Вы здесь

Наша прекрасная Александрия. Письма к И. И. Каплан (1922–1924), Е. И. Бронштейн-Шур (1927–1941), Ф. Г. Гинзбург (1927–1941). Письма к И. И. Каплан. (1922–1924) (А. А. Ухтомский)

Письма к И. И. Каплан

(1922–1924)

1

Прекрасный мой друг Ида Исаковна, Вера Федоровна так мила, – собралась пойти к Вам. Не сочтите за назойливость с нашей стороны, что пристаем к Вам с просьбой покушать нашей стряпни. Будьте такая сердечная, не откажитесь и покушайте! Так Вы сегодня с утра слабо выглядели, – у меня до сих пор перед глазами побледневшие губы, поблекшее лицо! Вот видите, – я, пожалуй, более прав, когда так удивляюсь, как необыкновенному счастью, какой-либо удаче вроде общего чтения Соловьева, в общем же ожидаю скорей неудачи и огорчений! Недаром я вчера так дивился этой необыкновенной и незаслуженной удаче, – что до сих пор удалось мне почитать с Вами! Это было для меня удивительное счастье! А когда что-нибудь не удается, я к этому подготовлен, ибо это-то во всяком случае заслужено!

Ну, укрепляйтесь же и отдохните! Может быть, еще придется посидеть и побеседовать, как было в эти дни?

Посылаю Вам листочек с выписками для наклейки в Библии. Мы уже говорили об этом, и Вы согласились включить этот листочек! Я думаю, что лучше всего укрепить его на переплете, вначале, с внутренней стороны! Клей есть?

Эти выписки характеризуют Вам, с какими настроениями мне хочется вручить Вам Священную Книгу. Да сохранит Вас от всякого зла, да вдохновит, да просвятит, да насытит Ваше сердце и дух Святое Слово Божие и Дух Утешитель!

Сердечный мой друг, позвольте брать на мое имя молоко с фермы для Вас! Вы знаете, какое удовольствие для меня доставили бы тем, что смогу оказать Вам маленькую услугу! Если бы несколько лишних ложечек крови образовалось в Вас за эти дни, это было бы прекрасно!

Лягушки, отпрепарированные Вами, не пропали: я отравил их стрихнином и протоколирую опыты, узнаете потом о результатах. Без Вас препарировать вновь не буду, буду ждать Вас. Без моей милой научной сотрудницы я как без рук! Вы это знаете.

Но Вы себя отнюдь не насилуйте и через силу ни в каком случае ко мне не приходите. Я буду рад знать, что Вы отдыхаете, крепнете, читаете, лежите, думаете в свое удовольствие. Как бы мне хотелось знать, что в Вашей душе светло и радостно! И светло и радостно не случайно, не по счастливому стечению обстоятельств, но прочно и ровно, как в хороший летний день. Одним словом, – чтобы пришел настоящий и подлинный Свет, настоящая и подлинная Радость. Я естественно хочу передать моим друзьям и любимым все хорошее и светлое, что я знаю в жизни и во что жизнь научила меня веровать. Но я не знаю ничего лучше, светлее и радостнее Христа и христианства. И вот мне так хочется погрузить Вас в эту прочную, верную и нескончаемую радость, победительницу болезни, греха и смерти!

Преданный Вам душевно Ваш

А. Ухтомский

2

Дорогая Ида, спасибо за милое письмо, очень меня тронувшее. Черкните, что с Вами, как себя чувствуете. По лаборатории все убрал, скотинку обрядил. Одна из Ваших лягушек еще жива и дает рефлексы. Повышена возбудимость в отравленной лапке, но доминанты нет, нет и извращения Ав-а. Не насилуйте себя и, если не хочется, не приходите.

Ваш преданный

А. Ухтомский

3

Дорогая Ида Исаковна, в воскресенье 29-го окт., в 1 ч. дня, в большой физической аудитории университета состоится соединенное заседание всех отделений Общества естествоиспытателей, посвященное памяти И. Е. Введенского. Может быть, Вы нашли бы возможность и пожелали бы быть на этом заседании? Мне придется делать на нем доклад о научной деятельности покойного, и это тяжелое для меня испытание было бы облегчено для меня чувством, что Вы тут! Да для Вас было бы поучительно участвовать в этих ученых поминках, во всяком случае, крупного ученого.

Вы знаете, что доставили бы мне большую радость своим присутствием.

Ваш А. Ухтомский

4

Моя родная труженица, во-первых, примите мою благодарность за Ваше горячее желание помочь мне собрать расточающуюся лабораторию. Я очень чувствую Вашу дружескую поддержку.

Во-вторых, Бога ради, никогда не говорите мне этого, горького для меня, слова, что не будете мне говорить, что думаете! Никогда не спрашивайте, «сержусь» ли я на то, что Вы мне говорите! Как же я могу «сердиться», когда мне и нужно-то именно это дружеское и откровенное слово, высказывающее мне всю правду, которая будет чувствоваться Вашей милой душе?

Со своей стороны, скажу следующее. Я боюсь быть нетактичным и назойливым в отношении Вас в моем желании почаще быть с Вами. Поэтому говорите мне сами и совершенно открыто, по-дружески, когда я делаю что-нибудь неудобное для Вас.

Например, не стеснительно ли для Вас, не представляет ли неловкости мое желание опять работать с Вами? Может быть, Вам хочется работать одной? Мне что-то подобное показалось в последние дни. Скажите мне об этом по-дружески, просто, откровенно.

Когда покажете мне карточки Ваших отца и мамы?

Ваш А. Ухтомский

5

Мой прекрасный друг, после Вашего ухода я почти тотчас вспомнил забытое название оперы. Это «Хованщина»! Итак, если будет возможно попасть на эти две вещи: «Град Китеж» и «Хованщина», попомните, что я с большой радостью буду Вашим спутником, чтобы пережить сообща впечатления, идеи и поделиться ими, вполне не замечая публики и обстановки вокруг.

Посылаю Вам старинную, старинную карточку, затерявшуюся многими годами в моем письменном столе. Когда-то, еще до войны, я купил ее за тот уют, которым повеяло на меня от этой теплой избушки в лесу, среди сугробов, с приветливым огоньком в окне, с лесной тропинкой и с детишками, очевидно, долго дожидавшимися возвращения дедушки с гостинцами.

Будьте благополучны и радостны, и передайте мне на расстоянии, чтобы я знал, что с Вами все хорошо. Желаю поскорее освобождения брата! Господь с Вами.

Преданный А. У.

И еще карточку из старинных моих покупок, завалявшихся в углах письменного стола, посылаю Вам, – на этот раз с просьбою принести в университет на лекцию линейки, с веревочкой, от пантографа. На днях придется говорить в мышечной физиологии об архитектуре перистой мышцы, и тогда линейки потребуются для демонстрации вращательных моментов у отдельных миофибрилл. Забыл сказать об этом при свидании.

Карточка, как видите, представляет некоторый интерес: итало-византийская архитектура венецианского собора Евангелиста Марка! Как давно она у меня лежала и как я рад, что она попадет в Ваши милые руки. Простите!

А. У.

6

Дорогая Ида Исаковна, придя домой, я понял, что надо было ответить на Ваш вопрос о том, будто я «очень рассердился» на нашу александрийскую компанию. Я правдиво сказал Вам то, что чувствую в себе: я не рассердился. Но и Вы правы, что что-то произошло. Произошло во мне то, что, может быть, лучше, а может быть, и хуже, чем «рассердился»: я вдруг успокоился в отношении этих работ; в глубине души у меня что-то махнуло рукой, будут эти работы или нет.

До сих пор я жил только надеждою, что они будут. По правде сказать, среди постоянных тревог и волнений кроме этой надежды и не было ничего, на чем можно было бы отдохнуть душою. А теперь я чувствую, что ждать этих работ я перестал, т. е. не я перестал, а «у меня перестало». Я очень понимаю, что не вина нашей компании в том, что с дурацкой «скачкой с препятствиями», в которую обратилась студенческая жизнь, у людей нет времени и сил работать в лаборатории. Я не виню, а потому не сержусь; но уже и не жду более, а «успокоился».

Мне очень ясно, что последствием безработицы будет то, что начнется неизбежное вдвигание новых, не наших, элементов на место александрийцев в лаборатории. Ощущая это, я хотел, чтобы по крайней мере александрийцы бывали в лаборатории и принимали участие в ее жизни. Но и это не вышло. Значит, мне остается «laisser faire, laissez passer»![1]

Мне это больно, – Александрия наша все более затуманивается и уходит от меня. Но, видимо, и тут остается лишь «успокоиться».

Маленькая зацепочка (но совсем уже маленькая, ибо совсем удаленная от жизни лаборатории!) остается в начавшемся физиологическом кружке. Но я теперь уже заранее чувствую, что и тут смогу, не «сердясь», успокоиться, если, – на радость Ветюкову и K°, – дело не пойдет.

Александрийцы и не подозревают, как надо было для нашего общего дела начать теперь работать!..

Итак, винить я не виню никого, но огорчен очень! И представьте себе, какой психологический парадокс: я огорчен тем, что успокоился! Казалось бы, чего лучше успокоения и нейтрализации?

Тетрадочку Вашу я очень прошу возвратить мне поскорее, не позже недели, так как я должен сесть за писание нашей прошлой работы, пока есть силы и возможность писать.

Простите, что писал в тетрадке кое-что.

Ваш, душевно преданный А. Ухтомский

7

Мой прекрасный друг Ида Исаковна. Мне сейчас так захотелось побеседовать с Вами, что вот беру бумагу и сажусь писать, если уж так не приходится говорить с Вами. Иногда душа бывает так наполнена содержанием, которое нужно высказать кому-то. Кому? Да вот тому, в ком видишь друга, своего друга – пускай он будет далек, за тридевять земель!

