у окна и чувствую грусть неимоверную… А на небе, вижу, поднимается страшная буря, и над землей низко понеслись черные клубящиеся тучи… В ужасном страхе упала я на колени и стала молиться, а с неба глаз не свожу. И вижу: среди волнующихся туч надвигающейся бури показался лучезарный Ангел и стал бороться с ними, останавливая бурю. И услыхала я голос, громко взывающий:

– Где она, где она?

И тут ко мне в спальню вбежала моя давно умершая двоюродная сестра, схватила меня за руку и увела в другую комнату со словами:

– Этому так должно быть. Успокойся: Архангел Михаил унимает твою бурю!

И тут я увидала мою мать; она готовит кушанья, а я ее спрашиваю:

– Что это вы, маменька, делаете?

– Скоро ко мне гость, – отвечает она, – для него и готовлю.

И в это время я слышу в другой комнате какой-то гул и крик, и в нем различаю голос моего мужа. Я бросаюсь в комнату и вижу, что какой-то необыкновенный человек с бледным лицом тащит моего мужа и запирается с ним в комнату. Я плачу, кричу:

– Пустите, выпустите моего мужа!

И тут, вижу, выходит мой муж: лицо бледное, руки опущены, на себя не похож и еле переступает. И страшно перепугалась и проснулась. Заблаговестили к заутрени. Это был день святой великомученицы Варвары. Я стала собираться в церковь.

Муж спрашивает меня:

– Что ты, как будто расстроена? Иль что во сне видела?

Я ничего ему на это не ответила, сказала только:

– Иду в церковь.

– И я, – говорит, – с тобою.

Сердце мое было наполнено такою горестью, что я глядеть не могла на мужа, боясь разрыдаться. Меня так поразил этот сон, что я как будто уже совсем рассталась с мужем моим навеки.

Сон этот я видела в ночь под 4 декабря, а 6-го был праздник святителя Николая. В этот день мы с мужем отправились к обедне. От обедни вернулись, сели пить чай. К нам пришла гостья-старушка, коротко нам знакомая. Мы втроем мирно беседовали за самоварчиком. Муж за чем-то пошел в другую комнату и что-то, гляжу, долго не возвращается. Я и говорю гостье:

– Что это он так долго нейдет?

Встаю, чтобы идти к нему, а он в это время сам приотворяет дверь и идет как-то особенно, а сам бледный, точь-в-точь каким я видела его во сне. Он только успел мне сказать:

– За доктором! – И упал на диван.

Помчались за доктором, побежали за священником на село, за братом моим, за людьми… Приехал доктор, пустил мужу кровь, уверял меня, что он останется жив, но, к несчастью, мои сны вернее докторов узнают будущее… Оборвалось мое бедное сердце…

К вечеру муж пришел в память и попросил супу. Я подала ему сама, и, пока держала тарелку, с ним сделался вторичный удар, он вскрикнул и четверо суток был без памяти. Доктора от него не отходили, но жизни ему не вернули.

Через четверо суток он пришел в себя и пролежал больной еще две недели. Господь сподобил его совершить переход к вечной жизни в полной памяти: он причастился, особоровался и ушел туда, откуда не бывает возврата.

Меня, как мертвую, увезли из дома.

Несколько месяцев я была как помешанная и долго еще потом нигде не могла я найти себе места, несчастная!..

Когда Господу было угодно меня помиловать и прекратить мои страдания, я увидела во сне, что будто бы я у себя в деревне хожу по комнатам. Дверь на балкон открыта. День ясный. Из сада, вижу, идут по аллее две женщины в белых покрывалах; в руках одной – дароносица, у другой – потир. Я вышла к ним навстречу и говорю им:

– Кто вы? Что вам нужно? Что вы несете?

Женщина с потиром, которая шла впереди, говорит мне:

– Приступи – исцелишься!.. Посмотри, кто пришел к тебе!

И с этими словами сняла с потира возду́х, и я увидала, что в хрустальном потире сидит крошечный Младенец, кудрявенький, красоты неземной и на меня смотрит. Я упала на колени и поклонилась тому Младенцу в землю.

С этим я проснулась, объятая неизреченной радостью. До сих пор я не могу об этом сне вспомнить без слез…

Сон этот я рассказала своему духовнику. Он меня поисповедовал и причастил Святых Таин.

С этого дня я исцелилась от своей болезни. Меня перевезли в деревню, и я стала опять жить в своем доме, о котором раньше мне было страшно даже и подумать.

Вскоре после переезда моего в деревню я опять увидела сон: хожу я будто в каком-то чудном саду, и в этом саду стоит огромное дерево с крупными, белыми и черными плодами. Кто-то меня посадил под это дерево и велел мне раздавать плоды, кому захочу. И вижу я: идет ко мне мой второй муж и подходит грустный такой…

Подаю ему один плод с дерева, под которым сидела, и говорю:

– Съешь его, прохлади свои уста! Это хорошие плоды, я их берегу для тебя.

А он мне с грустью отвечает:

– Смотри ж, не забудь меня!

На другой день я опять вижу сон, что я бегу какими-то лугами и сама не знаю, куда бегу. Прибежала я к какому-то большому дому, вошла в него; прохожу комнату, другую, третью… нет никого в доме. Куда ж это, думаю, я попала?.. Да! – соображаю я, – это я к архиерею попала… Слава Богу, думаю, никто меня не видал!..

Оглянулась я в сторону и вижу: стоит в углу старичок на коленях и молится. Я испугалась и хотела было тихонько переступить через порог и удалиться, но меня этот старичок остановил.

– Куда ты бросаешься и мечешься? – спрашивает.

Я упала ему в ноги и говорю:

– Не знаю я, куда себя деть!

Проговорила я эти слова, а старичок этот уже, смотрю, стоит на амвоне. Я опять упала ему в ноги и говорю:

– Простите, что я к вам забежала!

Он благословил меня и сказал:

– Не мечись из стороны в сторону! – все устроится.

Проснулась я, и взяла меня скорбь: как устроится? Что устроится? Да может ли что меня устроить?..

Рассказала я свои сны кое-кому из близких, и они мне дали совет съездить к старцам в Оптину Пустынь.

И решилась я последовать их совету.

Оптиной я не знала, о старцах не имела понятия, не знала, что с ними говорить, даже и помыслить о беседах с ними боялась; но когда услыхала рассказы про великого старца о. Амвросия Оптинского, про любовь его к страждущему человечеству, я бросилась к нему, под его покровительство, с растерзанным сердцем и измученной душой, с разбитым здоровьем, с жуткой боязнью сойти с ума в тоске по страстно любимом муже…

С этими чувствами я наскоро собралась и поехала в Оптину Пустынь, к старцу Амвросию.

Приехала я в Оптину и тотчас же пошла в скит, где, сказали мне, живет старец.

Не могу изобразить волновавших меня чувств, когда я подходила к этому святому месту…

Скит во имя святого пророка и предтечи Господня, Крестителя Иоанна!..

– Тебе Иоанн Креститель покажет путь, по которому ты должна идти!

Вспомнились мне знаменательные слова, сказанные мне во сне неизвестным, облаченным в золотую ризу и с лицом, покрытым белой дымкой. Сказаны они мне были еще перед кончиной моего горячо любимого мужа… Неужели здесь совершиться должно их исполнение?.. Сердце во мне билось, как голубь…

Долго я стояла около кельи старца, чтобы хоть сколько-нибудь собрать свой рассеянный ум. Наконец, перекрестилась и вошла в келью.

В келье старца сидело много народа: были монахини, были мирские разного сословия. Я помолилась Богу и поклонилась всем.

Выразить я не могу, какой страх испытывала я, когда сидела в ожидании выхода старца. Меня трясло как в лихорадке. Я не смела глаз поднять на присутствовавших, думая и чувствуя, что страшней и грешней меня нет никого на свете. Не раз порывалась я уйти вовсе из кельи и даже выходила из нее с намерением более в нее не возвращаться; но точно какая-то невидимая сила меня обратно вталкивала в келью, и я против воли своей возвращалась.

Вдруг в келье зашумели, засуетились; монашенки стали закрывать окошки… Я догадалась, что идет старец. Жутко мне с чего-то стало. Я бросилась в самый отдаленный уголок кельи и села, как преступница какая, дрожа всем телом.

Отворилась дверь внутренней кельи, и в ней показался старец. Все бросились к его ногам, а я не помню, что в это время сделала, помню только, что старец подошел ко мне и спросил, из какой я губернии и уезда. В это мгновение я увидела, что он в мантии, а в руках у него палочка. На голове старца была шапочка вроде мягкой камилавки. Лицо его было худое, изможденное и очень бледное, и весь он мне показался каким-то неземным видением…

Я была вне себя и продолжала дрожать всем телом.

Тут батюшка обратился ко всем и велел им выйти в другую келью, а мне сказал:

– А ты останься со мною!

И с этими словами запер дверь на крючок. Сел батюшка на диван и тихо, с кроткой ласкою спросил меня:

– Ну, теперь, раба Божия, сказывай, что тебе нужно от меня!

Голос батюшки проник мне в самую душу. Я упала к ногам его и зарыдала, но выговорить слова не могла. Он положил мою голову на свою руку, а другой рукой накрыл ее, как самая нежная, любящая мать; и долго, долго держал он так свои руки, не отнимая их от бедной головы моей. Старец молчал и, вероятно, в безмолвии молился обо мне, давая волю моим слезам, пока не иссяк сам собою их невыплаканный источник. Потом батюшка поднял мою голову и стал расспрашивать меня, как я осталась без мужа, каких я лет вышла замуж… Я отвечала, этого мужа я похоронила второго, что за первого меня родители отдали на 13-м году и я с ним прожила 27 лет. Потом я вышла замуж уже по своему выбору и со вторым мужем жила 8 лет. Была я немолода, но наружность имела несчастную, которая могла нравиться, так что мне нетрудно было утаить мои годы… Батюшка слушал меня внимательно.

– Ну, – сказал он, – пожила ты, А.Н., в свете довольно, повидала всего – хорошего и плохого, радостного и горького, – а теперь пора подумать и о душе своей.

Я опять заплакала, упала старцу в ноги и сказала:

– Батюшка, примите мою душу на покаяние! Я совершенно предаюсь во всем воле вашей.

Батюшка много меня утешал и велел готовиться к исповеди и к Святому Причащению.

– Погости, – говорил он мне, – погости у нас в пустыни: тебе спешить некуда, да и не к кому. Будь покойна – я тебя не оставлю. Поди теперь в гостиницу, отдохни!

Приласкал меня батюшка, благословил… И ушла я от него не помня себя от радости.


Пока я говела, каждый день ходила к старцу на благословение. Батюшка меня принимал милостиво, но я всякий раз подходила к нему со страхом.

Наступил день исповеди.

Когда старец взял меня на исповедь, то сказал:

– Исповедуй мне все свои грехи. Припомни от самых юных лет и до сей минуты!

Великое и страшное это было для меня испытание! Ох, как тяжко жить на земле грешному человеку!.. Я тяжело вздохнула. Не утаился мой вздох от прозорливого батюшки. Он молча на меня взглянул и стал надевать епитрахиль и поручи… Что было тут со мною, что творилось в душе моей в эти минуты, того словами и передать трудно. Мне казалось, что я сгорю от стыда.

Несчастная, горькая была доля моя в юности! Тринадцатилетняя девочка замужем за пятидесятилетним! Тяжел и страшен был мне крест этот, и я в семнадцатилетнем возрасте без памяти влюбилась в молодого соседа, полковника, который, выйдя в отставку, поселился жить вблизи от нас, в своей деревне. Красивый, ловкий, образованный был он человек, и с первой же встречи в нашем доме мы без памяти полюбили друг друга. Он умер прежде моего мужа.

Ох, как было трудно рассказать это старцу!

Но батюшка уже все провидел и помог мне освободить душу от тяготевшего на ней греха: он сам мне предложил роковой вопрос и затем сам же и промолвил вопросительно:

– Да?

Я закрыла лицо руками и, сгорая от волнения и стыда, бросилась к его ногам и сказала едва слышным шепотом:

– Да!

– Ну, – сказал он, – теперь ты моя дочь духовная, и я тебя никогда не оставлю.

Батюшка обошелся со мною с такою лаской, с такой милостью, что с этой первой моей встречи я привязалась к нему всею моею душою, всем существом моим, и на сердце моем не осталось у меня от него ни одной сокровенной тайны: я видела в нем от Бога посланного мне Ангела Хранителя, спасающего душу мою многогрешную.

С этого времени я стала часто ездить в Оптину Пустынь. Добрый старец понемногу начал меня знакомить с духовной жизнью, и за его святыми молитвами я постепенно приучилась отставать от суетной, светской жизни, оставляя ее навыки и привычки.

Однажды, принимая меня в своей келье, батюшка услыхал от меня табачный запах.

– Ты куришь? – спросил он меня.

– Простите, батюшка, – сконфуженно ответила ему я, – курю и не могу с папироской расстаться.

– Курить – беда невелика, – сказал мне старец, – а можешь ли ты добровольно не курить своих папиросок?

– Не могу: без них меня тоска мучает.

– Вот и беда! – сказал батюшка. – В этом-то и грех состоит, девочка! В страсти – грех, а не в курении.

Помолчав немного, старец улыбнулся и прибавил:

– Ну, Бог даст, мы с тобою эту страсть победим! Оставшись вдовой, я переехала жить в деревню.

Была уже весна. Со мною в соседстве жила моя двоюродная сестра, которая меня очень любила. Зная мою страсть к цветам, она стала уговаривать меня строить вновь оранжерею, чтобы ею привязать меня к месту и тем заставить меня навсегда остаться жить в ее соседстве. Я склонилась на ее уговоры, купила лесу, наняла рядчика, и моя постройка пошла скорою рукою.

И вижу я сон: будто я где-то иду лугами, на которых растут превосходные цветы, а вдали стоит дом. Подхожу я к этому дому, но людей около него не вижу. Вхожу в комнату, в другую – тоже никого нет. Вошла в третью и вижу: стоит большой стол, накрытый белой скатертью и за ним сидят три лица, а перед ними на столе лежит раскрытая большая книга. Одеты лица эти в монашеском одеянии. Посреди стола – точно игуменья, а по бокам – две монахини. Увидев их, я остановилась у дверей.

– Иди сюда! – сказала мне игуменья. Я подошла и поклонилась.

– Чего ты скорбишь? – говорит она. – Оттого и скорбишь ты, что живешь не на своем месте. Чего ты не идешь в монастырь?

– Состояния не имею такого, матушка, – отвечаю, – чтобы жить в монастыре.

– А какое у тебя состояние? – спрашивает, – Видишь ты эту книгу? В книге этой на одну сторону вносят, а на другой записывают, а там и распоряжаются. Сколько можешь, столько и внеси! Не строй оранжереи, брось все!

Тут я проснулась.

Рассказала я свой сон моему духовному отцу. Он посоветовал мне идти в монастырь. Попросилась я у белевской игуменьи, но она меня не приняла, и осталась я жить по-прежнему. Приостановила я было постройку оранжереи; а прошло с этого сна несколько недель – опять начала ее строить… И вот во сне я услыхала чей-то грозный голос:

– Не строй! – говорит.

Я остановила постройку и этим вызвала негодование и насмешки своей двоюродной сестры.

Но я на ее насмешки ответила просто и твердо:

«Верю я своим снам!»

А тут и рядчик мой запил и ушел.

Прошло две или три недели. Вернулся мой рядчик, и я вновь соблазнилась и стала доканчивать постройку оранжереи. Опять слышу голос, говорящий мне во сне:

– Тебе говорю – брось строить! Вот, тебе и экипаж уже готов, чтобы ехать.

Под крыльцом, вижу, стоит экипаж, без лошадей, а каких-то два мальчика в белых рубашках прочищают мне дорогу к экипажу…

Я проснулась и думаю: что это значит, Господи? Что будет со мною?..

Работу я, однако, остановила и рядчика разочла.

Двух недель не прошло с этого сна – явился ко мне покупатель на имение, и я его продала, а сама переехала на житье в город.

Когда я стала жить в городе, то начала чаще ездить в Оптину Пустынь, к о. Амвросию. Узнав, что я еще не бывала по святым местам, он посоветовал мне съездить в Москву, помолиться у всех угодников и чудотворцев московских, приложиться к их святым мощам, а затем побывать у Троице-Сергия, в Новом Иерусалиме, в Вифании… Я с радостью ухватилась за этот совет и тотчас же решилась ехать. После тяжелой моей жизни эта поездка подействовала на меня так благотворно, что я стала совершенно оживляться.

Когда я была в Вифании, то мне сказали, что там в лесу живет великий старец Филаретушка, что к нему ходит много народу и что даже сам митрополит бывает у него, очень его любит и часто с ним беседует. Со мною были две товарки, с которыми я вместе совершала свое паломничество. Во время путешествия я одевалась по-бедному, и всюду, где мы бывали вместе, я их пускала впереди себя, а сама шла за ними. Так было и при посещении нами Филаретушки.

Пришли мы к нему, поклонились ему в ножки и приняли его благословение. Вдруг Филаретушка взглянул на меня да как закричит:

– Ты зачем живешь в миру?

Я перепугалась. Он посадил моих спутниц, а сам стоит передо мною и кричит:

– Зачем ты живешь в миру? Что ты в своем богатстве валяешься, как свинья в грязи? Все продавай, все тащи на базар! Чтоб у тебя ничего не было!

Потом он стал шутить со мною, обласкал меня, благословил[26] и, отпуская от себя, опять сказал мне серьезно и внушительно:

– Слышала? Все – на базар! Чтоб у тебя ни чего не было.

Подал он мне черный крест и прибавил:

– Неси его домой! Будет с тебя и этого, а прочее все – на базар!.. Вблизи от меня живет затворник: поди к нему под окошко, он скажет, что тебе делать!

Товаркам моим Филаретушка ничего не указывал, а только их благословил.

К затворнику идти я побоялась, потому что час был поздний, а место незнакомое; и расположилась я на волю Божию: что будет со мною, то пусть и будет!

Переселившись на житье в город, я видела сон необыкновенный. Вижу я себя в своем деревенском доме. Входит ко мне какое-то духовное лицо и говорит:

– Идите – вас требуют!

Мне показалось – точно на суд. Я пошла. Вхожу в переднюю и вижу: стоит в ней от потолка до полу большое зеркало, и в этом зеркале я вижу себя, роста большого, красоты невообразимой; платье на мне парчовое, а на голове – венец. Схожу с крыльца, а на крыльце уже меня дожидаются какие-то двое, чтобы проводить меня, и я вступаю в длинный, темный коридор. По сторонам коридора стоят дети в белых рубашечках и просят у меня милостыни, а я иду и раздаю направо и налево милостыню, пока вижу, что у меня и раздавать-то уже ничего не осталось. И вынула я грудь свою и стала детей тех кормить своим молоком. И так я прошла весь коридор, а затем вышла на луг очаровательной красоты. По лугу этому, вижу, течет река. Я села на берегу. Смотрю: нет на мне моей парчовой одежды, а взамен ее – рубище. Дети опять тут, сидят со мною рядом и просят есть, а мне им дать нечего. И горько мне стало, что дать мне им нечего. Раскрыла я тут на себе свое рубище, и вижу, что все в ранах тело мое, а дети, увидев мои раны, припали к ним и стали их лизать…

Тут я проснулась.

На другой день опять вижу сон: лежу я будто у себя на постели, и подходит ко мне какой-то послушник.

– Что же это ты, – говорит он, – все еще до сих пор не готова? Потребует тебя Царь, а у тебя одежды нет, всю черви поели!

С этими словами он подошел к комоду, выбрал из него все, что там было, и унес.

После этого сна через два дня я заболела горячкой и несколько недель находилась между жизнью и смертью.

Когда я уже стала понемногу поправляться, то опять увидела знаменательный сон: подхожу я будто к своему образному киоту и начинаю перед ним молиться с необычайным умилением. И когда я, помолившись, стала прикладываться к образу Божией Матери, то Она стала вдруг как живая, сняла с Себя ризу и ею меня покрыла. Сколько времени я под нею лежала, не помню. После того я увидала себя в каком-то незнакомом доме, разделенном на две половины: в одной половине – церковь, а в другой – комнаты.

В одной из этих комнат я вижу своего мужа. Подходит он ко мне и говорит:

– Полно тебе здесь горе мыкать: пойдем к нам!

И в ответ на эти слова мужа чей-то голос возразил:

– Нет, она к тебе не пойдет: ей еще надо дом достроить, который она начала уже много лет тому назад!

– Да я его уже кончила, – ответила я.

– Нет, – сказал голос, – не кончила! Пойдем, я тебе его покажу!

Я пошла и вижу: стоит дом, и недостроен; но я его узнала, узнала и то, что строить его я начала еще при первом муже. Удивило меня, что тот же сон я видела уже раз, после смерти своего второго мужа. Тогда я видела, что дом этот доведен до крыши, но крыши еще нет; а теперь уже он стоял совсем оконченным вчерне, только без окон и без дверей, которые надо было доделать. И такой красоты был дом этот, что я воскликнула в восторге:

– Господи! Дострою я его непременно и перейду в него жить.

Мой муж, вижу, стоит поодаль и говорит:

– Что, что ты делаешь? На что тебе столько домов?

– Зимой, – отвечаю ему, – буду жить в одном, летом – в другом, а третий забью.

Тут я оглянулась и увидела, что мой белевский дом стоит с закрытыми ставнями и заколочен… И опять я увидела иной дом, разделенный на две половины. Заглянула я в его стеклянную дверь и за ней вижу большую комнату, а в ней много народу, и какой-то чудной красоты юноша ходит и учит народ… И говорит мне чей-то голос:

– Этот юноша – Тихон Задонский. Он еще юношей в семинарии проповедовал слово Божие.

Ушел юноша, а народ все стоит. Вдруг выходит к народу архиерей в полном облачении. Я спрашиваю:

– Кто это?

– Он же! – ответил мне голос. Подошел архиерей ко мне и говорит:

– Иди ко мне – я тебя вылечу!

Я протянула к нему свои руки для принятия благословения. Он благословил меня и повторил:

– Не забудь же, приходи ко мне!

Я ушла в другую комнату, где не было народу, и горько заплакала. Опять ко мне подходит мой муж и говорит:

– О чем ты плачешь? Я ему отвечаю:

– Как мне не плакать? Святитель Тихон Задонский велит мне к нему ехать, а у меня денег нету.

– Все будет, – говорит мне муж, – мы тебя сами проводим.

Я проснулась. И стало мне грустно, что нет у меня денег на поездку к Тихону Задонскому и что не может, таким образом, поправиться мое здоровье.

Я написала батюшке Амвросию о моем сне и о своей скорби и вслед получила от его имени ответное письмо: «Батюшка благословляет, не отлагая, ехать в Задонск».

«Как тут быть? – подумала я, – а ехать мне все равно не с чем».

Прошло дня два. Сижу я в сумерках у себя одна дома и размышляю: ежели угоднику Божиему угодно будет принять к себе меня, грешную, то он даст мне возможность ехать… Вдруг, слышу, колокольчик!.. Входит ко мне один знакомый и говорит:

– Я слышал, что вы собираетесь в Задонск и скорбите, что нет денег. Я вам их привез.

И дал мне, сколько было нужно на поездку. А человек он был маленький, сам жил только на небольшую пенсию.

Я сейчас же наняла лошадей, а на другое утро полубольная, еще не оправившаяся от перенесенной горячки, уехала к святителю.

Невозможно передать, с какими чувствами припала я по приезде своем в Задонск к мощам великого угодника Божия! Как к живому, я бросилась к нему, излила перед ним всю свою скорбь, точно внутренность мою всю перед ним вывернула. Я так плакала у его раки, что гробовой иеромонах обратил на меня внимание, снял пелену, покрывающую мощи угодника, и покрыл меня ею.

В Задонске я совершенно выздоровела и душою, и телом…»


На этом рукопись «монашествующей сестры» прерывается. Кто была эта раба Божия? Имя ее не убавит и не прибавит ничего к тому человеческому документу, который я только что занес на страницы своих записок. Двойная жизнь!.. Как удивительно сплелось в ней зримое и незримое, потустороннее и здешнее! Сама составительница этой рукописи не могла бы определить, какой она больше жила жизнью – той ли, которая продолжается за гранью, именуемой смертью, или той, которая начинается здесь, на земле, служит приготовлением к смерти…

– Ну что? – спросил меня «премудрый», – прочли вы мою рукопись?

– Прочел.

– Что скажете о ней?

– А вы?

– Умрем – узнаем! Так думаю и я… А ты как думаешь о ней, мой читатель?