Ну, так простите, милый друг, что я, пожалуй, надоем Вам этими письменными речами, может быть более длинными, чем Вы хотели бы.

Иногда душа собирается в себе, соединяет за много времени пережитое, обозревает пройденное, и тогда как будто начинает многое понимать и открывает при новом свете, что до сих пор казалось таким многосложным, разнообразным, трудным. И когда приоткрывается хоть краешек смысла в жизни, становится так хорошо на душе, что в это время особенно хочется пожать руку другу и сказать, что увидел. Простите же, что немного надоем Вам своим писанием! Я буду говорить все из своих тем, о которых Вы слыхали. Они все развиваются и растут постепенно в моей душе.

«Творческая идеализация», которую я считаю основною тайною человеческого общежития. Буду говорить о ней же!

Мнение брата о тебе, вера брата в тебя – обязывает тебя и фактически двигает тебя в ту сторону, в которую он тебя идеализирует; но это лишь при условии, что ты любишь брата твоего и фактически тебе дорого быть для него хорошим, – каким он хочет тебя понимать и знать! И тем более, когда он опирается на тебя – такого, каким тебя понимает.

Жизнь, построенная на идеализации, вполне противоположна жизни, построенной на искании своего личного. В одном случае человек говорит: «Ты ничем не лучше меня – такое же порочное и маленькое существо, как и я, и поэтому я не хуже и не ниже тебя, и да царствует наше „равенство в правах“»! В другом случае человек говорит: «Ты прекрасен и добр, и свят, а я хочу быть достойным тебя, и вот я буду забывать все мое прошлое ради тебя, буду усиливаться дотянуться до тебя, чтобы стать „равным тебе в твоем добре“»!

Вы чувствуете, что в первом случае человек домогается равенства тем, что стаскивает другого с его высоты до своего уровня, принижает его до себя. В другом случае он домогается того же равенства, но тем, что усиливается подняться со своего низа до того высшего, в котором видит другого.

И Вы понимаете, что в первом случае дело, по существу, консервативно и мертво, ибо тут человек самоутверждается в своей неподвижности! А во втором – дело в напряжении и росте, в движении вперед, ибо человек уходит от себя и возрастает в высшее!

Вот противоположности «равенства в правах» – мертвого социалистического и юридического равенства и равенства христианского в высшем достоинстве перед Истиною и Богом!

Часто – чаще, чем думаем, – бывает, что лишь издали порываясь к человеку, домогаясь его, пока он для нас – недоступная святыня, мы любим и идеализируем его, и тогда обладаем этим великим талисманом творческой идеализирующей любви, которая прекрасна для всех: и для любимого, – ибо незаметно влияет на него, – и для тебя самого, – ибо ради нее ты сам делаешься лучше, деятельнее, добрее, талантливее, чем ты есть!

Но вот идеализируемый человек делается для тебя доступным и обыденным. И просто потому, что ты сам плох, обладание любимым, ставшее теперь простым и обыденным делом, роняет для тебя твою святыню, – незаметным образом огонь на жертвеннике гаснет. Идеализация кончается; секрет ее творческого влияния уходит вместе с нею. И ты оказываешься на земле, бескрылым, потерявшим свою святыню – оттого что приблизился слишком близко к ней!

Любимый, идеализируемый друг – залог твоего возрастания – делается для тебя «достойным, т. е. заслуженным собеседником». Иерусалим делается всего лишь грязным восточным городом! И из-за его восточной грязи ты более не способен усмотреть в нем его вечной святыни! Прекрасная невеста прекрасного ради нее жениха стала затрапезною женою отупевшего мужа!.. Потеряв тайну идеализации, мы перестаем усматривать лес за кустами, видим одни эти кусты и близоруко удивляемся, – куда же это девался тот прекрасный лес, который мы так ясно видели, пока смотрели издали! А закрыв свой взор этими ближайшими кустами и сорными травками, мы потом все более укрепляемся в убеждении, что это мы в самом деле, должно быть, «ошиблись», пока идеализировали издали и нам казался прекрасным лес!

А на самом деле Шопенгауэр прав, что первое впечатление всегда наиболее правильное, как бы оно ни заслонялось потом близорукими наслоениями от слишком близкого общения с человеком, когда ты делаешь из него для себя то, чего ты сам стоишь. Первое впечатление – наиболее бескорыстно и потому наиболее объективно!

Но с того момента, как идеализация кончилась, так или иначе, дальнейшее сожитие людей становится просто во вред; просто во вред, ибо оно притупляет, угнетает, лишает сил обоих. Ты утерял веру в меня, – с этого момента ты роняешь меня, гнетешь, отнимаешь у меня способность действия. Лучше разойтись, и как можно скорее!

Вот так-то бывший любящий и любимый ученик становится Иудою-Предателем!

Перед нами пронеслась прекрасная наша Александрия, лето 1922 г. В чем ее секрет? Что в ней так дорого всем нам? Это удавшееся человеческое общежитие! Людям редко удается общежитие столь удачное. И вот, может быть, уместно у этого удавшегося случая поучиться, где же секрет удачи! Секрет Александрии в том, что люди умели там идеализировать друг друга, – умели видеть и любить друг в друге их алтари, а не задворки; умели подходить друг к другу со стороны алтарей, а не задворков! И оттого чувствовали счастие, что видели друг в друге алтари! Были награждены за идеализирование друг друга тем, что бодрили, поднимали друг друга, а потом и самих себя! Пока видит и приветствует человек в своем ближнем и друге его алтарь, то и в себе живет преимущественно своим алтарем; а когда в другом начинает замечать задворки, наверное, тогда судит с точки зрения своих собственных задворков и из-за них не видит ничего выше и поучительнее себя самого!

И знаете ли, отчего человек так часто (чаще всего) предпочитает судить ближних со стороны задворков и так скупо и редко идеализирует? Это оттого, что судить с задворков проще и успокоительнее для себя, – это тайное оправдание себя самого и своих задворков: а идеализация другого обязывает и самого того, кто идеализирует, ведет к труду, к самокритике!

Психологически понятно, что человек усматривает в другом те грехи, которые по опыту знает в себе. Чистый знает и других как чистых. Чистая юность умеет идеализировать, и зато она так прогрессивна духом и так способна к росту! Приземленная старость, если она не сопряжена с мудростью, теряет широту и щедрость духа, потребную для веры в человека и для его идеализации. И оттого она так оскудевает духом, брюзжит и уже не приветствует более вновь приходящей жизни!

И в науке, и в практической жизни, и в том, как мы подходим друг ко другу, есть такого рода «понимания» и теории, которые облегчают человеку все новое и новое проникание в окружающий опыт и в реальность. Но есть и такие «кажущиеся понимания», которые только заслоняют для человека реальность, действуют как шоры; не дают открытою душою видеть и воспринимать то, что есть перед тобою! Так нередко – тем самым, как мы толкуем и «понимаем» для себя встречного человека, – мы лишь заслоняем его от себя и не можем уже рассмотреть, что он есть и чем может быть в действительности!

Идеализирующая юность, равно как и подлинная мудрость старости идут в мир и к людям с раскрытою душою и именно поэтому успевают видеть в мире и в людях все новый и новый смысл, прекрасное многообразие и увлекающую ценность! А брюзжащая, критиканствующая старческая скудость замкнулась душою, перестает улавливать то, что есть и вновь приходит в мир, и сама в себе носит причины того, что и мир и люди с некоторого времени кажутся ей скучными и дурными! Из любящего друга Вселенной и людей человек, незаметно и постепенно, может сделаться их клеветником и наветником; и от творческой идеализации их переходит тогда к их убийству словом и делом!

Бога мы понимаем так, что Он всегда, и несмотря ни на что, любит мир и людей и ждет, что они станут прекрасными и безукоризненными до конца, – и Он все оживляет и воскрешает. Дьявол-клеветник опорочивает мир и людей, подыскивает на них обвинения, издевается над идеализацией, объявляет ее ошибкою и, вместе с тем, убивает и разрушает!

Прочтите у апостола Павла (I посл., к Коринф., гл. 13) великую характеристику любви (в оригинале на церковнославянском): любы долготерпит, милосердствует… не гордится… не ищет своих си… не мыслит зла, не радуется о неправде… вся любит, всему веру имлет, вся уповает, вся терпит. Любы николиже отпадает…

«Видишь ли, – говорит Иоанн Златоуст, – видишь ли, чем он завершил и что особенно превосходно в этом даре любви? Что именно значит: николиже отпадает? Не прекращается, не ослабевает оттого, что терпит, потому что любит все». «Не отчаиваясь ожидает от любимого всего доброго, и хоть бы он был худ, не перестает исправлять его, пещись и заботиться. Всему веру имлет; не просто надеется, но с уверенностью, потому что сильно любит; и хотя бы сверх чаяния не происходило добра, и даже любимый становился бы еще хуже, она переносит и это – вся, говорит, терпит. Любы никому же отпадает». Можно ли найти лучшую характеристику любви-идеализации?!

Но остается в силе тот страшный факт, что неосторожным и недостойным приближением к тому, что любишь и идеализируешь, ты можешь утерять любимое и идеализируемое, – постепенно и незаметно можешь превратиться в его клеветника и наветника! Слишком большое сближение для неблагородной души принижает, роняет того, кто издали был творческим идеалом! Слишком большое сближение уронило в глазах Иуды Христа, – иссякло благоговение к тому, кто слишком близок и обыкновенен, иссякла идеализация! И из друга-ученика человек незаметно превращается в клеветника и предателя! Вот трагедия из трагедий человеческой души! Ее необходимо понимать и учитывать в жизни, дабы избежать той же беды для себя!