1 марта

Сегодня окончила дни своей земной жизни одна из оптинских жиличек, Татьяна Герасимовна Ананская, кроткое и благоговейное создание Божие, истинная послушница и преданная дочка наших старцев. Происхождение ее мне неизвестно. Знаю, что она и сестра ее, Елена Герасимовна, давние оптинки, выселившиеся из миpа и, по любви к монастырскому безмолвию, укрывшиеся под святой покров Оптиной Пустыни. Со дней установления в Оптиной старчества такие старческие дочки никогда не переводились в старческих хибарках, пользуясь гостеприимством обители то в ее гостиницах, то в отдельных, принадлежащих ей жилых флигелях за монастырской оградой. Поселялись сперва на время, а там и жизнь кончали, прожив ее незаметно, как день один, на святой земле Оптинской.

Перед кончиной Татьяну Герасимовну постригли в схиму.

– Танюшка, матушка! – говорит умирающей сестра, – помолись обо мне, не забудь меня, когда предстанешь пред Престолом Божиим.

– Если стяжу дерзновение, – ответила та, – не только о тебе, но и о всех знаемых буду молиться. Кланяйся всем и проси у всех молитв за меня, грешную!

С молитвой на устах и перешла в жизнь вечную оптинская праведница. Умерла, как уснула…

Как удивительно просто совершается здесь переход от временной жизни в небесную вечность! – ни слез безутешных, ни жгучего горя: точно переезд с одной квартиры на другую. Пожил себе человек, сколько Бог положил сроку, и – с Богом: нечего тут заживаться! Там много лучше…


Не видел того глаз, не слышало ухо, и не приходило то на сердце человеку, что приготовил Бог любящим Его (1 Кор. 2, 9).

– И что это за прекрасная страна, из которой никто назад вернуться не хочет? – с таким полувопросом обратился раз ко мне один из старейших оптинских монахов о. Нафанаил (Жураковский)[27] помнящий еще великого старца Макария[28] и не менее великого архимандрита Моисея.

– Ах, – продолжал он со вздохом, – какая это прекрасная должна быть страна! Только как угодить-то туда нам, грешным? Задумаешься так-то иной раз и заскорбишь, чувствуя свою недостаточность: жил, жил монах всю жизнь, а что нажил? С чем предстанешь пред Судией-Искупителем? Одни грехи и никакого исправления!..

И вспоминается мне, мой батюшка, как я однажды пришел с такими мыслями к покойному старцу Амвросию, расстроенный и огорченный ими до крайности…

– Ну, – спрашивает меня старец, – сказывай, отец Нафанаил, как живешь, как храмину свою духовную воздвигаешь?

– Что, – говорю, – батюшка, одно горе! Кирпич один заложишь, а два вытащишь; камень вмажешь, а три вывалятся: какая это постройка – мусор один! Впору только плакать!

– А ты не скорби, – говорит батюшка, – не отчаивайся! Послушай-ка, что я тебе расскажу! Жила-была одна барыня-помещица, и очень она чистоту на своем дворе любила. Как встанет утром, так прямо к окошку на двор и смотрит, все ли на дворе у нее чисто. Дворня привычку эту ее уже знала и уж, конечно, потрафляла[29]… И вот, братец ты мой, случись раз такая беда: заболела барыня и что-то долго проболела, а холопы-то ее за это время возьми и запусти чистоту дворовую; и посреди двора воздвиглась немалая мусорная куча… Как встала с одра болезни барыня, так сейчас к окошку…

– Это, – кричит, – что? Прибрать сейчас, убрать, чтобы глаза, – говорит, – мои не видали этого безобразия! Сейчас все свезти под гору в яму!

Стали барынино приказание выполнять, а старик-приказчик, человек опытный, и говорит рабочим:

– Вы кучу-то мусорную поаккуратней убирайте: что гоже, отбирайте к стороне, а что негоже, то только и везите под гору…

– И что ж ты, о. Нафанаил, думаешь? – сказал мне батюшка Амвросий. – Как взялись за кучу-то, так мало чего и под гору пришлось свезти: то гоже, это гоже, а мусору-то почти что ничего и не оказалось… Видишь, братец ты мой, – добавил батюшка, – и тебе о твоем мусоре нечего отчаиваться: посмотреть на тебя – мусор мусором; а начнешь тебя разбирать, глядь, гожее-то что-нибудь и отберется..

– Так-то, С.А., умели старцы наши утешать и ободрять отчаивающегося человека!

Этот о. Нафанаил – один из столпов оптинского благочестия, живая хроника оптинская за 40 с лишним лет ее жизни – от конца 60-х годов до дней текущих, но погружаться в воспоминания при посторонних не очень любит. И то мне в честь, что он обронил для меня одну из жемчужин с неписаных страниц своей сердечной летописи.

3 марта

Бренные останки схимонахини Татианы сегодня предали земле. «Земля еси, и в землю отыдеши!» И мы все пойдем туда же…

Страшно усталый вернулся я домой с погребения: часы, литургия Преждеосвященных Даров, отпевание… Служба началась в восемь с половиной часов утра, а окончилась в час пополудни.

Дверь на парадном крыльце открыл мне наш мальчик, служащий на побегушках.

– А завтра, – объявил он мне радостно, – у нас опять похороны!

– Кого хоронят?

– А нашего золотаря, Николая.

Николай-золотарь, крестьянин соседней с Оптиной деревни Стениной, оптинский ассенизатор. Все время он был на ногах и работал и только вчера вечером, хотя уже и больной, но без посторонней помощи пришел из своей деревни и попросился лечь в оптинскую больницу.

Сегодня в 5 часов утра его уже не стало. Хоронить его будут рядом с нашей усадьбой, на кладбище «Всех святых». Тяжела была его работа, но за то и удостоена великой награды: кости трудника лягут рядом с мощами многочисленных оптинских праведников, почивающих на этом кладбище в ожидании последней трубы архангельской.

За великое счастье, за честь безмерную считаем и мы, оптинские гости, такое для нас благодатное соседство. Придет время, пробьет смертный час, и, если изволит Господь, пойдешь стучаться во врата небесного чертога, уготованного оптинской праведности…

– Кто там? – спросит небесный привратник.

– Ваш, – ответит душа моя, – около вас на земле жил я, питаясь от крох, падавших со стола господ моих.

Неужели ж не признают меня тогда за своего оптинские небожители?..

4 марта

Не успел я напиться чаю, как прислуга мне доложила:

– Вас какой-то господин спрашивает.

– Какой господин?

– Не знаю. Он сказывает, что его к вам прислал отец Анатолий. Он желает лично вас видеть.

– Где он?

– На кухне.

О. Анатолий, иеромонах нашей Пустыни, был последние годы жизни старца о. Амвросия его келейником. Теперь он старчествует сам как один из духовников обители и, по вере народной, как законный и естественный преемник старческой благодати почившего великого оптинского старца.

Очень не хотелось мне принимать этого незнакомого господина, но упоминание имени о. Анатолия заставило меня пойти к нему и узнать, чем я могу быть ему полезным.

Я вышел в кухню. У притолоки входной двери в кухню, смотрю, стоит какой-то средних лет человек. Одет по-городскому, довольно прилично, хотя и не совсем опрятно: крахмальный стоячий воротник более чем сомнительной свежести; яркий цветной галстук грязноватый, но не без претензии на щеголеватость; довольно поношенное пальто; в руках шапка под барашек… Лицо как будто нерусское; худощавый, скорее худой; под нижней губой тощая рыжеватенькая бороденка с полубачками на щеках; глазки небольшие, востренькие, беспокойные – так и бегают во все стороны, избегая взгляда собеседника. Общий вид «господина» – не то лакея, не то разъездного приказчика, что на еврейско-русском жаргоне кличут теперь «вояжерами».

– Что вам угодно? – спрашиваю.

– Меня к вам прислал о. Анатолий. Не можете ли вы мне помочь в одном деле?

Я подумал было – проситель пособия на выезд из Оптиной. Потянулся в карман за кошельком. Он заметил мое движение…

– Нет-с, не то-с: я в деньгах нужды не имею-с, – заявил мне незнакомец, – я нуждаюсь в вашей помощи совсем для другого.

– Для чего же именно?

Он оглянулся на народ в кухне, как бы стесняясь при нем говорить, а затем, как в воду кинулся, выпалил в упор всей компании:

– Мне житья нет от бесов! Я даже отшатнулся: не сумасшедший ли?..

– Вы не извольте сомневаться, – успокоил он меня, – я в здравом уме-с и в твердой памяти и истинную правду вам говорю-с. Вот теперь я живу в Белеве, а полиция приказывает выезжать. Приходится выезжать; а куда выезжать? В Козельск? Но и из Козельска меня полиция выпроводит, если вы мне не изволите оказать просвещенного покровительства-с.

– Позвольте, – возразил я, – по словам вашим выходит, что житья вам нет не от бесов, а от полиции: причем же в злоключениях ваших бесы?

– А притом-с… Впрочем, я еще не имел чести вам отрекомендоваться; дозвольте представиться: спиритуалист-догматик Смольянинов, исцеляю всякую болезнь наложением рук и молитвою, а главным образом изгоняю бесов из бесноватых. Вот эта-то моя специальность и сделала меня ненавистным полиции, которая меня считает нарушителем общественной тишины и спокойствия. Войду ли я в церковь – мне в церкви не стоять, если там находится хоть один бесноватый: бес меня сразу учует и такой подымет скандал, что мне приходится выходить вон из церкви. Займу ли квартиру, чтобы обзавестись оседлостью, – меня с квартиры гонят, потому что даже с улицы, сквозь стены меня чуют бесы и скандалят на улице в тех бесноватых, которые проходят или проезжают случайно мимо моего жилища. Все это полиции не нравится, и мне приходится от нее страдать больше, чем какому-нибудь злодею.

Смольянинов говорил речисто и за словом в карман не лазил. В кухне все насторожились, даже про кушанье забыли. Я перебил целителя:

– В полиции у меня протекции нет, и помочь я вам ничем не могу, разве только добрым советом.

– Каким-с?

– Обратитесь к врачу духовному, чтобы он вас самих исцелил от тяжкого душевного недуга.

– От какого-с?

– От прелести.

– От прелести? – протянул он с негодованием. – Меня, по слову Спасителя, возложением рук исцеляющего всякие недуги, бесов изгоняющего именем Христовым, меня исцелять от прелести? Да что это вы? Как вам это только в голову могло прийти?

– Видите – пришло. А причащаетесь ли вы, говеете ли, ходите ли на исповедь?

– Неужели же я – язычник?

– Что ж вам духовники говорят по поводу силы вашей?

– А что говорить им, когда я действую именем Христа?

– Но ведь и пастыри Церкви именем Христовым действуют, однако редкие из них достигают такой духовной силы, которая исцеляла бы недуги и изгоняла бесов, а им в Таинстве священства даруется апостольская благодать, которой вы не имеете.

– Не так действуют. Я не пью, не курю, провожу жизнь девственную.

– Вы не женаты?

– Женат-с и имею 18-летнего сына, огромной психической силы.

– И жена ваша жива?

– Жива-с.

– Сколько вам лет?

– 44-й год.

– Хотите другого моего совета послушаться?

– С истинным удовольствием-с, только помогите-с!

– Пейте и курите в меру и с женой по закону живите, тогда бесы в союзе с полицией гнать и преследовать вас не будут и вы освободитесь от того состояния духовной гордости и самообольщения, в котором теперь находитесь.

Господин Смольянинов метнул на меня молниеносный взгляд и хотел было удалиться, но я его остановил: мне захотелось поближе узнать, как дошел он до жизни такой.

– Постойте, – сказал я, – не обижайтесь! Тут не место нам с вами разговаривать. Раздевайтесь, пойдемте ко мне и расскажите мне жизнь вашу поподробнее: к чему-нибудь в самом деле прислал же вас ко мне отец Анатолий. Пойдемте!

Я велел подать чаю; и вот что за чаем поведал мне о себе «спиритуалист-догматик» г. Смольянинов.

– Я – уроженец города Лихвина и происхожу из бедной семьи. Отец мой – мещанин города Лихвина, по ремеслу кровельщик и маляр, а по душевной склонности – горький пьяница; мать – простая, благочестивая женщина, знаете ли-с, из тех, что без всяких религиозных понятиев (он так и сказал – «понятиев») веруют в Троицу-Богородицу да в Миколу Чудотворца…

Господин Смольянинов, рассказывая речисто и цветисто повесть своей жизни, видимо, рад был сам себя послушать и искоса поглядывал на меня, как бы желая уловить на моем лице впечатление от его беседы…

– Так вот-с, воспитываясь в этакой-то некультурной семье, я достиг, наконец, того возраста, когда от всякого гражданина требуется вносить в сокровищницу семейного труда долю и своего посильного участия-с. К этому времени я уже успел достаточно твердо-с научиться грамоте. Но, увы, иного, более достойного по моим дарованиям дела, кроме родительского кровельно-малярного, для меня в лихвинском захолустье не оказалось, и мне пришлось некоторое время тянуть эту грязную лямку вкупе с папашей. К прискорбию, однако, наша совместная с родителем работа не шла нам впрок, ибо что ни заработаем мы, бывало, с ним вместе, то родитель возьмет и пропьет-с, оставляя нас с родительницею в самом, можно сказать, горестном-с положении. Такая ненормальность жизни продолжалась до дня сочетания меня законным браком-с с некоей достойной мещанской девицей, когда таковый режим мне показался уже предовольно солон. Родитель мой подался куда-то на юг, на заработки, а я – на простор вселенной, куда глаза глядят. Прихватил я с собою и супругу в надежде по выезде из такого необразованного угла, как Лихвин, найти более достойное применение своим дарованиям. И вот-с, по некотором странствовании, неоднократно переменив род профессий и побывав во многих городах обширного нашего отечества, я в городе Одессе обрел и себе, и супруге постоянное и весьма выгодное место у известнейшего-с всему образованному миру профессора черной магии и престидижитатора, господина Беккера… Вы его, наверно, изволили знать?.. – перебил он свою речь и вопросительно впился в меня своими глазками.

– Не имел чести, – ответил я довольно сухо.

– Ну так слыхали!.. Да не в этом дело-с, а дело в том-с, что господин профессор Беккер явился для меня как бы свыше ниспосланным откровением-с. Ныне он уже перешел в иной мир, а может быть, уже и перевоплотился, – это мне пока еще не открыто, – но тогда он с великою славой еще принадлежал к составу жителей планеты Земли как драгоценнейшее ее украшение и гордость… Вот к этому-то светилу высшей науки, неизвестной грубому материализму профанов, я поступил-с вместе с моею супругой: супруга в качестве экономки, а я – в слуги и помощники при особе господина профессора. И тут-с духовному моему взору неожиданно открылся целый неведомый мне дотоле мир высочайшей жизни, о которой невежественные люди не могут иметь даже и самомалейшего представления-с. Короче сказать-с, вы, как человек хотя и не вполне просвещенный светом эзотерического, истинно-духовного Евангельского учения, но по своему образованию меня понять будете в состоянии с нескольких слов: в библиотеке господина профессора я прочел и обучился, под непосредственным его руководством, всем тайнам древнехалдейской магии, передо мною открылись все мистерии Дельфов, Элевзина, Египта; я обрел ключ к вратам загробного мира… Спиритизм и его чудеса – не только моя личная сфера, но и всей моей семьи, так что даже мой 18-летний сын находится в непрестанном общении с великими мудрецами древности, с духами света и истины. Вообще говоря, для меня уже нет никаких тайн в оккультном мире, и тем я столь страшен стал бесам, что при одном имени моем нечистый дух, сотрясая им одержимого, выходит из него и уже более не возвращается в больного… К рекламе я не прибегаю, напротив того, удаляюсь от человеческой славы, стараюсь укрыться от всяких посещений, но меня находят, ибо бесы открывают мое пребывание, где бы я ни находился. А полиция меня гонит как нарушителя обывательского покоя. Войдите же в мое положение, помогите мне!

Жалко мне стало прельщенного беднягу.

– Бросьте, – говорю ему, – ваши оккультные науки: ведь это же явное общение с бесами, хорошо известное христианам по житиям святых, осужденное и проклятое святыми отцами Вселенской Церкви. Теперь, возлагая руки на больного, вы его исцеляете, а затем и мертвых воскрешать будете…

Он перебил меня:

– Я это и теперь могу делать.

– Тогда, – говорю ему, – уходите от меня, потому что я – человек грешный и с таким святым, как вы, общаться недостоин.

– Вы, кажется, шутить изволите?

– Понимайте как хотите, но только я в последний раз вам говорю: бросьте занятие бесовским оккультизмом, кайтесь и просите у Господа Бога прощения за то, что вы Его святыню оскорбили общением с нечистой силой.

– Не говорите, не говорите так, – прервал меня несчастный прельщенный, – не смейте так говорить. В ваших словах – хула на Духа: не хулите Божия!

– Не Божия Духа хулю я, – возразил я ему, – а духа вражия, духа прелести, духа лжи, обмана и обольщения, который влечет и вас, и всех с вами общающихся к вечной погибели.

– Тогда, по-вашему, я бесов изгоняю силою Веельзевула, бесов бесами изгоняю; с чем это сообразно? Вы, стало быть, не знаете Писания?

– Вы, – возразил я ему, – по-видимому, считаете себя во всем равным Христу. Писание нас, православных, о таких, как вы, предупредило без малого 1900 лет тому назад, и потому, простите, нам с вами беседовать больше не о чем.

– Прощайте, – ответил мне гордо ученик Беккера, – но берегитесь быть хулителем Духа и помните, что «посвященные» меня хорошо знают, знает меня и московское общество спиритуалистов-догматиков, с которым шутить не советую.

На этом мы простились с этим «игралищем и посмешищем бесов».

Как ясны стали теперь евангельские слова: Многие скажут Мне в тот день: Господи! Господи! не от Твоего ли имени мы пророчествовали? и не Твоим ли именем бесов изгоняли? и не Твоим ли именем многие чудеса творили? И тогда объявлю им: Я никогда не знал вас; отойдите от Меня, делающие беззаконие (Мф. 7, 22–23).


Заходил к о. Анатолию.

– Батюшка, вы послали ко мне Смольянинова?

– И не думал. Он проситься вздумал в скит, а я его послал к о. скитоначальнику. Зачем он к вам забрел, не знаю, только я его к вам не посылал.

Зачем я понадобился «отцу лжи», налгавшему на о. Анатолия устами «спиритуалиста-догматика и чудотворца»?..

Увидим. Ходил к одному из наших «премудрых». Рассказал о посещении меня «спиритуалистом».

– Это – антихристианское религиозное извращенство, служение духу тьмы, принимаемому за ангела света. Князь мира знает, что времени ему осталось немного: он и действует теперь со всею силою и властью над теми, кому кажется тесной церковная ограда. Спиритуализм, спиритизм и простонародное хлыстовство, как было то во дни лжемистицизма эпохи Александра I, – все это явления одного антихристова духа фальсификации христианства.

12 марта

Ходил к «премудрому». Говорю ему:

– Как тут спастись неопытным в духовной жизни. Род человеческий все знамений и чудес ищет, а знамения-то и чудеса теперь больше с шуей страны, чем с десной подаются: недаром же так усиливается хлыстовство и даже в высшем обществе, не говоря уже о разных оккультных мерзостях, возведенных теперь даже на степень науки. Где найти мерку для определения того, что от Бога, а что от известного льстеца-диавола?

– Ах, милый мой! Да разве же вы не улавливаете основной разницы между деятелями и делами с одной стороны Божиими, а с другой – сатанинскими? Смирение и послушание; гордость и самочиние – вот вам два противопоставления, характеризующие дух обеих сторон. Если вы желаете приникнуть к раскрытию этой тайны во всей доступной христианину полноте, то обратитесь к изучению великой книги, именуемой «Добротолюбие»: в ней вы все найдете, что может удовлетворять вашу любознательность. Но помните, что для духовного подвига потребно руководство опытных, каковых вне ограды церковного пастырства и учительства вы не найдете, ибо вне этой ограды все тати суть и разбойницы… Вот вы напугались примером ученика «профессора» черной магии Беккера, который изгоняет будто бы бесов. Противопоставьте ему другой пример, ну, вот хотя бы одного из сотаинников основателя, вернее, восстановителя православного старчества, архимандрита Паисия Величковского; под сотаинником этим я разумею старца иеромонаха Клеопу. Послушайте, что я расскажу вам про него: когда Клеопа вернулся с Афона в Россию, то его близко узнал преосвященный Сильвестр[30] (Страгородский по фамилии); а этот преосвященный, в свою очередь, был лично известен великолепному князю Потемкину. При встрече князь и говорит епископу Сильвестру (он тогда был епископом Переяславским и Дмитровским):

– В Молдавии какие отцы! Высокой жизни, почтенные! Здесь таких нет.

Преосвященный отвечает:

– Нет, и здесь есть, да только они не видны.

– Кто такой?

– А вот – Клеопа!

Светлейший говорит:

– Представьте мне!

Преосвященный сказал ему, где искать: у купца Матвеева квартирует. У Матвеева стол был открытый для всех странников. Светлейший и карету свою послал. Застали за обедом. Спрашивают:

– Который тут из вас Клеопа?

– Я. На что?

– Да светлейший прислал за вами. Удивляется, почему узнал светлейший.

– Хорошо, – говорит, – я приеду – у меня есть тут своя повозочка.

– Нет, без вас не велено приезжать.

Принужден был ехать в карете. Увидел преосвященного.

– Это вы меня, ваше преосвященство, затащили сюда, старика?

Начали говорить. Понравился Потемкину. Светлейший хотел его представить государыне; а он поскорее убрался в свою Введенскую пустынь[31]. На дороге, когда он ехал туда, за что-то напал на него солдат и жестоко избил. Офицер, знакомый Клеопе, увидел это и хотел наказать солдата, но о. Клеопа упросил его:

– Не троньте: Бог приказал! Клеопа, не тщеславься! Ездил в карете! Был во дворце!

Этот же Клеопа одно время в лесу жил. Было с ним двое учеников: один – Лука, а другой – Матфей. Недостало хлеба. Стали проситься ученики:

– Батюшка, отпусти нас в деревню попросить хлеба!

– Подождите!

День прошел, другой, третий настал. Просят опять, чтобы отпустить их: животы подвело.

– Подождите! Завтра отпущу вас.

На третий день, ввечеру, приезжает на паре человек и спрашивает: «Где это Клеопа?»

Всего навез: и пшеничной муки, и ржаной, и масла коровьего, и постного, и крупы… Смотрят, – каким образом проехал? Дорог-то нет: лес превеличайший, частый. По зарубам ходили.

А вот вам еще характерные черточки из его же жизни. Был о. Клеопа настоятелем, – где? – точно не припомню, – и был у него один иеромонах, нравом простейший. Поехал этот иеромонах в Москву за покупками, лошадей-то у него и увели. Укатили на них воры из Москвы, да дорогою и остановились, не знаючи, в Клеопином монастыре дать отдохнуть лошадям.

Увидели, узнали лошадей и спрашивают:

– Где вы их взяли? Ведь это монастырские лошади!

Привели их к о. Клеопе.

– Где вы их взяли? – спрашивает о. Клеопа.

– Виноваты: увели!

– Ведь вас надобно теперь под суд отдать… Да что вы, нуждные, что ли?

– Недостаточные!

– Ну так возьмите одну себе.

А то вот еще два случая. Воронцов, генерал-губернатор, присылал спрашивать о. Клеопу: чего ему надобно? Земли, рыбных ловлей?

– Кланяйтесь господину генерал-губернатору. Благодарю за усердие. Скажите, что для меня нужно земли три аршина – более не надобно, так у нас столько-то есть; а рыбу мы у мужиков покупаем.

Хотел один купец строить им каменную ограду, 30 тысяч денег давал.

– Кланяйтесь. Благодарю за усердие. Ежели ему угодно, пускай строит.

Тому показалось это обидно: в Саровскую пустынь и отдал. О. Клеопа тогда в Санаксаре был.

Однажды у него в обители случилось вот что: один послушник сказал, что он видел очевидное чудесное видение. О. Клеопа велел искусить его – поругать со стороны. Тот смутился и не понес оскорбления. Пришел к о. Клеопе и говорит: «Я не могу жить: меня оскорбляют!»

– Как же ты говоришь, что удостоился видения, а не можешь терпеть? Ты, брате, стало быть, в прелести. В голову камень класть, поститься, на голой земле спать – это пустое. «Научитесь от Мене, яко кроток есмь и смирен сердцем», – сказал Господь, а чудеса и явления – это необязательно.

Вот чему поучился я сегодня у «премудрого». Просто, всякому пониманию доступно и умилительно!

Вот она, монастырская наука-то, на которой воспитывалось все царство Русское, от времен Антония и Феодосия Киево-Печерских! Вот оно, «единое на потребу»!..

И как очевидна на этом примере разница между слугами сатаны и сынами Света истинного!..


Как нарочно, точно в дополнение к записанному, приходил сегодня к нам иеромонах о. Ф. (тот, что рассказывал мне о видении одною женщиною беса в образе Льва Толстого) и принес тетрадку записей из жития оптинского великого архимандрита Моисея…

– Просмотрите: годятся ли для печати?

Не знаю, поплачет ли кто над теми чертами из этого жития, а я, признаться, умилился над ними до слез. Записано со слов схимонаха Антония (ныне уже покойного).

«Прислали к нам одного мирского священника. Человек он был весьма слабый, да и непокойный. В какой-то праздник старец (архимандрит Моисей) служил Литургию. А у нас во время проскомидии братия входят в алтарь, разбирают с жертвенника поминанья и тут же в алтаре и на левом клиросе прочитывают их. И подначальный священник вошел вместе с другими в алтарь и тоже взял с жертвенника поминанье; но вместе с книжкой взял с жертвенника двугривенный – известно на что – и спрятал его в карман. Мало ли бывает каких несчастных! Иеродиакон заметил это. Кончается Литургия. Идет он к архимандриту и рассказывает, что вот что сделал священник.

– Да долго ли ж, – говорит, – батюшка, мы будем терпеть это? Сколько раз мы замечали это за ним! Сколько раз я вам докладывал про него! Не важны деньги, а важен соблазн. Готовишься приступить к Таинству, а тут вдруг видишь такой соблазн!..

– Да уж, – говорит… А у покойного это была поговорка такая: начнет говорить, а сам все рука об руку потирает и, что бы ни стал говорить, всегда начнет: «да уж»…

– Вот и хорошо, – говорит, – что ты начал. Я давно хотел поговорить об этом… Затвори-ка двери-то!

И начал:

– Я уж говорил с этим несчастным о его немощи, говорил и отечески, но он не вразумляется; говорил и со властию, как начальник, и это не действует на него: так уж тут, брат, надо усматривать нечто другое. Ты что в этом усматриваешь?.. Не знаю, как ты, а я здесь вижу вот что: обитель наша в славе; начальство благоволит к нам; на нужды наши Господь посылает нам и не только на нужды, но посылает еще и на то, чтобы и нашему ближнему оказать помощь. Терпеть, стало быть, как ты изволишь видеть, мы ничего и ни от кого не терпим. Но ведь помнишь: Господь заповедал нести Его иго. Иго, стало быть, человеку непременно нужно, иначе мы не будем последователями нашего Господа, иначе за что же Он будет венчать нас? Вот Он и посылает нам иго в подобных людях: мы и должны понести это иго ради Самого Господа, ради Его милостей к нам, – должны потерпеть немощи нашего брата. Сам Господь терпит его. Как же мы-то его не потерпим? Он ведь нам не чужой: он – наш брат. Помни ты это! А на немощи его взирать нечего, потому – Господь силен: Он завтра же может восставить его и сотворить из него пророка. Помнишь апостола Павла-то? Из гонителей да сотворил первоверховным Своим апостолом. Так ты, брат, падшего не презирай. Это он в твоих глазах падший, а по Господнему избранию он, может быть, первое зерно в Его житнице. А мы допустим погибнуть душе его?..


А то прислали к нам одного архимандрита в число братии, и служение ему было запрещено. Архимандрит этот является к нашему. Обласкал его наш, успокоил, принял по-братски. Потом говорит:

– Вы, конечно, уже знаете содержание указа, по которому присланы сюда?

– Как же, – говорит, – знаю.

Потом этот архимандрит говорит, что для него тяжело было бы оглашение запрещения ему священнодействия.

– Хорошо, – говорит наш, – так сделаем это: придет смена седмицы, я пришлю к вам сказать, чтобы следующую седмицу служили вы, а вы откажитесь под предлогом болезни.

Приходит время начинать новую седмицу. Является пономарь за благословением и спрашивает: кому благословит он служить?

– Да чья седмица-то следует? – спрашивает наш-то.

– Да вот, такого-то!

– Так!.. Но вот прислали к нам архимандрита. Он ведь на жительство к нам прислан: пусть же и в трудах наших поучаствует с нами. Сходи-ка к нему и попроси отслужить!

Пономарь отправляется и передает просьбу настоятеля. Тот отвечает: «С удовольствием бы, никак бы не посмел отказаться. Но доложите отцу архимандриту, что я страдаю грудною болезнью, лечусь и никак не могу служить».

Таким образом и самолюбие было пощажено, и тайна сохранена. Уже после кончины нашего о. Моисея, при разборе письмоводителем его секретных бумаг, открылась эта тайна.

Когда подначальный был уже освобожден из нашего монастыря и услышал о смерти покойного, он нарочно приезжал к нам в Оптину служить панихиду и плакал, как по родному.

Был у нас здесь иеромонах М., из ученых, учителем был в духовном училище. Хороший, умный, духовного разума был человек, но попустил врагу одолеть себя известной несчастной слабостью. А слабость эта бывает неразлучна и с другими падениями. Такое-то вот бедствие постигло и о. М… Придя в себя, он пошел к духовнику, а тот ему:

– Вон из монастыря! Отец М. впал в отчаяние и еще больше предался своей слабости.

Приходит он к о. Моисею, растворил дверь и говорит:

– Настоятель! Входят ли к тебе грешники?

Покойный вышел к нему; видит, что он явился к нему в таком потерянном виде, и говорит:

– Да, входят, если грешник верует и раскаивается. А ты веруешь ли, раскаиваешься ли?

– Верую и раскаиваюсь! – ответил о. М.

– А если веруешь, становись со мною и молись!

Сам прослезился, стал перед иконами на колени, поставил о. М. возле себя, и начали они молиться. И такую сильную молитву он произнес, что о. М. так и упал, залившись слезами.

– Ну, теперь иди с миром, – говорит настоятель.

– А как же служить? – спрашивает о. М.

– Иди, говорю, с миром и служить служи!

– А как же? Грех-то?

– Принимаю твой грех на себя. Иди и служи!

И девственник, – а о. Моисей был девственником – поднял на рамена своей совести тяжкий грех падшего брата, чтобы спасти его душу.

С той поры о. М. совершенно исправился.

С этим же о. М. до этого дня, положившего начало его исправлению, был такой случай: ушел он в город; денег не хватило на слабость: он занял и в ручательство уплаты заложил свой параман[32]. А заложить параман все равно что заложить крест с шеи. Нищие узнали об этом и сказали архимандриту Моисею. Он дал им денег и велел выручить параман и принести ему. Параман принесли, но отцу М. про него о. Моисей ни слова. И долго он держал этот параман у себя и молчал.

Присылают потом покойному для раздачи достойным иеромонахам бронзовые кресты в память Крымской кампании. Всем, кому следовало, о. Моисей раздал, а о. М. обошел.

О. М. подходит к нашему батюшке и начинает роптать, за что обошел он его крестом.

– Да уж, подожди! – говорит. – Я сейчас тебя пожалую крестом.

И вынес ему его параман.

– Твой?

– Мой!

И больше у них разговора и не было. О. М. получил свой параман и отошел с миром.


Архимандрит Моисей не любил, чтобы братия жаловались друг на друга, и умел отучать от жалоб, желая водворить мир между братией.

Был в Оптиной монах, хороший, тихий, но подверженный той же слабости, что и о. М. Дали этому брату мальчика из певчих. По времени приходит этот монах к отцу архимандриту и жалуется, что мальчик испортился, шалит; в его отсутствие перебирает его вещи, зажигает огонь, что-то разбил; в церковь не всегда ходит, грубит, не слушается.

Отец Моисей ходит по залу и слушает.

– Что ж он еще делает? – спрашивает. Тот еще что-то припомнил.

– Ну, а еще что?

Монах припомнил еще какую-то детскую шалость.

– Ну, а к тебе поступил, хорош был, ты говоришь?

– Ничего, сначала хороший был мальчик! – ответил монах.

– Да, вот дело-то какое! – как бы в недоумении говорит о. Моисей сам с собою; а сам ходит по комнате и не глядит на монаха.

– Жаль мальчика! – продолжает он, – детская душа – ангельская… Великое дело – душа детская! Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное. Кто примет одно такое дитя во имя Мое, тот Меня принимает, а кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской (Мф. 18, 3, 5–6) Господи, слова-то какие! И слова-то чьи? Самого Бога!.. Так ты говоришь: к тебе поступил, хорош был; а у тебя пожил и нехорош стал? Отчего ж он у тебя именно и нехорош стал? С кого же он взял дурные примеры?..

Монаха даже в жар бросило.

– Да, вот что, брат, – продолжал настоятель, – что-то я замечаю, что и у заутрени тогда-то я тебя как будто не видал, и в трапезу-то ты не всегда тоже ходишь…

И начал высчитывать его неисправности. Тот не рад был, что пошел жаловаться на мальчика. Он ясно увидел, что он-то сам, своей неисправностью, и был виновником порчи мальчика.

– Ну, а насчет мальчика ты уж не беспокойся, – заключил о. Моисей, – если он тебе так неудобен, я переведу его к такому брату, который может понести шалости мальчика и озаботится его исправлением. И хорошо, что ты сказал: нельзя ж его так оставлять: ребенок – что молодое деревцо, как смолоду его направить, так и пойдет расти.

И передал мальчика к другому, более к себе строгому брату».

13 марта

Ходил гулять. Встретил о. Феодосия.

– Ну что, – спрашивает, – читали, что я дал вам про о. Моисея?

– Не только читал, но и умилялся.

– А вот некоторые у нас думают, что этих рассказов печатать не следует: не следует-де обнажать грехов брата своего.

– А по-моему, – говорю, – батюшка, тут не в грехах суть, а в христианском отношении к грехопадению братскому. Все мы греху повинники, не исключая и духовенства, но мало кто из нас умеет не посмеяться греху брата своего, а покрыть его наготу своей одеждой. Вот этой-то христианской премудрости с великой показательной силой учат примеры из жизни нашего великого настоятеля Моисея.

– Вы так думаете?

– Не только думаю, но и себе в назидание эти примеры выписал с особым умилением.

Кажется, и о. Феодосий согласен с моим мнением.

На этих днях в Москве наблюдалось днем редкое небесное явление: три солнца одинаковой яркости сияли на небе. Посредине было настоящее солнце, а по сторонам – два ложных. Из настоящего выходил огненный столб. Ночью были видимы три луны. Газеты, сообщающие об этом явлении, называют его хотя и редким, но все же объяснимым, «известным» физическим явлением «ложных солнц и лун». Это и мне еще с гимназии известно. Но хотя явление это и известно, и физически как будто объяснимо, но сколько в нем остается необъяснимым, неразгаданным… Почему явление это наблюдалось только в Москве и нигде более?

Не знамение ли это Божие перед чем-нибудь угрожающим отступающему от Бога человечеству?..

И будут знамения в солнце и луне и звездах… (Лк. 21, 25).

И на горизонте политического неба народов мира не без великих знамений: чего один «обновляющийся» Китай стоит?!

16 марта

Сегодня был в скиту у наших богомудрых старцев. На мужской половине у старца Иосифа народу было немного. Слабеет телом наш батюшка; телом слабеет, но не духом: духом точно вчера рожден великий смиренномудрием старец…

– Что-то давно у нас не бывали? – с легкой укоризной в голосе спросил меня приветливый келейник батюшки.

– А как давно? – переспросил я. – И недели нет, как я был на благословении у батюшки. Старец слабеет, а я его буду беспокоить без особой надобности, отнимать его время от истинно нуждающихся и обремененных? Это было бы мне в грех, о. Зосима, я ведь свой, постоянно на ваших глазах мотаюсь, а к батюшке со своими скорбями люди ездят Бог весть из какой дали: можно ли от них понапрасну отвлекать старца?

– Так-то так, – возразил мне о. Зосима, – а все-таки и ради одного благословения великое дело почаще ходить к старцам: сами знаете, что значит старческое благословение.

Вскоре меня позвали к старцу.

– Ну, что скажешь хорошего? – спросил меня о. Иосиф, преподавая мне благословение.

– Я, родимый, за хорошим-то к вам пришел, а своего доброго у меня нет ничего – чист молодец! – ответил я батюшке.

– Ну, вот тебе и хорошее: померла в Шамордине[33] недавно клиросная послушница. К сороковому по ней дню товарка ее по послушанию видит ее во сне. Приходит будто бы покойница к ней, а та и говорит ей:

– Да ведь ты умерла! Как же ты здесь?

– Разве у Бога мертвые есть? – отвечает ей покойница. – Я пришла попросить прощения у такой-то, – и имя ее сказывает. – Я ей должна осталась десять копеек. На то, чтобы исправить это, я и отпущена, да и то на короткое время.

– А что хорошо там, где ты теперь? – спросила ее товарка.

– Уж так-то, – ответила она, – хорошо, что и высказать невозможно!

– Ну, расскажи, пожалуйста!

– Нельзя – не велено!

Сон на этом кончился… Дело это было ночью. А днем к другой послушнице пришла из деревни Шамординой та самая женщина, чье имя во сне назвала покойница, и спрашивает:

– Умерла у вас, никак, такая-то?

– Да, – говорит, – померла! А что?

– Вишь, – говорит, – грех-то какой вышел: она мне десять копеек должна осталась. С кого ж мне их искать теперь?

На разговор этот подошла та сестра, что сон видела. Дело-то тут и выяснилось. Сложились сестры и заплатили за покойницу…

– Вот тебе и хорошее! – промолвил, улыбаясь, старец.

– Батюшка! – сказал я, умиленный этой простой и чудной повестью, – вот-то хорошее, а у нас-то все плохое.

– Ну, сказывай про плохое!

– В Москве, да и не в одной Москве, знамения стали являться на небе. Не к добру это, особенно как станешь вникать в глубину современной мирской жизни: ведь в этой глубине не чудятся ли уж те «глубины сатанинские», о которых прикровенно говорит Священное Писание?

– Плохо стали жить люди православные, – ответил старец, – плохо, что и говорить! Но, знай, пока стоит престол Царя Самодержавного в России, пока жив Государь, до тех пор, значит, милость Господня не отъята от России и знамения эти, что ты или люди видят, еще угроза только, но не суд и конечный приговор.

– Батюшка! И Царю, и Самодержавию со всех сторон угрожают беды великие.

– Э, милый! И сердце царево, и престол его, и сама его драгоценная жизнь – все в руках Божиих. И может ли на эту русскую святыню посягнуть какая бы то ни было человеческая дрянь, как бы она ни называлась, если только грехи наши не переполнят выше краев фиала[34] гнева Божия? А что он пока еще не переполнен, я тебе по этому случаю вот что скажу: позапрошлым летом был у меня один молодой человек и каялся в том, что ему у революционеров жребий выпал убить нашего Государя. «Все, – говорит, – у нас было для этого приготовлено, и мне доступ был открыт к самому Государю. Ночь одна оставалась до покушения. Всю ночь я не спал и волновался, а под утро едва забылся… И вижу: стоит Государь. Я бросаюсь к нему, чтобы поразить его… И вдруг передо мною, как молния с неба, предстал с огненным мечом сам Архангел Михаил. Я пал ниц перед ним в смертном страхе. Очнулся от ужаса, и с первым отходящим поездом бежал вон из Петербурга, и теперь скрываюсь от мести своих соумышленников. Меня они, – говорит, – найдут, но лучше тысяча самых жестоких смертей, чем видение грозного Архистратига и вечное проклятие за Помазанника Божия…»

Вот, друг, тебе мой сказ: пока Господь Своим Архистратигом и Небесным Воинством Своим хранит Своего помазанника, до тех пор – жив Господь! – нечего ни за мир, ни за Россию опасаться. Это ты твердо запомни… Да шамординский мой сказ не забывай: он залог того, что еще есть по монастырям русским да и в миру кое-кто, ради кого еще щадит Господь наши Содом и Гоморру.

О премудрость и благость Божия!

О красота и глубина моей Божьей реки!..

А в Шамординой, видно, еще есть подвижницы духа, сердцем чистые, которым открываются тайны Божии. Припоминается мне из сокровенной шамординской жизни еще нечто, о чем я в октябре 1904 года слышал в скитской келье отца Анатолия от оптинского иеромонаха Дорофея[35], ныне покойного.

– А знаешь, о. Анатолий, – говорил при мне о. Дорофей, – шамординские монашки-то, похоже, еще хорошо живут. Был я у них на чреде[36] в мае месяце. Позвали меня к больной для напутствования. Вижу: помирает молоденькая девочка – подросточек, лет пятнадцати. Была она в полном сознании. Поисповедовал я ее, причастил да и говорю ей в утешение:

– Нечего тебе, дочка, бояться! Как ласточка, пролетишь ты сквозь мытарства без всякой задержки.

А она мне в ответ:

– А чего ж мне бояться? Я ведь не одна туда пойду: нас туда вместе трое отправятся!

Я, признаться, подумал: бредит девочка! И что ж ты думаешь: по ее как раз и вышло! Умерла с ней матушка Евфросиния и схимница[37], так трое и вознеслись ко Господу.

Вот что зрят еще и теперь сердцем чистые.

20 марта

«Умер великий Пан!..»

Было это во дни престарелого кесаря железного Рима, Тиверия. На Голгофе свершилась великая тайна нашего спасения. Воскрес Христос Бог наш. И раскатистым эхом по горам и долам, по лесам и дубравам античного мира рыданьем и стоном бесовским прокатился жалобный вопль: «Умер Пан великий!»

Ко дням Тиверия этот козлоногий, рогатый божок древней Эллады и Рима, покровитель стад и пастбищ, под влиянием наводнивших Древний Рим идей Востока возрос до величия высшего языческого божества, творца и владыки вселенной.

Христос воскрес. Пан умер.

И приходит мне на мысль: не его ли, этого умершего вместе с романо-греческим язычеством Пана, пытается вновь воскресить – конечно, в призраках и мечтаниях – современное отступничество? «Великий Пан», безраздельно обладавший всем языческим миром и даже самим богоизбранным народом, ветхозаветным Израилем, во дни его падений, был не кто иной, как падший херувим, Денница, диавол, князь мира и века сего. Крест Господень сокрушил его силу навеки, но только над приявшими и соблюдшими веру Креста Господня, а не над теми, кто ее не принял или кто от нее сознательно отрекся.

И вижу я: мятутся народы и князи людские и собираются вкупе на Господа и Христа Его; собираются в невиданные и еще доселе неслыханные союзы и политические комбинации. И на знаменах и хоругвях союзов этих имя бога их: «Пан»!

Вот он в союзах по расам и национальностям: панславизм, пангерманизм, панроманизм, панмонголизм.

По вере: панисламизм и пантеизм.

Но только не панхристианизм: от христианства, как дым пред лицом огня, он бежит и исчезает безвозвратно.

Мне скажут: слово «пан» есть греческое слово и значит «все». Я знаю это с третьего класса гимназии, но знаю также, что слово это означает и Пана, который «умер» и которого хотят воскресить враги Христовы, враги Пресвятой Троицы.

Тщетные усилия, хотя им и суждено осуществиться, но только на малое время и только на грешной земле, да и то «в призраках и мечтаниях» силы антихристова царства, накануне «смерти второй» (см. Откр. 20, 14), вечной!

Ходили вчера вместе с женой в скит к нашему духовнику и старцу, скитоначальнику игумену о. Варсонофию[38].

Перед тем как идти в скит, я прочел в «Московских ведомостях» статью Киреева, в которой автор приходит к заключению, что, ввиду все более учащающихся случаев отпадения от Православия в иные веры и даже в язычество, обществу верных настоит необходимость поставить между собою и отступниками резкую грань и выйти из всякого общения с ними, в конце этой статьи Киреев сообщает о слухе, будто бы один из наиболее видных наших отступников имеет намерение обратиться вновь к Церкви…

Не Толстой ли?

Я сообщил об этом о. Варсонофию.

– Вы думаете на Толстого? – спросил батюшка. – Сомнительно! Горд очень. Но если это обращение состоится, я вам расскажу тогда нечто, что только один грешный Варсонофий знает. Мне ведь одно время довелось быть духовником сестры его, Марии Николаевны, что живет монахиней в Шамординой.

– Батюшка! Не то ли, что и я от нее слышал?

– А что вы слышали?

– Да про смерть брата Толстого, Сергея Николаевича, и про сон Марии Николаевны.

– А ну-ка расскажите! – сказал батюшка.

Вот что слышал я лично от Марии Николаевны Толстой осенью 1904 года[39].

«Когда нынешнею осенью, – говорила мне Мария Николаевна, – заболел к смерти брат наш Сергей, то о болезни его дали знать мне, в Шамордино, и брату Левочке, в Ясную Поляну. Когда я приехала к брату в имение, то там уже застала Льва Николаевича, не отходившего от одра больного. Больной, видимо, умирал, но сознание было совершенно ясно, и он еще мог говорить обо всем. Сергей всю жизнь находился под влиянием и, можно сказать, обаянием Льва Николаевича, но в атеизме и кощунстве, кажется, превосходил и брата. Перед смертию же его что-то таинственное совершилось в его душе и бедную душу эту неудержимо повлекло к Церкви. И вот у постели больного мне пришлось присутствовать при таком разговоре между братьями.

– Брат, – обращается неожиданно Сергей к Льву Николаевичу, – как думаешь ты: не причаститься ли мне?

Я со страхом взглянула на Левушку. К великому моему изумлению и радости, Лев Николаевич, не задумываясь ни минуты, ответил:

– Это ты хорошо сделаешь, и чем скорее, тем лучше!

И вслед за этим сам Лев Николаевич распорядился послать за приходским священником.

Необыкновенно трогательно и чистосердечно было покаяние брата Сергея, и он, причастившись, тут же вслед и скончался, точно одного только этого и ждала душа его, чтобы выйти из изможденного болезнью тела.

И после того мне вновь пришлось быть свидетельницей такой сцены: в день кончины брата Сергея, вижу, из комнаты его вдовы, взволнованный и гневный, выбегает Лев Николаевич и кричит мне:

– Нет! Ты себе представь только, до чего она ничего не понимает! Я, говорит, рада, что он причастился: по крайности, от попов теперь придирок никаких не будет! В исповеди и причастии она только одну эту сторону и нашла!

И долго еще после этого не мог успокоиться Лев Николаевич и, как только проводил тело брата до церкви (в церковь он, как отлученный, не вошел), тотчас же и уехал к себе в Ясную Поляну.

Когда я вернулась с похорон брата Сергея к себе в монастырь, то вскоре мне было не то сон, не то видение, которое меня поразило до глубины душевной.

Совершив обычное свое келейное правило, я не то задремала, не то впала в какое-то особое состояние между сном и бодрствованием, которое у нас, монахов, зовется тонким сном. Забылась я и вижу… Ночь. Рабочий кабинет Льва Николаевича. На письменном столе лампа под темным абажуром. За письменным столом, облокотившись, сидит Лев Николаевич, и на лице его отпечаток такого тяжкого раздумья, такого отчаяния, какого я еще у него никогда не видала… В кабинете густой, непроницаемый мрак; освещено только то место на столе и лице Льва Николаевича, на которое падает свет лампы. Мрак в комнате так густ, так непроницаем, что кажется даже как будто чем-то наполненным, насыщенным чем-то, материализованным… И вдруг, вижу я, раскрывается потолок кабинета и откуда-то с высоты начинает литься такой ослепительно-чудный свет, какому нет на земле и не будет никакого подобия; и в свете этом является Господь Иисус Христос, в том Его образе, в котором Он написан в Риме, на картине видения святого мученика архидьякона Лаврентия: пречистые руки Спасителя распростерты в воздухе надо Львом Николаевичем, как бы отнимая у незримых палачей орудия пытки. Это так и на той картине написано. И льется, и льется на Льва Николаевича свет неизобразимый, но он как будто его и не видит… И хочется мне крикнуть брату: «Левушка, взгляни, да взгляни же наверх!..» И вдруг сзади Льва Николаевича – с ужасом вижу – из самой гущины мрака начинает вырисовываться и выделяться иная фигура, страшная, жестокая, трепет наводящая; и фигура эта, простирая сзади обе свои руки на глаза Льва Николаевича, закрывает от них свет этот дивный. И вижу я, что Левушка мой делает отчаянные усилия, чтобы отстранить от себя эти жестокие, безжалостные руки…

…На этом я очнулась и, когда очнулась, услыхала как бы внутри меня говорящий голос: «Свет Христов просвещает всех!»

Таков рассказ, который я лично слышал из уст графини Марии Николаевны Толстой, в схимонахинях Марии[40].