Благородная душа тем более и глубже любит, чем ближе к ней ее любимый и ее идеал! Душа слабая перестает уважать и ценить то, что слишком близко к ней! Для рабски настроенной неблагородной души снисхождение Христа до грешного и упавшего человечества стало поводом к презрительности к самому Христу! «Исполняюсь гневом и скорбию за моего Христа, – говорит Григорий Богослов, – когда вижу, что бесчестят Христа моего за то самое, за что наиболее чтить Его требовала справедливость. Скажи мне: потому ли Он веществен, что смирился ради тебя? потому ли Он – тварь, что печется о твари?» «Это ставишь ты в вину Богу – Его благодеяние? Потому ли Он мал, что для тебя смирил Себя?.. Это ставишь в вину Богу? За то почитаешь Его низшим, что препоясуется лентием и умывает ноги учеников, и указует совершеннейший путь к возвышению – смирение? Что смиряется ради души, преклонившейся до земли, чтобы возвысить с Собою склоняемое долу грехом? Как не поставишь в вину того, что Он ест с мытарями и у мытарей?.. Разве и врача обвинит иной за то, что наклоняется к ранам и терпит зловоние, только бы подать здравие болящим?..»

Тут, конечно, самый глубокий, интимный и вместе с тем самый тонкий и страшный суд над человеческой душою, ее задатками и благородством: оттого, что твой любимый, твой идеал и Христос пошли тебе навстречу, стали обыденны и близки тебе, смиренно сблизились с тобою, – стали ли они для тебя втройне дороги и высоки, и прекрасны? Или же, напротив, стали затрапезны, унижены, потушены для тебя?

Сознание страшной опасности потухания идеала и идеализации от неосторожного и недостойного приближения к ним дает нам понять целомудренное стремление некоторых отдалиться от любимого и уклониться от обыденного общения с ним! Для того тут человек и уклоняется от любимого, чтобы не потерять его для себя! Боится человек заслонить для себя святыню друга, однажды ему открывшуюся, – заслонить ее приземистою обыденностью своей души, для которой всякое сближение легко превращается уже в амикошонство и для которой «нет пророка в своем отечестве»!

8

Ужасно много еще имею я сказать Вам, мой любимый человек: почему-то я уверен, что надо Вам сказать об этом, уверенность эта коренится на том, какою я знаю Вас по Александрии, когда мы были вместе и говорили лицом к лицу. Теперь, конечно, утекло уже много воды, пришли новые впечатления, утекло и переменилось многое в Вашей душе: ибо человек существо текучее и утекающее! Дай ему Бог только утекать в лучшее, во все большее расширение души, сердца и духовного зрения! Упаси Бог от самодовольной узости, от ссыхания сердца, от духа клеветы на мир и на людей!

И вот, при всей этой странной уверенности, что надо сказать Вам о том, что мне кажется важным, я начинаю и бояться, что надоем Вам этими длинными речами посреди Ваших новых впечатлений и интересов. Но уже простите меня за назойливое желание побыть с Вашей душой хотя бы лишь через письмо! В извинение мне примите во внимание, что беседовать мне с Вами не приходится и, очевидно, не придется (по крайней мере, в близком будущем); ибо в долгое отсутствие солнышка земля уже успела промерзнуть, – прийти в свое привычное молчание; и Вы, я думаю, замечаете, что при мимолетных свиданиях с Вами я все равно о дельном и важном говорить не могу, ибо опять привык молчать. Так в те часы досуга и относительного покоя, ночью, когда кругом тихо, позвольте мне письменно говорить Вам мои задушевные мысли, хотя бы изредка и пока есть еще досуг и относительный покой.

Собрался я еще писать Вам на целую новую, очень большую тему о том, как Исаак Сирин понимал «геенну» и Суд. Но решил отложить это до благоприятного будущего, чтобы не злоупотреблять Вашим вниманием сейчас. Когда-то Вы сказали дорогое для меня слово, что очень много приобрели через меня. Но ведь то, с чем Вы познакомились через меня до сих пор, составляет лишь каплю в море из того, что надо бы мне передать Вам из моего заветного мира мыслей, понятий, предчувствий. Будете ли Вы слушать мои речи, будете ли моим собеседником и другом? Как обо многом, обо многом надо было бы сказать Вам! Ведь для меня величайшее наслаждение, что Вы переживаете, передумываете, переживаете Вашей прекрасной душой мои заветные мысли!

Но тем более грустно мне (простите за откровенность!), что не могу уже я переживать с Вами, как было в прошлом году, мои лекции! Мне очень грустно, когда Вы не бываете в аудитории, – точно читаешь впустую! Переживается настроение в духе Шопенгауэра.

…Но это, конечно, только «настроение»: все это, конечно, немного смешно и минуется. «Всему свое время, и время всякой вещи под небом: время рождаться и время умирать; время насаждать и время вырывать посаженное; время убивать и время врачевать; время разрушать и время строить; время плакать и время смеяться; время сетовать и время плясать; время обнимать и время уклоняться от объятий; время искать и время терять; время сберегать и время бросать; время раздирать и время сшивать; время молчать и время говорить; время любить и время ненавидеть; время войны и время миру…» (Екклезиаст, 3, 1–8).

Однако, слава Богу, есть в мире и вечное, над чем не сильно время! Это – то, о чем я написал на сборнике стихов Вл. Соловьева! «Крепка, как смерть, любовь…» (Песнь Песней, 8, 6).

…Вот о последней-то, которая в своем белом сиянии собирает, как лучи радуги, предыдущие формы любви, сказано: любы николи же не отпадает. Как бы ее достичь?..

В. А. Догель переживает впервые в жизни встречу со смертью как с конкретным фактом, а не с отвлеченным понятием. Он очень скорбит по ушедшем отце. И вот опять очень ярко подтверждается мое наблюдение, о котором я говорил Вам на лодке перед Александрией, как почти об общем правиле рождения религиозного опыта: смерть любимого – начало совершенно нового мироощущения, нового опыта, совсем нового переживания жизни! В. А. Догель говорит, что ощутил теперь со всей ясностью скудость и мелкоту наших обычных натуралистических представлений о жизни и смерти, и открывается ему потребность нового опыта, нового построения опыта, пересмотра всего прежнего при новом освещении!

Человек до смерти любимого и человек после нее, – переживший и вкусивший ее, – это два совершенно разных человека, мало понимающих один другого, вроде того как глухой не может понять музыканта и природный слепец не может представить себе мироощущения зрячего. Когда я слышу попытки философствования с легким сердцем со стороны человека, о котором мне известно, что он еще не пережил смерти любимого (отца, матери, друга, мужа), я чувствую, что спорить не надо, не надо возражать: тут еще не принято в соображение самое главное, не изведаны основные и важнейшие грани бытия! Рассуждениями о смерти как об отвлеченном понятии может удовольствоваться лишь тот, кто не видел ее бесповоротного значения как неизгладимого наличного факта! И только пережив ее значение, человек начинает понимать вообще трагическое значение наличного мира как надлежащего, необходимого, рокового (которого «нельзя обойти»!) опыта! Начинает понимать значение каждого текущего момента, каждого поступка, тем более каждого встречающегося человеческого лица как неповторимого и бесповоротного задания жизни.

И с этого момента мир и жизнь приобретают вдруг небывалую серьезность!

9

Спасибо Вам, мое сокровище, что показали карточки Ваших папы, мамы и себя, – такой маленькой и беззащитной посреди своего садика, между папой и братом. Мне жаль лишь, что пришлось смотреть наскоро, посреди других, совсем других впечатлений и разговоров! Ну, да и вообще приходится жить наскоро, мимоходом, – думать наскоро, переживать все наскоро; и, видимо, с этим надо мириться.

Сегодня Н. Д. Владимирский обратился ко мне с просьбою написать ему что-то вроде «напутствия» в книжку, с которою он, вероятно, придет и ко всем Вам – александрийцам с просьбою написать теплое слово.

Я скажу Вам, что написалось у меня в его книжку. Поводом послужило то, что, по его мнению, пути наши расходятся будто бы в том, что я «ухожу от мира», а он хочет быть «в мире». Чувствуется двусмысленность понятия «мир» в этих утверждениях, и мне надо было сказать об этом именно в «напутствии»! С одной стороны – мир Божий с его красотою и солнышком, – да как же его не любить! С другой стороны – Иоанн Богослов говорит: «Возлюбленные, не любите мира и того, что в мире, ибо это – похоть плоти, похоть очей, гордость житейская». Должно быть, есть мир и мир, и их не надо смешивать, дабы не попасть в грубую ошибку!

Вы знаете икону Софии Премудрости Божией, так вдохновлявшую Вл. Соловьева? У меня Вы могли видеть одну из редакций ее, именно старострогановскую. Так вот, что такое эта София?

София Премудрость есть мир, ожидающий своего устроения в стройности Космоса в устремлении к Единому Предвечному Слову Божию, во внимании Единому и в Соединении около Него!

Но есть мир, пытающийся устроить себя в подобие Космоса путем самозамкнутого и самодовольного самоутверждения!

Первый Космос изображен на древней иконе Софии Премудрости Божией. Он весь в устремлении, в прогрессе, в выходе из себя! О нем говорит Григорий Богослов: «Воспеваю стройность мира, еще более совершенную, нежели какова настоящая, – стройность, – которой я ожидаю, потому что все поспешает к Единому».

Второй Космос консервативен и мертв в своем самоудовлетворении: это космос в самоутверждении – замкнутый в себе, темный старец, изображаемый внизу древней же иконы Сошествия Святого Духа на Апостолов в день Пятидесятый, – старец насмехающийся и клевещущий, будто вдохновение Апостолов есть опьянение!

Самоутверждающаяся душа и мир в себе строит по себе, как самоутверждающуюся консервативную систему без устремления, без будущего, без алтаря! Если и допускается тут какое-либо «будущее», то разве только энтропическое сведение всего в «первобытное нет», во всеобъемлющее безразличие и смертный покой! (Вспомните 2-е начало термодинамики!)

Истинно прогрессивная душа и мир строит себе как непрестающее устремление и безграничный рост в Высшее. «Если в видимом столько степеней преспеяния, то кольми паче небесные тайны допускают преспеяние и возрастают многими степенями!» (Макарий Великий). «Если любовь никогда не перестает и если Господь хранит вхождение страха твоего и исхождение любви твоей, то явно, что и конец сей любви бесконечен; и мы никогда не перестанем преуспевать в ней, ни в настоящем веке, ни в будущем, светом всегда приемля новый свет разумений. И хоть многим покажется странностию то, что мы теперь говорим, однако скажу, о блаженный отче, что и Ангелы не пребывают без преуспеяния, но всегда приемлют славу к славе и разум к разуму» (Лествица).

Итак, с каким же «миром» призваны мы жить, служить и оставаться? И от какого «мира» надо бежать? Есть «мир», который невозможно не любить! И есть «мир», от которого надо бежать! И если их перепутать, пользуясь одним и тем же словом «мир», то попадешь в беду! Слепец так легко мешает красоту и безобразие!

10

Дорогая Ида, моя нечаянная радость и великая моя печаль.

Нет нужды говорить о том, что я тяжело скорблю, не видя, не слыша Вас и не имея возможность высказать многое, о чем надо сказать другу; еще более скорблю о Вас, что Ваша душа, близкая и дорогая мне, вышла в эту нехорошую полосу духовного безразличия. Так давно, давно я не вижу Вас, и не могу сказать с Вами слова по-дружески; приходится видеть Вас лишь мимоходом, лишь наторопях, лишь по поводу чего-нибудь, или лишь в сопровождении других лиц! И я опять привык молчать, опять «инцистировался», ибо наторопях и при других все равно не соберешься с мыслями!.. Ну, пусть будет так!

Сделаю Вам маленькую выписку из моего дневника этого года, показавшуюся мне очень характерною по связи.

«21 августа/3 сентября 1922. Александрия. Дорогое Солнышко, будем ли мы видеться зимою?» «Но ведь я не знаю, когда можно прийти к тебе с уверенностью, что ты в своей зачерствелой суровости не вздумаешь отвернуться от меня! Один день ты можешь быть мне рада, а в другой я окажусь для тебя в тягость». «Ах, Солнышко, да ведь для этого надо, чтобы я не черствела, не мерзла, чтобы ты приходило, отогревало, мягчило мою жизнь!» (Это беседа земли, которая предчувствует близящуюся осень, с уходящим Солнышком!)

«11/24 октября 1922. Петроград. Солнышко скрылось, и земля застыла…»

«30 декабря 1922/12 января 1923. Петроград. Солнышко опять пришло, посветило на остывшую землю – и удивилось, как это все на ней изменилось с тех пор, как оно было здесь последний раз… Да чему же ты удивляешься, дорогое Солнышко?! Ведь без тебя некому было обогреть землю, и жизнь на ней стала быстро облекаться в защитные оболочки, из которых ей надо снова вырваться, чтобы потянуться к твоим лучам!..»

«Человек придумывает себе самооправдания, „экономические истины“, которые бы защитили его от жизненного труда, совершенно так же, как низшее животное или растение замыкается в свои цисты и защитные оболочки. Но приходит день, когда человек молит: спасите, спасите меня от моих защитных оболочек, от этих коконов, в которые я себя закрыл!.. Слишком долгое занятие самоутверждением и самозащитою делает из человека инпистированное, исключительно самозамкнутое, принципиально одинокое существо, которое задыхается и не может выбиться к свету из своих так строго очерченных границ!.. Куда деваться от маховских защитных, экономических, энтропических „истин“?..»

«Секрет познания и любви, и вхождения в Чистую Истину в том, чтобы суметь уйти от самого себя, от самооправдания, от самозащиты, и войти в предмет любви и познания, и созерцания – ради него самого!»

«Уходи, уходи от своих „истин“ самооправдания и самозащиты, – протяни, протяни твои руки к подлинной Истине – Любви, какова она есть вне и выше тебя!»

«6/19 января 1923. Петроград. Истина закрывается от тебя и уходит от тебя оттого, что ты перестал „исчезать в ней душою“, исчезать очами в ней, забывать ради нее свое личное самоутверждение. Кому же, как не Истине, почувствовать твою самозамкнутость, твою закрытость для нее? Ведь Истина на то и Истина, что ее нельзя обмануть! Покамест ты в самом деле исчезал в ней ради нее, она была с тобою!..

…Да, Истина подлинная вне меня и более меня! И могу я наслаждаться ее приближением лишь настолько, насколько ради нее разрываю свои самооправдания, свое самоутверждение, свой самозамкнутый покой!..»

«7/20 января 1923. Петроград. Бессознательное самоутверждение начинается с того, что по мере ослабления влечения к блеснувшей, обязывающей и призывающей Правде и Красоте человек начинает возвращаться на свои прежние, привычные, проторенные пути и начинает оправдываться, что это и к лучшему, что труд и напряжение миновали, а возобновилось опять легкое, привычное, простое, ибо мол – такова моя „природа“! Ссылка на „природу“, на индивидуальные свойства и т. п., это характерное подыскивание консервативного самооправдания тому, что с пути напряжения и труда люди сошли на путь успокоения и покоя, на путь энтропизма!.. Но вот что тут замечательно: настоящее, подлинное, на всю жизнь незабываемое счастье человек переживает лишь в эти напряженные и мучительные моменты подъема и труда, когда он хоть временно выходил из себя и видел то, что выше его! Должно быть, подлинная-то „природа“ наша именно в том, чтобы уходить от того, что мы сейчас есть, в то, что выше, – уходить от себя в высшее! „Естество наше делаемое есть“. „Человеком нельзя быть, им можно только делаться!“ „Тесны врата и узок путь, ведущий в Царство, широки же врата и удобен путь, ведущий в пагубу!“

Но вот еще один из лукавых и тонких видов тайного самоутверждения – говорить красивые слова, красивыми словами заштопать то, что в тебе смутно и неправильно!.. Лучше умолчи и молись почасту, как мытарь: „Боже, милостив буди ми грешному!..“»

Итак, я умолкну. Простите, хороший мой человек, что выписал Вам эти внутренние мои беседы во дни радости и скорби! Но, может быть, не посетуете во имя наших александрийских бесед!

11

Очень огорчен, что не удалось видеть Вас в прошедшую субботу на 10-й линии. Я как-то странно разошелся с Вами в помещении курсов, оставался там до 5 1/2 часов в ожидании осмотра наших комнат администрацией рабфака. Но мне сдается где-то в глубине души, что Вы и не хотели меня видеть. Однако, если бы Солнышко когда-нибудь вспомнило о земле, которую некогда согрело, и пришло посиять на нее, это было бы доброе дело со стороны Солнышка и счастливый день для земли. Но пусть пришло бы милое Солнышко не в сопровождении других людей, не по деловому поводу – за лягушками, за книгами и т. д., – а ради того, чтобы земля могла сказать ему свое и услышать от него целящее дружеское слово! Пусть будет, впрочем, так, как лучше для милого Солнышка, – пускай оно сияет «на злыя и благия» там, где велит ему Бог!

Я счастлив уже тем, что знаю Вас. Вы были для меня вполне незаслуженным собеседником, незаслуженным счастием, Божиим даром.

Нынешнее отчуждение Ваше от меня я признаю вполне заслуженным, хоть и больно оно для меня. Только хочу от всей души, чтобы поскорее ушло от Вас безразличие, чтобы засияли Вы людям Вашими правдивыми и милыми глазами! Пускай растет, главное, пускай растет Ваша прекрасная душа, пускай не коконизируется, пускай не инпистируется, пускай поднимается и раскрывается в полноту Авраамовой и Исааковой веры, увенчиваемую их бесконечным потомком Христом!

«Христе, Свете Истины, просвещая и освящая всякого человека, грядущего в мир. Да знаменуется на нас свет лица Твоего, да узрим в нем Свет неприкосновенные Ти славы…»

Сегодня была у меня Вера Александровна Россовская. Говорила о Вас с симпатией и просила передать Вам привет.

О том, что Вы не хотите сейчас работать в моей лаборатории, странно и говорить, что я могу «сердиться». Как же тут сердиться? Рад и тому, что подаете надежду работать в будущем. Это уж такая, должно быть, моя «планида», что мне суждено питаться все надеждами! Так повелось с осени. Приходится признать, что помощников и сотрудников у меня нет. «Морализировать» тут нечего, ибо мораль и «морализирование» начинаются обыкновенно там, где уже кончено и потеряно живое дело любви! Где нить уже оборвалась, начинаются запоздалые по своему существу ламентации на тему: надо вот так, должно быть вот этак и т. п. И я думаю, что морализирование – дело вообще жалкое, скучное и ни гроша не стоящее! Огорчен я, конечно, очень сильно; но это вряд ли для кого-нибудь важно! Буду счастлив видеть Вас во всякое время, когда Вы придете согреть горячо преданного Вам, ждущего Вас

А. Ухтомского

Если бы Вы были так милы и милостивы, что в самом деле собрались бы ко мне, то предупредите меня заранее, когда придете. Прошу об этом очень! Пришлите открытку! Для меня верней всего было бы в понедельники вечером. Простите, радость моя!

12

Дорогая Ида, на случай, если Вы пожелали бы быть на докладе о Вашей летней работе, сообщаю, что доклад будет сделан в отделении зоологии и физиологии Петроградского Общества естествоиспытателей в этот четверг 19 апреля в 7 час. вечера. Повестку прилагаю.