– Не это ли вы мне хотели рассказать, батюшка? – спросил я о. Варсонофия.

Батюшка сидел задумавшись и ничего мне не ответил… Вдруг он поднял голову и говорит:

– Толстой – Толстым! Что будет с ним, один Господь ведает. Покойный великий старец Амвросий говорил той же Марье Николаевне в ответ на скорбь ее о брате: «У Бога милости много. Он, может быть, и твоего брата простит. Но для этого ему нужно покаяться и покаяние свое принести перед целым светом. Как грешил на целый свет, так и каяться перед ним должен». Но когда говорят о милости Божией люди, то о правосудии Его забывают, а между тем Бог не только милостив, но и правосуден. Подумайте только: Сына Своего Единородного, возлюбленного Сына Своего, на крестную смерть от руки твари, во исполнение правосудия, отдал! Ведь тайне этой преславной и предивной не только земнородные дивятся, но и все воинство Небесное постичь глубины этого правосудия и соединенной с ним любви и милости не может. Но страшно впасть в руце Бога Живаго! Вот сейчас перед вами был у меня один священник из Жиздринского уезда и сказывал, что у него на этих днях в приходе произошло. Был собран у него сельский сход; на нем священник вместе с прихожанами своими обсуждал вопрос о постройке церкви-школы. Вопрос этот обсуждался мирно, и уже было пришли к соглашению, по скольку обложить прихожан с души на это дело. Как вдруг один из членов схода, зараженный революционными идеями, стал кощунственно и дерзко поносить Церковь, духовенство и даже произнес хулу на Самого Бога. Один из стариков, бывших на сходе, остановил богохульника словами:

– Что ты сказал-то! Иди скорее к батюшке, кайся, чтобы не покарал тебя Господь за твой нечестивый язык: Бог поруган не бывает.

– Много мне твой Бог сделает, – ответил безумец, – если бы Он был, то Он бы мне за такие слова язык вырвал. А я – смотри – цел, и язык мой цел. Эх вы, дурачье, дурачье! Оттого что глупы вы, оттого-то попы и всякий, кому не лень, и ездят на вашей шее.

– Говорю тебе, – возразил ему старик, – ступай к батюшке каяться, пока не поздно, а то плохо тебе будет!

Плюнул на эти речи кощунник, выругался скверным словом и ушел со сходки домой. Путь ему лежал через полотно железной дороги. Задумался он, что ли, или отвлечено было чем-нибудь его внимание, только не успел он перешагнуть первого рельса, как на него налетел поезд и прошел через него всеми вагонами. Труп кощунника нашли с отрезанной головой, и из обезображенной головы этой торчал, свесившись на сторону, огромный, непомерно длинный язык.

Так покарал Господь кощунника… И сколько таких случаев, – добавил к своему рассказу батюшка, – проходит как бы незамеченных для так называемой большой публики, той, что только одни газеты читает; но их слышит и им внимает простое народное сердце и сердце тех, – увы, немногих! – кто рожден от одного с ним духа. Это истинные знамения и чудеса Православной живой веры; их знает народ, и ими во все времена поддерживалась и укреплялась народная вера. То, что отступники зовут христианскими легендами, на самом деле суть факты ежедневной жизни. Умей, душа, примечать только эти факты и пользоваться ими, как маяками бурного житейского моря по пути в Царство Небесное. Примечайте их и вы, С.А., – сказал мне наш старец, провожая меня из кельи и напутствуя своим благословением.

О река моя Божья! О источники воды живой, гремучим ключом бьющие из-под камня оптинской старческой веры!..

22 марта

В Оптиной опять смерть: 18 марта, вечером, в конце десятого часа, окончил подвиг своего земного жития один из коренных столпов оптинского благочестия, игумен Марк, старейший из всех подвижников оптинских. Игумен Марк, в миру Михаил Чебыкин, окончил некогда курс Костромской духовной семинарии и в 1858 году был пострижен в мантию от руки великого восстановителя Оптиной Пустыни, архимандрита Моисея[41].

51 год иноческого злострадания: вот это так юбилей! И венец юбилею этому – Царство Небесное.

– Гранитный он был человек! – так выразился про него его духовник, иеросхимонах о. Сергий[42].

И действительно, это был характер, как бы высеченный из цельной гранитной скалы, твердый, крепкий, стойкий, но вполне пригодный к самой тонкой обработке и шлифовке под рукой опытного гранильщика.

Этим гранильщиком был для почившего игумена великий оптинский старец Амвросий. И выгранил же он из него столп и утверждение монашеской истины!..

Теперь в Оптиной только четверо осталось ровесников почившему по жизни в Оптиной: старец о. Иосиф, иеромонах о. Иоанникий и два монаха – о. Антоний и о. Феофан[43]; но они все-таки не были моисеевскими постриженниками. Игумен Марк был Оптиной последним от Евангелия духовным сыном отца Моисея. Старое великое отходит. Нарождается ли новое?..

Игумен Марк в Оптину Пустынь поступил в 1853 году, по благословению, как он сам мне сказывал, великих подвижников того времени – Тимона из Надеевской пустыни и Нила – из Сорской. Воспитывала его с детских лет родная его бабушка, духовная дочь преподобного Серафима Саровского.

Какие имена! Какие люди!

Игумену Марку как студенту семинарии предстояла широкая дорога в смысле движения вверх по иерархической лестнице, но Богу угодно было провести его великую душу тесным и многоскорбным путем тяжелых испытаний, смиряя его трудный характер. Много лет он, до самой смерти, прожил в Оптиной Пустыни игуменом «на покое», не ведая, однако, ни покоя, ни отдыха на чреде своего добровольного послушания в качестве уставщика левого клироса и обетного подвига своего монашества.

Вот он стоит предо мною, как живой, почивший игумен! Вижу его характерную монашескую фигуру в высоком, выше чем у прочих монахов, клобуке… Такие клобуки носили прежние оптинские монахи; такой же клобук покрывал головы великих старцев оптинских и самого архимандрита Моисея, которого безмерною любовью любил почивший игумен… Вижу: сходит он на сход со своего клироса, впереди всех своих певчих, обеими руками раздвигая полы своей мантии и слегка потряхивая и качая головой, на которой, несмотря на с лишком 70-летний возраст, не серебрилось ни одного седого волоса; сходит он степенно и важно отдает поклон сходящему со своим хором одновременно с ним уставщику правого клироса; и слышу, как первый, всегда первый, запевает он своим старческим, несколько надтреснутым, но верным и громким голосом дивные «подобны» стихир всенощного пустынного оптинского бдения.

Не было при мне равного игумену Марку на этом послушании!.. И вряд ли когда-либо будет: другие люди, другие стали теперь и характеры; закал не тот стал теперь, что был прежде…

Хоть идет уже второй год, что я живу в Оптиной, но к игумену Марку я приблизился только в последние дни его земной жизни и был изумлен, подавлен величием и крепостью этой железной воли, не позволявшей даже в часы самых тяжелых предсмертных страданий вырваться из груди его ни малейшей жалобе, ни намеку даже на просьбу о помощи. В палящем огне страданий этот гранит расплавлялся в чистейшее золото Царства Небесного. Не будучи ранее близок к игумену, я в дни подготовления его к переходу в вечную жизнь невольно поддался внезапному наплыву на меня огромного к нему чувства: я полюбил крепость его, силу его несокрушимого духа; самого его полюбил я, чтил и робел перед ним, как робкий школьник перед строгим, но уважаемым наставником, и если не обмануло меня мое сердце, и сам дождался от него взаимности.

В первый раз я посетил игумена Марка в его келье в октябре или ноябре прошлого года. На это посещение я назвался ему сам и, к великой радости, не только не был отвергнут, но был удостоен даже и привета:

– Милости просим. Буду рад вас видеть у себя.

Два или три часа провел я в беседе с о. игуменом и – увы! – говорил больше сам, чем его слушал: должно быть, воля его, как бы меня испытывая, звала меня высказаться…

Прощаясь со мною, он пожелал ознакомиться с моими книгами, которых не читал, но о которых слышал. На другой день я их принес ему, но беседовать мне с ним не удалось. Книги мои он прочел, одобрил и сказал, что будет давать их читать «кому нужно». На Рождество я встретил его на дороге из храма в келью после поздней обедни. Мы шли с женою. Он благословил нас и на мой вопрос о здоровье ответил: «Плохо! Пора готовиться к исходу!»

После этого он слег и уже более не вставал с постели.

Недели две тому назад, перед бдением в Казанской церкви, мне один из старейших оптинцев, о. Нафанаил, сказал, что о. Марк уже совсем плох и что он собирается его посетить. Я попросил о. Нафанаила взять у больного для меня разрешение навестить его. О. Нафанаил при следующем его со мною свидании в церкви сообщил, что разрешение мне дано:

– Отец Марк сказал: «Ну что ж!»

И в первое воскресенье за тем, то есть неделю тому назад, я пошел к болящему старцу. На одре болезни я застал уже не игумена Марка, а живые его мощи; только орлиный взгляд остался тот же и напомнил прежнего богатыря духа. Язык говорил тупо, звук голоса был едва слышен, но, наклонившись к умирающему, я еще хорошо мог разобрать, что шептали его старческие, пересохшие от внутренних страданий уста.

Он благословил меня и сказал:

– Я ждал вас!

И в этот раз я просидел у его изголовья около двух часов и узнал от него для меня важное: то, что он разделяет вполне мои мысли о характере и значении переживаемого времени как о времени последнем пред концом мира.

– Да, да! – сказал он громко и внятно, – и как мало людей, которые это понимают!

Между прочим в беседе я сообщил ему, что работаю сейчас над всем собранным мною в Оптиной материалом, приводя его в систему как бы дневника о. Евфимия (Трунова). О. Марк и это одобрил и сказал:

– Это будет очень интересно, и вы хорошо делаете, что дневник этот усвояете Евфимию: он был большой человек.

Потом улыбнулся доброй, ободряющей улыбкой и прибавил:

– Так вы, стало быть, собиратель редкостей!

Я спросил его:

– А вы, батюшка, записывали ли что из вашей жизни и наблюдений?

– Мысль была, – ответил он мне, – но я ее оставил. Кому нужны мои враки?

Надо ли говорить, как мне, ловцу жемчугов оптинских, было огорчительно услышать это признание? Уходит с земли великая жизнь и не оставляет наследства – как же не горько?..

– Батюшка! – спросил я. – Правду ли мне говорили, что вы как-то были тяжко больны, так что и врачи от вас отказались? Сказывали мне, что вы удостоились тогда видеть во сне Царицу Небесную, Которая вам повелела послать в Козельск за Своей иконой, заброшенной в одном из церковных чуланов[44], и что вы этою иконой, о которой до вашего видения никто не знал, исцелились? Правда ли это?

Глаза о. игумена просияли, и он ответил радостно:

– Да, было!

И еще хотелось мне вопросить его об одном событии его жизни, но, боясь его утомить, я поднялся прощаться и спросил, не нужно ли ему чего изготовить из пищи полегче, чем обычная суровая трапеза оптинской братии.

– Ну что ж, – ответил он, – кулешику, что ли, пожиже на грибном бульоне, пожалуй, принесите!

В это мгновение икона эта стала выделяться как бы на половину здания все яснее; испуская лучи утренней зари, она осветила всю северную часть города. Проснувшись в священном трепете, о. Марк почувствовал облегчение. Был отслужен молебен перед Ахтырской иконой Божией Матери, что в Оптинском Казанском храме. Больной стал быстро поправляться, стал даже бывать на свежем воздухе. Но вдруг болезнь с новой силой возобновилась. Были сочтены часы жизни больного. Тут он вспомнил, что не позаботился отыскать указанную ему икону. Сейчас же принялись за розыски. Двое мещан отправились отыскивать ее по храмам Козельска. Во всех трех, виденных во сне, и на колокольне искали вместе со священником и сторожем и не нашли. Когда уже сходили с колокольни, священник, движимый к тому незримой силой, сунул руку под балку, при самом входе с лестницы чердака на колокольню, и вынул оттуда икону – то и была Ахтырская икона Божией Матери. На другой день перед нею в церкви был отслужен молебен, а на следующий ее принесли к больному. Он признал в ней виденную во сне и вслед быстро поправился.

Я принял благословение и вышел.

Теперь жалею, да поздно, что не спросил его о том событии, о котором только что упомянул выше, и приходится мне его записывать со слов хотя и достоверных свидетелей из числа оптинской братии, но не из его подлинных преподобнических уст.

А было это событие такое.

Когда после кончины архимандрита Моисея дошел черед вкусить от чаши смертной великому брату его, игумену Антонию, тогда епархиальная власть указала бренным останкам его быть погребенным в общем склепе с братом, под полом, у солеи правого придела Казанской церкви. Взломали пол, разломали склеп, и обнаружился гроб архимандрита Моисея, совершенно как новый, несмотря на сырость грунта подпочвы; только немножко приотстала, приподнялась гробовая крышка… Безмерною любовью любил почившего архимандрита игумен Марк, и воспламенилось его сердце желанием убедиться в нетленности мощей его великого аввы, а также взять со смертной одежды их хоть что-нибудь себе на память. И вот пошли каменщики, что делали склеп, не то обедать, не то чай пить, а игумен Марк воспользовался этим временем, спустился в склеп, просунул с ножницами руку под крышку гроба, ощупал там совершенно нетленное, даже мягкое и как бы теплое тело, и только что стал было отрезать ножницами кусок от мантии почившего, как крышка гроба с силой захлопнулась и придавила руку игумену Марку. И взмолился тут игумен: «Прости, отче святый, дерзновение любви моей, отпусти руку».

И долго молил игумен Марк о прощении, пока вновь не приподнялась сама собой гробовая крышка и не освободила руку, дерзнувшую хотя и любви ради, но без благословения Церкви, коснуться мощей праведника.

На память о событии этом у отца игумена остался на всю жизнь поврежденным указательный палец правой руки.

Так рассказывали мне в Оптиной, а было ли оно так в действительности, я от самого действующего лица услышать не удостоился.

Я верю, что так и было…

И вот четыре дня подряд носил я умирающему игумену пищу; но он хоть и заказывал мне ее, а сам почти к ней не прикасался: глотание было затруднено настолько, что он едва мог глотать даже и воду.

Накануне его смерти на мой вопрос, что ему изготовить и принести назавтра, он ответил:

– Сами только извольте пожаловать! Это завтра было 18 марта. Когда я пришел к нему часа в три пополудни этого дня, игумен Марк уже был на пороге агонии: говорить уже ничего не мог; в груди около горла у него что-то зловеще клокотало… Но меня он узнал: это было видно по глазам его, по его чуть заметной улыбке… У постели его сидели три наши оптинки, тайные монахини. Я попросил благословения, но рука игумена уже не могла сотворить крестного знамения и лежала бессильная рядом с холодеющим телом. Я приподнял руку, преклонил колени у одра умирающего и положил эту дорогую руку на свою склоненную голову.

– Смотрите, смотрите! – услыхал я голос кого-то из монахинь. – Улыбается! Видно, он любил его.

Это – меня любил. За что было ему меня любить?

Да и успеть-то полюбить было некогда. Одно знаю и верю, и верить хочу, что для вечной моей пользы не без воли Божией был допущен четырехдневный уход мой до самой смерти за великим схиигуменом Марком.

Игумен Марк уже давно был в тайной схиме. Прощаясь с ним в последний раз, я припал к руке игумена и, глядя ему в глаза, сказал:

– Батюшка! Если стяжешь дерзновение у Господа, помолись Ему о нас, грешных. Он заметно улыбнулся, и в глазах его я прочел – так мне показалось – желанное обещание. Я видел последний день на земле святого схимника.

Вчера, 21 марта, была Лазарева суббота, и в этот день после Литургии отпели и похоронили отца Марка.

Мне говорили, что отец игумен почему-то особенно чтил день Лазаревой субботы и всегда в этот день причащался, – и что же? Умер в среду 18 марта, а погребен четверодневным, как и Лазарь, в день его воскресения.

В случай или совпадение я не верю, а верую в премудрость, благость и безмерное милосердие Божие, воздающее коемуждо по делом и по вере его.

Шла с погребения почившего игумена гостящая у нас приезжая, из г. Валдая, старушка[45]. Идет и слышит, как рассуждают между собой идущие впереди нее два каких-то крестьянина:

– Вот был человек и нет его! Как пар – и нет ничего!

Не вытерпела наша старушка и сказала:

– Как нет ничего? А душа-то?

– Э, бабушка! – ответили ей деревенские скептики. – Какая там душа? Пар и больше ничего!

Народные просветители могут считать цель свою достигнутой: они вытравили из народа его душу, веру его в Бога истинного. В стариках она еще кое-как держится, ну а на молодежь, кажется, рукой надо махнуть: от нее только «пар» остался.

– Придет конец Православию и Самодержавию в России, – говорили великие наши оптинские старцы, – тогда конец придет и всему миру.

23 марта

Заходил проведать давно не бывавший у нас друг наш, о. Нектарий.

– Что давно не видать было вас, батюшка? – встретили мы таким вопросом этого полузатворника, известного всем оптинским монахам сосредоточенностью своей жизни.

– А я думаю, – ответил он с улыбкой, – что грешному Нектарию довольно было бы видеть вас и единожды в год, а я который уже раз в году у вас бываю!.. Монаху – три выхода: в храм, в келью и в могилу – вот закон для монаха.

– А если дело апостольской проповеди потребует? – возразил я.

– Ну, – ответил он мне, – для этого ученые академисты существуют, а я – необразованный человек низкого звания.

А между тем этот «человек низкого звания» начитанностью своею поражал не одного меня, а многих, кому только удавалось приходить с ним в соприкосновение.

Я рассказал батюшке о небесном знамении, бывшем на Москве в начале месяца[46].

– Как вы, – спросил я, – на эти явления смотрите?

– Э, батюшка-барин, – о. Нектарий иногда меня так называет, – как моему невежеству отвечать на такие вопросы? Мне их задавать, а вам отвечать: ведь вы сто книг прочли, а я человек темный.

– Да вы не уклоняйтесь, батюшка, от ответа – возразил я, – в моих ста книгах, что я прочел, быть может, тьма одна, а в вашей одной монашеской, которую вы всю жизнь читаете, свету на весь мир хватит.

О. Нектарий взглянул на меня серьезно, испытующе.

– Вам, собственно, какого от меня ответа нужно? – спросил он.

– Да такого, который бы ответил на мою душевную тревогу: таковы ли будут знамения на небе, на солнце, луне и звездах, которым, по словам Спасителя, надлежит быть пред кончиной мира?

– Видите ли, чего захотели от моего «худоумия»! Нет, батюшка-барин, не моей это меры, – ответил мне на мой вопрос о. Нектарий, – а вот одно, по секрету, уж так и быть, я вам скажу: в прошлом месяце, – точно не помню числа – шел со мною от утрени отец игумен[47] да и говорит мне:

– Я, о. Нектарий, страшный сон видел, такой страшный, что еще и теперь нахожусь под его впечатлением… Я его потом как-нибудь вам расскажу, – добавил, подумав, о. игумен и пошел в свою келью. Затем прошел шага два, повернулся ко мне и сказал:

– Ко мне антихрист приходил. Остальное расскажу после…

– Ну, и что же, – перебил я о. Нектария, – что же он вам рассказал?

– Да ничего! – ответил о. Нектарий. – Сам он этого вопроса уже более не поднимал, а вопросить его я побоялся: так и остался поднесь этот вопрос невыясненным… Что же касается до небесных знамений и до того, как относиться к ним и к другим явлениям природы, выходящим из ряда обыкновенных, то сам я открывать их тайны власти не имею. Помнится, что-то около 1885 года, при скитоначальнике и старце отце Анатолии, выдался среди зимы такой необыкновенный солнечный закат, что по всей Оптиной снег около часу казался кровью. Покойный отец Анатолий был муж высокой духовной жизни, истинный делатель умной молитвы и прозорливец: ему, должно быть, что-нибудь об этом явлении было открыто, и он указывал на него как на знамение вскоре имеющими быть кровавых событий, предваряющих близкую кончину мира.

– Не говорил ли он вам в то время, что антихрист уже родился?

– Так определенно он, помнится, не высказывался, но прикровенно о близости его явления он говаривал часто. В Белевском женском монастыре у о. Анатолия было немало духовных дочек. Одной из них, жившей с матерью, монахинею, он говорил: «Мать-то твоя не доживет, а ты доживешь до самого антихриста». Мать теперь умерла, а дочка все еще живет, хоть ей теперь уже под восемьдесят лет.

– Неужели же, батюшка, так близка развязка?

О. Нектарий улыбнулся и из серьезного тона сразу перешел на шутливый.

– Это вы, – ответил он, смеясь, – в какой-нибудь из своих ста книг прочтите.

И с этими словами о. Нектарий разговор перевел на какую-то обыденную житейскую тему.

26 марта

Вчера был день «главизны нашего спасения», день Благовещения, когда по вере народной и моей и «птица даже гнезда не вьет».

Как дивно прекрасны под большие праздники и в самые праздники наши оптинские службы! Только на небе будет лучше, а на земле с ними сравниться ничто не может…

Много еще есть в Оптиной верных и искренних слуг Царя Небесного. Не то у Царя земного! Где теперь верные ему слуги? На кого ему положиться, с кем разделить непомерно тяжкое бремя царского правления?.. Сердце тревожно, предчувствует скрытые грозы, вновь собирающиеся над главой Боговенчанного, над Православною Русью… Кто явится Царю помощником, кто по зову его извлечет победоносный меч на защиту коренных устоев Святорусской земли?

Кто в поле жив человек? Отзовись!

Был у меня один приятель. В дни своей молодости (теперь ему лет семьдесят), стало быть, лет 35–40 назад, был он товарищем прокурора по Елатомскому и Темниковскому уездам Тамбовской губернии. Глухие в то время это были места: леса дремучие, пески сыпучие – старая, простая, бесхитростная Русь, богатая зверем, птицей, рыбою и почти библейской простотой сердца, языка и нравов. Лесу было уйма, хотя не было еще лесоохранительных комитетов и в помине. Но и лесопромышленников тогда в тех местах тоже еще не было…

Было дело это зимой. В одном из глухих лесных поселков задержала на ночлег моего приятеля внезапно разыгравшаяся лютая вьюга.

Попросился он ночевать в первую попавшуюся избу – избы в тех благословенных местах хорошие, просторные – и, поужинав чем Бог послал, стал располагаться на ночлег в отведенной ему горнице. Смотрит, а с печки высунулась и глядит на него старая седая лохматая голова, да такая старая, что седины ее уж не белыми кажутся, а в зелень ударяют.

– Дедушка! – окликнул его мой приятель. – Сколько лет тебе?

– Ась?

– Годов тебе много ль?

– А кто ж их знает? Должно, много.

– Француза небось помнишь?

– Хранцуза-то? Помню, как не помнить!

– Что же ты помнишь?

– И хранцуза с Наплюйоном помню, как ён при царе Александре приходил со всей нечистой силой. Ведь Наплюйон-то, сам ведашь, антихрист был.

– Ну, какой там антихрист! – возразил приятель.

– Верно тебе говорю: антихрист. Только ему тогда всех сроков еще не вышло, оттого и не одолеть было ему нашего царя Ляксандры. А все ж дошел ён до самого Пинтенбурха и царя нашего окружил со своими нечистиками со всех сторон.

– Ну что ты говоришь, дедушка? Наполеон дальше Москвы не пошел. Москву он сжег, это правда, но до Петербурга и до царя он не доходил.

– А я тебе говорю – дошел; дошел и со всех сторон царя Ляксандру окружил так, что ни к нему пройтить, ни от него проехать никак нельзя было, и подвозу, значит, к царю никакой провизии не стало. Вот тут-то и стало жутко царским енералам, и стали просить они царя Ляксандру, чтобы ён скореича отписал на тихий Дон к казакам, к ихнему атаману Платову. И написал царь на тихий Дон, к храброму атаману Платову такое слово: «Храбрый атаман ты мой Платов и храбрые мои казаченьки! Подшел к Пинтенбурху нечестивый Наплюйон с хранцузом и со всякой нечистью и окружил ён меня с моими енералами со всех с четырех сторон. И не стало ко мне никакого подвозу: ни круп, ни муки у меня нетути, и вошь меня заела. Приходи, выручай меня со своими казаченьками». – Написал царь письмо и отправил его на тихий Дон с верным человеком. Ну, и пришел, значит, к царю храбрый атаман Платов со своими казачатами и отправил в тартарары и Наплюйона, и хранцуза, и всю ихнюю нечисть, а царя с енералами освободил; царя накормил, а с енералов всю вошь посчистил.

* * *

Припомнился, и так еще живо припомнился, мне рассказ этот сегодня, что я решил его записать, дабы не пропало это чистопробное золото народного сказания о тех временах, когда прообраз «грядущего» шел воевать сатане под нозе Православную землю Русскую.

Тогда у Царя были еще верные слуги, а теперь? Не из тех ли «лучших» людей, что заседают в Думе на левых скамейках?..

Глас народа – глас Божий!..

Не так прост и невежествен был тот старичок с бородой в празелень, который утверждал, что «Наплюйон» был «антихрист, которому сроков тогда еще не вышло». Но что Наполеон действительно готовился сознательно и сам и что его готовил сатана в антихристы, тому в истории Наполеона указаний много, но, к сожалению, никому из историков его эпохи не приходило в голову рассмотреть его жизнь и деяния под этим углом зрения. А следовало бы, особенно в наши дни, такие схожие с тем временем, когда подготовлялась в норах и подпольях королевской Франции и международного еврейского «гетто» так называемая «великая» французская революция, породившая Наполеона.

Бросим же хотя бы беглый взгляд на знаменитого корсиканца с этой точки зрения. Попутно вспомним, что и сам глава Российской Церкви, Святейший Синод, в послании своем по случаю вступления Наполеона в 1812 году в пределы России, именовал его антихристом.

По преданию Святой Церкви, антихрист в качестве беззаконного вершителя судеб вселенной появится в возрасте Спасителя, исшедшего на проповедь, то есть лет тридцати.

Наполеон I родился 15 августа 1769 года. Провозглашен первым консулом, то есть фактическим хозяином Франции, 18 брюмера VIII года, или 9 ноября 1799 года, – ровно тридцати лет, 2 месяцев и 24 дней.

Господь наш Иисус Христос именуется Богом Словом. В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог (Ин. 1, 1).

Когда города Италии подносили победоносному Наполеону ключи от городских ворот, то воздвигали ему триумфальные арки для торжественного вступления в них, с такой надписью: «Слово плоть бысть».

Слово Божие, предуказуя чрез этих пророков пришествие на землю Сына Божия, поведало между прочим: из Египта вызвал сына Моего (Ос. 11, 1).

Поход Наполеона на Египет не скрывал ли в себе тайной цели оправдать на вожде французских войск указанного изречения ветхозаветного пророка? Как знать! Но один эпизод из этого похода дает повод думать, что Наполеон в то время в душе своей и сам на себя смотрел как на нового мессию, противника Иисуса Мессии. Вот что про Наполеона в Египте передает один из современных ему историков[48].

«Бонапарт не был ни мусульманином, ни христианином: как он сам, так и его армия представляли собою в Египте французскую философию, скептическую терпимость, религиозное равнодушие 18-го века. Это позволяло ему без ненависти вступать в серьезные беседы и поддерживать добрые отношения как с мусульманскими имамами и шейхами, так равно и с духовными лицами христианства и иудейства. Духовное его устроение одинаково было далеко как от Корана, так и от Евангелия… Бывши в Египте, он отправился в Суэц, чтобы осмотреть на месте остатки древнего канала, некогда соединявшего воды Нила с Чермным морем. Захотелось ему взглянуть на источники Моисея, и он едва не стал при этом жертвой своего любопытства, заблудившись ночью на берегу моря во время прилива.

– Мне грозила та же опасность, что и фараону, – сказал он и добавил: – То-то была благодатная тема христианским проповедникам для проповеди против меня!

А что Наполеон и сам думал о себе как о новом мессии, доказывает, между прочим, и то, что, став консулом, потом императором, он часто возвращался мыслью ко временам своих походов в Египет и Малую Азию, для завоевания которой вместе с Палестиной он призывал стать под свои знамена и евреев, чтобы восстановить их царство.

– Я основывал тогда, – говорил он, – религии; я видел себя на пути в Азию на слоне, с чалмой на голове, с новым Кораном в руке, который я составил бы по-своему… Париж стал бы столицей христианского мира, а я руководил бы религиозною жизнью всего мира так же, как и политическою.

На другой день после коронации Наполеон сказал Декре[49] с нотой некоторого разочарования в голосе:

– Я слишком поздно явился на свете; нельзя больше сделать ничего великого. Моя карьера блестяща, я не отрицаю; мне удалось пробить себе прекрасную дорогу. Но какая разница с античным миром! Взгляните на Александра Македонского: когда он после завоевания Азии объявил себя сыном Зевса, то, кроме Олимпиады, которая знала, чего ей держаться, кроме Аристотеля да нескольких афинских педантов, весь Восток поверил ему. Ну а если бы я вздумал провозгласить себя сегодня сыном Отца Всевышнего и заявил бы, что хочу Ему воздать хвалу и благодарение за такое звание, так не нашлось бы ни одной торговки, которая не высмеяла бы меня в глаза при первом же моем появлении. Народы слишком просвещены в наше время: нечего больше делать!

На острове св. Елены, в изгнании, Наполеон диктует своему секретарю такие речи:

«Если бы я вернулся из Москвы победителем, я заставил бы папу позабыть о светской власти; я сделал бы из него просто идола, а сам бы руководил религиозной жизнью, как и политической… Мои соборы были бы представителями христианства, а папа был бы на них только председательствующим».

Ну не довольно ли и этих свидетельств, чтобы признать, что темниковский древний старец не так уж был далек от истины, называя Наполеона антихристом, явившимся, вопреки мнению самого Наполеона не «слишком поздно», а слишком рано?

«Сроков еще не вышло!..»

Было еще кому помощь подать Государю и «вшей посчистить с енералов».

Молитвенников тогда было еще крепких много в России, молитвенна была еще вся деревенская Русь Православная, крепка и незыблема была вера Христова в народе.

Теперь не то: в народе вера пала, а на верхах международного общества развилось такое суеверие, что приди завтра со знамениями и чудесами ложными новый кандидат в антихристы, он будет принят с распростертыми объятиями всем так называемым образованным миром.

Мы – накануне мировой катастрофы, политической и социальной. К этому все подготовляется, и всякий мало-мальски вдумчивый наблюдатель эту катастрофу если не предвидит, то предчувствует и к ней готовится, каждый по-своему, конечно… Всемирная война, внутренняя усобица, и вот – почва готова для воцарения и обоготворения дарующему мир миру, особенно если мир этот обещан им будет вместе с общей сытостью и даровыми развлечениями. Pan-em et circenses! Хлеба и зрелищ!

А зрелищ будет много. Мы этих зрелищ и теперь еще и без антихриста много видим, а что будет при нем, с его знамениями и чудесами ложными?! Хватит ли только на всех хлеба?

Святые отцы Церкви утверждают, что хлеба-то именно и не будет, хотя золота, чтобы его купить, девать будет некуда.

27 марта

Ожидание близ грядущего человека греха, сына погибели (2 Фес. 2, 3), лжемессии евреев, которым исполнено мое сердце, все продолжает возвращать меня мысленно к его первообразу, Наполеону I. Вот что еще пишут о нем его современники:

«Угрюмый, желчный, равнодушный к людям и мало любимый, точно обладаемый каким-то мучительным чувством, душу свою открывает только Бурьенну, да и то в порывах непримиримой ненависти».

«Смеясь над идеями и народами, над религиями и правительствами, он играл с неподражаемым умением и бесцеремонностью людьми, верный себе в выборе средств и цели, изумительный, неистощимый виртуоз в умении подкупать, обольщать, соблазнять, запугивать и очаровывать, обаятельный, но еще более страшный, точно какое-то великолепное и дикое животное, ворвавшееся в стадо домашней скотины, мирно жующей свою жвачку».

«Я человек иного порядка, чем все остальные, – говорил он сам, – всякие законы нравственности и приличия писаны не для меня. Такой человек, как я, плюет на жизнь миллионов людей».

«Страх, который он внушал, вызывался исключительно странным действием его личности почти на всех, кто с ним сталкивался. Чувствовалось, что его не может затронуть никакое сердечное движение. На человеческое существо он смотрит как на факт или вещь, а не как на нечто подобное себе… Он не признает никого, кроме себя… В его душе чувствовалось какое-то холодное и острое лезвие, леденящее и наносящее раны; в уме – беспощадная ирония».

«Этот диавол в образе человека, – говорил про него один из его боевых генералов, Вандамм, – имеет надо мною какое-то обаяние, в котором я не могу дать себе отчета, и это в такой степени, что я, который не боюсь никого, готов дрожать, как ребенок, когда подхожу к нему; он мог бы заставить меня пройти сквозь игольное ушко, чтобы броситься после того в огонь».

«Этот человек носил в себе что-то убийственное для добродетели… Все свои средства для господства над людьми он выбирал из числа тех, которые унижают человека… Он прощал добродетель только тогда, когда мог ее высмеять».

«У него была даже какая-то сатанинская усмешка, которая появлялась каждый раз на его губах, когда представлялся случай подписаться под необходимостью какой-нибудь резкой меры или осуждения».

6 марта 1799 года Наполеон взял приступом Яффу и отдал ее на разграбление своим солдатам, а жителей предал избиению. Когда солдатская ярость превзошла всякие пределы, тогда он для усмирения ее послал своих адъютантов, Богарне и Круазье. Они явились как раз вовремя, чтобы спасти жизнь четырем тысячам арнаутам, или албанцам, составлявшим часть яффского гарнизона и избежавшим общей резни. Как только Наполеон увидел эту массу пленных, он в негодовании воскликнул:

– Что же они мне прикажут делать с ними? Кормить их? Нет провианта; отправить в Египет или Францию? Нет транспортов. Какой черт заставил их это сделать?

Адъютанты старались извинить себя тою опасностью, которой они могли бы подвергнуться в случае отказа этим людям в капитуляции; они напомнили Наполеону, что и посланы-то они были им в целях гуманности.

– Ну, да, конечно, – возразил он с живостью, – с гуманностью в отношении к женщинам, к детям, к старикам, но не к вооруженным солдатам. Лучше было бы вам самим умереть, чем приводить ко мне этих несчастных. Что прикажете вы мне делать с ними?

10 марта все эти четыре тысячи человек были расстреляны по приказу Наполеона.


«Я никогда не слышал, – пишет о Наполеоне Меттерних, – такого резкого, такого жесткого голоса. Когда он смеялся, то в улыбку у него складывался только рот и часть щек; его лоб и глаза оставались неизменно мрачными… Это сочетание улыбки с серьезностью производило впечатление чего-то страшного, пугающего».

Тот же Меттерних говорит: «Стремление к всемирному владычеству заложено в самой природе его; это стремление можно сдержать и умерить, но подавить его не удастся никогда».

И наконец, в «Мемориале» под 30 ноября 1815 года сам Наполеон свидетельствует о себе в таких выражениях:

«Подчинить себе Европу и все человечество – добраться до этой вершины я мог бы, только пройдя через всемирную диктатуру; ее я и домогался».

Разве все это не черты того антихристова образа, который нам, христианам, дан в творениях св. отцов Церкви: Ефрема Сирина, Иоанна Златоуста, Ипполита Римского, Иринея Лионского, Феофилакта Болгарского, Кирилла Иерусалимского, Андрея Кесарийского? И подумать только, что попытка воплощения этого образа совершена сатаною еще так недавно, что отцы наши знали его современников, могли знать даже его соратников.

Это не легенда, не миф – это почти вчерашняя очевидность! Полной своей реализации как всемирного царя и лжемессии образ этот не получил: на пути к ней восстала неодолимой преградой Православная Самодержавная Россия, возглавляемая благословенным Александром и сонмом преподобных во главе с Серафимом Саровским. Тогда не было в Церкви Божией ни Гапонов, ни Петровых, ни Семеновых, ни всех тех расстриг, что десятками и сотнями со дней возвещения пресловутой «свободы совести» опозорили своим отступничеством Церковь Русскую…

Кто теперь противостанет «грядущему»?..

Еще черта, сближающая Наполеона с антихристом: Наполеон был сыном революции, ее воплощением, ее словом (verbe), как он и сам себя называл и как его называли многие его современники и историки. Теперь доказано, что революция эта была от начала до конца подготовлена и совершена масоно-еврейским заговором. Цель этого заговора – разрушить христианский мир с его государственностью и на развалинах его воздвигнуть свое всемирное царство, где князьями будут евреи, а царем и богом их мессия-антихрист. Сами иудеи теперь уже более этого не скрывают.

Наполеон по матери, Летиции Рамолино, едва ли не вел своего происхождения от одного из колен (не Данова ли?), находящегося в рассеянии Израиля. Пусть это и не доказано, а только лишь предполагается. Но вот что доказано исторически – это, во-первых, то, что ближайшие к нему маршалы: Массена, «любимое дитя побед», и Сульт были евреи, а во-вторых, следующее: декретом 17 марта 1808 года, данным Наполеоном в Тюльери, было повелено:

1) деньги, данные евреями взаймы несовершеннолетним, женщинам и военным, взысканию по суду не подлежат; <…>

4) новые переселенцы-евреи в Альзас, сверх уже там живущих, не допускаются;

5) прочие департаменты империи доступны евреям только при условии, что они будут заниматься исключительно земледелием.

6) каждый еврей должен отбывать воинскую повинность лично; заместители не допускаются.

В 1808 году этот декрет был издан, а в следующем, 1809 году «тайной властью масонства» был сообщен всем масонским ложам свой декрет, постановивший «объявить Наполеона покинутым».

Конец карьеры Наполеона известен.

«Грядущему» это послужит наукой, и он «покинут» не будет.

А все-таки и ему, и его отцу-диаволу один конец: геенна огненная.

«Язык цифр»!..

Как-то раз о. Варсонофий спросил меня:

– Знаете ли вы, что значит калуга?

Я подумал на город Калугу и, не поняв хорошо вопроса, ответил незнанием.

– Калуга, – сказал батюшка, – значит огражденное место. Таков и наш город Калуга. А чем он огражден, как вы думаете?

– Скажите, батюшка!

– Святыней нашего края – монастырями, где почивают святые мощи Калужских чудотворцев: преподобного Тихона Калужского, праведного Лаврентия и преподобного Пафнутия, игумена Боровского, нашей святой обителью с ее почившими великими старцами Львом, Макарием, Амвросием, архимандритом Моисеем, игуменом Антонием и прочими сокровенными оптинскими угодниками Божиими.

Все это – Калуга, и счастливы вы, что Господь привел вас пожить в таком огражденном месте. И знайте, что очень часто название местности, в которой вы живете, фамилия лица, с которым вы встречаетесь, – словом, название или имя в самих себе носят некий таинственный смысл, уяснение которого часто бывает небесполезно. Смотрите, в Ветхом Завете почти всякое имя что-нибудь да означает: Ева – жизнь, ибо она стала матерью всех живущих; Сам Бог повелевает Авраму называться Авраамом, ибо, – говорит, – Я сделаю тебя отцом множества народов (Быт. 17, 5), а Сару – Саррой, не «госпожею моею», а «госпожею множества»…

Итак, во всей Библии название и имя всегда имеют сокровенный и важный смысл. Сам Господь преднарек Себе имя человеческое – Еммануил, что значит «с нами Бог», и Иисус, «ибо Он спасет людей Своих от грехов их». Видите, как это значительно и важно.

– Вижу, батюшка.

– Но кроме этого, так сказать, языка имен и названий существует еще и язык цифр, тоже сокровенный, значительный и важный, только не всякому дано расшифровывать его тайну. На что велика была тайна воплощения Бога Слова, а и она была заключена в таинственном счислении родов потомства Авраама: от Авраама до Давида, – говорит св. евангелист Матфей, – четырнадцать родов; и от Давида до переселения в Вавилон четырнадцать родов; и от переселения в Вавилон до Христа четырнадцать родов (Мф. 1, 17). Замечаете цифру 14? Она повторяется трижды.

– Замечаю.

– Она составлена из удвоения цифры 7, а 7 есть число в Библии священное и означает собою век настоящий, а веку будущему усвоена цифра 8, которою век этот и обозначается. Видите, что и цифры имеют свой язык?

– Вижу, батюшка.

– Ну, и хорошо делаете, что видите: быть может, это вам когда-нибудь и пригодится.

Вспоминаю я эти слова о. Варсонофия, и приходит мне на мысль: нашего ересиарха, Льва Толстого, многие зовут предтечей антихриста; так, кажется, его называл и покойный о. Иоанн Кронштадтский. Если Толстой действительно духовный предтеча антихриста, то кому иному это звание как духовному предтече Наполеона должно быть усвоено, как не Жан-Жаку Руссо? Как Толстым открылась новая эра в литературе, основанием которой легло сперва «непротивление злу», а затем и открытый союз со злом, так и Жан-Жаком Руссо своими «Эмилем» и «Общественным договором» положен был первый камень в основание школы энциклопедистов, духовно подготовивших французскую революцию 1793 года, а следовательно, и ее порождение – Наполеона I.

Попробуем обратиться к языку цифр.




Не может ли быть годом воцарения этого нового Наполеона в качестве всемирного, скажем, «суперарбитра» (идея арбитража теперь усиленно навязывается народам) год 1915-й, когда ему исполнится 30 лет от рождения? И число имени его 666?

Как знать? Язык цифр – тайна, но он существует.

Числа имени Наполеона я не знаю, но имя это, написанное по-гречески и разложенное по слогам в указанном ниже порядке, подтверждает слова о. Варсонофия, что и имена имеют свой сокровенный смысл и значение.

Ναπολέων – Наполеон

πόλεων – государств

λε'ων – лев

ό ων – сущий

Наполеон – лев государств.

Язык имен, названий, цифр.

Тайна!

Но нет тайного, что бы не сделалось явным. Откроется, долго ли, коротко ли, и эта тайна.

4 апреля

Вот прошла, как чудный сон, и Светлая Седмица… Есть ли еще место на Руси, кроме ее святых обителей, где бы так торжественно и весело-радостно праздновалась Пасха Господня? Думается, что нет… И вот после дней радости вспоминаются мне дни плача моего…

Было это во дни, непосредственно предшествовавшие страшным дням октябрьских «свобод». Доходил до конца сентябрь 1905 года. В эти дни и в моей личной жизни совершился перелом великий, и стоял я, как в былине витязь, на распутье; а на распутье том столб, а на столбу слова:

«Прямо ехать – живу не бывать,

Нет пути ни прохожему,

ни проезжему, ни пролетному…»

А мне хотелось идти прямо, а не околицей…

У преосвященного Никона, в то время епископа Серпуховского, викария Московской митрополии, я встретился с одним из ближайших его сотрудников по изданию «Троицких Листков» и «Божией Нивы» Д.И. Введенским. Встретились, разговорились и порешили, что надо мне повидаться перед принятием какого-нибудь решения в обстоятельствах моей жизни со старцем Гефсиманского скита иеромонахом Исидором.

– Дороже всего вам помолиться у своего угодника, преподобного Сергия, – говорил мне Введенский, – потом жалуйте ко мне, а от меня к старцу, тем более что он вас знает по тем статьям, которые вы пишете.

Введенский был тогда преподавателем Вифанской семинарии и жил в Вифании. Так я и сделал. И сказал мне старец Исидор:

– То, что ты замыслил, не твой путь; а читай-ка ты почаще житие прп. Феодота-Корчемника: это тебе больше подойдет. Память этого Божьего угодника празднуется 18 мая. Возьми Четьи-Минеи, да и читай почаще это житие.

Так я и сделал. А в житии том между прочим сказано следующее:

«Тогда бысть Христова Церковь, аки корабль посреде волн зельных бедствуяй, и погрязновения боящься: нечестивии бо нападающе на домы верных, расхищаху вся, извлачаху же мужей и жен, юнош и девиц безстудно, и овыя к нечистотам своим сквернии человецы, овыя же ко узам и темницам влечаху: и несть мощно изрещи беды оныя, во время тое на Церковь бывшия. Иереи от храмов Господних бежаша, двери отверсты оставивше, и не обреташеся бегающим от беды место, в немже бы скрытися. Разграбленным же бывшим имениям, належаше глад, паче всякия муки тягчайший: тогда ходящий по пустыням и крыющиися в горах и вертепах мнози, не стерпевше глада, вдашася в руки нечестивых, надеющеся некия от них милости. Тяжко убо бе тое зло беглецем оным, изряднее же тем, иже во многом довольстве и изобилии бяху воспитани, а тогда корение грызяху пустынное и зелием дивиим от нужды питахуся…

Феодот же блаженный… не корчемствоваше бо тако, якоже неции о нем мнят, аки бы да злато соберет, но нарочно корчемствовати притвори себе, да корчемницу свою пристанище и покой безбоязен сотворит гонимым братиям…»

И вот, едва ли не с первых дней переселения нашего в Оптину, началось на нас с женой исполнение слова гефсиманского старца Исидора: дом наш, по обилию посетителей, стал действительно походить на гостиницу.

Кого-кого только в нашей «корчемнице» за протекшие годы не перебывало! Даже один французский виконт пожаловал, а своих, русских, не перечислить!..

Похоже ли современное состояние Православной Церкви Божией на то, в котором она находилась во дни преподобного Феодота-Корчемника? Сбываются ли на ней слова старца Исидора? Думается, что и тут не прошло мимо его прозорливое слово: той силы явного, открытого гонения еще как будто не видно, но скрытое, упорное, последовательное уже началось, и притом не со вчерашнего дня.

Не за горами завтрашний день, а за ним – и явное.

В «Колоколе» от 15 февраля сообщено, что на этих днях в Одессе открылся съезд евреев-палестинофилов («Ховье-Цион»). Ведется агитация о немедленном переселении в Палестину.

В книге моей «Великое в малом», издания 1905 года, в статье «Антихрист как близкая политическая возможность», говорится так: «Наступает время, перед которым побледнеют пугачевщина и разиновщина. И пока мы внутри себя будем сводить огнем и мечом беспорядочные домашние счеты, русский и европейский Израиль, прикрываясь движением так называемого сионизма, выберется в Палестину, как черные тараканы из дому, которому угрожает пожар, и оттуда мановением жезла своего всемогущего синедриона бросит на русских и европейских богоотступников в полной безопасности для себя несметные желтокожие орды, вооруженные на капиталы Сиона по последнему слову братоубийственной науки».

Нарыв всемирной бойни по всем признакам назревает; России предназначается стать его стержнем, окруженным воспалительным процессом со всех сторон: с юго-запада – ожидовленная ротшильдовская Австрия; с запада – Германия Блейхредера, Мендельсона и К°; с севера – Финляндия Мехелина, Воймы и жидовских агитаторов из «Речи»; с юга – Кавказ и скрытая армянская революция, поддерживаемая Турцией, находящейся в когтях жидов из младотурецкого комитета «Единение и прогресс» и, наконец, с востока – желтый поток «обновляемого» Китая во главе с «обновленной» нашей кровью на деньги американских жидов Японией – это ли не гениальный план всеобщего разрушения, достойный его вдохновителя – диавола?!

«Великая» французская революция и плод с ее дерева – Наполеон – не жалкая ли это игрушка в сравнении с той мировой катастрофой, которая теперь подготовляется на виду у всех, кто только хочет видеть?

Hannibal ante portas! – «Ганнибал у ворот!»

Новый Наполеон уже где-то дозревает… Где только?

До открытого им гонения на Церковь Божию близко. На западе Европы оно идет уже давно.

Помилуй нас, Господи, помилуй нас!

6 апреля

Заходил сегодня один из наших богомудрых.

– Какие люди были прежде, а какие теперь стали! – сказал он к разговору. – Какие тогда были монахи, а мы-то!.. – и он горестно махнул рукой. Я подумал с еще большей горечью: если ты про себя так говоришь, батюшка, то мы-то что тогда?..

А он продолжал:

– Уж не будем поминать наших почивших старцев, – это были при жизни чудотворцы, – возьмем рядовых монахов: ну хоть Савватия, иеродиакона Филарета больничного – это все почти наши современники, трудники монашеского подвига 80-х годов только что кончившегося столетия: не более тридцати – сорока лет нас от них отделяет, а насколько выше они стояли в подвиге даже лучших из нас, теперешних! И каких зато они откровений удостаивались! Нам о таких и думать не приходится… Вот расскажу вам об одном из таких откровений. Скончался преподобно и праведно иеродиакон Филарет, при жизни с необыкновенной любовью несший послушание в больнице, но немало страдавший от клеветы человеческой. О. Савватий его очень любил и горевал, что лишился в нем сердечного себе друга. И вот, занездоровилось как-то о. Савватию; прилег он на скамеечке у себя в келье, заснул и видит такой сон: вошел он будто бы в святые ворота неизвестного ему монастыря, а в монастыре том три храма. Захотелось ему осмотреть этот монастырь. Сначала он направился в тот из храмов, который был от него направо, подошел к нему, да у входа остановился, боясь войти туда, и стал прислушиваться. Вдруг слышит, что внутри храма кто-то разговаривает. Сотворил о. Савватий молитву; ему ответили: аминь! Он вошел, но очутился не в храме, как предполагал, судя по внешности, а в какой-то келье, в которой сидело три молодых монаха в подрясниках и шапочках наподобие афонских, каждый за маленьким столом с письменными принадлежностями. Комната имела вид канцелярии.