Примите мое приветствие с днем Вашего двадцатилетия, которое исполнилось или исполнится в эти пасхальные дни. Дай Бог Вам света, счастия и необманной радости. Буду счастлив, зная, что Вы счастливы.

Проходя по университетскому коридору, случайно прочел в одном объявлении, что Вы освобождены от платы за учение в 22/23 академическом году. Если Вы об этом еще не знаете, я рад сообщить Вам эту весть.

Ваш преданный

А. Ухтомский

13

Дорогая Ида, я очень прошу извинить меня, что долго не исполнял Вашу просьбу относительно передачи доклада о сенсорной и моторной доминанте. Мне надо было сделать перечень использованной литературы, и на это ушло после доклада несколько дней! А с следующего затем понедельника я заболел какой-то инфекцией, пролежал в постели до сегодня (до субботы 28 апр.), и только теперь могу отправить Вам копию с доклада, читанного 19 апреля.

Теперь надлежит сделать экстракт (резюме) для перевода на один из иностранных языков, и Вы облегчили бы меня, если бы исполнили эту работу. Хорошо было бы, чтобы экстракт, охватывая все существенное, не превысил 5–7 страниц, напечатанных машинкою того формата, который я посылаю! Конечно, если не хотите, я сделаю это сам.

Я спросил Вас, «довольны ли Вы моими докладами», не для того, чтобы получить от Вас «благодарность», но чтобы знать по существу Ваше впечатление и от моего доклада и от доклада Вашей работы. Теперь, перечитав со вниманием изложение этой последней, Вы сможете дать обстоятельный ответ. Вы не охотница писать письма. Но все-таки, быть может, взяли бы на себя труд написать мне свое искреннее впечатление?

Я был бы очень доволен, если бы Вы сделали свои подробные замечания и переделки в посылаемой копии и возвратили мне эту копию с указаниями, скажем, недели через полторы. К тому же времени исполнили бы и экстракт! Все это Вы могли бы занести в лабораторию мимоходом из качественного анализа в какой-нибудь внелекционный день. Но усердно прошу не оставлять в лаборатории бумаги на служителей, – их следует передать с рук на руки, с предупреждением о важности их, Ник. Петр. Резвякову или Мих. Ив. Виноградову.

Остающуюся пока у меня Вашу книжку с протоколами перешлю Вам в близком будущем. Так хорошо, что мы писали подробно протоколы – по ним можно было оттенить многие важные детали, которые иначе прошли бы даром.

Простите! Всего Вам лучшего. Не посетуйте на нескладное письмо, голова у меня еще не в порядке, и пишу я с трудом.

Ваш А. Ухтомский

14

Дорогая Ида, я не совсем отдаю себе отчет, зачем нужно было меня «надуть» касательно понедельника! Я очень Вас ожидал сдуру! Не подумайте, однако, что я претендую, – я очень Вам благодарен и за то, что вспомнили меня в субботу. Ныне же пишу по следующей причине. Ко мне пристают павловцы, чтобы я доложил им на физиологических Беседах о Доминанте и связанных с нею работах. Я пока чувствую себя слишком скверно и слабо, чтобы взять на себя какие-нибудь обязательства и обещания. Я ответил пока лишь принципиальной готовностью сделать им доклад и повторить доклад Вашей работы. При этом мне хотелось бы, чтобы доклад Вашей работы был сделан Вами. Дело, конечно, не в перечитывании вновь того, что читано мною в Обществе Естествоиспытателей. Вы, я надеюсь, взяли бы на себя не без удовольствия самостоятельную переработку материала. А после работы сокращения и конденсирования доклада для иностранного резюме это было бы и нетрудно.

Дело это не спешное, время есть. Так подумайте и возьмите на себя этот труд, во всяком случае, полезный для Вас.

Преданный Вам А. Ухтомский

Мне более чем досадно, что дело не двигается с другими темами о Доминантах, но что же тут я мог бы сделать?

15

Дорогая Ида, Вы говорили мне и М. И. Виноградову, что имеете в виду работать в Александрии этим летом. Вы знаете, что со своей стороны я очень радовался бы, если бы Вы исполнили Ваше желание. Я хочу сообщить Вам о наших текущих александрийских делах и о материальной обстановке, какую могу предложить Вам.

В нижнем жилом доме Александрии, где мы работали в прошлом году, нам оставлено до 1 октября всего лишь две комнаты внизу, притом вместе с химиками (Валентиной Васильевной и Верой Федоровной). Химики занимаются своей перегонкой эфирных масел и смол из хвои, а в нашем распоряжении – два стола, на которых работают трое: две новых работницы, которых я пока еще не успел узнать, и М. М. Бирштейн. На столе М. М-ны есть свободное место, которое Вы могли бы использовать.

Что касается жилья для Вас, то в домиках Александрии ничего предложить Вам не могу. Происки Дерюгина в мое отсутствие сделали то, что студенческий корпус у нас отнят; возможно было получить всего одну комнату в учебном домике, т. е. в известном Вам флигеле Костычева. Но М. И. Виноградов без меня успел поместить там двух новых работниц, и больше туда не устроишься. Можно Вам предложить помещение вне ограды Александрии, очень близко от ее ворот, в Знаменке, в том доме, где живет М. М. Бирштейн. Там есть свободная комната наверху, вполне удобная, по словам М. М-ны. От лаборатории мы имеем возможность дать Вам 300 миллионов в месяц на наем комнаты.

Вот, стало быть, условия жизни и работы в настоящем году! Как видите, они жалки по сравнению с тем, что у нас было прошлым летом. Но при желании дело делать можно. По опыту прошлого лета, Вы успели бы закончить тему о «доминанте-истериозисе» за остающиеся недели сезона.

Я очень просил бы Вас поскорее сообщить мне, будете ли работать, дабы я мог, не теряя остающихся драгоценных дней, свезти в Александрию то, что Вам будет нужно. Надо также поскорее решить, занимать ли для Вас комнату в Знаменке.

Что касается меня, я выпущен из тюрьмы две недели тому назад. О своем будущем ничего твердого не знаю и сказать не могу: будут ли последствия всей этой истории, и какие, – пока не видно. И тем сильнее хотелось бы мне, чтобы начатая Вами у меня тема была Вами закончена, пока я могу это видеть и знать.

Ужасно рад был бы Вас увидеть или, по крайней мере, получить от Вас весточку. Должен, однако, предупредить, что мою переписку перехватывают, – с момента ареста в мае и до сих пор ни одного письма до меня не дошло. Поэтому посылайте не на мое имя, а по такому адресу: «Вас. Остр., 16 линия, д. № 29, Никифору Ивановичу Лачугову (х)». Последний знак (х) будет условным, – будет значить, что письмо с передачей мне. Можно также посылать в Петергоф: «Естественно-научный Институт в Александрии, Марии Мироновне Бирштейн (х)». Условный знак тот же.

Я предполагаю ездить в Александрию еженедельно на несколько дней. Понедельники и вторники, во всяком случае, буду бывать в Петрограде. В эти дни между 12-ю и 2-мя буду бывать в университете, в лаборатории. Если бы Вы собрались навестить меня, то в те же дни утром до 12-ти или вечером после 5-ти я мог бы встретить Вас у себя на прежней квартире.

Ну, простите пока. Всего Вам хорошего.

Ваш А. Ухтомский

16

Дорогая Ида, сегодня утром я получил Ваше письмо и хочу, до отъезда в Петергоф, Вам ответить.

Из тона моего предыдущего письма Вы заметили, я думаю, что я не очень настойчиво звал Вас в Александрию; это оттого, что обстановка работы этого года была бы, пожалуй, не совсем приятна и легка для Вас.

Со своей стороны, я должен был предложить Вам Александрию, так как Вы думали туда поехать. Но я описал Вам наши нынешние, далеко не блестящие условия.

Таким образом, не тяготитесь мыслью, что огорчили меня, отказавшись от работы! Огорчен я очень только тем, что долго не буду Вас видеть и не придется мне отдохнуть душою в беседе с Вами!.. Набирайтесь силами и энергией для окончания университета. С радостью помог бы Вам, если бы нашел какую-либо возможность! Дипломная работа у Вас готова, – это работа прошлого лета. Она, по словам Словцова, уже набирается в печать.

Что касается меня и моих дел, то ничего определенного о своей судьбе не знаю. Документы и переписку все еще держат. При желании могут, конечно, состряпать какое угодно дело о «контрреволюции», благо это такое удобное понятие по своей растяжимости и неопределенности. Ведь вот Эренбург в своем прелестном «Хулио Хуренито» с достаточною логичностью обвиняет сферы в контрреволюции за то, что они до сих пор не уничтожили и, как видно, не хотят уничтожить искусство, творчество и понятие свободы! Так что о себе могу лишь повторить Ваше слово: «Хорошо, что хоть на свободе!» Но, может быть, такая неопределенность судьбы имеет свои хорошие стороны? Она настраивает человека в более мужественных тонах! Человек, уверенный в себе и в своем положении, так легко становится невыносимым животным! Конечно, для научной работы неопределенность очень мешает, ибо не дает мысли спокойно отдаться одному, определенному делу. Так много было у меня научных замыслов на лето весною; так бессмысленно провелось лето; и так близка опять зимняя толчея с лекциями, разными заседаниями и минимумами! Остающиеся свободные недели буду экспериментировать с моими тремя специалистами. Пожелайте нам успеха, чтобы наклюнулись искомые плоды от труда!

Отрадного у меня лично мало, – живу серо и безразлично, как сера, тускла и безразлична Александрия нынешнего лета, грезящая старыми воспоминаниями, залитая лужами среди мокрых деревьев и тоскливо ожидающая солнышка, которое едва напоминает о себе из-за нависших по-осеннему облаков, бесконечных, однообразных облаков… В Вашей прошлогодней тетрадочке есть рисунок от 22 сентября с припискою: «холодно, сумрачно». Вот это настроение и царит во мне и в нашем прошлогоднем пепелище!

Впрочем, Александрия шлет Вам свой сердечный привет, – такой теплый, насколько только она может в своем холоде и сумраке. Милая Вера Федоровна (Григорьева) Вас часто вспоминает и любит. Она, бедная, очень нервничает и невыносимо ненавистничает против евреев, впрочем постоянно оговариваясь: «Кроме Иды». Я ее убеждаю, что подобное «исключение» для Вас только оскорбительно, и прошу, чтобы она хоть «в память Иды» выбросила свое ненавистничество к людям, безобразящее душу. Мои убеждения иногда как будто начинают действовать; но потом, расстроившись, бедняга начинает все сначала!

К 1-му октября мы должны очистить последние помещения в Нижнем домике, переходящие, благодаря Дерюгину, в распоряжение Психотерапевтической дачи, которая занимает пока лишь верх. Таким образом, Александрии у нас более не будет, о чем я, впрочем, более и не печалюсь. С будущего лета ликвидирую свои петергофские дела, хотя, может быть, меня самого ликвидируют до тех пор.

Ну, пора, простите, милый мой друг. Если можно, не забывайте Вашего преданного

А. Ухтомского

P. S. Был бы рад, если бы пришла Вам мысль еще написать мне. Если по Вашем возвращении из Саблина выберутся солнечные деньки, приезжайте в самом деле в Александрию помянуть старые дни!

17

Мой дорогой друг Ида, ко всем моим горям прибавилось большое горе, что мой несчастный экзамен принес Вам такое огорчение. Вчера я узнал, что в Петропрофобре собираются уничтожить физиологический склон для новых студентов, что лишит нашу кафедру притока новых учеников и специалистов. Сыплются все новые незадачи на мою голову. А в довершение их Ваше огорчение от моего экзамена! Теперь я начинаю бояться, что Вы, пожалуй, еще больше огорчитесь, узнав, что я зачел Вам экзамен по Введению в физиологию. Передо мной стоят Ваши глаза, наполненные слезами, а я чувствую, что Вы замахаете руками, услышав, что экзамен все-таки зачтен.

Но я хочу сказать Вам, что сделал это не по «снисхождению», а по чистой совести и справедливости на следующих основаниях.

Я знаю своих специалистов, насколько они работали и что в общем усвоили по физиологии, а тем более знаю свою ближайшую сотрудницу.

В экзамене надо видеть две стороны. Во-первых, формальную (очень противную!), которая имеет в виду тот обязательный минимум осведомленности в предмете, без которого нельзя назвать человека знакомым с соответствующей дисциплиной – ее главными факторами и основными понятиями. Во-вторых, в экзамене можно видеть более содержательную сторону научного собеседования, когда дело идет о свободном рассуждении на те или иные темы данной дисциплины, дабы видеть, насколько человек владеет усвоенными понятиями и самостоятельно мыслит ими.

С первой стороны я всех своих работников знаю ранее всякого экзамена и, как я и говорил Марии Мироновне, дал бы зачет всякому из них без дальнейших разговоров, чтобы не мучить излишней формальностью людей, замученных аналогичными формальностями по другим «скачкам с препятствиями». Я зачитываю Вам сейчас Введение, поскольку дело идет об очередном «препятствии», как зачел бы его и всем прочим моим работникам.

Со второй стороны, с работниками своими, да еще с любимым сотрудником, мне, естественно, хочется не ограничиваться формальной и обязательной частью в любимом нами предмете, который нас связывает; хочется поговорить по существу. Я и задал Вам вопрос на более или менее самостоятельное рассуждение, материал для которого у Вас есть в известных Вам фактах. Дело шло не о формальном «отрапортовании от сих и до сих» по книжечке, а о товарищеском обсуждении вместе со мной знаменитой гельмгольцевской темы, обычно не освещаемой в учебниках. К тому же Вы слышали от меня на лекции прошлой осенью, как развивался этот вопрос в науке и как он завершился знаменитыми опытами Этуотерса в грандиозных размерах на счет правительства Соединенных Штатов. Если бы Вы, со своей стороны, не отнеслись к моему вопросу чисто формально, с точки зрения простого экзаменационного самолюбия, то принесли бы мне большое удовольствие, а себе пользу, – осветив для своей мысли лишний раз логический смысл, содержащий и радость разрешения важной проблемы.

Вы слишком нервно настроены, слишком неспокойны душою, – оттого и кончилась моя беседа с Вами, и без того такая редкая, так неожиданно!

Пусть не тяготеет над Вами мысль о скачке через мой предмет, формально он выполнен по чистой совести. Что же касается существа дела, то я все же не теряю надежды увидеть и услышать Вас не в тяготящей обстановке обязательства, а радостною и мыслящею вслух вместе со мною, как бывало когда-то в счастливое время. Если Вам захочется самой для себя исправить этот несчастный экзамен не в порядке обязательства, а в порядке беседы, то я всегда к Вашим услугам.

В пятницу 14 сент. я нарочно приезжал из Александрии и поджидал Вас, думая, что Вы побываете, как хотели.

Занесите, пожалуйста, в ближайшие дни Ваш матрикул для записи отметки. Покажите мне Ваши глаза более веселыми и ясными!

Ваш А. Ухтомский

18

Дорогой мой далекий друг Ида, где-то Вы сейчас и что с Вами? Так мне захотелось поговорить с Вами, мое милое деревцо, около которого я когда-то отдыхал душою и так радовался! Так позвольте же поговорить с Вами хоть заочно, не поскучайте на моем писании!

Сегодня ровно год с того дня, как Вы были у меня, трудились у окошек и так мило пели, пока я сидел у себя в кабинете. Помню, как я спросил Вас, будем ли мы опять читать вместе когда-нибудь по-александрийски, а Вы, остановившись в своей работе у окошка, сказали с такой уверенностью: «Да, я убеждена, что будем…» Вам как будто странно было мое сомнение, ибо я знаю по старому опыту, что прекрасное бывает редко, ненадолго, и дается людям скупо! Пробежали прекрасные, горячие, солнечные дни прошлогодней Александрии, и их нет. Слава Богу за них! Для меня это был подарок на всю жизнь, такой незаслуженный, такой необыкновенный…

Но вот для меня еще огорчение. Вашу милую прошлогоднюю работу разрушили мои непрошеные радетели, очищавшие мою квартиру после моего заключения! Я застал разрушительную работу по раскупорке окон в столовой на полном ходу и уже не мог прекратить разрушения. Сохранил лишь окно в кабинете, как памятку. Если бы люди знали только, какое горе они принесли мне этими «очистками»! А надо было благодарить за любезность…

Говорят, что именно сегодня решается в Петропрофобре пересматриваемое дело о моем оставлении или неоставлении в университете. Так наболело на душе все это. Стал я деревянным от этих переживаний. Иногда очень больно. В другое время царит безразличие. Какое-либо дело не идет на ум. Забываюсь только за чтением лекций, – видя внимательные лица, узнающие новое и соображающие то, что слышат в первый раз. Это ужасно приятно, бодрит и радует. А вот и это хотят отнять! Именно это, последнее!

Я узнал от человека, видевшего наше дело, что отстранение от преподавания мотивируется так: я не годен «по политическим причинам», Тур «по научной бездеятельности», а Пэрна – «как мистик». Сегодня я ходил к Пэрна и застал его в крайне тяжелом состоянии. Он лежит; жалуется, что правое легкое совершенно не работает после весеннего кровоизлияния в плевру; говорит хрипло, с трудом и с одышкою. Рука не поднимается рассказать ему о положении вещей. Со своей стороны, я делаю что могу – прошу ходатайствовать о нем, чтобы ему дали умереть преподавателем университета. Ведь он и так не задержит за собою места более чем на год!

И ведь все это, как я узнал, возбуждено исключительно господином Кшишковским из его личных соображений, из желания всеми неправдами втиснуться в университет. Сами коммунисты относятся к этому господину очень пренебрежительно и неуважительно. И все-таки он успевает в своих интригах, столь типичных для мелкого полячка! Ну, Бог с ним! Мое глубокое убеждение в том, что ничто в человеческой жизни не делается без смысла, во всем, что с нами происходит, мы сами скрытые участники и виновники, хоть и долго не можем этого заметить и понять. Конечно, смысл этого может быть и очень тяжел для нас! Древний царь увидел, как таинственная рука писала на стене таинственные слова. Рука вычертила три слова: «мене, текел, фарес». Оказалось, что это значило: взвесил, нашел легким, отбросил. Так вот и Жизнь постоянно взвешивает нас, – испытывает, достаточно ли мы полновесны, и выдувает то, что оказывается легким прахом и пылью, оставляя лишь полноценные зерна, обещающие дать росток!