Монахи разговаривали о том, какую пользу приносит усопшим поминовение, при этом они вспоминали некоторые места из Священного Писания, из св. отцов, поминали они в разговоре и слово св. Григория Двоеслова и других.

– Какой это монастырь? – спросил о. Савватий. Ему ответили:

– Симонов.

– Что же это за храм направо стоит? – продолжал он спрашивать. – И почему около него такая зелень и деревья в цвету, тогда как везде зима?

(О. Савватий сон свой видел в ночь с 29 на 30 января 1886 года.)

– А в этом храме, – отвечают ему, – приносится бескровная Жертва за души новопреставленных. Милосердием Божиим усопшие получают от поминовения великую пользу: грешникам прощаются грехи их, а праведники получают большую благодать.

Такое рассуждение молодых монахов очень понравилось о. Савватию, и он сказал им:

– Вот у нас недавно умер очень хороший и близкий мне человек…

– Это вы про о. Филарета говорите? – спросили они его.

– Да, про него.

– А не хотите ли вы его видеть? Сердце о. Савватия так и замерло от радости.

– Да, я бы желал! – сказал он робко.

Тогда тот из монахов, который казался постарше, сказал младшему:

– Доложите, что желают видеть о. Филарета. – Тот пошел и, возвратившись очень скоро, позвал о. Савватия следовать за ним. Ввел он его в соседнюю комнату, внутри которой находилась лестница, с которой как раз в это время сходил юноша лет восемнадцати, в светлом стихаре.

– Вам о. Филарета? – спросил он о. Савватия. – Пожалуйте за мной!

Они пошли вверх по очень крутой лестнице, и о. Савватий, несмотря на свою обычную боль в ноге, которой он страдал издавна, не чувствовал ни боли и ни малейшей усталости и шел как будто по воздуху.

Долго поднимались они, пока не достигли опять какого-то храма огромных размеров, с необыкновенно высоким куполом. Храм был круглый, и в нем иконостаса не было. Под куполом были видны лики святых, расположенные группами, как будто на облаках. Между ними о. Савватий рассмотрел лик мучеников, лик святителей, преподобных и других святых, от века благоугодивших Господу. Внизу под ними был виден ряд икон, а наверху, несмотря на отсутствие окон, изливался откуда-то необычайный свет. О. Савватий остановился в немом восхищении перед этим дивным светом и видит, что все изображения святых внезапно ожили, начали двигаться и беседовать между собою. Это крайне поразило о. Савватия.

– Вы о. Филарета ищете? – спросил его кто-то из них. – Его еще здесь нет. Ему готовится место с праведниками и юродивыми.

Тогда о. Савватий, обратясь к своему спутнику, шепотом спросил его:

– Разве он лишен монашества?

– Не лишен, а еще повышен, – отвечал он.

Пошли они дальше и, повернувши направо, вошли уже в настоящий храм, которому тот храм служил бы преддверием. Оба храма эти были соединены аркою. Боковых приделов там не было. Везде горели лампады. Кругом храма шли хоры.

О. Савватий стал глядеть на иконостас, но, заметив, что проводник его смотрит вверх в противоположную сторону, быстро повернулся и, взглянув туда же, увидал на хорах о. Филарета.

– Филарет, ты ли это? – воскликнул он.

– Я, – ответил, кланяясь ему, о. Филарет. Лицо у о. Филарета было очень веселое; одет в светлый стихарь, перекрещенный орарем. Стоит, опершись обеими руками на перила хоров, и, держа в руках бумажный свиток, ласково смотрит на о. Савватия.

– Можно ли мне с тобой повидаться? – спросил о. Савватий.

– Можно! – сказал улыбаясь о. Филарет.

Стал искать о. Савватий лестницу, чтобы подняться на хоры, но лестницы не оказалось. И говорит он о. Филарету:

– Где ж к тебе войти?

– Входи, – ответил о. Филарет, – я помогу тебе.

Думая, что он подаст веревку, о Савватий спросил его:

– Почему же здесь нет лестницы? Как же ты-то взошел сюда?

– Меня вознесли сюда, – ответил о. Филарет, – клеветы человеческие. Прежде я стоял там же, где и ты теперь стоишь.

И лицо о. Филарета из веселого вдруг сделалось печальным.

И только о. Савватий успел помыслить в сердце своем: Филарет, ты был при жизни так милостив к клеветникам твоим! – а уже о. Филарет в ответ на эту мысль говорит:

– Я всегда сожалел и прежде о тех, которые клевещут, а теперь и еще более того жалею о них. Теперь я на опыте узнал, что клевета на брата вменяется клеветнику в тот же самый грех, в котором он оклеветал брата. В этом же грехе он и осудится, если только не покается.

И опять подумал о. Савватий: Филарет, у тебя столько было любви к ближнему! И на эту мысль опять Филарет ответил ему:

– Только здесь и можно узнать, какое великое воздаяние бывает от Господа за любовь и милость к ближнему. Вам, сущим еще на земле, и понять этого невозможно!

«Хорошо ли тебе?» – хотел было спросить его о. Савватий. А тот молча уже развернул свиток, который держал в руках, и о. Савватий прочел написанное там большими блестящими буквами:

«Праведницы вовеки живут,

И в Господе мзда их».

При конце каждой строчки Божественных слов этих стояло по золотой, ярко сиявшей звездочке.

Тут как будто на хорах отворилась дверь, и о. Филарета кто-то позвал, и он, поклонившись, удалился.

На этом о. Савватий проснулся.

Болезни, которую он чувствовал, ложась спать, не бывало; больные ноги стали как здоровые.

Душа его была преисполнена неизъяснимой радости и восторга.

Такое-то вот сказание слышал я сегодня от одного из наших богомудрых, удостоивших посетить наше пустынножительство.

И хотел было я предложить ему вопрос: можно ли каким бы то ни было снам верить? Но не предложил, ибо и моя душа была преисполнена неизъяснимой радости и восторга.

20 апреля

Давно не заглядывал в свои записки: все это время был занят приготовлением к печати рукописи своей «Святыня под спудом» и разбором старых писем. Много их накопилось за последние годы; многие из них обречены на уничтожение, но есть такие, с которыми не только жаль расстаться, но хочется их перенести даже на страницы моего дневника, чтобы как-нибудь не затерялись…

Вчера к нам заглянули и чай пили у нас отцы Нектарий, Варсис и Памва. О. Варсис служил на днях в Шамординой. Его сестра ездила в Петербург, в Иоанновский монастырь, вернулась на днях обратно и заказывала у себя, в Шамординой, заупокойную обедню по о. Иоанне Кронштадтском. За «Херувимской» одна больная монахиня внезапно увидела о. Иоанна, который вместе с великим входом вошел в алтарь Царскими вратами. Монахиня закричала:

– Батюшка, возьми меня!

К ней подбежали, думая, не случилось ли с ней чего.

– Да разве вы не видели батюшки? – изумилась она, – ведь он только сейчас вошел в алтарь!

Раньше ничего подобного с этой монахиней не случалось.

О. Памва – один из простецов оптинских; старик, годам к семидесяти; уроженец самарских степей. Много он мне рассказывал про их самарского о. Александра (Юнгерова), протоиерея, кончившего земную жизнь свою в Чагринском женском монастыре. По рассказам о. Памвы, да и по другим в разное время доходившим до меня слухам, истинно великий был этот пастырь словесных овец Христовых. Это он направил о. Памву в Оптину.

– По грехам твоим, – говорил он о. Памве, – давно бы тебе надо было гореть в геенне, да сердцем-то ты прост, и за то милует тебя Господь. Только бросай, брат, свои скверные дела, рассчитайся с миром и иди в Калужскую губернию, в Оптину Пустынь; там поработай Господу и обители, сколько сил хватит, и, Бог милостив, спасешься. Прост ты и неграмотен, этим ты не огорчайся; таким Господь тайны Свои открывает, а от премудрых и разумных скрывает. Увидишь ты и блаженное царство жизни будущего века, и муку вечную – много такого даст тебе Господь видеть, о чем грамотные и в уме не содержат…

– И все это, – обращаясь ко мне, сказал о. Памва, – я видел, да и теперь, братец ты мой, вижу.

– Что же ты, о. Памва, видишь?

– Бесов вижу, все козни бесовские вижу… Мне и о них о. Александр сказывал, что я их буду видеть: вот и вижу.

– Какие они? – спросил я о. Памва.

– Ну, братец, – сказал он, – о них лучше тебе не знать и не спрашивать.

– А что?

– Больно гнусны уж! Я, бывает, их вижу, да и не рад, что и вижу. И силу ж они теперь забрали над миром! Не сдобровать миру!

– А крест-то на что?

– Крест?! Крест, братец ты мой, сила неодоленная там, где кресту веруют и по кресту живут. А в миру, братец ты мой, как живут-то теперь? В миру живши, не кресту теперь служат, а диаволу и всей похоти его. В миру, братец ты мой, не Христа теперь на помощь призывают, а диавола зовут. Вон мужики мимо гостиницы о. Пахомия дрова в Козельск на станцию возят; послушай-ка их: кого они все поминают? Да все «его» ж! Прежде хороший крестьянин что бы ни делал, все – «Господи Иисусе Христе», да «Господи Иисусе Христе!» Потому-то он и был «христьянин», что Христа поминал. А теперь он стал мужик, да не простой мужик, а вражий, а все потому, что к каждому слову или «врага» поминает, или мать позорит и проклинает. Враг-то сам по себе, без зову, бы не пришел и не мог бы прийти, – ему благодать крещенская доступу бы к человеку не дала, – ну а ежели самовольно, самосильно зовут его?.. Ну, тогда он тут как тут с нашим, значит, удовольствием! И стал, братец ты мой, мир теперь уж не Божий, а вражий… Мне покойный о. Александр еще годов с двадцать тому назад сказывал, что антихрист в миру одной ногой уже стоит, а другую заносит: скоро, значится (о. Памва говорил не «значит», а «значится»), придет время ему и на царство поступать; не миновать – дождемся!

– Если не покаемся, – возразил я. О. Памва махнул рукой:

– Ну, этого-то вряд дождемся!

Много разных чудес из своей сокровенной жизни сказывал мне простец о. Памва, но мое сердце больше всего задели его слова об антихристе. Протоиерей о. Александр Юнгеров, прославленный своей богоугодной жизнью и прозорливостью во всем саратовском и самарском Поволжье, я, человек книжный, и сын простого народа, когда-то пахарь, а теперь монах – духовидец – и все мы трое одномысленны: антихриста дождемся!..

Да, дождемся, если не обратим сердец наших к покаянию и не принесем плодов, его достойных.

22 апреля

Дождемся ли мы антихриста или не дождемся, про то Бог весть, а дело свое делать нужно. Вложил мне Господь в руки перо, посадил на берегу Божьей реки, у ограды оптинской: пиши, раб Божий Сергий, записывай все, что, как Божий дар, в часы твоей молитвы внесет река в раскинутые мрежи.

Будем записывать!

Эти дни что-то потише стало в нашем доме. И в самой Оптиной народу поменьше, особенно из так называемой «интеллигентной публики»: можно подольше беседовать со своими записками.

Вот передо мною лежат записки с Афона одного сердечного моего друга по вере и общим христианским упованиям. Писаны они были им в виде дневника в памятный 1905 год. Долго год этот будут помнить и афонские иноки, и русские люди! Недаром мы – родные братья по духу с Афоном.

«Возьмите, – говорил мне мой друг, – эти записки и делайте с ними, что хотите. У меня они пропадут, а вам, быть может, для чего-нибудь и пригодятся».

Вот дошел теперь черед и до этих записок.

Приятель мой был торговец и в 1905 году ушел на Старый Афон искать «Небесного Иерусалима». Теперь он опять торговец, но любви к доброму монашеству не утратил и, когда есть время, наезжает в Оптину помолиться Богу, поговеть, побеседовать со старцами, поплакать со мною о том, что было и что стало на земле родной…

Хороший человек, святая душа!

Записки его охватывают период времени от 20 марта 1905 года по 30 мая 1906-го.

Тогда на Афоне тряслась земля[50], а у нас – великое русское царство.

Знаменательное совпадение!


«Господи, благослови!» – Так начинаются записки моего друга.

«Сего 1905 года, марта 20-го дня, в воскресенье, выехал я в Киев, где на Благовещение приобщался Святых Христовых Тайн. В тот же день выехал в Одессу, откуда 29 марта на пароходе «Лазарев» отправился через Константинополь в св. град Иерусалим.

В пути я обрел себе двух компаньонов, одного из Кимр, а другого из Одессы – оба простосердечные, хорошие люди, с которыми мы беспечально совершили путешествие до самого Иерусалима. Море было поразительно хорошо.

Константинополь дивно прекрасен по местоположению, но зато население его – это нечто невыносимое по внешней грязи, производящей удручающее впечатление. Если бы не подворье афонских монахов, то добром бы и не помянуть мне Константинополь.

Попутные города не лучше.

10 апреля 1905 года, на Вербное воскресенье, в 6 часов пополудни мы прибыли в святой град Иерусалим. На другой день с неразлучными своими спутниками отправился в желанный великий и святой храм Воскресения Христова, где Голгофа, где Гроб Господень, откуда «возста Господь, яко от чертога».

Сердце билось и трепетало, как голубь крыльями…

Но, увы, уже на пути к храму чувства мои были парализованы частью утомлением от большого морского переезда, но больше обстановкою того пути, по которому пришлось идти к храму: гул и гам от крика и говора всевозможных представителей народностей, со всего света собравших своих представителей в этот духовный центр всего мира, рев ослов и других животных; вид калек и грязных, нахальных нищих, назойливо требовавших подачки; улицы грязные, узкие, усеянные бродячими собаками – все это расхолаживающе и угнетающе действовало на мою впечатлительность, и, входя в храм, я уже не испытывал чувств никаких.

В храме опять грязь греческого неблагоговейного хозяйничанья, жадность проводников – умиления как не бывало. Наш проводник, желая поскорее от нас отделаться, чтобы захватить новую партию паломников в добычу, толкал нас чуть не по шее, заставляя на рысях прикладываться к показываемой святыне. Это переполнило чашу нашего терпения, и мы ушли с горечью, чуть не плача от разочарования.

На другой день – другое искушение. Прошли в храм и пожелали в нем остаться на ночь. Турецкая стража на ночь запирает его от 8 часов вечера до 3 или 4 утра. На меня и на моих спутников напал сон, и нам предложили уснуть на хорах, где были разостланы грязные ковры с грязными тюфяками и подушками. Не более двух-трех часов пролежали мы на них и набрались такого множества всевозможных насекомых-паразитов, что потом долго от них не могли отделаться.

Но всем искушениям настал конец перед неописуемым величием и силой впечатления дня 16 апреля, Великой Субботы, во время так называемой Благодати схождения святого огня, благодатно сходящего свыше на Гроб Господень. Собственно говоря, по торжественной праздничности этот день в Иерусалиме и есть Пасха, к этому-то именно дню и стекаются паломники со всего света: кто ревнитель благочестия, кто ради праздного любопытства или приключений и сильных ощущений – словом, люди всякого сорта и всевозможных национальностей.

Уже со Страстной пятницы город кипел народом, улицы, и без того тесные, стали непроходимы, в воздухе шум и гомон стояли невообразимые…

Храм еще с вечера на субботу был оцеплен турецкими войсками и постепенно наполнялся народом, заблаговременно покупавшим себе места ценою от 50 копеек на наши деньги до 10 рублей.

Мы решили идти в храм в субботу в 9 часов утра. В нашей миссии нам было объявлено, что служба в Воскресенском храме перед «Благодатью» начнется около часу дня. Народ огромными толпами направлялся к храму. Лавки все были закрыты. Близ храма народу было – пушкой не прошибешь. Солдаты-турки отгоняли народ плетьми, но и это мало помогало – народная волна все приливала и приливала.

…Что будет дальше? Как нам пройти?.. Господи благослови! – и мы нырнули в толпу, как в океан, который нас на гребне своей волны вынес в сам храм.

На наше счастье, по милости Божией, еще оставались продажные места для присутствования в храме на богослужении. Мы заняли места в первом ряду, близ Кувуклии, но турецкая стража схватила нас за шиворот и вытолкала в главный храм. В главном храме нас ожидала та же неприятность: там паломники спихнули нас с передовых позиций. Показное смирение уступило место грубому эгоизму, каждому было дело только до самого себя. Повсюду слышалась брань, все толкались. Но, к радости нашей, то не были наши русские паломники, а греки и другие иностранцы. Эти без всякого стеснения готовы дать по шее, лишь бы самим занять место поудобнее.

Тяжело было бороться за место, да жара к тому же стояла невыносимая, но нечего было делать – надо было держаться до часу начала богослужения, до получения Благодатного Огня, этого великого чуда милости Божией.

С двенадцати часов дня греческое духовенство начало готовиться к богослужению. Нами и всеми присутствовавшими стало овладевать лихорадочное нетерпение. И, Боже милостивый! – что только тут начало твориться с арабами, коптами и абиссинцами – с темнокожими нашими единоверцами! Такой поднялся топот и гомон, что этого и передать невозможно… От такого неблагочиния состояние моего духа понизилось еще на несколько градусов. Впору было уйти вон из храма…

Наконец, около часу дня патриарх в одном хитоне вошел в Кувуклию и был заперт там. Ожидание стало еще более лихорадочным. И вдруг шум затих, все замерло, и наступила такая тишина, что слышно было только биение одного тысячегрудного сердца всей массы находившихся в храме. Минуты переживались неописуемые неизобразимого, священного, какого-то никогда не испытанного духовного томления…

Около двадцати минут второго в отверстии Кувуклии показался патриарх Дамиан с пуком огня, и от этого огня мгновенно запылал весь храм.

Что было со мною, писать отказываюсь: такой восторг, такой подъем духа, такой трепет!.. Я был вне мира, где-то над землей, в надмирной вечности, в пещи огненной с тремя отроками, неопаляемый пламенем ее седмеричного разжжения. И действительно, я был в море огня, который не опалял и не жег, несмотря на то что кругом меня люди совали себе его в рот, огнем крестили лицо, волосы, руки. Я и на себе самом испытал это необъяснимое, дивное свойство этого неопаляющего благодатного огня.

Такое свойство Благодатный Огонь сохраняет в себе только несколько минут, после чего становится обыкновенным, стихийным.

На первый день Пасхи Иерусалим наполовину опустел. Мы этот нареченный и святой день встретили в нашей миссии по-российски, но не так восторженно-радостно, как дома: Благодатный Огонь несколько умалил красоту этого Великого дня, подавив силою впечатления все наши чувства.

Огонь пришел Я низвести на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся! (Лк. 12, 49).

Ты и низвел его, Господи! Он со дней Твоих земных невещественно горит в сердцах Тебе верных, а вещественно – каждогодно на честном Гробе Твоем в Иерусалиме.

Слава силе Твоей, Господи!»

23 – 30 апреля

«Из Иерусалима мы отправились на Афон, куда прибыли, с Божиею помощью, благополучно в мае 1905 года.

Афон нас поразил своим величием и красотою. Пантелеймоновские монахи встретили нас чрезвычайно радушно, чем еще более, конечно, расположили нас к Афону. Особенную любовь к богомольцам проявлял начальник фондарика[51], известный всем афонским паломникам о. Никодим[52]. Об этом любвеобильном человеке я слышал еще на пути из Иерусалима, почему и направил свои стопы прежде всего в монастырь св. великомученика Пантелеймона, чтобы от о. Никодима испросить благословение остаться навсегда на Святой Горе Афонской. Но в Пантелеймоновском монастыре, как большом и шумном, у меня не было намерения оставаться.

О. Никодима я удостоился увидать в самый день моего приезда, и, действительно, старец поразил меня своею любовью. Рассказал я ему вкратце свое положение, объяснил ему, что предпочитаю стать бродягою на Св. Горе, чем вернуться обратно в мир, и в ответ услышал от него такое слово: «Довольно! Клади три поклона перед св. великомучеником Пантелеймоном: отныне ты будешь ему служителем. Господь привел тебя сюда».

И я безропотно решил навсегда остаться в этой обители, привлеченный к ней любовью о. Никодима.

Прибыли мы на Афон в пятницу и в Пантелеймоновском монастыре пробыли до понедельника, а в понедельник, после обеда, о. Никодим отправил нас с монахом С. путешествовать по Св. Горе.

К вечеру мы пришли в Андреевский скит. Ничего я не нашел в нем достопримечательного, кроме грандиозного собора: во всем же остальном этот скит – копия монастыря св. Пантелеймона, только значительно ниже своего оригинала.

На следующий день мы посетили Георгиевскую келью, расположенную у подошвы горы-шпиля. От нее надо было совершить восхождение на вершину Афона. Мне очень не хотелось этого, тем более что трудность восхождения не окупалась красотою видов, так как шпиль Афонской горы почти всегда покрыт облаками и туманами. И действительно, очень крутой подъем на шпиль оказался крайне затруднительным и продолжался около трех часов, измучивши меня до того, что пот лил с меня градом, когда я и мои спутники добрались наконец до вершины, где мы увидели греческую церковь, по обыкновению бедную и неопрятную, как и все доселе виденные мною греческие церкви. В этой церкви мы прочитали акафист Покрову Пресвятой Богородицы.

Если подъем на гору был тяжел, то спуск был прямо ужасен, угрожал нам ежеминутно падением в пропасть и конечною гибелью. Но, слава Богу, спустились мы благополучно, употребив на спуск около двух часов. Видов из-за тумана никаких не видали, да и ничего, кроме камней, холодных и бесплодных, тоже не видели, ибо растительности сверху, кроме редких цветов по расщелинам, нет никакой.

После спуска зашли в Георгиевский монастырь; оттуда, подкрепившись пищею, отправились в греческий Афанасьевский монастырь и в нем ночевали. Наутро пошли на источник св. Афанасия, явившийся по повелению Царицы Небесной, и в его святых, чистых струях удостоились омыться. Какое обилие воды! И что за вода! – светла, как хрусталь, и сладка, как манна. Все поклонники были необычайно утешены и со свежими силами двинулись оттуда в греческий Иверский монастырь, где слушали обедню и прикладывались к чудотворной Иверской иконе Божией Матери, Вратарницы Афонской и Московской Заступницы, красы Первопрестольной. Икона эта невольно вызывала во мне воспоминание о недавно покинутой мною Москве, об оставленных в ней близких…

Облобызав несколько раз с умиленными слезами эту святыню, отслужили перед нею молебен, приложились к почивающим в обители мощам и к обеду отправились в Артемьевскую пустынь. Чудная пустынь – чистенькая, приветливая, хлебосольная!..

Ильинский скит, куда мы прибыли к поздней обедне, был последним этапом, где наше общее путешествие кончилось. Отсюда я с одним из своих спутников отправился в Сретенскую пустынь, до которой от Андреевского скита не более получаса ходьбы. Там я должен был встретиться с о. В., подвижником этой пустыни, с которым я познакомился в пути от Одессы и который звал меня в свою обитель с тем, чтобы в ней и обосноваться для монашеского подвига. К великому нашему горю, о. В. не было дома: он уехал по делам в Солунь. Вероятно, насельники его кельи были уже им предупреждены о возможности нашего прихода, ибо нас приняли так радушно, что мы забыли даже и об о. В., и о неудавшемся с ним свидании. Впечатление и от пустыни, и от братии было самое лучшее; к тому же и местоположение с чудным видом на Андреевский скит и Карею нам чрезвычайно понравилось.

В пустыни находится небольшое жилое здание, ветхое, но уютное, окруженное хорошим, хотя тоже небольшим, садом и огородом. На всем какой-то семейный, а не казенный отпечаток. Есть церковь, есть звонница, трапезная и другие монастырские постройки, как и в больших монастырях. Служба отправляется тоже по чину больших афонских обителей.

Пока нам готовили чай, мы, по предложению заместителя старца о. В., диакона, молодого и очень добросердечного человека, осматривали пустынь, которая на нас произвела самое отрадное впечатление. Церковка маленькая, человек на пятнадцать, но чистенькая и убранная с необыкновенной любовью. Все было дешевенькое, но все блистало чистотой и благоговейностью. И пришло мне на ум: не такова ли была первая церковь апостольская? Не здесь ли любовь неотпадающая? Не здесь ли братское между собою единение? Не здесь ли все общее, един дух и едино сердце?.. Но как узнать это?..

Трапезная устроена также человек на пятнадцать. И в ней тоже чистота отменная. Вся она украшена священными изображениями. Кельи маленькие – с трудом поместиться одному. Настоятельская келья побольше, но все-таки не более как на полтора человека. В ней меня и поместили на ночь.

На кровать старца я, однако, не посмел лечь, под свой ночлег занял то место в келье, в котором человек едва мог поместиться; на нем я и устроился, хотя и не без труда, но спал отлично.

Наутро о. диакон водил нас осматривать сад и огород. Всего понемногу, но все там есть: и виноградник, и плантация масличных деревьев, и смоковницы, и другие фруктовые деревья. Мы видели также небольшой источник ключевой воды с резервуаром.

Но вот нас попросили на террасу к чаю, который был подан с отличным свежим вареньем и вкусным белым хлебом. Поблагодушествовав за чаем, мы с о. диаконом пошли в церковь, где он начал править вечерню со своими и с соседними келиотами. Это было под воскресенье.

После вечерни нас опять пригласили на трапезу. Все было приготовлено замечательно вкусно. Трапеза состояла из трех блюд, подаваемых прямо с огня. Видно было, что готовил мастер своего дела. С тех пор как мы уехали из дома, мы ничего подобного не только не ели, но и не видали. Потеряв тут меру строгого монашеского правила, мы, не стесняясь, уплетали предлагаемое. Отцы поощряли нас, подкладывали и подливали; и оказалась трапеза наша более чем обильной по вине все того же искусника-повара, живавшего, оказывается, в миру в лучших кухнях. Много мы были ему благодарны за угощение. В пустыне он живет первый год.

После трапезы мы пошли с о. диаконом в церковь править повечерие, после которого нам было предложено подкрепиться сном, а сам о. диакон отправился просить священника, чтобы наутро ради воскресного дня служить утреню и литургию.

Утреня была в 2 часа ночи, а за нею вслед обедня, отслуженная очень парадно, с красным звоном и с певцами из других келий. Товарищ мой был от всего в полном восторге.

По окончании службы нас попросили к чаю. С нами были приглашены и служивший священник, и гости, монахи-келиоты. Все были одеты чисто, по-праздничному. У всех монахов были приятные, простые, добродушные лица.

Хорошо нам было в этом обществе!..

После чаю все отправились на трапезу, где все вели себя чинно, но вместе с тем и вполне непринужденно, весело, по-праздничному. Обед состоял из трех блюд, великолепно приготовленных, и с хорошим вином в изобилии. В заключение нам двоим подали чай с душистым вареньем и сдобными баранками. Потом мы с соседским священником, служившим в келье литургию, опять сходили в церковь, где кое-что пропели и сделали отпуст. Мы не находили слов благодарности за такой радушный прием. Монахи дали нам провожатого, и мы с большим сожалением расстались с этим благословенным уютным уголком.

Когда из паломничества по афонским святыням мы вернулись в Пантелеймоновский монастырь, то там нам было объяснено, чтобы мы с понедельника начали говеть к четвергу для приобщения в этот день Св. Христовых Тайн. В этот же четверг желающие могли отправиться на пароходе в Одессу.

В четверг я приобщался за ранней обедней на фондарике, в церкви Преображения Господня.

После обедни о. Никодим отслужил отъезжающим поклонникам напутственный молебен, после которого сказал им теплое прощальное слово. Потом была трапеза, после которой о. Никодим принимал всех отъезжающих у себя в келье. Всем им он надавал и книг, и икон на благословение и вновь сказал несколько задушевных слов. После благословения у себя в келье о. Никодим повел поклонников к о. архимандриту, где они все до единого вновь получили благословение и книгами, и иконами, и просфорами. Надо было видеть восторг поклонников от всей этой благодати!

В 4 часа отъезжавшим была предложена вторая трапеза, после которой они отправились на пристань Дафну, находящуюся в пяти верстах от Пантелеймоновского монастыря, чтобы там сесть на пароход, отправляющийся в Одессу.

В местной монастырской бухте к 6 часам вечера 19 мая 1905 года уже была готова к отплытию в Дафну флотилия монастыря. На баркас и две лодки уселись около трехсот паломников. Багаж их уже был уложен раньше. Общий любимец всех поклонников, о. Никодим, сам вышел их провожать. И тут происходили умилительные сцены прощания. Энтузиазму, казалось, не было предела.

«Прощай, дорогой Афон! Прощай, дорогой отец Никодим! – раздавались крики. – Благослови нас, чтобы благодать Афонской горы пребывала всегда с нами и с нашими близкими!»

Пока готовились отчаливать, некоторые по нескольку раз выходили из лодки, чтобы передать что-либо о. Никодиму или еще раз принять от него благословение, поцеловать еще раз его руку и одежду. И он с неиссякаемой любовью отверзал свои объятия всякому из случайных духовных чад своих, которых отпускал теперь с благословенного Афона в далекую Россию… А что делалось в лодках, того и не изобразить пером! Все друг перед другом старались погромче, чтобы быть услышанными, прокричать свой прощальный привет Афону и святому старцу:

«Прощайте! Благословите!»

Умилительная картина! У многих отъезжающих текли слезы.

«Благослови, о. Никодим, отчалить!» – крикнул вахтенный.

О. Никодим поднял руку и благословил: «Отдай!»

И с этим словом отданы были чалки, буксирный пароходик запыхтел, закачались лодки – и флотилия двинулась. Паломники запели пасхальные стихиры и стали медленно удаляться от берега.

В день причастия, ради величия Таинства, я стараюсь безмолвствовать. Но как было тут безмолвствовать, когда с отъездом двух моих товарищей по путешествию порывались для меня последние две ниточки, связывавшие меня с дорогой моей родиной, с Россией?! Они стояли в лодке, на виду у меня, и делали мне рукой прощальные знаки. На сердце у меня защипало, холодом одинокой тоски повеяло в душе, но, с Божией помощью, я скоро оправился и предал себя всецело в волю Божию.

Скоро утешил меня Господь: с пятницы на субботу, во время обедни, отвели меня к о. архимандриту Нифонту. Он вежливо, но кратко спросил меня, что мне нужно. Я ему ответил довольно несвязно, что хочу монашества. Он спросил: почему? И задал еще несколько кратких вопросов. Затем благословил и сказал, что примет.

– Седмицу, – сказал он, – походите по монастырю.

– Нельзя ли поскорее?

– Хорошо! – ответил он.

Я поклонился и, утешенный, вышел. Все представление о. архимандриту, решавшее, казалось, всю мою судьбу, продолжалось не более 2–3 минут.

Вместо седмицы прошло почти полторы.

Через полторы недели, в среду, меня опять повели к о. Нифонту. Раньше меня принял благословение на поступление в монастырь один нижегородский старик, из богомолов. О. архимандрит послал его на послушание в красильню. Давая мне благословение после него, о. архимандрит сказал:

– И вы тоже пойдете в красильню.

Вот сегодня, в четверг, 2 июня 1905 года, отведут меня, раба Божия Димитрия, на место моего монастырского послушания, начала моего монашеского подвига. Что ждет меня? Прощай, брат мой Ваня, прощай, сестра, прощай, вся семья Ванина, такая мне дорогая и близкая!.. Конечно, ничто меня не смущает, я на раны готов: сам препоясываться не хочу – пусть Он, Господь мой, Сам меня препояшет и ведет. Всему я очень рад. Наконец-то наступило время служения моего Богу безраздельно! Какое бы ни назначили мне послушание – почетное или унизительное – Его святая воля да будет! Желал бы я только одного, чтобы время не тратилось без пользы для монастыря и спасения моей души, и чтобы Бог помог приладиться к послушанию, да чтобы уж не слишком ломался внутренний строй моей жизни.

Царица моя Всеблагая во всем заступит и вразумит меня. Ей, Премилостивой, себя я поручаю в святом жребии Ее афонском…

Сегодня благочинный, о. Д., при о. архимандрите отвел меня и старика-нижегородца на место послушания к отцу В., заведующему красильной. Благочинный заставил нас сделать по два поклона перед иконами, а третий отцу В. При этом о. благочинный посмотрел на меня и изрек:

– Как я тебя провижу, не прожить тебе здесь более двух недель!

Горько мне стало. Да не будет сего!

О. В. отпустил нас до вторника. В субботу, под Троицу, Бог сподобил меня причаститься в Покровском соборе. Бдение под Троицын день совершалось по новому афонскому уставу от 12 часов ночи до 10 часов утра. На этот раз Господь привел стоять без особого труда. Парадная вечерня совершалась в 4 часа пополудни с коленопреклонением, а повечерие – с чтением акафиста Пресвятой Троице.


Сегодня вторник, 7 июня, день начала моего послушания. Я встретил его совершенно спокойно. Был в церкви и после ранней обедни, в 12 часов дня, представился отцу В. как его послушник. Со мной пришел и старик-нижегородец. О. В. ласково к нам отнесся и поручил своему монаху отвести на трапезу и накормить (трапеза мастеров бывает раньше общей).

Первое послушание нами выполнено было блистательно.

Затем нас одели в рабочую монашескую одежду, надели на голову войлочный черепенник, дали маленькую краскотерку и заставили тереть краски. Это было мне по силам. Затем, когда я стер краски, заставили таскать щелочную золу. Это уж мне не было по духу, но я и это послушание понес без ропота, убеждая себя, что послушание есть венец монашеских подвигов. Тут за стариком-товарищем пришел благочинный и перевел на другое послушание.

На другой день, в среду, таскал в сарай сено с монастырской пристани.

Трудно мне привыкать к моему послушанию: оно грязно и непосильно – тяжело для меня; здоровье мое мне не позволяет быть на черных работах. Но во всем полагаюсь на Царицу Небесную. Решил терпеть даже до крови.


Благочинные не скупятся на дерзкие выговоры: каждый день я получаю их в изрядной порции. Для новоначальных, быть может, это и требуется, но для меня трудно переваримо: такое обращение противоречит словам послания св. апостола Павла – вы, духовные, исправляйте такового в духе кротости или – носите бремена друг друга (Гал. 6, 1–2)


Решился отправиться к о. архимандриту просить облечь в послушническую одежду и дать келью. Едва до него добрался. Меня, кажется, от него оттирают. Не успел и рта я разинуть, как о. Нифонт сейчас же приказал выдать мне одежду, но насчет кельи вопроса не решил.


19 июня оделся в послушническую одежду и на этот же день получил записку о переводе меня в канцелярию, под начальство к отцу С. Тут уже совсем другая атмосфера: писари – народ деликатного обращения, и если куснут, то с вежливостью и исподтишка.


Атмосфера в канцелярии другая, а люди-то все те же. Главный наш порок – болезненно развитое самомнение и самолюбие; все – учителя, и никому не хочется учиться. В солдатах, в новобранцах, мне приходилось испытывать нечто подобное тому, что довелось понести в канцелярии. Казалось бы, что общего? А между тем все то же: внешний устав соблюдается, снаружи благочинно, а любви нет. Благодарение Господу, старец-начальник, о. С., человек, кажется, кроткий, доступный и снисходительный, да, кроме того, и тактичный, ибо умеет улаживать отношения и приводить к миру.


Понемногу начинаю свыкаться со своим писарским званием. На товарищей стараюсь меньше обращать внимания, а все-таки тяжело за себя и за них.

Где цель наша – искание чистого монашества? Вечно в пересудах, зависти, нелюбовности; все думаем о себе, что мы нечто, тогда как мы ничто без руководящего нас Господа.


Надоедают послушания во время утрени на кухне, надоедают и не нравятся. Кроме того, отрывают и на иные послушания: то в прачечную, то на кладбище, то в усыпальницу, куда кладут черепа и кости, отрываемые из могил после трех лет со дня преставления.


Сегодня я был назначен с другими четырьмя братьями сторожить тела двух утонувших по неосторожности в споре рабочих. Это случилось в ночь с 26 на 27 июня. На горестное и вместе полезное размышление навело меня это послушание. Стоя против трупов, уже смердящих, лежащих на полу в рогожах (здесь так убираются тела усопших), тянул я четки и поминал утопленников – Димитрия и Иоанна. Ужасное совпадение! Это имена – мое и моего брата, о котором болит и плачет мое сердце и которого с волнами житейского моря я теперь оставил бороться без моей помощи. И нужно же было из тысячи пантелеймоновских монахов попасть на это послушание мне!


Но не все для меня темно в обители, много и свету в ней для моего измученного сердца: постоянно, когда не на послушании, в церкви; благочестие и религиозность не вышучиваются, как в миру, и не высмеиваются. Приобщаться новоначальных обязывают раз в каждые две недели. Монахи причащаются еженедельно. Это ли не милость?


С радостью примечаю, что раздражительность моя начинает ослабевать и на ее место водворяется мир, почти ненарушимый; совесть уязвляется реже, мирской мятеж слабо отражается в сердце, несмотря на то что из России доходят слухи о наших тяжких поражениях на Дальнем Востоке, о буйствах внутри родной страны, в Одессе в особенности. Волнует это все душу, но только пока слушаешь сообщение… А у меня не пылка ли любовь к родине! Но предаешь и себя, и все Богу и становишься опять мирен.


24 июня приобщался Св. Христовых Тайн. Вот уже с Троицы не пью чаю во избежание простуды. Здесь многие болеют от простуды, несмотря на стоящую жару… Присматриваясь построже к своей духовной жизни, убеждаюсь, что она у меня замерла и в обитель Царицы Небесной и св. великомученика Пантелеймона я прибыл как раз вовремя, а то нельзя было бы уж и возбудить к жизни мою омертвевшую душу. Да и теперь – дышит ли еще она? Жива ли? Чуть слышно мне биение ее пульса. А мусору-то, мусору-то сколько! Много нужно поработать, чтобы очистить всю грязь и копоть греховную и воскликнуть вместе с пророком: жив Господь, и жива душа моя! (см. 4 Цар. 4, 30).

Помилуй меня, Господи!


Кроме главного моего писарского занятия, идут своим чередом и неожиданно на меня налагаемые частные послушания: сегодня – уборка в трапезной, а 30-го читал Псалтирь по усопшим. Благодарение Господу, житейские мои скорби и превратности приучили меня к терпению, а то бы не вынести этой монашеской пробы моего характера. Отцы благочинные ни одного дня не пропускают без выговора в самой грубой форме то за поклоны, то за шапку, которую забываю вовремя снять в церкви во время богослужения. Все это – мелочи, но они раздражают и повергают в некоторое расслабление и даже уныние. Может быть, такое обращение и правильно – судить не берусь, – но я покоряюсь ему с большим принуждением и очень смущаюсь. По-моему, оно не отвечает учению свв. отцов и руководителей монашеской жизни; нетактично и неспасительно применять ко всем без различия такую грубую, озлобляющую систему духовного воспитания. Я пришел в монастырь закаленным злобою мира, от скорби великой, а то бы исполнилось на мне предречение благочинного о. Д.: не прожил бы я и двух недель в обители…


Время идет невидно: работа и передышка следуют друг за другом; некогда даже и на афонскую природу полюбоваться. Все имеет свою хорошую и дурную сторону: хорошо на Афоне, но много и тяжелого…


27 июня, в 5 часов утра по местному времени (по нашему в половине первого ночи), было довольно сильное землетрясение. Я спал и проснулся, не понимая, в чем дело. Повернулся на другой бок и заснул, избежав тем тягостного страха и волнения. Говорят, такие землетрясения на Афоне бывают довольно часто. Найдется, кроме того, и другое кое-что – частые разбои и нападения греков на русских келиотов…


Все неприятности с Божией помощию переношу благодушно. Нашлись и благодетели, которые ободряют меня. «Все пройдет», – говорят они и называют новоначалие в монастыре временем самого тяжелого искуса. Обещают скорое пострижение.


Это время (по 8 июля) шло мирно. Кроме писарского, других послушаний не нес из-за пореза пальца на левой руке. Только в прачечной, где я в первый раз мыл свое белье, произошло у меня легкое столкновение. Простое это дело – стирка, но к нему все-таки нужно приспособиться. Расположение духа было неважное. Попросил у одного молодого монаха указания, как приступить к этому новому для меня делу, и получил насмешливый ответ:

– Сам узнаешь!

Этого было довольно, чтобы лишить меня мирности, и я ответил ему дерзкой фразой. Мы побранились, к счастью, не слишком горячо. Горечь этого события сменилась вскоре удовольствием: первый опыт стирки прошел довольно удачно, и белье мое мне показалось довольно чистым.

Мытье белья здесь обязательно для всех, даже для старцев-иеромонахов. За деньги здесь ничего не делают, и я уже второй месяц не знаю употребления денег и их совсем у себя не имею.

Это ли не рай на земле?!


Сегодня, 8 июля, в день Казанской Божией Матери я сподобился причаститься Св. Христовых Тайн и теперь благодушествую в ожидании перехода из фондарика (гостиницы) в свою келью в монастыре. Время идет, но перемен в моей жизни не видится. У служб бываю только у литургии и повечерия, остальные службы заменяют послушаниями, чаще всего приходится быть на кухне. Послушание это тяжелое и грязное, да, кроме того, дышишь плохим воздухом.


С большим интересом ожидал я главного монастырского праздника св. великомученика Пантелеймона. Перед праздником в монастыре все мылось, прибиралось и чистилось для встречи гостей. Гости эти – большею частью почетные монахи Св. Горы, их приближенные и сиромахи, т. е. пустынники, живущие в самых диких местах Афона.

Гости прибыли в монастырь накануне праздника, утром.

Их встречал о. настоятель с братиею торжественно колокольным звоном и ружейной пальбой. Гостей собралось около тысячи. Это была как туча черная. Вид сиромахов был ужасен: худые, бледные, изможденные; одежда рваная… Между ними попадались и иконописные лики маститых старцев, как видно, не вотще текущих.

С назначением меня к пожарным рукавам для поливки монастыря во время вечерни наблюдения мои кончились. Я не видел знаменитого бдения, начинающегося в полночь и оканчивающегося почти в полдень: эту ночь и утро я провел на послушании в кухне. От ранней обедни на самый день праздника я тоже был отправлен до вечера на кухню, и это меня очень огорчило.

В день этот мне пришлось участвовать в кормлении сиромахов. Они с жадностью набрасывались на всякую пищу, какая только им ни попадала под руку. Монахи с ними обращаются с большим пренебрежением, не как с гостями, а как с презренными нищими, едва не толкая их по шее. Терпению и выносливости их я удивлялся. Покормивши их, им дали денег, и к вечеру во всем монастыре уже не оставалось ни одного сиромаха.

На второй день праздника монастырская жизнь потекла своим обычным порядком.


За время моего пребывания в обители со мною случилось два серьезных искушения: заели было паразиты и вернулась старая моя болезнь; но милосердием Божиим оба эти искушения скоро меня оставили. Много меня в это время утешал о. Никодим.


На этих днях меня освободили от частных послушаний. Это громадная для меня льгота.


Сегодня, 11 августа, через о. В. из Сретенской кельи получил письмо от сестры из России: брат мой, Ваня, умер. Это известие меня как громом поразило. Первою моею мыслью было сейчас же лететь утешать сирот и заменить им собою отца. Но подумал и решил предать и их, и себя в волю Божию.

Господи! Не до конца прогневайся на нас, не погуби нас с беззакониями нашими. Обрати, Господи, гнев Твой на милость, не помяни грех юности нашей и неведения нашего, Человеколюбче!


Вот уже несколько дней прошло, как я получил келью и ключ от нее. Остается испросить благословение настоятеля побелить и переходить. Что будет мне келья эта: гроб ли или добрая жизнь?

Пресвятая Богородице, помоги!

На Преображение приобщался Св. Христовых Тайн и, кажется, утолил несколько скорбь об умершем брате. Но что будет с сестрою нашей, что будет с сиротами?..

Сегодня понедельник, 22 августа. Перебрался в келью. По первому впечатлению, хорошо. Размеры кельи 5½ аршина на 3½. Внутри обелена известкой; мебель деревянная: кухонный стол, крашеный, внизу шкафчик, табурет, шкаф с занавеской для платья, кровать – доски на козлах – вот и все, да больше ничего и не нужно.

Но вскоре обнаружились и неудобства: единственное окно моей кельи выходит к конюшням и помещениям наемных рабочих. Несмолкаемый их говор и крики мулов – это неприятно, да, кроме того, и помещение-то мое находится вне монастырской ограды. Самого-то главного и дорогого – монастырской тишины – я, оказывается, и лишен, да к тому же и удален от центра всей своей деятельности, которая вся проходит внутри обители. Говорят еще, что в холодное время вредный ветер дует именно с той стороны, куда выходит единственное окно моего помещения. Пока это еще не страшно: хотя и 1 сентября, но жара стоит невообразимая и солнце палит ужасно. И такая-то погода стоит с мая, от которого до сих пор было не более двух-трех дождей. Ежедневная температура – от 35 до 40 градусов. Для меня это невыносимо. Хорошо еще, что по временам дует прохладный горный ветер.


Масса больных дизентерией и другими болезнями. Больницы переполнены до того, что уже нет места для новых больных. Трудно мне на Афоне, но Царица Небесная не дает совсем падать духом. Все мои старые болезни, которые я когда-либо имел, здесь все ополчились на меня сразу, как грозные кредиторы с неутолимым требованием расплаты. Невольно напрашивается мысль: на что я годен? Работать не могу, писать трудно, петь и читать вредно. То не могу, то не умею, то вредно – весь немощен, весь ни к чему не потребен. Хочу носить немощи других, а сам для них являюсь бременем.

Но не в немощах ли наших сила Божия совершается?!


Вот уже и 18 сентября. Вчера приобщился Св. Христовых Тайн. Какое истинное утешение и благо! Его не заменить никакими земными благополучиями и утехами…

Вчера вспоминал молитвенно моих именинниц и крестниц – дочерей моего усопшего брата, а с ними и других близких. Болезненно заныло мое сердце при этом воспоминании: что теперь с ними?

Здоровье мое несколько улучшилось.


На днях ходил на виноградники, принадлежащие Пантелеймоновскому монастырю, для резания винограда. На это послушание, по обычаю, ходят все монахи – и старые, и молодые – как на прогулку. Этим послушанием я остался очень доволен. Завтра отправлюсь в дальние кельи монастыря на 3 дня резать виноград.


2 октября. Вот уже второй день и Покрова. Это местный праздник, подобный дню св. великомученика Пантелеймона, но почему-то без особенной сутолоки. И этот праздник прошел торжественно и спокойно.

Накануне праздника, в 2 часа пополудни, прибыл настоятель Андреевского скита и с ним братии до десяти монахов. Встретили их со звоном, со славою, ввели в Пантелеймоновский собор, отслужили краткий молебен, а затем проводили на покой в царский фондарик, где гостям было предложено угощение. Здесь с давних пор заведено, что во время праздников настоятели обоих монастырей замещают друг друга для совершения богослужения: пантелеймоновские праздники служит в Пантелеймоновском монастыре андреевский настоятель, а андреевские в Андреевском – наш о. архимандрит Нифонт.

Сиромахи уже с утра толпились в нетерпеливом ожидании удовлетворения главного и неизменного их кредитора – чрева.

Увы, увы! Насколько велико здесь стремление к удовлетворению телесных потребностей, физического голода, настолько мал запрос на духовное питание. У всех на уме трапеза и «утешение» – сухарики, бараночки, конфеты, сливочное масло, яблоки, всякие сласти и… вино.

Чрево и самолюбие – это две главные пружины афонской жизни; все остальное, чем жива душа человека, замерло. Есть, конечно, и добре подвизающиеся, – иначе бы не стоять Афону, – но их не видно, они скрывают себя, и я их не знаю.

Поживу подольше, может быть, и увижу…

Накануне праздника меня назначили в чайную, чтобы поить сиромахов, а после них арагатов[53]. Сиромахов пришло на праздник человек триста. Были и молодые, и старые – и те, и другие оборванные и худые как скелеты. Аппетит у них волчий. Они пили чаи с неимоверной жадностью и все умоляли подбавлять сухарей из белого хлеба, которых им разнесли несколько больших мешков. Чаю они выпили неисчислимое количество. Нас, служащих, было десять человек, и мы едва успевали подавать, несмотря на то что чай с сахаром уже заранее был приготовлен в больших котлах, и наше дело было только разливать готовое. Бог с ними! Эти были хоть благодарны. Не то арагаты: им ничем нельзя было угодить, и они пили и ели чуть не с проклятием.


6 октября. Погода здесь как у нас в августе.