Мой дорогой друг! Я не могу и не хочу думать, что нелепая прошлая зима и такой неудачный год выдул то, что завязалось так прекрасно летом прошлого года! Я хочу, чтобы добрый ветер, знающий свое дело, выветрил меня, если я того стою, но не тронул бы моего дорогого, того полноценного и большого, что я чувствовал с Вами в те недолгие дни, когда я чувствовал Вас так близко с собою у одного и того же Солнышка, которому мы радовались. Радовались мы блесткам живой и пребывающей Истины, которая прекрасна и в самом деле дана нам не как подушка, на которой могла бы успокоиться наша голова, но как обязательство и завет для предстоящей жизни. Людям ужасно хочется устроить себе Истину так, чтобы на ней можно было покоиться, чтобы она была удобна и портативна! А она – живая, прекрасная, самобытная Жизнь, часто мучительная и неожиданная, все уходящая вперед и вперед от жадных человеческих вожделений и увлекающая человека за собою! Не для наслаждения и не для покоя человеческого она дана и существует, а для того, чтобы влечь человека за собою и отрывать его от привычной и покойной обстановки к тому, что выше и впереди! Не ее приходится стаскивать вниз до себя, а себя предстоит дотянуть и поднять до нее! Это все равно как любимое человеческое лицо, которое дано тебе в жизни, самобытное и обязывающее. Человек хочет понять это лицо по-своему, успокоительно и портативно для своих небольших сил и своей ленивой инертности. Но достоин он лица, которое любит, лишь тогда, когда забыл себя и свое понимание, свой покой и инертность, и когда идет за любимым и силится принять его таким, каков он есть в своей живой самобытности!

Ваши великие сородичи, еврейские пророки, понимали Истину как прекрасное, самобытное, ревнивое и любимое и любящее лицо, наподобие любимого человеческого лица. Они понимали, что надо идти за ним, уходить от себя ради него, перерастать себя, если в самом деле хочешь быть достойным его. Это – радикальная противоположность нашей европейской популярной мысли, что истина есть удобное для меня экономическое построение моих абстракций, на котором я мог бы наилучшим образом успокоиться и «приспособиться». Популярный европейский мыслитель склонен думать, что он призван «ассимилировать» истину себе, по себе и для себя. Еврейский пророк сознавал, что надлежит человеку «ассимилировать себя» истине, поднять себя до нее.

Вот так чуткая женская душа болезненно и ревниво опасается того, что человек, зовущий ее, перетолковывает ее по себе и для себя вместо того, чтобы видеть, какова она есть в своей самобытности! Для себя ли и для своего покоя ищешь ты меня; или в самом деле я тебе дорога в моей самобытности?

Посмотрите, какое замечательное и говорящее само за себя обстоятельство. Популярная европейская мысль, убежденная в том, что призвана строить истину для себя и по своим интересам, кончает тем, что приходит к отрицанию возможности знать кого-либо, кроме своей эгоцентрической личности; нельзя знать другого, нельзя понимать друга; неизбежен принципиальный солипсизм.

Напротив, здоровый и любящий человеческий дух начинает с того, что знает друга и ничем более не интересуется, кроме знания друга, другого, весь устремлен от себя к другому; и он кончает тем, что Истина понимается как самобытное и живое существование. Тут логические циклы, неизбежно приходящие к противоположным концам, ибо различны начала!

Так я могу сказать, что радостное и солнечное в прошлогодней Александрии было для меня в том, что я учувствовал в Вас другого, самобытного, мог его назвать другом, – самым близким мне и в то же время другим, – и тогда вместе с Вами, с другом, стал ощущать красоту и самобытность греющего нас Солнышка – той Истины и Жизни, которая дает смысл жизни и Вашей, и моей, и наших братьев. Вот это – счастие, настоящее счастие, которое тогда нас радовало: счастие не эгоцентрическое, но общее с ощущаемым близким человеком и людьми, не мое, а общее с любимым и любимыми. И тут хочется и нужно, чтобы меня и моего не было, а было бы общее. Ведь человек на самом деле счастлив только тогда, когда «моего», «своего», эгоцентрического у него нет!

Я инстинктивно страшно боялся «моего», «своего», эгоцентрического в отношении Вас, ибо чувствовал, что оно разрушит мое благоговейное счастие около Вас!

Но повторяю, что мне надо быть уверенным, – помогите мне в этой уверенности, – что если добрый ветер выветрит, как слишком легкое и неполноценное, мое личное и меня самого, то останется и сохранится для Вас то прекрасное и живое, что радовало нас с Вами в часы общения прошлым летом. Мне легче будет дальше жить, если я буду в этом уверен. А без этого будет темно и больно!

Вы скажете: какое странное письмо! Но это не письмо, а мой бред. Так и примите как мой бред! Когда-то у нас в Корпусе был любимый учитель А. И. Кильчевский, милый и мудрый старик, воспитывавший нас и нашу мысль на Аристотеле. Уроки его были совсем особенные: не было задаваний и формальных опросов. Он приходил в зимние утренние часы и, в полутемном классе, начинал, как он сам выражался, «бредить», поднимая вопросы логики, эстетики и литературы. Ну, так позвольте мне вспомнить эту мою старину и побредить перед Вами в эти часы, когда, может быть, решается для меня тяжелый вопрос о моей дальнейшей судьбе.

Примите снисходительно этот бред, как посвящение Вам в большие часы моей жизни.

Тогда, в Александрии, я мог бы бредить тем, что меня наполняет, при Вас и в Вашем присутствии. Теперь позвольте это хоть на бумаге.

Осталось еще место от написанного вчера. Буду говорить еще, – это Вы позволите мне, потому что я теперь не злоупотребляю Вашим вниманием.

Как-то весною этого года Вы зашли в нашу лабораторию, чтобы занести мой английский словарь. Мимоходом Вы сказали тогда, что моя статья о Доминанте не может быть напечатана в том виде, как я ее докладывал в Обществе естествоиспытателей. Сказали Вы это очень утвердительно, и это оставило во мне твердое впечатление. Но я так и не понял, почему Вы это сказали и почему Вы так думаете. Мне жаль, что Вы не сочли нужным сказать мне поподробнее Вашу мысль, хотя, как видно, у Вас было важное основание. Может быть, Вы скажете мне это? Я очень давно вынашивал в себе идею Доминанты, она росла постепенно. Печатаю же я чрезвычайно мало из того, что думаю. Надо было наконец высказаться, тем более что аналогичные мысли стали рождаться у других физиологов из других данных и из других точек зрения. Вашему чутью я очень верю. И тем более на меня подействовало Ваше слово. Отчего Вы не высказали мне свою мысль поподробнее? Скажете ли Вы мне ее?

Кстати, позвольте мне рассказать Вам, что у меня записалось по возвращении домой в тот вечер, когда Вы приезжали в августе в Александрию и когда мне, в сущности, так и не удалось Вас видеть. Под тогдашними оборванными впечатлениями, поздно ночью я стал ловить то, что проносилось в моей взбаламученной душе, подобно разорванным осенним облакам. Вот что я уловил.

Психологи и теоретики познания ищут ответа, что является для человека последнею данностью опыта, последнею реальностью. Стали думать, что это ощущения. Это убеждение господствует и у физиологов. Наиболее последовательно его развил Э. Мах. Однако ясно из самоанализа, что когда мы говорим о своем реальном опыте, т. е. о действительности, какою мы знаем ее из нашего опыта, мы имеем в виду совсем не ощущения, а цельные вещи, предметы, лица, события, огорчения, радости, целые сложные переживания. Они-то и занимают нас, как непререкаемые данности, которых мы не можем изменить, как бы мы ни хотели того. Стало быть, действительными реальностями являются для нас цельные «интегралы опыта», тогда как ощущения оказываются при внимательном рассмотрении всего лишь искусственными элементами данности, отдробляемыми нашей мыслью, своего рода дифференциалами действительности, которые мы допускаем ради удобства анализа. Интегралы опыта – это то, во что отлилась совокупность впечатлений, приуроченных к определенной Доминанте, которую мы пережили со всею ее историею для нас. Например, моя покойная тетя для меня – сложный и непререкаемый интегральный образ, в который входят все впечатления моего детства, ранней юности, моей любви к ней, моих грехов против нее, моих тревог за нее в ее болезни, моего расставания с нею при ее кончине, всех моих действий по поводу ее лица. Для самого себя я тоже интегральный образ, о котором я могу иметь впечатления и суждения, хотя бы и скудные. Когда в данный момент моей жизни, такой оскуделой содержанием, меня спрашивают, что я могу сказать о себе, как я себя чувствую, я могу сказать лишь то, что все еще продолжается кусок жизни, который называется «Алексеем Алексеевичем». «Мне все еще живется». Ничего более сказать о себе, особенно после выхода из тюрьмы, я не могу. «Я еще тянусь, еще не прервался…» Спрашивается теперь, каким интегралом оказываюсь я для других людей? Как интегрируется для других мой образ и мое существование?

Для других это интеграл опыта – совокупность впечатлений, воспоминаний, рефлексов, привычных действий, – задержанных или активных, – которые когда-либо переживались и еще переживаются при моем имени или при встрече со мною. Совокупность эта, постоянно подвижная и изменчивая, имела свою историю в каждом из носителей. Для А это совершенно другое, чем для В. Для С это может быть сложное и большое явление и более целостная реальность, ибо с нею связана более длинная и сложная история переживаний: в разное время тут впечатлимы для С то радостные действия, волнующие мысли, то поток недоумения и разочарования. Для Д законченным интегралом является, пожалуй, лишь весь прошлый пейзаж, в который Алексей Алексеевич входил только как фрагмент. Наконец, Е вглядывается в меня совсем новыми глазами, и выражение их говорит, как я проинтегрировался для Е к данному моменту… Человек смотрит на тебя так, каковы его воспитанные рефлексы на тебя, т. е. какова его история взаимоотношений с тобою. Но вот однажды ты становишься законченным для человека, так сказать, «решенным интегралом», в отношении которого установились постоянные переживания, постоянное поведение. С этого момента ты для человека объективировался: кончились в отношении тебя субъективные изменения и переинтеграции, т. е. пробы, приближения и т. п. – ты стал постоянным, о чем можно говорить как о законченном логичном подлежащем. И тогда ты знаешь, что тут ничего нельзя больше переменить, ибо наступило объективное. Субъективное продолжается лишь до тех пор, пока еще ждут чего-то от тебя, еще ты не установился для человека, еще переинтегрируешься для его сознания, пока еще не «решен» для него… Ты был интегралом, которого искали, ждали, к которому шли навстречу. Потом ты стал интегралом, которого боялись и избегали. Затем стал таким интегралом, от которого уходят и которого не желают более видеть. Вот тогда ты стал окончательно объективным, т. е. вполне приспособленным для однозначного употребления в жизни и речи.