24 октября тихо и безболезненно скончался праведной кончиной архимандрит Нифонт. Несколько раз приобщался и был пособорован. Царство ему Небесное! К телу архимандрита прикладывались монахи, был допущен и я. Лежит он на диване в своей келье, в обстановке довольно бедной, в монашеском келейном одеянии, совершенно как живой.

Прислушиваюсь к разговорам и толкам, вызванным кончиной настоятеля, и вывожу заключение, что мы точно не аввы лишились, а какого-то дальнего родственника: большинство совершенно равнодушно, были бы и еще равнодушнее, если бы не неожиданность кончины. Шел толк о том, какие будут гости да какое будет угощение. Смущает это меня, немощного.


26 октября. Сегодня на день моего Ангела, св. великомученика Димитрия Солунского, удостоился причаститься Св. Тайн. Кончилась служба в храме, где я был, а через полчаса кончилась и литургия в Покровском соборе, где стояло тело почившего нашего настоятеля. Из Покровского собора тело после литургии было перенесено в Пантелеймоновский, где полагается отпевать всю старшую братию. Монашествующего люда собралось множество во главе с архиереем, несколькими архимандритами и игуменами. Картина отпевания была торжественная. При перенесении тела из собора в собор производилось фотографирование процессии.

Блажен почивший, избежавший бедствий, грядущих на вселенную, в частности на начальников монастырей! У меня невольно вырвалось восклицание: «Блаженны умирающие о Господе!..»

Отпевание длилось около трех часов. Поминальная трапеза началась только в пятом часу, и ею закончилось земное странствование архимандрита Нифонта.

После вечерни я пришел в свою келью и поблагодарил Бога за то, что день моего Ангела прошел так мирно и благочестиво. Вспомнилось, что в миру не так проводился этот день… Нет, в монастыре все-таки лучше!..


Наступила ночь. В 4 часа утра я лег спать. Только что я заснул, как проснулся от страшного стука, повторившегося два раза: это, как оказалось, бушевал психически больной, живущий в нашем коридоре. Какое-то смутное беспокойство закралось мне в сердце, но я все-таки вновь заснул на короткое время. Без четверти шесть я проснулся, но по лености своей опять лег, хотя до заутрени оставался только час и его надо было употребить на канон. Без четверти семь я снова проснулся и только хотел было встать, как – о ужас – затряслось все наше здание и запрыгали в моей комнате все предметы, как живые. Я вскочил и бросился на колени пред образом Спасителя, затем стремглав побежал в собор к утрени, чтобы хоть там обрести себе успокоение, ибо страшно был испуган. На этот раз все монашествующие, без отсталых, были в храме, и все в великом страхе. И было с чего: живущие более 40 лет в монастыре старцы говорят, что таких толчков они еще не испытывали на Афоне.

Перед началом утрени затряслось опять, но толчки были слабее. К общему удовольствию, вместо утрени начали служить молебен Божией Матери. Всем хотелось молиться, и молебен на всех подействовал успокоительно. Но вот пошли опять толчки все сильнее и сильнее; заколебалось и застучало здание храма, в котором мы молились. Но все-таки и это землетрясение не было сильным. После молебна началась утреня, во время которой толчки повторялись. Молодежь едва владела собою, но старцы были довольно спокойны… Толчки продолжались, но легкие… Вот тут-то и постиг я впервые отчетливо-ясно все непостоянство и суетность земного…

Только что возгласили: «Богородицу и Матерь Света в песнех возвеличим», – как ударил такой сильный толчок, что тут и старые, и молодые – все утратили душевное равновесие и устрашились. И было с чего, когда на наших глазах стали расседаться своды, а в алтаре из куполов посыпалась штукатурка и полетели кирпичи.

– Вот и конец тут всему!.. Сердце заколотилось в груди, готовое из нее вырваться.

Утреня прервалась. Диакон взволнованным голосом стал тянуть четку:

– Пресвятая Богородице, спаси нас!

Все стали метать поклоны. После сотницы стали продолжать утреню и, слава Богу, окончили ее благополучно. Толчки повторялись, но уже не такие сильные.

После утрени во всех храмах начались ранние обедни, а после них назначен был крестный ход вокруг монастыря. Во время ранней обедни был изрядный толчок, а затем все стихло.

В начале второго часа дня ударили в колокол к крестному ходу. Монахи собрались все до единого, и начались толки: один рассказывал, что видел знаменательный сон; другой, что это землетрясение было предсказано каким-то подвижником и т. д., и т. д. Стенные часы, оказывается, остановились у всех вместе с курантами на колокольне.

Крестный ход окончился благополучно, хотя почва все еще продолжала колебаться, но не сильно, не угрожающе. В 6 часов вечера все утихло, и все приступили к обычным своим занятиям.

В 8 часов вечера вновь начались довольно сильные толчки, и земля опять заколебалась, и опять всеми овладел жуткий страх. Под землей слышался гул. По монастырю всюду повреждены храмы и здания, сломаны дымоходные трубы, съехали черепичные кровли, своды и стены дали значительные трещины.

Со всей горы идут известия о катастрофе, сопровождаемой повсеместным разрушением. Страшно!

На повечерии опять сильно трясло, но только с расстановкой. После службы мало кто и пошел на отдых в свои кельи, боясь оказаться погребенным под их развалинами. Нервы у всех были напряжены до последней степени. Некоторые монахи ночь провели в кущах, а кто пошел в свою келью, тот не спал. Я часочка два от сильного утомления успел вздремнуть, хотя небольшое трясение продолжалось еще всю ночь. Понемногу даже и к нему начинали привыкать, но спокойствие едва ли кому удалось вернуть.


28 октября опять трясло и за заутреней, и за ранней обедней. В трапезе на три дня назначили пост. На занятия явились, но без всякой энергии – у всех руки точно отвалились. Земля все еще колебалась. В 10 часов вечера был опять сильный толчок, за повечерием тоже. Эту ночь опять провели без сна. Толчки продолжались всю ночь.

Так же беспокойно прошел и день 29 октября. 30-е пришлось на воскресенье. Назначено бдение и крестный ход. Слава Богу, воскресный день прошел благополучно.

Общее несчастье благотворно отозвалось на взаимоотношениях старшей и младшей братии: сразу установилось нечто вроде равенства и братолюбия, чего до землетрясения не было и в помине, ибо послушники и монахи, иеромонахи в особенности, отстояли друг от друга, яко востоцы от запад.

Пришел пароход из России, и с ним прибыли новости одна хуже другой: в Одессе будто бы перебили уже более тысячи евреев; Царь подписал якобы конституцию; будто рвут и предают поруганию царские портреты. Не хочу верить всем этим мерзостям, не хочу о них и слышать; предпочитаю не удовлетворять возбужденного любопытства и умолять Господа о ниспослании сынам России Духа Божия, Духа разума, Духа ведения и благочестия, дабы прекратилось нестроение вражие на дорогой моей родине.


Легкие колебания продолжались 31 октября, 1 и 3 ноября от пяти до шести раз в сутки. С горы идут слухи, что местами будто бы появилась лава и бывает виден вулканический огонь, но эти известия требуют подтверждения. Настроение у всех угнетенное, и оно способствует возникновению всякого рода дурных слухов. Из уст в уста передаются пророчества каких-то старцев о том, что сильное землетрясение вскоре повторится и разрушит весь Афон.


6 ноября. Землетрясение все еще продолжается до сего дня. Примечательно, что сильные толчки бывают через определенные промежутки времени: в час пополуночи, после повечерия и в 7–8 часов утра, во время заутрени. Когда происходят такие толчки, то все здание трясется.

Погода у нас стоит все время теплая: ходим в летней одежде и в кельях все окна открыты. А в Москве уже, наверно, теперь зима.


7 ноября. Слава и благодарение Богу и Царице небес и земли: ни вчера вечером, ни сегодня не было больше колебаний почвы, не было и зловещего подземного гула, который не умолкал все время и наводил ужас на всех нас, грешных.

Сегодня торжественно, с красным звоном встретили нового нашего настоятеля, бывшего наместником и настоятелем на Одесском подворье. Имя его – Мисаил. Он приветлив, обращение его простое, но держит себя с достоинством, по-архимандритски. С его приездом стало как-то спокойнее на душе: случись опять землетрясение, и оно, кажется, не показалось бы таким страшным. Таково влияние на человеческую душу законной власти.


16 ноября. До сегодняшнего дня все было почти спокойно. Если и бывали подземные толчки, то такие легкие, что даже не всем были заметны. Но вот сегодня в 4½ часа утра опять началось сильное землетрясение. Я спал и проснулся оттого, что подо мной в буквальном смысле слова запрыгало мое ложе. Здание потрясалось, вываливались кирпичи, стены дали трещины. Не более 20 секунд продолжалась эта встряска, но, как потом оказалось, она причинила огромные бедствия на всей горе Афонской и сопровождалась даже человеческими жертвами: в Иверском монастыре, в монастыре св. Анны было убито свалившимися с гор камнями несколько человек рыбаков. Камнями же было повреждено и даже совсем разрушено много калибок, т. е. маленьких келий, в которых проживало по одному, по два монаха.

Опять стало тихо. Толчки не повторяются, но зато из России доходят страшные известия. Боже, что творится там! Убийства, бунты, кощунства в церквах, осквернение святыни. Куда девалось обезумевшее начальство, покинувшее свои посты? Где власть?.. Как-то вас, моих дорогих, в Москве Господь милует? Неужели мой вопль о вас не дойдет до Господа?

Помилуй и их и меня, Боже, Спасителю мой!


24 ноября. Все это время было относительно покойно. Сегодня же опять в заутреню, в 6½ часов и 8 часов утра, были сильные толчки, повторявшиеся с какой-то резкой отрывистостью. Опять все в страхе. Что же это будет?


12 декабря. Опять все спокойно. Но что творится на дорогой нашей родине! Там безумие достигает, кажется, своего предела, того предела, за которым неминуемо должно последовать разрушение русского царства, если только не оглянется Господь…

Увы! И у нас конец покою: сегодня в 9 часов 45 минут вечера вновь было землетрясение, сильное и отрывистое, но повреждений от него не было.


14 декабря. Подземный гул опять не утихает, и опять трясется земля, хотя и не сильно.


20 декабря. В нашем коридоре живет монах, по мнению одних – прельщенный, других же – просто сумасшедший. Собирался я сегодня в 3 часа дня идти на послушание и встретил при выходе из кельи того монаха. Не успел я опомниться, как он подскочил ко мне и ударил с такою силой, что я пошатнулся и упал навзничь, ушиб и оцарапал при падении руку.

«Как ты смеешь меня бить?» – вскричал я и хотел было в свою очередь его ударить, но вместо того дважды осенил его крестным знамением. Монах стоял недвижимо и мне ничего не отвечал. Дело дошло до архимандрита, и ударившего меня монаха отправили в арестное монастырское помещение. Странно: от удара боли нет ни физической, ни нравственной.

Все это неважно. Но вот что важно: плохо духовное мое состояние, есть одно только доброе хотение, а дел не имею и все время творю не то, что хочу, а то, что не хочу, делаю. Время же улетает безвозвратно. Когда же восстану во всеоружии Божием, да освятит мя Христос Бог?..


11 января 1906 года. Проводили Рождество Христово, Новый год, Крещение – эти великие и святые дни для верующих. На Афоне праздники эти – не в церковной, конечно, жизни, а во внешней – мало чем отличаются от обыкновенных дней. Если бы не церковные службы, не календарь да не особые кушанья в трапезной, я бы не заметил и праздников. Не было духа праздничного.

Трапеза была следующая: первое блюдо было греческой кухни. Название его я забыл, но монахи говорили, что кушанье это долго готовится и дорого стоит – 50 копеек на человека. Это какая-то кисло-сладкая размазня острого вкуса и состоит из овечьего сыра, разных сортов орехов и других приправ. Мне это блюдо не понравилось. Второе блюдо – «мурун» – белуга, разрубленная на мелкие кусочки, в холодном соусе. При этом каждому полагалось по два апельсина и вино.

Чреву, стало быть, был праздник. Сегодня был гром и молния и льет дождь. Это вместо наших крещенских морозов… Землетрясения не было.

Но что в России? До нас доходят слухи, что в Москве совершается невообразимое революционное буйство. Молюсь за вас, мои дорогие, да не коснется вас эта казнь содомская! Где-то теперь вы? Что с вами?..


20 января. Хочу поскорее связать себя с Афоном. Сегодня представился отцу настоятелю и просил его постричь меня в ближайший постриг, т. е. Великим постом. О. Мисаил советовал обождать еще год. Я настаивал.

– Слова не даю, – сказал мне настоятель, – поговорю со старцами.

Беседу эту я передал о. Никодиму. Он уверил, что постригут обязательно.

Буди на все воля Божия!


Земля, слава Богу, успокоилась, но мое сердце волнуется и едва выносит тот «мир», который заполонил собою внутреннюю монашескую жизнь, загнав духовность в такой дальний угол, в котором ее и днем с огнем не отыщешь. Афон, Афон! Долго ли еще твоему стоянию потерпит Господь, и не отступает ли уже от тебя благодать Царицы Небесной, обещавшей блюсти тебя до скончания века, пока монахи твои сами блюсти будут во всей святыне свое монашество? Боюсь, что время гнева на тебя уже близко, и не к тому ли заколебалась под тобою с такою силой земля, что дела твои взвешены на весах правосудия Божия и оказались слишком маловесными? Не за то ли и над сестрой твоей по духу, Россией, уже гремит гроза Господнего гнева, и брат восстает на брата, и льется потоками родная кровь? Не так же ли легковесны стали и твои дела, дорогая моя Родина? Страшно!


7 февраля. Вот уже и сырная неделя наступила, в миру «широкая масленица». Здесь ее не заметно. Только сегодня за вечерней поклонами показался пост, Великий и спасительный. Первая его неделя здесь может показаться многим непосильной: первые ее два дня – неядение для всех и только во вторник вечером трапеза, состоящая из ломтя хлеба и смоквы, от среды же и до субботы – сухоядение. Пост я встречаю с радостью, жду благодатной помощи, а также и того, что речет о мне Господь, ибо желаю Ангельского образа.

Сегодня видел афонскую зиму: в воздухе покрутилось несколько снежинок, да со своей бороды смахнул их две или три – вот и вся зима. Холодновато, но мороза нет.


12 февраля. Сегодня Прощеное воскресенье. Вечерня началась ранее обыкновенного – в 8 часов вечера. Необычен здесь час последней перед постом вечерней трапезы, которая бывает в два часа пополуночи. Промежуток времени между вечерней и этой трапезой проводится в хождении по духовным отцам, старцам и всей братии: у всех испрашивается прощение.

В половине второго пополуночи дали повестку на трапезу. Я с большим любопытством поспешил увидеть это, как мне говорили, необычайное зрелище. Действительно, вид ярко освещенной трапезной был великолепен: всюду зажжены фонари, как на иллюминации; множество ярких ламп и, кроме того, на каждом столе свечи – все это давало столько свету, что едва не ослепляло глаз, отвыкших от такого ночного освещения. На столах же были расставлены, по монашескому выражению, «вся благая»: щи из свежей капусты, холодная белуга под соусом (мурун), жареная свежая рыба, по одному вареному яйцу на брата, макароны с овечьим сыром и вино. Братии собралось душ восемьсот. Необычайно было видеть при таком ярком свете среди ночи черные фигуры пирующих монахов.

После ночного пира все отправились в Покровский собор для прощения с о. настоятелем и взаимно друг с другом. Кто не видал этого прощения, тот не может себе представить его умилительности. Меня этот древний монашеский обычай тронул до слез.

Это было одним из немногих моих истинно духовных впечатлений за все время моего пребывания на Афоне, и красота его сохранится моим сердцем на всю жизнь, где бы ни довелось мне ее окончить.

После прощения в канцелярии, на месте моего послушания, нам, канцеляристам, был предложен чай. Ровно в четыре часа утра все закончилось, и я отправился в свою келью на отдых до 8 часов утра.


25 февраля. Вот и вторая неделя Великого поста. Всю первую неделю я провел без пищи и неопустительно посещал все службы. Занятий по послушанию ни у кого не было. Подвиг поста и молитвы мне здесь дался легко, и потому-то, должно быть, не было получено мною всей полноты того духовного утешения, какое, бывало, я получал, когда пост доставался мне с большим трудом. За легкий труд, видно, и малое вознаграждение… Теперь, во время поста, буду причащаться Св. Тайн еженедельно. Великая это для меня милость, которой и цены нет на этом свете!


19 марта. Сегодня годовщина тому, как я, бросив свое дело, уехал из Москвы и поезд уносил меня в Киев. По настоянию своего духовного отца, о. Никодима, три раза был у настоятеля, прося постричь, но всякий раз получал неопределенный ответ. А мне-то так хочется поскорее скрепить свой союз с Афоном!


27 марта. Вот и Страстная, великая и святая седмица. Правило этой недели то же, что и первой. Послушания прекратились, и всем предложено заняться «единым на потребу».

На днях было легкое землетрясение, но это здесь считается обычным делом.

Христос воскресе!

С вечера было чтение Деяний свв. апостолов до 4 часов. В 3 часа начали освещать храм, и о. архимандрит каждому благословлял, т. е. выдавал собственноручно большую свечу с тем расчетом, чтобы ее хватило на всю службу первого дня и на трапезу, во время которой свечи два раза зажигаются. В 4 часа началась полунощница, и в конце ее было прочитано пространное поучение. В начале седьмого часа (около 12 часов ночи по московскому времени) начали трезвонить, архимандрит служил в нижнем соборе св. вмч. Пантелеймона и, там начавши утреню, обошел собор крестным ходом и прибыл к нам в Покровский собор.

Христос воскресе! Христос воскресе! Христос воскресе!

Утреня окончилась в 8 часов утра, а в 10 часов началась поздняя обедня. В 12 часов «веселыми ногами» отправились на трапезу, куда со звоном и «славою» прибыл и о. архимандрит.

Описывать ли трапезу? Думаю, что не стоит, ибо ей и без того, помимо моей воли, отведено в моих записках слишком много места.

«Ну, что? Каково у нас? – вопрошали не без гордости меня как новичка некоторые из монахов. – Ведь нигде этого торжества не встретишь? Не правда ли?»

Но мне приходилось встречать этот праздник праздников в бедных сельских церквах, при самой убогой обстановке, и не скажу, чтобы там мое сердце меньше трепетало от радости, чем здесь, во внешнем афонском богатстве и великолепии.


17 мая. Сегодня – конец моему странствию и послушничеству: с подворья Андреевского скита из Одессы получил письмо со вложением письма от сестры из Москвы. О ужас! Она и сироты моего брата едва не умирают с голоду и взывают к моей помощи. Что делать?.. Бегу к дорогому моему о. Никодиму…

«Поезжай, спасай ближних! – воскликнул он, выслушав от меня мою повесть. – Это тебе выше монашества».

Батюшка дал мне 50 рублей на дорогу, и в ночь на 19 мая я уже отплывал от берегов Афона…

Прощай, Афон!

26 мая я уже был в Москве».


Таковы заметки моего приятеля о пребывании его на Афоне во дни всероссийской смуты 1905–1906 годов. Не блещут они ни красотой стиля, ни особой глубиной замысла и наблюдений; но серый будничный Афон, недоступный наблюдениям обыкновенного паломника, восторженному взору которого Св. Гора представляется обычно только в праздничном уборе долгожданной радостной встречи, такой Афон нашел себе в этих записках верное отражение. И кто знает, не дух ли этого будничного Афона и вызвал те жестокие колебания твердынь его, под развалинами которых едва не погибли и сами афонские святыни?

Образу благочестия без силы его не охранить ни Афона, ни Русской земли от гнева Божия…

9 мая

От будничного Афона, отпечаток которого в записках моего приятеля я сохранил на страницах моего дневника, душа моя с новой духовной жаждой вновь стремится погрузить себя в освежающие, тихие струи Божией реки Оптинской, но… с Афоном, видимо, мне еще не суждено расстаться: сегодня получил от одного афонского подвижника письмо, в котором он между прочим пишет следующее: «…Не особенно давно в грузинском Иверском монастыре, занятом греками, возникли тяжелые распри, превратившиеся в кровопролитные столкновения. В этом междоусобном столкновении было ранено 30 человек монахов. Греческие монахи не ограничиваются скандалами в своих монастырях, а совершают посягательства и на чужие: недавно они среди бела дня убили старого русского монаха Моисея; мало того, что убили, а еще и над трупом его издевались… В Ватопеде состоялось совещание греческих монахов по следующему поводу: за последние десять лет старые и богатые русские люди начали весьма часто приезжать на Афон из России, убегая от внутренних в ней нестроений и желая остаток дней своих провести в молитве и мире. Зная, что они с деньгами и желают поселиться на Афоне, греки принимали их любезно и отводили им участки земли, конечно, за очень хорошую плату. Приезжие ставили келии, отгораживали землю и обрабатывали ее. Теперь, с падением русского престижа на Востоке, греки одерзились до того, что после помянутого совещания в Ватопеде в отсутствие хозяев сожгли 10 келий и вырубили лимонные и масличные деревья их садов. Когда вернулись хозяева и увидели постигшее их разорение, то с плачем бросились жаловаться игумену Ватопеда, но он над ними только посмеялся… Таковы дела рук человеческих в жребии Царицы Небесной. Мудрено ли, что последним остатком его иноков, хотящих провождать жизнь сколько-нибудь духовную, испытывается страх пред ближайшим будущим Афона? Страх этот усугубляется еще и тем, что не так давно в Иверском монастыре произошел такой всякого удивления и ужаса достойный случай, вернее – чудесное событие, не без участия, думается, в нем Самой Царицы Небесной. Дело было, как рассказывают у нас, так: какой-то юноша, родом будто бы грузин, пришел в Иверский монастырь и попросил себе у келаря хлеба, сказав при этом, что он умирает с голоду, ибо несколько дней ничего не ел. Келарь отказал. До трех раз юноша этот приступал к келарю с этой просьбой, пока тот не вытолкал его вон за монастырскую ограду. Выгнанный юноша отошел неподалеку от монастыря, лег под куст и стал ожидать себе голодной смерти. Вдруг видит: подходит к нему необыкновенной красоты и величественности некая Жена[54] и говорит:

– Ты что тут делаешь, мальчик?

– Умираю от голода.

– Отчего же ты себе не попросил у монахов пищи?

– Просил, три раза просил, но мне не только не дали даже и корки, но еще и вытолкали за ворота.

Тогда величественная та Жена подала юноше золотую монету и сказала:

– Поди к иверским монахам и еще раз попроси у них хлеба; если тебе откажут и на этот раз, то подай им эту монету и на нее попроси подать тебе хлеба. И скажи им, мальчик, что та Госпожа, Которая тебе дала эту монету, от них теперь скоро уйдет.

С этими словами Жена подала юноше золотую монету и удалилась. Юноша встал и опять направился в Иверский монастырь молить монахов о хлебе. Увидел его келарь и с места начал кричать:

– Ступай прочь, тунеядец: не будет тебе хлеба! – Тогда мальчик протянул келарю золотую монету и сказал:

– Не даешь даром, так дай хоть за деньги!

Взял келарь монету в руку, взглянул да как крикнет:

– Да ты не только тунеядец, а еще к тому же и вор: ты выкрал из иконы Царицы Небесной златицу. Тащите его, братия, к настоятелю!

И потащили юношу к епископу[55].

– Вот, Владыко святый, привели к тебе вора: он украл у Царицы Небесной златицу!

Взял настоятель в руки монету, смотрит: монета действительно та самая, которая была на иконе Царицы Небесной; монета та самая, но как мог похитить ее юноша из запертого киота? Пошли смотреть: киот заперт и невредим, а златицы нет – она обрелась в руках голодного юноши, которому отказали в куске хлеба монахи иверские…

Много об этом событии говорили на горе Афонской. А тут еще будто бы в Кутлумушском монастыре, в какой-то древней книге, сказывают, нашли пророчество о последних судьбах мира. У меня имеется выписка из этого «пророчества», и по нему выходит, что наступает время быть великой всемирной войне, а вслед за ней явиться антихристу и – конец сему видимому миру…

Перенесенное в 1905 году страшное землетрясение, отъятие внутреннего мира среди насельников Афонской горы, событие со златицей в Ивере, кутлумушские предсказания и многое другое, о чем нелеть ми и глаголати[56], – все это создает на Афоне, по крайней мере в среде думающих и чувствующих, атмосферу страха, жути какой-то, точно в преддверии неких событий едва ли не мирового значения, имеющих потрясти до основания ветхий мир, а с ним и наше вековечное монашеское гнездо.

Помилуй нас, Господи!»

Так пишут мне с Афона четыре года спустя после пребывания моего приятеля на Афоне.

Конец ознакомительного фрагмента.