Установившиеся раз навсегда подлежащие, постоянные и неподвижные, это ведь и считается идеалом науки о реальности, – идеалом объективизма. В действительности это всего лишь успокоенные понятия, приспособленные к тому, чтобы не приходилось постоянно их переинтегрировать; или переинтегрировать лишь от времени до времени через длинные периоды истории. Сравните те толчки мысли, которыми переинтегрировались в истории науки такие понятия, как «масса», «живая сила», «работа», «инерция»!

То, что внутри человека слагается как интеграция опыта, со внешней стороны есть переживание Доминанты. <…>

Почему я написал теперь Вам все это? Да потому, что все-таки Вы тут участница, и еще раз именно Вы подняли в моей душе новые мысли, дали осветиться новым перспективам. Найду ли я время и силы для того, чтобы развить все это в строго мотивированную научную форму, понятную для других? Но я знаю, что именно здесь должен быть преодолен существующий провал между физиологией и психологией!

Давно уж я пришел к этому понятию «интегралов опыта» как последних данностей нашей мысли. С другой стороны, выяснилось мне принципиальное значение Доминанты в формировании мозговых актов. Но до поры-то до времени оба ряда фактов оставались для меня раздельными. Теперь вдруг они для меня связались неразрывною связью, как подоплека (изнанка) и наружная поверхность одной и той же деятельности!

Какое наказание я Вам доставляю! Все пишу и пишу. Это за то, что Вы мне не показываетесь, отучили говорить с Вами, а потребность говорить Вам во мне неиссякающая! Сейчас пришел с лекций на рабфаке, и опять хочется говорить с моим незаслуженным собеседником, этим бесконечным интегралом, никогда не решающимся, каким Вы являетесь для меня. Я чувствую, мое сокровище, что я для Вас источник недоумения, – оттого Вы и перестали говорить со мной. Недоумение мучительно. Но у меня-то живая потребность говорить Вам о том, чем я живу, – передать Вам то хорошее, что еще осталось у меня. Когда заглохнет во мне жизнь, тогда я сам заглохну, перестану говорить с Вами.

Все это время я живу под ожиданием каких-нибудь новых ударов и неприятностей. Они нависли как тяжелые осенние тучи. Когда встречаю знакомого, то, по успевшей уже сложиться привычке, тревожусь, не принес ли он чего-нибудь нового, неожиданно тяжелого. Вот это начатки того, что в развившейся форме становится «бредом преследования». Я по природе очень крепок и здоров, – оттого не поддаюсь духу недоверчивости к людям; до сих пор подхожу к ним открыто и доверчиво. Но когда общий колорит жизни под постоянным ожиданием неприятностей и новых ударов сгущается, когда вдобавок возникает дух принципиальной недоверчивости к встречаемым людям, тут и начинается то боление человеческой души, которое так типично для всевозможных расстройств мозговой жизни и носит название «бреда преследования». Мы мало вникаем в весь ужас, охватывающий душу человеческую в этом состоянии! Евангелие предвидит, что в страшные времена окончательного боления человечества перед разрешением исторического процесса «люди будут издыхать от страха и ожидания бедствий, грядущих на вселенную» (Ев. от Луки, 21, 26). И все это человеческое бедствие будет оттого, что «по причинам умножения беззакония во многих иссякнет любовь» (Ев. от Матфея, 24, 12). Конечно, если мир кончится и оскудеет его raison d’etre, то не оттого, что он охладеет, увлекаясь к «максимуму энтропии», а оттого, что иссякнет в нем любовь, не окажется больше способности любить!

Погруженный исключительно в себя самого, совершенно одинокий, не ожидающий от окружающего ничего, кроме новых мерзостей, постоянно задерганный новыми ожиданиями бедствий, солипсический человек уже сейчас настоящий мученик ада, сам диавол! И некуда ему деваться, в особенности от самого себя! У него разве только тот единственный выход, чтобы, замыкаясь все более и более в самого себя, дойти до гор дынного бреда своего величия! Так роковым образом в душе сумасшедшего бред преследования переходит в бред величия! Осудив все и все прокляв, несчастный «единственный» оправдывает только себя самого; и это – уже последняя вершина безумия… Так вот, это «болезненное» гораздо ближе к нам, так называемым «здоровым», чем мы думаем! Если только человек в текущих тяжестях жизни замкнется в себе, потеряет спасительный светоч любви, он быстро скатится сначала до бреда преследования, до замкнутого в себе всеосуждения, до бреда величия! Спасение здесь исключительно в любви, в одной только ней, открывающей человеку, что центр жизни не в нем, а в человеческих лицах и лице вне его! Так что, когда все оскудеет и все пройдет, останется любовь, и она искупит и исцелит все! «Любовь никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится! Ибо мы отчасти знаем и отчасти пророчествуем. Когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти, прекратится» (I Коринф., 13, 8–10).

Так вот, дай Бог нам всем сохранить любовь. Без нее мы сами себе невыносимы!

Писал, писал я все это Вам, а теперь меня одолевает сомнение, уж посылать ли это писание по назначению! Может быть, Вам будет неинтересно мое переживание, потому что Вы живете теперь совсем другою жизнию, другими интересами, чем та моя Ида, которую я помню… Но писано все-таки для Вас, – поэтому все-таки пошлю. Не теперь, так потом прочтете и побудете в моих мыслях! Та Ида да будет всегда, всегда жива в Вас, пусть растет, крепнет, входит в радость Правды! Когда-нибудь я еще встречусь с нею, если Бог будет ко мне милостив!

Дни уходят так быстро; события и обстоятельства сменяются так неудержимо; и я не знаю, придется ли мне опять перекинуться с Вами словом, о чем я мечтал и сидя в тюрьме, и скитаясь по выходе из нее. На стене общей камеры на Гороховой кем-то написано: «И это пройдет». Да, быстро все проходит; и мы сами утекаем, как вода из-под плотины! Проходит и тяжелое и прекрасное! «Дважды не ступить нам в один и тот же поток, ибо все новые и новые воды приливают в него… Все течет…» – вот древнее слово Гераклита Эфесского!

Так позвольте рассказать Вам для окончания моей беседы одну древнюю полуисторию, полупритчу, которая поясняет, как трудно подчас человеку быть не одинокому и подлинно ощутить, что в мире есть еще другие, ему подобные, такие же! Всю жизнь может прожить человек и не учувствовать лиц человеческих вокруг себя, и видеть вокруг себя одни только вещи. Но однажды учувствовав лицо вне себя, человек приобретает нечто совсем новое, переворачивающее в нем всю прежнюю жизнь.

Великий хан Чингиз, поднявший из глубины Азии монгольские племена, организовавший их, в несколько десятков лет завоевал все земли и покорил народы от Тихого океана до Самарканда и Персии. Его войска, страшные и непобедимые, подошли к воротам в Европу. Гениальный организатор, собравший степные орды в несокрушимую силу, был жесток, как непреклонный закон природы: он не чувствовал лица человеческого, а только толпы, подлежащие покорению. Во всяком поселении и городе, который он брал, после всякого выигранного им сражения совершался неумолимый закон: всех мужчин убивали, всех женщин брали в обоз, – молодых как жен, а старых – как рабынь. Кто из воинов или полководцев Чингиза отступал от этого закона, сам подлежал смерти. Когда сын Чингиза взял Самарканд и пощадил некоторых мужчин, Чингиз не задумался приговорить его к смерти. Чингиз не знал жалости, колебания, милости и сомнения, ибо не знал человеческих лиц, равных себе, никогда не чувствовал человека в этих толпах, которыми владел и которые побеждал… Но вот был современник у него, другой, тоже столь же непобедимый завоеватель народов, султан Баязид. Подняв турецкие племена, Баязид тоже стучался в ворота Европы, владел Египтом, Палестиной, Сирийским Востоком до Кавказа и Евфрата. Слыша о приближении страшного Чингиза, Баязид выступил навстречу ему. Страшные полчища встретились, двум мировым страшилищам предстояло решить, кому принадлежит мир и кто затопит Европу! Произошло страшное сражение двух почти равных противников. Монголы победили. Страшный Баязид был взят в плен. Его с его военачальниками привели к Чингизу. И тут произошло неожиданное! Чингиз велел приготовить ковер с двумя диванами, накрытыми коврами. На один велел посадить Баязида, на другой сел сам; всем прочим велел выйти. Сидели друг против друга два человека, молча, поджав ноги, – один побежденный, другой победитель! Долго продолжалось гробовое молчание. Наконец Чингиз поднял глаза на Баязида, заплакал и молвил: «Так странна и непрочна судьба человеческая! Вчера – великий повелитель людей, сегодня – поверженный во прах побежденный! Сейчас побежденный и ожидающий своей участи ты; но мог быть им точно так же и я! Так превратна и непрочна человеческая судьба!» Сказав это, Чингиз, который никогда до того не проронил и слезы, позвал людей и велел отпустить Баязида с его полководцами, сказав, что им не тесно в мире обоим, и монголы будут идти своим путем, а турки пусть идут своим. В первый раз за всю жизнь Чингиз отступил от своего закона и отпустил побежденного! Это оттого, что он прослезился! А прослезился оттого, что в первый раз в лице Баязида нашел наконец человека, равное себе лицо, которого не видел ни в ком до тех пор, хоть и владел несметными человеческими толпами…

Конец ознакомительного фрагмента.